сь на низенькую скамеечку у ее ног, начинает:
- Лорды и джентльмены! (хотя джентльмен, кроме самого оратора, всего только один, в лице Володи Кареева). И вы, миледи! Сия юная дочь народа выказала пример исключительного самопожертвования и великодушия, и за это я позволяю себе поднять сей сосуд с китайским нектаром, - он поднял стакан с чаем, - и осушить его за ее здоровье и облобызать ее благородную руку. Миледи, - обратился он к Саше, ни слова не понявшей из его речи, - разрешите облобызать вашу руку в знак моего глубокого уважения к вам.
- Что-то он там лопочет? Я никак в толк не возьму! - удивляется та.
- Он просит поцеловать твою руку, - пояснила я ей самым серьезным образом.
- Руку! Да что я поп, что ли? Ах, ты, озорник этакий! У попа да у отца с матерью руки целуй, - наставительно обратилась она к Бобу, - а другим не моги. Слыхал?
- Слыхал, - покорно соглашается Боб.
- А тапереча нечево мне прохлаждаться с вами. К Анюте пойду, посуду ей пособлять убрать. А вы, слышьте, не шумите больно. Юреньку разбудите. Тогда берегись.
И она исчезает, погрозив нам на прощанье пальцем.
Как тихо и нежно поет флейта в руках Володи при догорающем свете елочных свечей! Какая дивная мелодия! Такая же тихая, дивная и простая, как поступок Саши, как ее чудная душа...
Под эти звуки в моей собственной душе слагается решение работать не покладая рук. Я попробую переводить с французского и немецкого и буду помещать мелкие переводные рассказы в журналах. Таким образом, я скоро выплачу Саше истраченную на нас такую крупную в моих глазах сумму и увеличу хоть отчасти мой скромный доход.
Делюсь этой мыслью с моими друзьями. Ура! Они одобряют ее.
И опять тихие, кроткие, как пастушья свирель далекого альпийского края, звуки наполняют собой мою крошечную квартиру и вселяют в душу новые смелые мечты.
У моих родных в Царском Селе, куда я попадаю на другой день, огромная, под потолок, елка и ликующая толпа детей. По обыкновению у них званый рождественский вечер с массой нарядных взрослых и ребят.
Меня подводят к седым в шуршащих шелках дамам и важным господам в пенсне. За мной ходят по пятам мои братья: Павлик и Саша, мальчики восьми и десяти лет, сестра Нина и крошка Наташа.
Я окунаюсь в совершенно новую жизнь. Здесь не говорят о лекциях, о театральном училище, о практических занятиях и о сцене. Здесь свой мир, далекий от борьбы, смелых дерзновений и горячей юношеской мечты. Интересы здесь другие. И только милые, полные тревоги и любви глаза моего "Солнышка", как я называю моего отца, обращаются ко мне и словно спрашивают меня:
- Ну, что же, довольна ты своей судьбой, неспокойное, вечно ищущее борьбы и бури дитя?..
Из шумного зала, где веселье, смех и резвый ребяческий топот смешались с принужденной светской болтовней и звуками рояля, проскальзываю в маленькую комнату, находящуюся позади детской. Это настоящая келья монахини. Образа с теплющимися лампадами озаряют скромную узкую кровать, стол и комод, уставленный видами монастырей и церквей.
Худенькая с желтым некрасивым лицом девушка поднимается мне навстречу.
- Лидочка! Наконец-то! Я знала, что ты зайдешь.
- Варя! Милая, здравствуй! - и я бросаюсь к ней на шею.
Это Варя, воспитательница моих братьев и сестер и мой давнишний друг. С некоторых пор она стала очень странной, эта Варя. Бредит поступлением в монастырь, горит желанием стать монахиней.
У детей теперь веселая швейцарка Эльза, которая сумела их привязать к себе. Варя же все свободное время просиживает у себя в келейке, как сама называет свою комнату, молится, читает священные книги и плачет. И все оставили ее в покое и не мешают ей.
- Ну, как дела, Варя? - осведомляюсь я.
Она смотрит на меня проницательно.
- А ты все крутишься. Все тешишь сатану. Бесовские действа изображаешь в своем театре. Прельщаешься мишурою, суетою. Куда как хорошо. Небось, как рыба в воде плаваешь. У, недостойная! Уйди ты от меня! Знать тебя не хочу! Уйду в обитель, за ваши грехи молиться буду... Отмолю, отмолю, отмолю!
Она начинает класть земные поклоны и твердит одно и то же, одно и то же по сто раз подряд. И глаза ее лихорадочно сверкают в полутьме комнаты, и губы кривятся на бледно-желтом лице.
Мне становится жутко. Кажется, что имеешь дело с сумасшедшей, тянет уйти, но я пересиливаю в себе это чувство.
- Полно, Варя, - говорю я, кладя ей руку на плечо. - Перестань так узко и односторонне смотреть на людей: каждому свое дорого. Ты чувствуешь призвание к монастырю, меня влечет к искусству. И не будем мешать друг другу.
- Мешать?
Она кривит судорожно губы.
- Нет, я буду мешать тому, что считаю неправым... Тебя ждут разочарование и борьба, меня - тихая пристань. Пойдем со мною, Лидочка, возьми сына и пойдем. Я ручаюсь, что никакие невзгоды, никакие печали не коснутся тебя за прочными дверями монастыря. Я укрою тебя от них, родная!
При этих словах она быстро поднимается с колен, бросается ко мне и крепко-крепко обхватывает мою шею.
- Идем со мною! Идем со мною! - твердит она в каком-то забытьи, и глаза у нее жутко закатываются при этом.
Тяжелое, гнетущее впечатление. Я чувствую, что только усилием воли смогу привести ее в чувство.
- Перестань, Варя, - говорю я строго. - Это уже не религиозность и не набожность, а какой-то суровый фанатизм. Оставь мою шею, ты меня задушишь. Я люблю Бога и исповедую Его не менее тебя, но в монастырь я не пойду.
- Не пойдешь! - взвизгивает она у самого моего уха и так крепко сжимает меня снова, что у меня мутится в глазах, потом бросается на стул и рыдает.
- Заблудшие овцы! Заблудшие овцы! - всхлипывая, повторяет она.
Тут входят Эльза и дети.
Любимец Вари, брат Саша, со всех ног бросается к ней.
- Не плачь, Варенька, не плачь, - говорит он, сам готовый разреветься.
- Кто скорее в залу? Ну, раз, два три! Наперегонки, - предлагаю я, чтобы отвлечь внимание детей от печальной картины, и мчусь туда первая, как на крыльях.
Они за мною.
Эльза, поравнявшись со мною, шепчет:
- О, madame Lidie, не волнуйтесь, она уже давно так. Мы все привыкли. Скоро она уезжает в монастырь.
Скоро! Прощай же, прощай, бедная милая, никому непонятная Варя! И да сойдет на твою скорбную душу высший и прекрасный священный покой...
Какие огромные залы! Как блестят даже в наступивших сумерках ярко натертые янтарные квадратики паркета. Какое подавляющее величие кругом!
Мы все кажемся такими ничтожными в этих огромных помещениях старинного дворца, наполовину переделанного Смольного дома! Чай мы пили в большой и уютной комнате, где живет Ольга со своей тетушкой, вдовой убитого на войне офицера.
Тетушка предупредительно пошла к какой-то из соседских старушек, предоставив нам шуметь и дебоширить в ее комнате, сколько хотим. Но мы предпочли пойти осматривать эти бесконечные залы и коридоры.
Вот длинная широкая белая зала. Здесь, должно быть, были когда-то приемы. И огромная свита во главе с самой императрицей в величавом гросфатере (старинный танец, заимствованный у немцев) проходила по этим самым доскам, где проходим мы. В сгустившихся сумерках зимнего вечера тускло поблескивают золоченые рамы огромных портретов. Все цари и царицы. Все словно смотрят на нас, исполненные недоуменья, откуда пришла эта веселая, жизнерадостная группа молодых людей в этот тихий, молчаливый приют.
- Я положительно уничтожен, - шепчет Костя Береговой. - Олечка, неужели же вашу музу не вдохновляет уж одна эта грандиозно-прекрасная зала?
Оля вспыхивает от смущения. Костя затронул ее "струну". Ольга пишет красивые звучные стихи о темных ночах Востока, о белых лотосах и соловьях.
- Может быть, опишу все это когда-нибудь, - признается она.
Боб вынимает папироску и хочет закурить.
- Брось! - неожиданно свирепеет Коршунов, - здесь, в этих залах, целый мир прошлого, а ты курить!
- Да ведь никто не видит, - оправдывается Боб. Но он ошибается. С одной из скамеек неожиданно поднимается человек и идет прямо на нас.
- Ай! - взвизгивает Маруся. А Лили и Ксения хватают за руки друг друга.
- Тише! Тише! Умоляю вас. Это - графиня Кора. Она живет здесь давно-давно, и никто не слышал от нее ни слова. С тех пор, как умер граф и она здесь поселилась, графиня ни с кем не разговаривает и молча бродит по этим залам. Многие считают ее безумною, но она в полном рассудке и пишет чудесные французские стихи, - быстро поясняет Ольга и опускается перед проходящей мимо нас женщиной в низком почтительном реверансе, произнося почтительно:
- Bonsoir, princesse!
Легкий кивок совершенно белой головы под черной кружевной наколкой, и она величаво проплыла к дверям.
Мы успели только разглядеть старинного покроя платье с длинным шлейфом, волочившимся в виде широкой шелестящей змеи, тонкое аристократическое сухое лицо без единой морщины и целый океан не выраженной слезами печали в глубине строгих синих глаз.
- Какая красота! Страшная красота горя! - сказала Саня. - Нет, господа, ничего подобного, мы не увидим никогда!
- Граф умер, спасая от землетрясения жителей какого-то итальянского местечка, - пояснила Ольга.
- Но она русская?
- Вполне русская.
- Господа! - неожиданно изрек Федя Крымов, - не находите ли вы, что нас, маленьких смертных, гнетут эти залы, это величие и эта немая графиня, похожая на призрак. По крайней мере, я чувствую себя не совсем в своей тарелке. - Едем, право. Тройки заждались.
- Стойте, я хочу стихи говорить, - загремела на всю залу до сих пор молчавшая Султана.
- Стойте, дети! Почтенная Болгария желает говорить стихи! - вторил ей Боб и, подняв обе руки над головою, приготовился дирижировать.
- Только потише, Султаночка. У вас, душа моя, не голос, а труба иерихонская, - предупредил Костя.
Увы! Султана уже встала в позу и загудела на всю залу... И эхо из других зал, сводчатых и пустынных, понеслось, перекликаясь, за нею:
Клынусь я пэрвым дня творэньи,
Клынусь его последны ден. Клынусь...
- Ради Бога, тише! Ради Бога! - мы испуганно замахали на нее руками.
Но было слишком поздно: изо всех дверей соседнего с залой коридора высунулись старушечьи головы в чепцах и без чепцов. И ужас был написан на всех этих почтенных лицах!
Наконец, самая энергичная из обитательниц вдовьей половины высунулась из своей двери и произнесла по нашему адресу недовольно:
- Если вы не замолчите и не перестанете шуметь, сейчас посылаю за начальницей, чтобы она вас удалила.
Вот и дождались!
Мы моментально приходим в себя от этого нелестного для нас предостережения. Мужчины шаркают ногами, как пай-мальчики, мы низко приседаем.
Но это не помогает.
- Спасайся, кто может! - неожиданно кричит Федя и первый ударяется в бегство.
Мы все за ним. Едва сдерживая неудержимый приступ хохота, наступая на ноги друг другу, толкаясь и спотыкаясь, летим. Бурей врываемся в комнату Ольгиной тетки, одеваемся второпях и мчимся из Вдовьего дома, как на крыльях, туда, вниз, где нас ждут тройки, веселые ямщики и крепкий декабрьский мороз...
Как хороша, как удивительно приятна быстрая езда под веселые заливчатые звуки серебряных бубенчиков! Дух захватывает, сердце бьется детским восторгом, когда, взрывая снежные хлопья, тройка быстрых лошадей мчит нас по залитой электричеством дороге.
В наших санях: Ольга, Саня Орлова, я; на коленях у нас - Султана, испускающая громкий визг при каждом толчке; на передней скамейке - Боб, Вася Рудольф, виновник-устроитель этой поездки, и Костя Береговой. Во второй тройке - Маруся, хохочущая и щебечущая, как птичка, Ксения в удивительной белой ротонде, в которой черная головка итальянского мальчугана тонет, как муха в молоке, Боря Коршунов, Федя Крымов и Володя Кареев.
Вторая тройка старается во что бы то ни стало обогнать нас. Там ямщик совсем молодой, задорный паренек. У нас - степенный тульский мужичок с окладистой бородою.
- Не пропускай! Не пропускай! - кричу я, почуяв в груди прилив какого-то необузданного детского веселья. - Не позволяй им перегонять, Ефим!..
И Ефим словно преображается. Куда исчезает добродушный тульский мужичок? Он гопает, свищет, выкрикивает: "Эй, соколики, выручай!" - таким громовым голосом, что Султана с перепугу валится прямо носом в теплую шубу Рудольфа, в то время как лошади в диком азарте подхватывают быстрой рысью и несут нас вперед.
- Ай! Ай! - кричит Береговой. - Голову потерял! Верните мне мою голову!
Действительно, шапка слетела с его непокорных остриженных жестким ежиком волос и катится по снегу.
- Господа лорды и джентльмены из второй тройки! Сто червонцев тому, кто принесет сюда голову Кости Берегового! - вытянув шею, голосом волка из "Красной Шапочки" кричит Денисов.
Великодушная Саня, пока останавливаются тройки и наши спутники бегут, перегоняя друг друга за злополучной шапкой, отдает Косте свою огромную муфту.
- Покройтесь пока, а то простудитесь.
Костя принимает муфту как должную дань и нахлобучивает себе на маковку. Его крошечная голова сразу проваливается в отверстие огромной старинной прабабушкиной муфты, и благодаря этому кажется, что у маленького юноши выросла огромная меховая боярская шапка.
- Как и всегда безличен, - острит по его адресу неугомонный Боб.
- Константин нашел твою голову, получай, - появляясь около наших саней, говорит Коршунов. - Третья часть находки по закону моя. А впрочем, я великодушно отказываюсь от награды. Ну, медам, куда теперь? На Острова? Да? - спрашивает Боря.
- Да! Да! - отвечаем мы хором. - Там теперь чудо как хорошо!
И опять заливаются серебряные бубенцы. Мороз безжалостно пощипывает нас за носы, Щеки, уши. Бешен быстрый бег коней. Дивно хорошо сейчас на Островах, в эту звездную декабрьскую ночь. Белые деревья, запушенная инеем снежно-белая как скатерть дорога. А над головами - небо, испещренное сверкающим золотым сиянием опаловых огней.
У самого взморья, на Стрелке, как называют это место петербуржцы, мы выходим из саней, чтобы отогреться и размять закоченевшие ноги. Здесь, в таинственной чаще белых деревьев, неожиданно красивым пятном выступают электрические огни.
"Я вижу Толедо, я вижу Мадрид", - пробует декламировать Боб, простирая руки к взморью, которое кажется отсюда какой-то зачарованной, таинственной белой пустыней под белыми льдами.
Султана Алыдашева, не видевшая ничего подобного у себя в Болгарии, млеет от восторга. Она то хватает нас за руки, лепеча: "Как это, дети мои, хороша!", - то, ударяя себя в грудь, начинает гудеть на всю Стрелку.
Зыма. Крыстьянын, торжествуя,
На дрогих обнывляеть путь..
- Давайте лучше в горелки играть. Ноги мерзнут стоять на месте, - предлагает Коршунов.
- Давайте! Давайте!
Быстро становятся пары. Оля с Володей, я с Бобом, Ксения с Костей, Лили с Федей, Саня с Васей. Султане предлагают "гореть".
- Горы-горы ясно, чтобы не погасло... - кричит она зычным голосом, приводя этим в неописуемый восторг обоих ямщиков.
- Ай да барышня! Глотка у ней почище нашего брата, мужика тульского, буде! - умиляется Ефим.
- Чего уж! Протодьякону в соборе такого не дадено! - вторит ему его молодой товарищ.
- Раз! Два! Три! - отсчитывает Боб, и мы пускаемся со всех ног по широкой утоптанной снежной дорожке.
Бобу, с его журавлиными ногами, и мне, привыкшей с самого раннего детства носиться стрелою по лесным тропинкам, ничего не стоит уйти от Султаны. Но зазевавшийся Володя попадает со своей дамой впросак. Султана хватает его за руку и торжественно ведет, как пленника, на свое место.
Бежит следующая пара: Ксения и Федя. Бегут стремительно.
Володе не догнать ни того, ни другого. И вдруг - стоп - остановка...
- Я потерял калошу! - неожиданно кричит Крымов таким печальным голосом, что Маруся от смеха буквально валится в сугроб.
- Одну или две? - осведомляется Боб деловым тоном.
- Одну! - взывает плачущий голос.
- Лорды и джентльмены, этот несчастный потерял одну калошу. Благоволите ее сыскать, - гремит бас Боба по всему парку.
Все ищут с особым рвением калошу Феди. Последний не принимает участия в поисках. Он сидит на скамейке, подняв одну ногу и болтая другой, и плачущим голосом ноет, что у него "протекция" в подметке и что он скорее позволит изжарить себя и съесть, как котлету, нежели сойдет с места.
Зоркие глаза Султаны скорее других находят искомое.
- Уррра! - кричит она. - Нашел, нашел твоя сапога, нашел, товарыщ! - И, двумя пальцами приподняв калошу с земли, она несет ее Феде.
- Вы - великодушнейшая из дочерей славянского племени! - церемонно раскланивается перед ней, стоя, как цапля, на одной ноге, Федя.
Становится слишком холодно в парке. Наши спутники, кроме Бори Коршунова и Рудольфа, одеты очень легко. Да и Султана в ее, как говорится, подбитой ветром кофточке стынет.
- Пора и честь знать! По домам! - командует Саня, самая серьезная из нас.
И мы опять суетливо, со смехом и визгом, размещаемся на тройке.
Снова мчимся стрелою... Снова звенят-заливаются бубенцы. Снова то и дело вырываются веселые всплески смеха...
Наша тройка перегоняет первую. Боб Денисов быстро, изловчившись, запускает заранее приготовленным комом снега в Федю.
Визг, шум, хохот.
Но вот остановка. Бешеная игра в снежки довершает прогулку.
"Шуми, Марыца, окровавленна..." - затягивает свою национальную песню Султана, когда мы, утомленные, пускаемся в путь.
Потом Боб Денисов копирует знаменитого комика образцовой сцены, заставляя нас задыхаться от смеха. А Костя представляет нервную барыню, боящуюся мышей и тараканов.
Теперь я, вместо Султаны, сижу на коленях у Саши и Ольги и не могу не чувствовать неудобств пути. Толчок на ухабе, и я припадаю к чьим-то калошам с самым родственным объятием.
- Где вы, Лидочка? Ау! - заинтересовывается Боб, и в то время как от смеха я не могу произнести ни слова, он ищет меня в противоположном углу тройки...
В эту ночь я грежу детскими радостными снами: веселыми бубенцами, быстрым бегом коней, белой скатертью дороги. И над всем этим, как странное, красиво-таинственное видение, витает легким призраком пленительный своей тайной образ молчаливой графини Коры...
Все второе полугодие мы занимаемся на курсах особенно прилежно. В апреле и мае у нас экзамены по научным предметам и переходное на второй курс испытание уже по нашей специальности.
В классе "маэстро" мы проходим задачи на всевозможные ощущения: на выражение гнева, радости, ярости, стыда, болезни, мольбы и приказания. Это ново, трудно, но интересно. Выдумываем сами небольшие сценки, изображающие наглядно то или другое движение души, и разыгрываем их перед "маэстро".
Учимся также сценически верно воспроизводить плач, хохот, рыданье. Марусе Алсуфьевой особенно удается второе. Ее смех звенит, как серебряный бубенчик и хоть мертвого способен поднять из могилы. У Бориса Коршунова так дивно выходят сцены отчаяния, что становится жутко смотреть на него.
Это будет большой актер, недюжинный, своеобразный, блещущий талантом, в чем никто не может усомниться, ни мои коллеги, ни сам "маэстро", с особенно заботливой готовностью занимающийся с юношей.
И по научным лекциям мы подвинулись вперед. Наши преподаватели довольны нами. Даже француз Гюи. Несмотря на то, что наши "мальчики" умеют говорить по-французски не более извозчиков российских, Гюи не ропщет и хвалит. Бесподобный выговор Ксении приводит его в восторг, а наша французская болтовня, Ольгина, Санина и моя, вознаграждают его за басни, написанные русскими буквами мною или Елочкою и разучиваемые нашей мужской молодежью с неподражаемым акцентом.
Вместо рисования у нас теперь преподают грим. Мы бесконечно любим этот урок. Преподаватель грима, веселый, не менее нас жизнерадостный, еще молодой человек, объясняет нам тайны перевоплощения. Мы учимся обыкновенному, характерному и историческому гриму.
Ведь на сцене все приходится играть: и старух, и калек, и убогих, и больных, и глупых, и злых, и добродушных. И каждое лицо можно изменять и делать неузнаваемым при помощи пасты, красок и других атрибутов. Можно загримироваться негром, индусом, турком или же историческим лицом.
Работы у нас столько, что свободного времени нет ни минутки. Прихожу полуживая от усталости домой, вожусь с моим маленьким "принцем", а вечером к восьми уже лечу в театр.
Юмор и тонкая, как кружево, игра одних артистов и глубокие, захватывающие, полные потрясающего реализма переживания на сцене других - доводят нас до восторга. Когда же наш "маэстро" появляется на сцене, мы совсем теряем голову.
По возвращении домой, куда меня провожает гурьба попутчиков и попутчиц, я еще долго не ложусь. До трех часов горит в моей комнате лампа, и я сижу над французским переводом. Я перевожу длинную повесть модного французского писателя. За этот перевод мечтаю получить несколько десятков рублей.
Одна моя переводная работа уже принята редакцией журнала, деньги за нее получены и отданы Саше. Теперь нам чуточку полегче живется. И переводы подвернулись, и мелкие стишки, которые я пишу, принимаются за плату в скромных изданиях.
С Сашей у нас происходят постоянные столкновения.
- Ох, выдумала, сударынька, - ворчит моя молоденькая нянька, - напишешь-нацарапаешь страничку, а керосину у тебя выгорит на целый пятачок. Вот и раскинь-ка умом, ведь ты у нас образованная. Стоит ли пятаки тратить да ночами не спать?
- Стоит, стоит, милая Саша! Стоит!
Она за последнее время, впрочем, ворчит все меньше. И похудела она как будто, и румянец спал с ее свежего лица. Кажется, ей нездоровится: ходит как тень, поминутно жалуясь на лихорадку. Предлагала доктора - не хочет.
- Еще невидаль, подумаешь меня, мужичку, лечить вздумали. Рубли на меня тратить! Как бы не так, позволю я тебе. Вот на дачу поедем, в Финляндию, что ли, так все как рукой снимет.
Мы, действительно, решили поехать на лето куда-нибудь в Финляндию. Сразу после экзаменов и тронемся, а пока я усердно учусь, пишу и перевожу.
Как хорошо и радостно начался этот светлый мартовский день!
Утром Виктор Петрович Горский, сидя на первой парте, "на облучке", по выражению Боба, пояснил разницу между красивым и прекрасным в предмете эстетики. Он сам увлекался, цитируя гомеровские стихи и декламируя битву под Троей. И мы перенеслись следом за ним под вечно синее небо Эллады, на родину неземной, безбрежной красоты.
Потом Цеховский своим симпатичным хохлацким говорком на лекции культуры народов, пояснил нам ионический, коринфский и дорийский стили удивительных колонн Греции, которые поддерживали роскошные портики и храмы.
И, наконец, Виктория Владимировна погнала всех нас вниз на сцену (именно погнала, потому что мы никак не могли прервать какого-то спора, происходившего посреди коридора, мешая нашим соседям, второкурсникам и балетным ученикам). Там уже ждал нас, нетерпеливо расхаживая по сцене, учитель рисования и грима, Мечеслав Михайлович Мецкевнч.
- Мы займемся сегодня характерным гримом. Садитесь, господа. Времени немного, - командует он.
- Вот изображение Иоанна Грозного, загримируйтесь, - подает он Бобу небольшой акварельный рисунок.
- Вы - молодой царь Федор Иоаннович, - обращается он к Боре Коршунову.
- Вы, Кареев, - Борис Годунов.
- Береговой - Людовик XV.
- Рудольф - кардинал Ришелье.
- Крымов, постарайтесь дать в вашем гриме тип Наполеона.
- Дамы, у вас народный грим: Орлова - древняя Рахиль, вот по этой гравюре; Алыдашева - негритянка; Елецкая - индианка; Алсуфьева, сделайте себе характерный грим русской деревенской простоватой крестьянки; Шепталова - плутоватой французской торговки с базара, Тоберг - сентиментальной немочки Гретхен; Чермилова - татарки из какого-нибудь дикого кавказского аула... Головные уборы, парики и наклейки (т. е. бороды и усы для мужских лиц) - все это тут, в этой корзине.
Смазав лицо вазелином, я добросовестно накладываю на него грим. Во время работы я вспоминаю, что в моих жилах течет кровь старинных князей Казанских - татарская беспокойная кровь. Я люблю моих предков. И кавказские народы Востока им сродни. Вот почему с такой любовью я при помощи цветных карандашей, сурьмы и красок перевоплощаю себя сейчас в одну из дочерей Востока. Белая чадра, накинутая на голову, помогает мне.
В это самое время Костя Береговой добросовестно разрисовывает свое лицо "под Людовика".
Вскоре по сцене, опираясь на палку и сгорбившись в три погибели, в синей гримировальной рубашке ученика театральной образцовой школы, ходит словно оживший царь Иоанн Васильевич IV. Со сверкающими нездоровым огнем глазами, с реденькой бородкой, с хищным орлиным носом, со лбом, испещренным сетью морщин... Он гремит далеко не старческим басом:
- Кто дерзнул? Измена! Ладно! Я покажу измену вам! Крамольники! Злодеи!..
А рядом коренастый, удивительно удачно загримированный, заложив руку за спину, шагает, насупившись под своей треуголкой, Наполеон.
С Султаной, по обыкновению, не все благополучно. Она слишком сильным раствором хватила себе лицо и теперь мечется на сцене, черная, как сажа, с выставленными вперед растопыренными пальцами, тоже черными, словно только что вылезшая из трубы.
- Это уж не негритянка! Это дочь самого Вельзевула, выскочившая из ада! - дразнит ее Костя Береговой - изнеженный и точно склеенный из фарфора Людовик.
- Ах, ты так-то!
Негритянка свирепеет. Напрасны призывы Мецкевича остановиться. Опрокинув стул, Султана устремилась на Людовика с явным намерением добросовестно и щедро поделиться с ним тою черною краской, которая в изобилии покрывает ее руки и лицо.
- Ай! - вопит Людовик и лезет под стол. Стол падает. Зеркало разбивается. Мечеслав Михайлович, принужденный забыть свое товарищеское отношение к нам, сердито кричит:
- Что за безобразие! Дети вы, что ли! Неужели идти за инспектором, чтобы вас унять?
И как раз в ту минуту, когда Саня Орлова, в виде трагически прекрасной древней Рахили, склоняется над осколками зеркала, дверь отворяется чьей-то нерешительной рукой, и в школьный театр просовывается голова моей Анюты.
- Барыню мою надоть на минутку, - робко говорит она.
Что-то ударяет меня по сердцу.
"Если Анюта здесь, значит, там, дома, несчастье, маленький принц... Неужели он заболел?"
- Анюта! Что случилось? Ради Бога, говорите скорее!
Но она не узнает меня в этой белой чадре.
- Чермилову бы мне, барыню мою... - говорит Анюта.
- Да это я! Говорю вам - я! Да говорите же, что с Юриком, ради Бога!?
- Ах, не узнала, простите, барыня... С Юриком ничего, а вот с Сашей плохо, отправили ее в больницу. Вся жаром пышет... Велела Юреньку с дворником оставить - спит он, а мне бежать... - срывается с уст Анюты.
- Где же она? - совершенно бессмысленно роняю я.
- Отправили... В Обуховскую больницу... Больно плохо ей стало... И пятна у нее какие-то на лице... Багровые...
"Пятна! Значит, заразное что-нибудь! А Юрик! Мой маленький принц! Неужели?!"
Боязнь того, что больная Саша заразит ребенка оспой, скарлатиной или другой болезнью, на мгновенье заслоняет острую жалость к самой Саше.
- А Юрик? Как вы могли его оставить с дворником, Анюта? - спрашиваю я с укором.
- Он спит, барыня. Успокойтесь, миленькая, он спит.
- Так едем же! Скорее едем!
Я хватаю ее за руку и выскакиваю за дверь.
- Куда! А грим-то! Вот сумасшедшая! Не поедете же в гриме! - слышу я позади.
И то правда. Хороша бы я была в таком виде на улице!
Хватаю чью-то банку с вазелином, трясущимися руками смываю грим и возвращаю себе свой прежний вид. Не слышу, что говорит рядом Ольга, что лепечет на своем тарабарском наречии Султана. Сердце горит и рвется на миллионы частей.
Наконец-то я в своем прежнем виде. Хватаю Анюту, выскакиваю на улицу, сажусь на извозчика. Едем.
Сначала заезжаем домой. Оставляю там Анюту. Забегаю к маленькому принцу.
Он спит безмятежным детским сном, не чувствуя, что подле его колыбели нет няни Саши. На ее месте сидит большой, бородатый старик, с добрыми честными глазами, - наш дворник Матвей и с сосредоточенным видом качает колыбель - коляску.
Через несколько минут я еду дальше.
Утром отправили Сашу, и только теперь, во втором часу, я могу узнать в больнице о состоянии ее здоровья.
Вот оно, грозное желтое здание, таящее в себе столько ужасов и страданий. Сердце мое бьется часто, когда я ожидаю в приемной фельдшера, у которого могу узнать о состоянии здоровья Саши.
Наконец, он появился передо мною в белом халате с папиросой во рту.
- Вы справляетесь о крестьянке Московской губернии, Н-ского уезда Александре Акуниной? Доставлена сегодня, вы говорите?
- Да! Да! - нетерпеливо кричу я, забывшись от волнения.
Он недовольно смотрит на меня поверх очков тем взглядом, который говорит: "Вы дурно воспитаны, моя милая. Так нельзя говорить со старшими".
Какой противный! Ненавижу в эту минуту его халат, его папироску, его очки...
- Скорей же! Скорей! Да не мучьте же меня ради Бога! - выхожу я из себя.
Он опять смотрит на меня поверх очков, потом долго роется в книге и, наконец, останавливает палец около одной строчки.
- Вот она. Крестьянка Александра Акунина, - тем же убийственно спокойным голосом роняет он. - У Александры Акуниной, видите ли, найдено сильнейшее злокачественное... тут он называет непонятное для меня латинское слово.
- По-русски! Умоляю вас, говорите по-русски! - кричу я и, сама того не замечая, бью от нетерпения ладонью по столу.
- У нее злокачественная, в самой серьезной степени, рожа. Очень трудноизлечимая болезнь. Очень заразная, - поясняет он тем же ровным, как метроном, голосом.
Я хватаюсь рукой за стул, чтобы не растянуться у ног этого господина, потому что мои собственные ноги едва держат меня.
- Рожа? Злокачественная? Заразная? Значит, она умрет?
- Весьма возможно, - слышу я где-то далеко-далеко, точно из-за глухой стены, потому что шум в ушах, звон в моей голове заглушают все окружающее.
- Я могу ее видеть? - срывается у меня.
- Если не боитесь заразиться. Очень опасно, предупреждаю. И подходить к ней близко нельзя. Она в заразном бараке, в конце сада. Я позову служителя, он проводит вас через двор. Ужасно, что ее привезли так поздно. Болезнь запущена. Спасти нельзя.
Я едва слышу, что он говорит... Поворачиваюсь к дверям и, пошатываясь, выхожу из приемной. Солдат-служитель идет впереди меня.
О, зачем я дала этому совершиться! Зачем я не обратила должного внимания на Сашу! Я так ушла во все свои заботы, мелочи, в борьбу за существование. А она давно уже страдала и маялась подле меня... Какой ужас! Бедная Саша! Бедная моя!
В конце больничного сада помещается барак для заразных. Туда иду я в сопровождении служителя по шатким, как бы наскоро настланным по аллее, доскам.
Кругом пробуждается весна. Тает снег, разливаются лужи. Воробьи чирикают на голых по-весеннему деревьях.
Все это я замечаю вскользь, в то время как беспросветным мраком полна моя душа.
Саша! Дорогая Саша! Неужели же это последняя весна твоей жизни?
В прихожей барака меня встречает сестра милосердия с красным крестом на груди.
- Можно видеть больную? - отрывисто спрашиваю я ее. - Александру Акунину, поступившую утром.
- Да, видеть можно, но подходить близко к ней нельзя... Вы постойте в дверях ее комнаты... Она лежит в маленькой палате пока одна. Болезнь очень серьезна.
- Я знаю. Проводите меня к ней.
- Вон она здесь.
Сестра толкает какую-то дверь, и я вижу очень маленькую комнату, выдвинутую на середину кровать и среди белых подушек... чье-то багровое, как бы кровью налитое, страшно раздутое лицо.
Это не Саша. Нет, нет! Со вчерашнего вечера (утром я не видела ее, уходя в школу) она не могла так измениться.
И вдруг багровое лицо с усилием приподнялось с подушки, знакомые глаза блеснули мне горячечным огнем, запекшиеся губы раскрылись:
- Барынька моя, золотая, серебряная... Лидочка моя, сударынька, сестрица богоданная, сынка моего молочного мать! Пришла-таки, не побоялась, желанная, пришла...
Больная протянула ко мне худенькие руки, силясь приподняться с подушек, чтобы броситься мне навстречу.
- Подойди, подойди... - лепетала она коснеющим языком. - Подойди ко мне, голубонька, сударынька моя. Подойди, сестричка моя богоданная...
- Саша!
И с этим криком, забыв боязнь заразиться и заразить сынишку, я метнулась вперед.
- Что вы делаете! Какое безумие! - Маленькая, но сильная рука сестры милосердия крепко схватила меня.
А из крошечной комнаты тянулись ко мне за одни сутки похудевшие руки Саши. И запекшиеся губы молили беспрерывно:
- Подойди ко мне... Подойди.. Обними меня и поцелуй. Тошнехонько мне, голубка... Ой, приласкай меня.
- Ее голос из глухого вдруг сделался плачущим и жалобно капризным, как у ребенка.
Очевидно, она не сознавала опасности. Глубокое отчаяние овладело мною. Не помня себя я упала на колени на пороге комнаты, протянула руки к ней и, задыхаясь от волнения, залепетала:
- Саша, видит Бог, я не могу исполнить твоей просьбы... Доктора не велят подходить близко.. Но я буду приходить к тебе каждый день... Буду долго-долго простаивать здесь у порога, буду говорить тебе, как я тебя люблю, Саша... Но не проси меня подойти к тебе - я не могу... Ради нашего Юрика не подойду, Саша...
И я закрыла лицо руками.
Мгновенно, с прозорливостью труднобольной, она поняла всю страшную суть дела и неожиданно заплакала тонким, горьким, по-детски слабым и жалобным плачем.
- Стало быть, помру я... Стало быть, конец мне приходит... - расслышала я сквозь всхлипывания ее жалобный голос.
С твердостью, которую иногда может породить отчаяние, я быстро, горячо заговорила, обращаясь к ней:
- Нет, нет! Ты не умрешь, Саша, сестричка, подружка моя дорогая, ты будешь жить... Вместе со мною ты будешь поднимать нашего дорогого мальчика... Вырастим его сильным, здоровым, добрым и честным - таким же, как ты... Да, Саша, ты будешь здорова, ты не умрешь, тебя спасут.
И я бросилась отыскивать доктора.
Я освободилась только к шести часам вечера на другой день. Утром и днем занятие на курсах, потом надо было сменить Анюту, которая разрывалась на части от прибавившейся ей новой роли няни.
Об обеде нечего было и думать. Анюте не до него. Едва удалось сварить кашку Юрику и зажарить ему котлетку.
Маленький принц - самое требовательное существо в мире. Он любит, чтобы его развлекали неустанно и занимались с ним с утра до вечера, как и подобает маленькому принцу.
К шести часам приходит Ольга, чтобы сменить меня, и приносит моему сынишке бумажного паяца.
Юрик сразу заинтересовывается паяцем, потом коралловым ожерельем на шее Ольги. Незаметно, чтобы не дать ему повода поднять крик на всю квартиру, как это бывает в минуты моего ухода, выскальзываю за дверь. На дворе сталкиваюсь с Васей Рудольфом.
- Пришел за лекциями. Одолжите, коллега.
- Вася, умоляю вас, помогите Ольге занять Юрика. Я еду к Саше, - наскоро говорю я.
- Ей лучше?
- Какое! А впрочем, я ничего не знаю пока.
- Не беспокойтесь. Мы займем ваше сокровище. Наш общий маленький повелитель не будет иметь повода быть недовольным своей свитой, - пробует пошутить он, но голубые глаза его грустны. Ему, очевидно, жаль Сашу, как и всем, кто знает эту милую, чуткую, удивительно честную женщину.
Я киваю ему головою и спешу дальше.
Сегодня воскресенье. На улице веселая праздничная толпа народа. Идут студенты, учащиеся барышни, служащие и освобожденные от работы фабричные мастеровые. У всех веселые, довольные лица. Всех наполняет и радует расцветающий праздник близкой весны.
А у меня в душе тьма и тревога. Что-то с Сашей?
Доктор не дал мне надежды, но ведь доктора могут иногда ошибаться. Робко цепляюсь за эту слабую мысль и вхожу в больничный сад. Воробьи чирикают, как и вчера, радостно и звонко. И воздух марта чист, весел и свеж.
У заразного барака останавливаюсь, чтобы перевести дыхание,