Главная » Книги

Чарская Лидия Алексеевна - Мой принц, Страница 8

Чарская Лидия Алексеевна - Мой принц


1 2 3 4 5 6 7 8 9

может быть там, - говорит Бор-Ростовский. - Виктор, правь в поле. Бери по меже.
   - А по-моему, - вступается доктор Чахов, - следует поискать по дачам.
   - Нет, нет, в поле! - командую я с внезапно воскресшей энергией.
   Но Витя не может править: у него от волнение дрожат руки; Бор-Ростовский садится на козлы и с таким азартом хлещет бедную, ни в чем не повинную лошадь, что та несется вскачь.
   Несколько ударов приходятся и по шляпе доктора.
   - Но-но, вы там потише. Ребенка мы найдем, - говорит спокойно Чахов, - но для чего, спрашивается, мою шляпу портить? Моя шляпа тоже денег стоит. Н-да-сь.
   Его обычный юмор, его уверенные, как бы вскользь оброненные слова о том, что мы найдем ребенка, вселяют новую надежду в мое сердце.
   - Доктор, - судорожно сжимая его руку, говорю я, - мы его найдем? Найдем, не правда ли?
   - Найдем, конечно, найдем. Разве может быть иначе?
   - Но что, если он ушел в лес, и... и... волки?..
   - Волки его съели в июле месяце? Как же! - бурчит себе под нос Чахов.
   Но вот выехали в поле.
   - Где будем его искать здесь? - беспомощно разводит руками Витя.
   - Надо позвать его, - предлагает Маня. И тотчас же раздается на разные голоса:
   - Юрик! Юрочка! Юрок! Юренок! Где ты, крошечка? Отзовись.
   - "Вись!" - вторит в лесу протяжное эхо.
   А его нет, все нет, моего сокровища, моей радости, жизни...
   Я мчусь, по пояс во ржи, безжалостно топча золотые колосья.
   - Дитя мое! Мой мальчик! Сокровище мое! - звенит отчаяньем и безнадежностью мой голос.
   А его нет, все еще нет. Я продолжаю метаться, путаясь в хлебах.
   - Да усадите вы ее в таратайку, - замечает, теряя свое обычное спокойствие, Чахов. - Ведь она солнечный удар схватит.
   Витя бежит ко мне растерянный и, несмотря на жару, мертвенно-бледный.
   - Мне семнадцать лет, - говорит он, - но, если он не отыщется сейчас же, я, кажется, поседею в этот час.
   Вскакиваем в таратайку и едем дальше.
   У меня на месте сердца сплошная рана в груди. Во всю свою коротенькую двадцатипятилетнюю жизнь я не знала такого горя. Теперь чувствую ясно: в нем, в маленьком принце, вся моя жизнь, и без него мое собственное существование немыслимо, невозможно...
   Чуть живая мчусь я дальше в обществе притихших товарищей. Въезжаем в широкую улицу с двумя рядами дач, оцепленных зеленью палисадников. У одной из них играет шарманка. Девочка с птичками раздает "счастье" желающим при посредстве черного дрозда, который выклевывает билетики длинным носом из ящика клетки. Вокруг толпятся дети. Две девочки, лет восьми и десяти, держат за руку третью, кудрявую, как кукла, в розовом платье.
   - Стойте! - кричу я на всю дачную местность. - Стойте! Вот он, маленький принц!
  

ГЛАВА 7

  
   Позднее, вечером, Чахов уверял меня, что он испугался за мой рассудок, когда я на ходу выпрыгнула из таратайки и метнулась в толпу. Шарманщик перестал вертеть ручку шарманки, птичка клевать билеты. Девочка, открыв рот, уставилась на меня испуганными глазами.
   А я уже схватила на руки мое сокровище и прижимала к груди с сильно бьющимся сердцем, покрывая его личико, шею и ручонки градом крепких жгучих поцелуев, вся дрожа от острой радости встречи.
   Он же, как ни в чем не бывало, обвив ручонки вокруг моей шеи, щедро вознаграждая меня своим лепетом за пережитые мучения, повторял бесконечное число раз:
   - Мамоцка, там птичка... Хоцу такую.
   - Ну, бутуз, не птичку, а березовой каши тебе надо за то, что ты нас так промаял, - вытирая обильно струившийся с лица пот, говорил Чахов.
   Ах, все пережитое - волнение, страх, отчаяние - я готова простить за счастье держать в своих объятьях этого ребенка.
  

* * *

  
   Не успела я еще как следует успокоиться от пережитого волнения, как уже новое горе свалилось на меня.
   Вечером испуганная Матреша прибежала на сцену и, плача в голос, заявила, что Юренька очень болен, что он весь горит как в огне и даже бредит как будто.
   Я с доктором Чаховым бросилась бегом домой, на "сумасшедший верх", где находился мой мальчик. Он, действительно, горел, и багрово-синие пятнышки слегка выступили на его теле и лице.
   - Что? Корь? Скарлатина? Да говорите же, доктор. - Бессознательно я схватила руку Чахова, тщательно выстукавшего и выслушавшего маленького больного, и до боли стиснула его пальцы.
   По его нахмуренному лицу я догадалась сразу, что неожиданная болезнь озадачила и встревожила моего старшего товарища по театру.
   - Скажите же, что с ним. Да не лгите, ради Бога. Доктор! Милый, хороший Владимир Васильевич! Скажите правду. Одну только голую правду прошу я вас сказать, - лепечу я, безумно волнуясь.
   Он смотрит на меня несколько минут, и глаза его грустные-грустные.
   - Еще ничего не известно, - выговаривает он как бы с усилием. - Но, Лидочка Алексеевна, заранее не волнуйтесь, ради Бога. К утру все выяснится, уверяю вас.
   К утру! Но к утру можно с ума сойти или умереть от ужаса ожидания.
   Нечего и говорить, что мы, я и Матреша, не сомкнули глаз ни на минуту в эту ночь. Маленький принц горел как в огне. Его била жестокая лихорадка, несмотря на то, что мы закутали его так, точно на дворе был двадцатиградусный мороз. Его зубенки стучали, глаза горели горячечным блеском, а крошечное личико было багровое от жару.
   С первыми лучами солнца, сразу залившими нашу комнату, мы обе, я и Матреша, с двух сторон склонились над маленькой кроваткой и заглянули в его лицо. И я едва устояла на ногах, увидев при ярком дневном свете это крошечное личико, сплошь обезображенное до неузнаваемости какими-то зловещими багрово-синими пятнами.
   Не помню, как я очутилась у комнаты доктора и Вити, как стучала в их дверь, умоляя Владимира Васильевича встать и прийти взглянуть поскорее на маленького принца, как он, наскоро одевшись, прошел к нам и наклонился над моим ребенком... Ничего не помню, кроме того страшного, жуткого слова, которое потрясло все мое существо, едва не лишив меня рассудка в первую минуту ужаса.
   - Оспа, - произнесл Чахов. - Оспа, натуральная оспа... И где он мог ее схватить?
  

* * *

  
   Оспа!
   Когда-то я была сама больна ею еще в институте и помню весь ужас этой болезни. И теперь эту чашу страданий придется выпить ему - маленькому драгоценному для меня существу, на пути которого, по моему мнению, должны были цвести одни только розы. Что-то словно надорвалось в глубине моего сердца.
   - Доктор, - произнесла я, стиснув себе пальцы так, что они захрустели - милый доктор, слушайте, он может умереть?
   Добрый Чахов отводит от меня глаза, но весь его вид подтверждает мои опасения.
   - Или, если останется жив, эта оспа обезобразит его навсегда? - продолжаю я голосом, точно выходящим из могилы.
   - О, мы его спасем, и изуродован он не будет, с Божией помощью... - тихо-тихо отвечает доктор. - Но... но, видите ли, здесь такого серьезного больного держать нельзя. Его надо отвезти в больницу. Ведь это заразительно, а театр посещает публика. И затем, здесь уход за оспенным больным очень затруднителен.
   Я смотрю на него, ничего не понимая.
   - В больницу? Его? Маленького принца? Никогда! - Это "никогда" срывается так громко, что разносится по всему дому. И не только "сумасшедший верх", но и внизу у Дашковской происходит переполох. Весь дом поднимается сразу. Приходят ко мне, советуют, уговаривают, просят.
   Нас необходимо разлучить, меня с моим ребенком, потому что оставлять его здесь, в общественном месте, нельзя. Его надо поместить в больницу.
   Больница в нескольких верстах отсюда, и... там лечат только чернорабочих. Я знаю это, знаю, что там не место моему принцу, и знаю, что там не разрешат мне остаться и ухаживать за ним... А без меня он умрет, погибнет.
   - Нет! - кричу я, и тут проявляется вся моя природная необузданная вспыльчивость. Просыпается прежняя Лида Воронская, которая за последние годы сумела несколько обуздать себя, утихомирить свой буйный нрав, просыпается и вся клокочет от гнева.
   - Нет! Тысячу раз нет! Я не отдам его, я не позволю увезти его отсюда. Я день и ночь буду с ним. Мы примем все меры предосторожности, никто не заразится и.. и... - заканчиваю, уже рыдая навзрыд, - имейте же жалость ко мне. Я - мать!
   Все молчат, сгруппировавшись у дверей моей комнаты, в которой так тяжело дышит маленький принц. И глаза всех избегают смотреть на меня. И лица у всех сосредоточенны и бледны.
   - Бедная Лидочка Алексеевна! - слышу я тихий голос Вити.
   - Бедняжка моя!
   Это говорит седая Ольга Федоровна, притянув к себе, нежно целует.
   Как своевремен этот поцелуй. Так именно необходима мне была сейчас эта материнская ласка. На груди доброй, чуткой женщины я даю волю слезам. Я плакала до тех пор, пока не почувствовала, что кто-то крепко взял мою руку.
   - Успокойтесь прежде всего, - услышала я голос Громова, - перестаньте. Что за малодушие - трепать нервы и портить глаза. Ребенок ваш останется с вами. Я беру это на себя. Но вы должны взять себя в руки и играть и репетировать, как будто ничего особенного не случилось, разумеется, самым энергичным образом проделывая необходимую дезинфекцию перед каждым выходом отсюда. Вы поняли меня? Я беру всякую ответственность на себя, повторяю, так и знайте.
   И прежде, нежели я успела ответить, поблагодарить его, произнести хоть слово, он уже своей равномерной спокойной походкой настоящего "лорда и джентльмена", как, наверное бы, выразился Боб, покинул "сумасшедший верх".
   - О, - закричала ему вслед Маня, - это же прелесть что такое! Теперь я вижу, что мы его не понимали. В нем больше сердца, чем во всех нас, вместе взятых.
   Не знаю, сколько в нем сердца, в этом высоком, всегда серьезном, суровом, холодном на вид человеке, но я благословляла его в ту минуту и с благодарностью вспоминаю о нем теперь.
  

* * *

  
   Какие дни! Какие ночи! Какой темный мучительный ужас!
   Мой ребенок вот уже третью неделю борется между жизнью и смертью. Мой маленький обожаемый принц! Я неотступно с ним. Я и Матреша. Когда я иду репетировать или играть, меня сменяет кто-либо из свободных членов труппы: Манечка, Людмила, Витя, Чахов, Ольга Федоровна, сама Евгения Львовна - все они, все они незаменимые друзья и сиделки.
   А маленький принц горит по-прежнему. Нарывает сплошь все трепещущее в жару тельце и изменившееся до неузнаваемости личико. На руках у него надеты маленькие мешочки, чтобы он не мог чесать себе тело и лицо. И весь он натерт какой-то ужасной, дурно пахнущей мазью.
   Но я не слышу этого запаха. Я вижу только дорогое личико, осунувшееся, изуродованное пятнами нарывов, вижу сверкающие горячечным блеском глазенки, ссохшиеся синие губки моего дорогого мальчика.
   Несмотря на страдание моего крошки, несмотря на безумную усталость от бессонных ночей и вечного страха и отчаяния, я должна играть. Я дала слово Громову. Я не смею подводить Дашковскую. Нельзя оставлять ее без актрисы. Это отразится на деле, это повредит сборам, на которые существует труппа.
   И я играю полуживая, исхудавшая до неузнаваемости, едва сознающая то, что говорю.
   К драматическим ролям еще подходит этот душевный надрыв, эта сердечная рана, истекающая кровью. Но как я справлюсь с веселыми ролями, где нужно непосредственное веселье и смех?
   Выдался особенно тяжелый день. Маленькому принцу стало хуже... Температура, спавшая было, неожиданно повысилась снова. А вечером мне предстояло играть один из самых веселых фарсов. Моя роль - роль безудержно веселой барышни-хохотушки, с пением, танцами и бесконечными шалостями - представлялась мне чудовищной в этот вечер. Как могу я играть ее, когда на душе моей был сплошной темный кошмар ужаса, отчаяния, тоски и горя? И теперь только впервые я поняла всю тяжесть, всю ужасную ответственность доли артистки: смеяться сквозь рыдания, шутить с разрывающимся сердцем, плясать, прыгать и напевать веселые песенки, когда душа погрузилась в самую глубину необъятного моря страданий! И вот мне вспомнились тогда те молоденькие любительницы театра, которые представляют себе сцену сплошным веселым праздником искусства, наполненным блеском, цветами и светом. Как ошибаются они! Они не знают всей тяжести, всей оборотной стороны медали, когда надо выступать перед толпою с веселым лицом, в то время когда душа сжимается от невыносимой муки...
   Это я особенно остро почувствовала в тот вечер, когда в полукоротком платье, с двумя косами за спиной выбежала на сцену, напевая веселую песенку...
   Как я играла, как я говорила - не помню. Помню только, что, крепко взяв себя в руки, я смеялась звонким смехом, болтала непринужденно и весело, как ни в чем не бывало, смешила и забавляла толпу... Помню, как опустился занавес, и, задохнувшаяся от нестерпимо мучительных переживаний, я бросилась в уборную.
   Там стоял Громов с сигарою во рту.
   - Крепитесь, деточка, - сказал он, - и играйте второй акт так же хорошо, как первый... Сегодня я очень доволен вашею игрой...
   Но его похвала меня не трогает нынче. Я к ней теперь равнодушна. Все мои мысли сейчас дома, у кроватки моего больного сынишки.
   Второй акт. Я выбегаю на сцену, чтобы плясать андалузский танец с пощелкиванием кастаньет, огневую, полную бурного веселья и удали пляску цыган... Кончила танец и веду с прежней беспечностью мою роль, в то время как сердце то замирает, то бьется так, что мне становится душно и холодный пот выступает у меня на лбу.
   Я предчувствием угадываю что-то дурное. Так оно и есть. Выбегаю, закончив мою роль, в уборную и сталкиваюсь с Людмилой, заменявшей меня весь этот вечер у постели моего сокровища.
   - Милечка, что? - спрашиваю я и поднимаю руки, точно заслоняясь от удара.
   - Худо, Лидочка, худо... Боюсь, что он... - лепечет она так сбивчиво, что я скорее угадываю, нежели слышу ее слова.
   - Умирает?
   - Ах, я не знаю. Там уже Чахов... - И она, прислонившись к кулисе, начинает рыдать.
   Наскоро переодевшись, схватив и набросив на плечи чью-то накидку, бегу садом домой. Холодный августовский вечер охватывает меня... В окне моем огни... Видны движущиеся тени... Это - Чахов, Матреша, Дашковская...
   Вбегаю по лестнице, хватаюсь за ручку двери... Вижу странную картину: Чахов склонился над маленькой кроваткой и что-то делает с багровым тельцем... Что - не понимаю, потому что туман слепит мне глаза. Подхожу без мысли, без дыхания, с замершим сердцем и, впившись затуманенными глазами в лицо доктора, говорю сдавленно:
   - Что?
   Он, не переставая работать над впрыскиванием лекарства в крохотную ручку, так же глухо и отрывисто отвечает:
   - Есть средство его спасти, но очень рискованное, и без вас я его применить не смею. Два исхода ускорятся после него: один - спасение, другой - смерть. Но без него, без этого средства, второй исход вернее. Его жизнь в опасности. Соглашайтесь.
   - Я согласна, - говорю я, едва ворочая языком, и, опустившись на пол около кровати, прижимаю губы к крохотной горячей как огонь ножонке. - Я согласна, доктор...
   Ужасные минуты наступают вслед за этим, - минуты, которых я не забуду всю мою жизнь. Ледяная вода, ледяные простыни и отчаянные стоны моего дитяти, захваченного этой нестерпимой ледяной ванной.
   И опять мука ожидания... Я смотрю на трепещущее, извивающееся в судорогах тельце и жду... Вся жизнь моя перешла в глаза, из них льется безграничная мука любви к этому бедному обожаемому мальчику, которого так мучают сейчас, чтобы спасти.
   Опять стон, жалобный, протяжный. Последний, может быть, предсмертный, ужасный стон. И тотчас же наступает тишина, нарушаемая лишь складываньем мокрых шуршащих простынь... Маленькое, сразу успокоившееся тельце, распростерто в безжизненной позе на постели... Раскрывшиеся без дыхания губки и крепко сомкнутые глаза...
   - Он умер? - спрашиваю я беззвучно, одними глазами, одним жестом.
   - Господь с вами! Он жив. Наше страшное средство помогло, он спасен, - слышу я голос Чахова, отсчитывающего пульс на маленькой ручке. Рука моя, поднявшаяся для крестного знамения, опускается бессильно, и с тихим стоном я падаю в кресло без чувств.
  

* * *

  
   Быстро и легко идет выздоровление. Чахов, этот милый Чахов, неотступно следит за каждым шагом постепенно удаляющейся болезни. Маленький принц теперь уже не принц больше, это какой-то деспотический полновластный король, а мы все - его покорная свита. Его забавляют без устали. Витя Толин притащил ему из леса ежа, Бор-Ростовский приносит каждый день на его кроватку самые красивые камешки и чудесные, пахнущие полем, пестрые цветы. Дашковская подарила паяца. Маня и Людмила налепили фигурок из глины. Чахов без сожаления разрешил портить свою балалайку, и маленькие, еще совсем слабые пальчики, ставшие похожими теперь на лапки цыпленка, извлекают такие звуки из ее струн, каких, наверное, эти струны никогда не издавали.
   Ольга Федоровна помогает мне ухаживать за малюткой. Она мало говорит, но каждое ее слово проникает мне глубоко-глубоко в сердце. Узнаю случайно, что эта бедная провинциальная актриса, посвятившая всю свою жизнь сцене, весь свой жалкий заработок отдает детям своей еще более бедной сестры, а сама живет впроголодь. Боже мой! Сколько хороших светлых людей встречаешь среди артистической семьи! Наша труппа с милой Дашковскоий доказала мне это, пережив со мною вместе весь ужас болезни моего ребенка. А Чахов! Если бы я должна была отрубить свою руку, чтобы спасти его в минуту опасности, я, не задумываясь, сделала бы это за то, что он вернул мне мое маленькое умирающее дитя...
  

* * *

  
   Маленький принц уже выходит с сад, худенький, коротко остриженный и такой бледненький после болезни. И - о счастье! - следов оспы не осталось у него на лице. Только на голове да кое-где на теле остались глубокие рябинки.
   На сцене идет приготовление к пьесе "Трильби", которая пойдет в мой бенефис. Дни стоят солнечные, яркие, совсем не августовские дни. Громов сказал, что судьба заплатит мне хоть отчасти за пережитые муки и что бенефис мой должен быть удачным, как никогда. И мне хочется этого, как хочется ребенку облюбованную им игрушку.
  

* * *

  
   Наконец-то наступил он, этот знаменательный для меня вечер.
   Оркестр, выписанный из Луги, гремит с шести часов в театральном саду. Оркестр - это большая роскошь в нашем театре. Его приглашают только на бенефисы, обыкновенно же в антрактах у нас играет тапер.
   В кассе все билеты проданы, о чем гласит аншлаг, вывешенный Верой Виссарионовной, исполняющей роль кассирши.
   Публика нарядная, "бенефисная", привлеченная музыкой, начала стекаться уже с семи часов и занимать места в партере и ложах, которые Витя с Бор-Ростовским, Бековым и Чарышевым обвили длинными змеями хвойных и лиственных гирлянд.
   Кончилась музыка перешедшего из сада в театр оркестра. Начался спектакль.
   Этот спектакль был последним в летнем сезоне, и немудрено, что публика встречала и провожала нас бесконечными овациями. На мою долю, как бенефициантки, их выпало немало.
   Мне подносят цветы: букеты, корзину и опять букеты. А от моего отца из Царского Села прислан чудесный сноп пахучих белых роз.
   От аплодисментов и оваций сильно кружится голова... И эти розы пахнут так дивно... Но главное, жив, здоров и радостен мой маленький принц. Это ли не счастье? Настоящее, захватывающее, огромное.
   По окончании спектакля меня вызывают бесконечно много раз.
   - Довольны вы сегодня мною? - спрашиваю я наивно Громова после того, как мы, раскланявшись чуть ли не в двадцатый раз с публикой, идем за кулисы.
   - И не воображайте, - хмурится Громов. - Работать надо, а не важничать прежде всего. И если есть овации и подношения, так это потому только, что вы - бенефициантка. И дачная публика всегда снисходительна. Поняли?
   - Поняла, - хохочу я после долгого перерыва заразительно и громко. - Поняла, милый, строгий учитель.
   Он не выдерживает и смеется в ответ своим сдержанным смехом.
   - Ну, сегодня, положим, было недурно. Только... только, - он делает опять строгое, сердитое лицо, - только прошу не складывать оружие и не почивать на лаврах, а работать и работать без конца. Будете? Руку!
   Я протягиваю ему руку, став мгновенно серьезной, и говорю как бы клятвенно, глядя ему в лицо:
   - Буду работать, буду, потому что без работы и борьбы, как говорил "маэстро", ничего нельзя достигнуть.
   И я крепко, по-товарищески, жму его пальцы.
  

* * *

   Через два дня мы уезжаем, разлетаемся, как птицы, в разные стороны. Меня ждет школа и предстоящий весенний выпускной экзамен, а в связи с ним безумная работа к моменту, решающему мою судьбу. Других членов труппы ждут ангажементы в провинции и Петербурге.
   Евгения Львовна трогательно прощается со мной, зовет играть зимой в ее театре на Пороховых, а летом опять в дачном театре на Сиверской.
   С каким наслаждением я бы исполнила желание этой симпатичнейшей и милейшей из антрепренерш - хозяек театра, но... зимой надо много работать на школьной сцене, готовясь к выпуску, а весной истекает срок отлучки рыцаря Трумвиля. Он приедет, и я не знаю, где я проведу лето с семьей.
   С моими товарищами по летнему сезону я прощаюсь, как сестра с сестрами и братьями. Мы успели привязаться друг к другу за это лето. А пережитая болезнь "театрального дитя", как прозвал Чахов моего сынишку, еще больше сблизила нас.
   И потому, когда поезд медленно пополз от станционной платформы Сиверской и я, высунувшись из окна, кричала последние приветствия провожавшей меня маленькой труппе, мой голос дрожал невольно, и сердце сжималось грустью по пережитым с ними дням...
  

ГЛАВА 8

  
   Дождливым, ненастным сентябрьским днем бегу в первый раз после летнего сезона на курсы. Редкие пешеходы, шлепающие по лужам, пролетки, открытые зонты - какая печальная картина!
   В два часа на курсовой сцене назначена репетиция шекспировского "Сна в летнюю ночь". Теперь уже на лекции ходить не надо: мы - практиканты-третьекурсники. Как гордо это звучит!
   Бегу во всю прыть, забыв обо всем, до дождя включительно. Опаздывать нельзя. Уже без четверти два, а Юрий Эрастович аккуратен до последних пределов возможного.
   - Здравствуйте, барыня Чермилова.
   Это Яков, школьный швейцар из нашей раздевальни, приветствует меня.
   Балетные ученики шумно сбегают с лестницы, торопясь на свои репетиции в Мариинский театр, и так же горячо приветствуют меня, точно мы не виделись, по крайней мере, три года. А всего три месяца только прошло со дня переходного испытания на третий курс.
   Сейчас, сейчас я увижу своих: мою Ольгу, печальную, серьезную Саню, веселую Марусю, нарядную Ксению, длинного Боба, Борю Коршунова, Федю, Володю, Костю. Жаль, что Васи Рудольфа нет с нами и Лили тоже.
   Влетаю, как шальная, так сильно рванув дверь, что становится больно собственной руке.
   - Уррра! - орет длинный Боб и, взмахнув своими костлявыми руками, отвешивает такой поклон, какому позавидовал бы любой цирковой клоун.
   - Да здравствует премьерша сиверского театра! - вторит ему писклявым дискантом Береговой.
   Федя становится на одно колено, поднимает руки и с жестом на манер жреца, приготовляющегося к жертвоприношению, говорит:
   - Привет королеве.
   Целую по пути Марусю в ямочку на подбородке, душу в объятиях Ольгу, крепко жму руки Сане и "мальчикам".
   - А где же Ксения? Где Боря Коршунов? - изумленно срывается у меня.
   Узнаю потрясающие вещи. Ксения "изменила" искусству, бросила мечту о сцене, вышла замуж за одного молоденького офицера, друга детства, и занялась исключительно хозяйством. А Борис Коршунов, как-то застенчиво краснея и в то же время гордо блестя глазами, сообщает мне Маруся, имел такой огромный успех за это лето во Пскове, что, возомнив себя вполне законченным прекрасным актером, решил, что учиться ему нечему, да и ни к чему больше. К тому же, его пригласили на главные роли в один из лучших театров столицы.
   - Ему предложено чудное жалованье и все лучшие роли, - не без гордости добавляет Маруся.
   - А все-таки это измена. Хорош, нечего сказать! - говорю я сердито, но, вспомнив неожиданно Бориса играющим на сцене, невольно сдаюсь: - Хотя, пожалуй, в школе ему делать нечего: это совершенно готовый талант.
   - Аминь. Да будет так, - подтверждает Боб, нимало не остепенившийся за лето, несмотря на важную роль первого резонера, которую он играл все эти три месяца в Народном театре.
   - Теперь мы заживем дружной, маленькой семьей, разовьем друг перед другом наши мечты и мысли... Откроем дерзновения наши и широкими взмахами крыльев взлетим к намеченным вершинам, - мечтательно говорит Ольга, такая же милая фантазерка, какою была и прежде.
   - На вершину, н-да-с, это хорошо, на вершину, а ежели оттелева да турманом, вверх тормашками? А? С вершины - то? Каково? - паясничает Федя.
   - Господа, тише! Юрий Эрастович пришел.
   Вошел наш молодой, всегда остроумный, веселый талантливый руководитель и постепенно стал развертывать при нашем участии картину пленительно красивой шекспировской сказки...
  

* * *

  
   - Господа, новость, и самая животрепещущая: скоро приезжает из Италии знаменитая актриса, удивительный талант, Тина ди-Лоренцо, и я предлагаю почтить ее в первый же спектакль: отправить к ней маленькую депутацию от третьекурсников Образцовой школы.
   Все это Костя Береговой произнес одним духом, влетая в партер школьного театра в один из ноябрьских дней, когда мы репетировали уже другую пьесу, "сдав" перед начальством "Сон в летнюю ночь".
   - Прекрасно, прекрасно. Но только, как мы будем с нею объясняться. Ведь она итальянка? - и, покачивая с сомнением русой головкой, Маруся делает "большие глаза".
   - По-итальянски я не в зуб толкнуть, - с ужасом изрекает Боб.
   - А я знаю: макарони, лазарони, панталони, грация, синьоры и синьорины, осетрины, Зины, Дины, Лины... апельсины, - скороговоркой лепечет Федя. - Не очень плохо, не правда ли?
   - Совсем даже хорошо, если при этом букет ей поднести в три обхвата, - соглашается Володя.
   - А на какие "пенендзы", спрашивается? - живо заинтересовывается Костя.
   - Ничего, наскребем как-нибудь, - говорю я. Мы, действительно, наскребываем. Вместо двух блюд за обедом в продолжение целой недели решаем есть одно.
   Вечером, в первый спектакль итальянской знаменитости, собираемся в ближайшую к сцене ложу всем курсом в восемь человек. У Феди раздуло флюсом щеку из-за больного зуба так сильно, что физиономия у него получилась жалкая и комическая.
   Ольга так надушилась орхидеей, что соседний генерал в ложе стал чихать самым добросовестным образом, по сорок раз в минуту, как серьезно уверял Боб.
   - Господа, кто так неистово изображает ландыш? - сердито обнюхивая воздух, шипит Костя Береговой.
   - Это не ландыш, а орхидея, несчастный! - возмущаюсь я и декламирую вполголоса свое собственное, уже давно написанное стихотворение:
  
   Чрез лотосов лес, чрез сад орхидей
   Проведу тебя к хижине бедной моей.
   Там, где розы пахучие пышно цветут,
   Там, где ландыши бледно гирлянды плетут,
   Там я пестрые сказки тебе расскажу,
   Там...
  
   - Апчхи! - делает генерал в соседней ложе. О, несчастные орхидеи!
   - Я говорил Оленьке, что она уморит его, - смеется Боб.
   За три минуты до поднятия занавеса влетает бурей в нашу ложу болгарка.
   - Господа, вас толки восем лудей в ложе. Даваитэ менэ мэсто, - командует она и бесцеремонно шлепается на Федин стул, с которого он имел несчастье сойти на минуту.
   - То есть, как это? Позвольте, миледи, вы не наша. Вы второкурсница, а здесь выпускные, - возмущается Боб.
   - Нычего, я и тут посыжу.
   - Да нельзя этого, нельзя. Тут и так нас восемь да еще и орхидеи вдобавок, - замечает Боб.
   - Нычего.
   Она устраивается поудобнее и высовывается до половины из ложи, отгораживая нас всех от сцены.
   Саня тихо урезонивает ее:
   - Послушайте, Султана, однако...
   Никакого действия. Она водворилась вполне прочно на чужом месте.
   - Тс... тише, начинается, - шипят на нас из соседней ложи. Слышится тут же не особенно лестное добавление по нашему адресу:
   - Эти курсовые - какие-то разбойники.
   - Я оглох, - смеется Боб тихонько и лукаво.
   Вот она, знаменитая Тина, первая актриса-красавица Италии! Я вижу бесподобную, антично прекрасную фигуру, очаровательное лицо, жесты, полные экспрессии. И эта речь, певучая, как музыка, нежная и мягкая, с быстрыми переходами, со звонкими колокольчиками и бархатом голоса.
   Между четвертым и последним действием мы пробираемся на сцену с букетом, который несет Ольга.
   - Ты скажешь ей речь на французском языке, - говорит мне Саня так строго и серьезно, что ослушаться я не могу. Сторож не хочет нас пустить в уборную дивы.
   - Но мы - депутация старшекурсников! - возмущается Боб. - И цветы, вот видишь, принесли, любезный. Не тебе же их дарить. Лорды, джентльмены и миледи, идем! - и он проходит мимо сторожа с самым энергичным видом, как будто перед ним не сторож, а пустое пространство. У уборной дивы нас останавливает горничная-итальянка, смуглая, черноглазая, со сверкающими в улыбке зубами.
   - Грация! (то есть благодарю, по-итальянски) - ни с того ни с сего говорит Боб единственное слово, которое он знает по-итальянски.
   Та делает большие глаза, не понимая, за что благодарит ее этот высокий юноша с оливково-желтым лицом и прямыми, как палки, ногами. Потом начинает хохотать и с хохотом же убегает в уборную своей хозяйки, сделав нам знак подождать.
   Мы ждем. Все девять человек (болгарка присоединилась к нам помимо нашей воли) столпились у двери и стоим, затаив дыхание. За дверями слышится певучий и мелодичный итальянский говор.
   И вот распахивается дверь.
   - Грация! - опять ни к селу, ни к городу заявляет Боб и первый шагает своими длинными ногами туда, в гримерную, по бело-розовым коврам к туалетному столу, за которым сидит дива. За ним Ольга с букетом и я, подбирающая в уме французские слова.
   Дива встает нам навстречу.
   Я вижу черные, как траурная фата, волосы и глаза цвета угля, огромные глаза итальянки. Я приковываюсь взглядом к этим глазам и начинаю свою речь, трепеща от волнения. Ольга в грациознейшем реверансе склоняется перед нею и передает букет. Саня и Маруся делают тоже по глубокому поклону.
   Смуглые душистые руки дивы жмут наши пальцы. Она отвечает нам по-французски. Говорит о том, как любит молодежь, как дорожит мнением неподкупных юных ценителей.
   Все слушают, затаив дыхание.
   Даже Боб делает вид, что понимает, и совсем несвоевременно поддакивает наклонением головы.
   Едва только дива закончила свою речь, как он расталкивает нас довольно бесцеремонно и совсем близко подходит к столу красавицы-артистки, здесь он опускается на одно колено, прижимает руку к груди и, изобразив на своей желтой, худощавой физиономии самое умильное выражение, лопочет, прежде чем мы получаем возможность его удержать:
   - Грация, синьора... Мне грация... Потому что мне, то есть... не то... Компрене, макарони... Не... то есть, я... лазарони... Нон... не лазарони.... Вот и финита ля комедия. Je suis amour! (т. е. я амур).
   Бедный Боб, он хотел сказать, что влюблен в игру дивы, в восторге от нее. А вышла какая-то ерунда по незнанию им французского языка. Бедняга!
   Эффект от последних слов получился неожиданный.
   Дива бессильно опускается в кресло, закрывает лицо руками и трясется от смеха. А мы, смущенные, раскланиваемся и уходим из гримерной.
   Я последняя выхожу из театра, замешкавшись в раздевальне.
   Дождь льет как из ведра... И ни одного извозчика, к моему несчастью. У театрального подъезда стоит карета... Счастливцы те, кто поедут в ней. Я с завистью смотрю на закрытый экипаж. Внезапно сторож распахивает дверь, и кто-то, маленький и изящный, закутанный в меховое манто, с голубым капором на миниатюрной головке, выходит на подъезд.
   - Комиссаржевская!
   Я вижу почти детское, удивительно моложавое, несмотря на ее 40 лет, личико, большие, как океан, синие глаза и удивленно приподнятые брови.
   - Хотите, я подвезу вас? - слышу я голос, тот самый голос, перед которым всякий другой кажется ничтожным и глухим.
   Неужели знаменитая артистка говорит это мне? Мне, маленькой, никому не известной актрисе? Я смотрю в синюю бездну этих прекрасных глаз и лепечу что-то несуразное.
   - Так едем же. Не стесняйтесь меня, ради Бога, коллега.
   Должно быть, у меня бесконечно смущенное лицо в это время, потому что Вера Федоровна старается ободрить меня, начинает разговор об игре Тины ди-Лоренцо.
   - Великолепно, но... но она играет... - перебиваю я знаменитую артистку, - а на сцене, мне кажется, надо жить... Душу свою отдать публике, открыть ее и перебросить через рампу, как вы... - неожиданно заканчиваю я и смотрю в ее лицо с восторгом и любовью.
   - Благодарю, - говорит она просто и протягивает мне руку.
   - Вот что меня удивляет, - помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, - как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, - продолжала Вера Федоровна.
   - О, не надо, не надо! - почти крикнула я и схватила ее руки. - Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?
   - Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?
   Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.
   На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от "маэстро" кое-что приятное обо мне... Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер...
   На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.
  

* * *

  
   Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках... Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост - срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды...
   Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.
   Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта - попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.
   Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки - это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!
   Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту - попасть на Образцовую сцену.
   Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.
   Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.
   Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла "Антигона". Ольга - в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии "Хрущовские помещики".
   Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического "захвата" трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, - она сумеет заставить плакать толпу - такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой... Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа - изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться "настоящей барышней-дворянкой".
   Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки... На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.
   Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей "башне", как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!
   Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты... Чей-то оживленный говор за дверью... Слышу протестующий голос служанки.
   - Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.
   - Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относитьс

Другие авторы
  • Сухово-Кобылин Александр Васильевич
  • Маслов-Бежецкий Алексей Николаевич
  • Левберг Мария Евгеньевна
  • Алкок Дебора
  • Минский Николай Максимович
  • Беранже Пьер Жан
  • Надеждин Николай Иванович
  • Ниркомский Г.
  • Тарасов Евгений Михайлович
  • Щастный Василий Николаевич
  • Другие произведения
  • Некрасов Николай Алексеевич - Взгляд на главнейшие явления русской литературы в 1843 году
  • Невельской Геннадий Иванович - Невельской Г. И.: Биографическая справка
  • Семенов Сергей Терентьевич - Счастливый случай
  • Стасов Владимир Васильевич - Картина Репина "Бурлаки на Волге"
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Старая, новая и вечная
  • Муханов Петр Александрович - Светлая неделя
  • Волошин Максимилиан Александрович - Московские хроники
  • Суриков Иван Захарович - Канут Великий
  • Федоров Николай Федорович - Кантизм, как сущность германизма
  • Кандинский Василий Васильевич - Письмо из Мюнхена
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 416 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа