: здесь я была с Панфило,
там он мне то-то сказал, тут то-то делали. Также ни на что другое я не могла
взглянуть без того, чтобы, no-первых, не вспомнить о нем, во-вторых, не
пожелать увидеть его здесь или в другом месте или вернуть вчерашний день.
По желанию супруга, я начала принимать участие в различных увеселениях,
Иногда, поднявшись до рассвета, мы садились на лошадей и то с собаками, то с
соколами, то и с теми и с другими отправлялись в окрестности, богатые дичью,
то тенистым лесом, то открытым полем; вид обильной дичи всех радовал, только
меня несколько печалил. И видя прекрасный полет или замечательный бег, я
шептала: "О Панфило, если бы ты был здесь, как прежде!" Увы, как часто,
прежде без такой скуки принимая участие или любуясь, теперь при
воспоминании, как бы побежденная скорбью, я все бросала. Сколько раз, помню,
при этой мысли лук и стрелы падали у меня из рук. Ни одна из спутниц Дианы
не могла искуснее меня управлять луком, расставлять сети и выпускать свору.
И не раз, не два, а очень часто, охотясь с какой-нибудь подходящей птицей, я
будто вне себя не выпускала ее, так что она сама уже слетала с моей руки, на
что я, прежде весьма заботливая об этом, как бы не обращала внимания.
Объездив все горы, долы и равнины, с обильной добычей я и мои спутники
возвращались домой, где обыкновенно находили уже веселье и разные
развлечения.
Иногда же, расположившись над морем у высоких скал, выбрав тенистое
место, мы ставили на песок столы и большой компанией из дам и молодых людей
там закусывали; вставши из-за столов, под музыку молодые люди затевали
разные танцы, в которых и я иногда против воли принимала участие; но у меня
не было особенного настроения, да и я была физически слишком слаба, чтобы
танцевать долго, отчего я скоро уходила к разостланным коврам, где сидели
некоторые из компании, говоря про себя: "Где-то теперь Панфило?" Иногда
слушая музыку, нежные звуки которой входили в мою душу, полную мыслей о
Панфило, я забывала праздник и тоску, потому что милые звуки будили
заснувшие во мне любовные чувства и приводили на память счастливые дни,
когда я в присутствии моего Панфило имела обыкновение играть не без
искусства на разных инструментах; но не видя здесь Панфило, готова я бывала
разрыдаться, если бы это не было непристойно. Такое же действие оказывали на
меня и песни, которых там немало пелось; если какая-нибудь напоминала мне
горе, я слушала ее со всем вниманием, чтоб выучить и потом при чужих людях
иметь возможность вылить свою тоску более открытым способом, особенно ту
часть горя, которая совпадала бы с содержанием песни.
Когда же танцы, много раз повторенные, утомляли молодых женщин, эти
последние присаживались к нам, а молодые люди, толпясь около нас,
образовывали как бы венок; и никогда я не могла этого видеть без того, чтобы
не вспомнить, как я первый раз увидела Панфило, позади других стоявшего, и
часто я поднимала на них глаза, будто снова надеясь увидеть меж ними
Панфило. Смотря на них, я замечала, как некоторые пристально взирают на
предмет своего желания, и будучи опытна в этом, наблюдала, кто любит, кто
смеется, хвалила то того, то другого, часто думая, что мой здесь был бы
краше всех, если б я поступала, как они, была бы свободна душою, как они
свободны, только в шутку любя. Затем, осуждая себя за такие мысли, говорила:
"Я более довольна (если можно быть довольной в несчастье), сохраняя
верность". Снова обращая глаза свои и мысли к поведению влюбленных юношей,
как бы почерпая некоторое утешение в тех, которых примечала более пламенно
влюбленными, хвалила их про себя и, долго наблюдая, так молча начинала
думать:
"Счастливы вы, не лишенные лицезренья любимых, как я этого лишена! Увы,
как часто прежде я поступала, как и вы! Пусть больше продлится ваше
благополучие, чтобы я одна могла являть миру образец несчастья. Но если
любовь (делая меня недовольною моим возлюбленным) сократит мои дни, пусть
будет мне вечной печальная слава Дидоны".
Подумав так, я молча снова принималась наблюдать различные поступки
разных влюбленных. Скольких я видела, которые, все осмотрев и не найдя своей
дамы, меланхолично удалялись ни во что почитая праздник; тогда в своей
скорби для них я находила слабую улыбку, видя в них товарищей по несчастью и
научившись узнавать страдания других по своим.
Так-то настраивали меня, дражайшие госпожи, изысканные купанья,
утомительные охоты и развлечения на морском берегу; мой супруг и доктора,
видя мою бледность, постоянные вздохи, сон и аппетит не возвращающимися,
сочли мой недуг неисцелимым, и, почти отчаявшись в моей жизни, мы вернулись
в оставленный город, где наступившее время праздников готовило мне причины
новых мук. Случалось неоднократно, что меня приглашали на свадьбы
родственники, друзья или соседи, часто муж меня принуждал идти на них, думая
этим рассеять мою очевидную меланхолию. Нужно было опять вынимать
оставленные уборы и причесывать волосы, бывало всеми сравниваемые с золотом,
теперь же более походившие на пепел. И живо вспоминая, что они ему больше
всего во мне нравились, новой печалью волновалось мое взволнованное сердце;
иногда, помню, я так забывалась, что служанки, будто из сна меня вызывая,
возвращали к покинутому занятию, подымая уроненный гребень. Желая по обычаю
молодых женщин посмотреть в зеркало надетые уборы и видя в нем себя ужасною,
но помня, какою я была, я думала, что в зеркале не я, а какая-нибудь адская
фурия, озиралась я вокруг в сомнении. Но раз я бывала одета (соответственно
состоянию моего духа), я шла с другими на веселые празднества, веселые,
говорю, для других, потому что я знала, как человек, от которого нет ничего
скрытного, что с отъездом Панфило все может доставлять мне только печаль.
Прибыв на место, предназначенное для свадьбы, хотя разные в разных
местах происходили, я всегда была одна и та же, то есть с притворным
весельем на лице и с печалью в сардце, так что, что бы ни случилось
грустного или радостного, от всего моя тоска только увеличивалась.
Когда меня с почетом принимали, я озиралась пытливо, не для того чтобы
видеть роскошные убранства, но обманывая самое себя, что, может быть, увижу
я Панфило, как в первый раз увидела его в подобном же месте; не видя его,
уверившись в том, в чем была и без того вполне уверена, как бы побежденная,
садилась я с другими, отвергая знаки почтения, так как не видела того, ради
кого они мне были дороги. Когда бракосочетание бывало свершено и гости
вставали из-за пиршественного стола, и то под звуки пения, то под
инструментальную музыку начинались разные танцы и весь свадебный покой
звучал, - я, чтобы не показаться гордой, из любезности несколько раз приняв
участие в танцах, снова садилась предаваться новым думам.
Мне приходило на память, как торжественно было подобное этому
празднество в мою честь, когда я, свободная, в простоте, беспечально
смотрела на свое прославленье; и сравнивая то время с теперешним, видя, как
разнятся они друг от друга, я испытывала сильное желание расплакаться, если
бы это не было здесь неуместным. Во мне пробегали быстрые мысли при виде
веселящихся дам и кавалеров, что прежде в надобных случаях я искусно весели-
ла Панфило, - и больше меня томило, что нет причины мне радоваться, чем само
веселье. Поэтому, прислушиваясь к любовным разговорам, музыке и пению,
вспоминая прошедшее, я вздыхала, с притворным удовольствием, ждала окончания
праздника, недовольная и усталая, предоставленная самой себе. Но часто
смотря на толпу дам и молодых людей, я замечала, что многие, если не все,
смотрят на меня и тихонько между собою говорят про мою внешность; но большая
часть их шепота доходила до моих ушей, то потому что я слышала, то потому
что догадывалась. Одни говорили:
"Посмотри на эту молодую женщину! Прежде никто в нашем городе не
превосходил ее красотою, а теперь какою она стала! Не находишь ли ты ее вид
растерянным, какие бы ни были причины этого?"
Сказав это, смотрели на меня с сожалением, будто сострадая моему горю,
и проходили, оставляя меня более обычного расстроенною. Другие спрашивали
друг у друга: "Что? эта дама - нездорова?", и отвечали: "Кажется, что да;
она сделалась такой худой и бледной; какая жалость; прежде она была
красавицей". Некоторые, более точно зная мою болезнь, говорили:
"Бледность этой госпожи выдает ее влюбленность, какая болезнь сушит
так, как пламенная любовь? Конечно, она влюблена и жесток тот, кто причиняет
ей такую тоску, что так ее иссушила".
В таких случаях, признаюсь, я не могла удерживаться от вздохов, видя
гораздо большее сострадание в других, нежели в том, кто естественно должен
был бы его иметь; и смиренно про себя молилась за них богу. Мне помнится,
что мое благородство имело такое значение для говоривших, что многие мена
оправдывали такими словами:
"Не дай бог, чтобы так думали об этой госпоже; то есть, что любовь ее
томит; она честна более других, ничего подобного за ней не замечалось,
никогда в кругу влюбленных не было ничего слышно об ее любви; а страсть не
скроешь так долго".
"Увы! - думала я про себя, - как они ошибаются, не считая меня
влюбленною только потому, что, как дура, не выставляю ее напоказ, как делают
другие!"
Часто приходили туда знатные, красивые и нарядные молодые люди, прежде
всячески добивавшиеся моего взгляда, чтобы привлечь меня к их желанию.
Посмотрев на меня немного и видя такой обезображенной, может быть,
довольные, что я не отвечала им на любовь, удалялись со словами: "Пропала ее
красота!"
Зачем я скрою от вас, женщины, то, что не только мне, но вообще никому
неприятно слышать? Признаюсь, что, хотя Панфило, ради которого главным
образом я дорожила своею красотой, здесь не было, однако не без укола в
сердце я слышала, что она пропала. Еще мне случалось на таких праздниках
сидеть в кругу женщин, ведущих любовные беседы; и жадно прислушиваясь к
рассказам о любви других, легко я поняла, что не было столь пламенной, столь
скрытной, столь горестной - как моя; а более счастливых и менее почетных -
большое количество. Так, то слушая и наблюдая, что делалось, задумчивей я
пребывала среди вольного времяпрепровождения.
Когда через некоторое время отдохнувши, сидевшие дамы поднимались, чтоб
танцевать, иногда приглашая меня вместе с собою, они и молодые люди всей
душою отдавались этому занятию, не имея в голове других мыслей, побуждаемые
к танцам или пламенной Венерой, или желая показать свое искусство, а я почти
одна оставалась сидеть, презрительно смотря на внешность и манеры дам.
Случалось, конечно, что я их осуждала, желая страстно последовать их
примеру, если бы это было возможно, если бы Панфило мой находился здесь, и
всякий раз как он приходил мне на память, печаль моя умножалась; видит бог,
он не заслуживал такой любви, какою я его любила и люблю.
Но долгое время со скукой смотря на танцы, от посторонних мыслей
сделавшиеся мне ненавистными, будто чем обеспокоясь, я удалялась от общества
и под каким-либо предлогом уходила в уединенные места, желая подавить свою
печаль; и там, дав волю искренним слезам, вознаграждала свои глаза за
суетное зрелище. Слезы текли с гневными словами, и, сознавая свою несчастную
судьбу, так, помнится, я к ней обращалась:
"О Судьба *, враг страшный всех счастливых, несчастным единственная
надежда! Ты пременяешь царства и видишь дела земные, возносишь и низводишь
своей десницей, как тебя учит твой бесстыдный суд; всецело никому не хочешь
ты принадлежать, то здесь возвеличишь, то там подавишь и после счастья новые
заботы даешь душе, чтоб смертные, пребывая в постоянной нужде, как им
кажется, всегда тебе молились и поклонялись слепому божеству. Незрячая,
глухая, ты отвергаешь мольбы несчастных, со взысканными радуешься, смеясь и
льстя, их крепко обнимаешь, пока они нежданным случаем не бывают тобою
низвергнуты, тогда в несчастье познают, что ты отвернула от них свое лицо. В
числе таких несчастных нахожусь и я, не знаю, что сделала я против тебя,
чтоб побудить тебя так меня преследовать. О, кто доверяет великим подвигам и
имеет высшую власть и господство, - взгляните на меня: из знатной женщины я
сделалась ничтожнейшей рабою и хуже чем презренной и отверженною богом. Если
здраво посмотреть, нет более поучительного примера твоей изменчивости, о
судьба {109}! Ветреная судьба, ты приняла меня в мир, осыпала благами, если,
как я думаю, благородное происхождение и богатства суть блага; кроме того, я
возросла в них и никогда своей руки ты не отнимала. Всегда в избытке этими
благами я обладала и, сообразно женской природе и сознанию их бренности,
щедро ими пользовалась.
Но я влюбилась, еще не зная тебя подательницей людских страстей, не
предполагая, что ты такую власть в любви имеешь; я полюбила юношу, которого
не кто иной, как ты, послала мне тогда, когда в мыслях у меня не было
влюбиться. Когда ты увидела, что неразрешимо сердце мне связала эта радость,
ты, непостоянная, стремилась часто мне ее испортить, подстрекая пустыми
обманами то наши души, то глаза выдать нашу любовь и тем ей повредить. Не
раз по твоему желанию до моих ушей доходили бранные речи возлюбленного, а до
его слуха мои такие же, ты думала этим возбудить ненависть: но в этом ты не
достигла своей цели, так как, хоть ты и богиня, и руководишь внешними
событиями, но душевные добродетели тебе не подвластны, наше чувство всегда
здесь тебя побеждало. Но что за прибыль тебе сопротивляться? У тебя тысяча
путей нанести вред своим врагам; и где ты не можешь сделать этого прямым
путем, ты можешь этого достигнуть окольным. Не будучи в состоянии породить
между нас ненависть, ты ухитрилась сделать равнозначущее ей и сверх того
скорбь и горе.
Твои козни, отраженные нашею грудью, нашли себе другую дорогу, и равно
враждебная ко мне и к нему, ты нашла случай разделить далеким расстоянием
меня с моим милым. О, как я могла подумать, что с твоею помощью в местности,
отдаленной от этой столькими горами, долинами, реками, морем, может
возникнуть причина моих бедствий? Конечно, никак этого нельзя было подумать;
но хотя это так, и разделенный со мною, не сомневаюсь, он меня любит, как я
его, а я его люблю больше всего на свете. Но последствия неизменны, любим ли
мы друг друга или ненавидим, и наше чувство ничего не значит перед твоим
гоненьем. С ним вместе ты меня лишила всей радости, счастья и удовольствия,
а также нарядов, праздников, убранства, веселого житья; оставила в замену
печаль, жалобы и невыносимую тоску; но если б я его не любила, ты бы не в
силах была сделать эту перемену.
Если я в детстве провинилась перед тобою, ты могла бы меня простить за
молодостью лет, но если теперь ты хочешь мстить мне, зачем не касаешься
только подвластных тебе областей? В чужой ты хлеб с своей косою забралась!
Что общего у тебя с любовными делами? От тебя я получила высокие прекрасные
дома, обширные поля, скот и сокровища, почему не на эти предметы ты
распростерла гнев свой, предав их огню, потопу, мору. и хищенью? Все это
откуда утешение ко мне прийти не может, ты мне оставила, как в басне Мидасу
Вакхово благодеянье *, а унесла с собой того, что был мне всего дороже.
А прокляты да будут любовные стрелы, что стремятся Фебу отмстить *, а
сами от тебя такое несправедливое поражение терпят. О, если бы тебя они
поразили, как поразили меня, подумала бы ты, может быть, так обижать
любовников. Но вот меня настигла ты и довела до того, что богатая,
благородная, могущественная, я сделалась несчастнейшей в своей земле, - ты
это ясно видишь. Все празднуют и веселятся, одна я плачу; не сегодня это
началось, но так давно, что твой гнев должен был бы уже смягчиться. Но все
тебе прощу, если ты, милостивая, как прежде разлучила меня с Панфило, теперь
опять с ним соединишь; а если твой гнев еще продолжается, излей его на мое
имущество. Жестокая, сжалься надо мною; смотри, я до того дошла, что стала
притчей во языцех {110} там, где прежде славили мою красу. Начни быть
жалостной ко мне, чтобы я, обрадованная, что могу тебя хвалить, нежными
словами прославила твою божественность; если ты кротко исполнишь мою
просьбу, я обещаю (боги свидетели), я сделаю в твою честь изображение,
украшу его как только могу и пожертвую в какой тебе любо храм. И все увидят
подпись, гласящую: _Это Фьямметта из пучины бедствий судьбою вознесенная на
верх блаженства_".
Сколько еще я говорила, но долго и скучно было бы все рассказывать, но
все слова быстро прерывались рыданьями; случалось, что женщины, услышав мои
стенания, приходили и, подняв с утешениями, вели против воли снова к танцам.
Кто бы поверил, влюбленные госпожи, что в груди молодой женщины так
сильно может укорениться печаль, которую ничто не только не может развеять,
но наоборот, еще более все укрепляет? Разумеется, всем это покажется
невероятным, кроме тех, кто по опыту знает, как это верно. Часто случалось в
самую жару (какая стояла соответственно времени года) многие дамы и я, чтобы
легче переносить зной, на легкой лодке со многими веслами, рассекали морские
волны с пением и музыкой и искали далеких скал или пещер, где было прохладно
от тени и ветра. Увы, телесный жар они легко мне облегчали, но жар души -
нисколько и даже увеличивали, ибо, когда прекращался внешний зной, к
которому, конечно, чувствительны нежные тела, тотчас открывался больший
доступ любовным мыслям, которые, если хорошенько рассмотреть, без сомнения,
служат не только для поддержания Венериного пламени, но и к его усилению.
Достигнув цели нашей прогулки и выбрав самые удобные места для наших
желаний, мы видели компании дам и молодых людей здесь, там, так что все -
малейшая скала, малейший уголок берега, защищенный тенью горы от солнечных
лучей, - было наполнено нами. Какое большое удовольствие для душ, не
пораженных печалью! Во многих местах виднелись разостланными белоснежные
скатерти, так хорошо уставленные, что один вид их возбуждал аппетит у тех,
кто его лишены, в других местах уже виднелись весело завтракающие компании,
которые радостными криками приглашали проходивших мимо принять участие в их
веселье.
Напировавшись, как и другие, потанцевав по обыкновению после обеда, мы
снова садились на лодки, и катались, иногда встречая зрелище приятнейшее
молодым взорам, а именно, прелестные девушки в одних тафтяных кофтах, босые,
с голыми руками, отдирали раковины от твердых камней {111}, при этом
наклонялись, часто показывая полные груди, или рыбачили сетями, а то другим
каким приспособлением. Что пользы пересказывать все тамошние развлечения?
Все равно не передашь. Пусть представит себе сам их сообразительный человек,
не будучи там, а если и будучи, то видя кругом только молодость и веселье.
Там души делаются свободными и открытыми и едва могут отказывать в какой бы
то ни было просьбе. Признаюсь, чтоб не расстраивать компанию, я там
притворялась веселой, не забывая о своем горе; если кто испытал подобное
положение, может засвидетельствовать, как тягостно это делать. И как могла
бы я от души радоваться, вспоминая, что в подобных развлечениях видела я
Панфило со мной ли, без меня ли, а теперь чувствовала его крайне далеким и
не надеялась на его возврат? Даже если б у меня не было других забот, разве
одной этой недостаточно было бы? И как я могла не думать об этом" Раз
пламенное желание снова его увидеть до такой степени лишало меня
рассуждения, что зная наверное, что его здесь нет, я думала, что может быть
он здесь и, как будто это было несомненно, все смотрела, не увижу ли его
где? Не было ни одной лодки (из тех, что шныряли туда и сюда, так что
поверхность моря казалась небом, чистым и ясным, усеянным звездами), на
которую я бы, обернувшись, пристально не смотрела. Ни одного звука
инструментов (на которых, я знала, он умел играть) я не пропускала мимо
ушей, без того, чтобы не прислушиваться, кто играет, не тот ли, воображая,
может быть, кого искала я. Не пропускала ни одного места на берегу, ни одной
скалы, ни пещеры, ни одной компании. Признаюсь, эта надежда, то пустая, то
притворная, многие вздохи во мне порождала, когда же она улетала, они
копились в моем мозгу, искали выхода и изливались потоком слез из скорбных
глаз моих; так-то притворная радость в тоску непритворную обращалась.
Наш город, более обильный увеселениями, нежели другие итальянские
города, не только развлекает своих граждан то свадьбами, то купаньями, то
морскими берегами, но веселит их еще разнообразными играми; но блестящее
всего представляются частые состязания в оружии. У нас старинный обычай,
когда пройдет зимнее ненастье и весна снова заблистает цветами и свежей
травой, побуждая юношеские сердца более чем всегда выказать свои желания, -
сзывать по большим праздникам благородных дам в рыцарские ложи, куда они
собираются, украшенные драгоценнейшими уборами. Не столь пышное и
благородное зрелище было, когда снохи Приама {112} и другие фригийские
женщины украшенные являлись перед свекром на праздник, нежели вид нашего
города; когда они собираются в театр (каждая, украся себя насколько могла),
несомненно, каждому приезжему человеку покажется при виде их высокомерных
манер, замечательных нарядов, почти царских уборов, что это не современные
женщины, но древние вернулись к жизни; ту по величию сочтет Семирамидой *,
другую по убору Клеопатрой *, третью по прелести Еленой, другую, наконец,
кто бы не принял за Дидону?
К чему сравненья? Вы сами по себе скорей богини, чем земные жены. И я,
несчастная, когда Панфило еще не был потерян, часто слышала, как молодые
люди меня сравнивали то с девой Поликсеной {113}, то с Кипрейской Венерой *,
причем одни утверждали, что я подобна богине, другие говорили, что непохожа
я на смертную женщину. Там в таком многочисленном и благородном обществе не
сидят долго, не молчат, не шепчутся, но меж тем как старые люди смотрят,
милые юноши, взявши дам за нежные руки, танцуя, громкими голосами поют про
свою любовь, и таким образом весело проводят жаркую часть дня; когда же
солнце смягчит лучи, приходят почетные лица нашего Авзонийского королевства
{114} в подобающих их положению одеждах; полюбовавшись некоторое время на
красоту дам и на танцы, по данному приказу они удаляются почти со всеми
молодыми людьми, господами и слугами и через короткий промежуток снова
являются большим обществом совсем в другом наряде.
Где найти достаточно блестящее красноречие, достаточно богатый язык,
чтобы точно описать благородство и разнообразие одежд? Не мог этого сделать
ни греческий Гомер, ни латинский Вергилий, описавшие в стихах столько битв
греческих, троянских и италийских! Попытаюсь отчасти рассказать, чтобы дать
хоть слабое понятие тем, кто этого сам не видел, и кстати будет это
описание; тогда скорее поймется вся глубина моей печали, равной которой не
испытывали женщины ни прежде, ни теперь, когда узнают, что даже все
великолепие подобных развлечений не смогло ее прервать. Возвращаясь к
рассказу, скажу, что наши почетные лица выезжали на конях, быстрейших не
только всех остальных животных, но даже ветра, который они обогнали бы в
беге; молодость, красота, очевидно, достоинства их делала несказанно
приятными на взгляд. Они были одеты в пурпур и в индийские ткани, пестро
затканные вперемежку с золотом, жемчугом и драгоценными камнями; лошади же
были в чепраках; белокурые кудри, локонами спадавшие на белоснежные плечи,
сдерживались тонкими золотыми обручами или венками из свежей зелени; на
левой руке легкий щит, в правой - копье, и при звуках многочисленных труб
один близ другого, с большой свитой, в таком убранстве они начинали перед
дамами свои игры, где главная заслуга заключалась в том, чтобы проскакать
верхом не двигаясь телом, закрывшись щитом и опустив копье концом как можно
ближе к земле.
Меня несчастную часто звали на эти праздничные игры; я не могла
присутствовать без большой тоски, так как при этом виде всегда я вспоминала,
что мой Панфило всегда заседал между почтенных пожилых людей, доступ куда,
несмотря на его молодость, давали ему его достоинства. Иногда он рассуждал в
кругу старших, будто Даниил со священниками о Сусанне {115} (а из них кто по
власти походил на Сцеволу *, другой по важности на Катона Цензора, либо
Утического *, кто по внешности на великого Помпея {116}, другие, более
могучие, на Сципиона Африканского* или на Цинцинната *), они, как и он,
смотрели на бега, вспоминая свою юность, трепеща, ободряя то тоге, то
другого, а Панфило подтверждал их слова, и я слышала, как говорили, что за
его доблесть пожилые люди приняли его к себе.
Как отрадно мне было это слышать и за него и за наших граждан! Он имел
обыкновение сравнивать наших знатных юношей, выказывавших царственные души,
того с Партенопеем Аркадским *, выказавшим наибольшую доблесть в Фивской
резне {117}, куда тот послан был матерью еще в детстве, другого с приятным
Асканием *, того с Вергилием, чему лучшим свидетельством были стихи,
написанные юношей, кого с Деифобом *, четвертого за красоту с Ганимедом.
Переходя к более пожилым, которые следовали за первыми, не менее приятные
сравнения придумывал. Рыжебородого с белокурыми волосами, спадающими на
белые плечи, он сравнивал с Гераклом *; украшенного тонким венком из зелени,
одетого в узкий шелковый наряд, искусно вышитый, с плащом, с золотой пряжкой
на правом плече, щитом покрывающего левый бок, несущего в правой руке легкое
копье, подобающее игре, находил похожим на Гектора *; того, кто следовал за
предыдущим в подобном же украшенном наряде, с лицом не менее пламенным,
закинув край плаща на плечо, искусно правя лошадью левой рукою, сравнивал с
новым Ахиллом *. Следующего, который играл копьем, закинув щит за спину, а
на белокурых волосах имел тонкую золотую сетку, полученную может быть от
своей дамы, он сравнивал с Протесилаем *; следующего с веселой шапочкой на
голове, смуглого, с большой бородой и диким видом называл Пирром *; того,
кто был кроток видом, очень белокур и расчесан, более других украшен, - он
считал троянским Парисом, а может быть Менелаем *. Мне нет надобности
продолжать свое перечисление; в длинном ряде он находил Агамемнона *, Аякса
*, Улисса, Диомеда и всех достойных похвал героев греческих, фригийских
{118} и латинских {119}. И эти уподобления {120} он делал не голословно, но
доказательствами подтверждал свои положения, из качеств названных лиц выводя
правильность сравнения, так что столь же приятно было слушать его
рассуждения, как и любоваться на тех самых, о которых он говорил.
Веселые ряды, проехав раза три, чтоб показаться зрителям, начинали свое
состязание; поднявшись на стременах, покрывшись щитами, опустив острия копий
почти до земли, все одинаково, они неслись на конях быстрее ветра; крики
зрителей, звуки труб и других инструментов побуждали их скакать все быстрее
и энергичнее. И не раз они справедливо считались достойными похвалы в
сердцах зрителей. Сколько я видела женщин в радости, у которых участвовали в
состязании то муж, то возлюбленный, то близкий родственник! Даже посторонние
веселились. Одна я печально взирала (хотя видела моего мужа и
родственников), не видя Панфило и вспоминая, что он - далеко. Не удивительно
ли, госпожи, что что бы я ни видела, все меня печалило и ничто не могло
развеселить? При таком зрелище не почувствовали бы радости даже души,
томящиеся в преисподней? Конечно, думаю, почувствовали бы. Они, заслушавшись
Орфеевой * кифары, на время забывают муки {121}, а я при звуках стольких
инструментов, среди такого ликования не только позабыть, но слабое от скорби
облегченье получить была не в силах.
И хоть иногда на подобных праздниках я скрывала под личиной свою печаль
и удерживалась от вздохов, однако потом, ночью, одна оставшись,
вознаграждала себя слезами, которые тем обильнее лила, чем больше днем
скрывала вздохов; вспоминая о празднестве, видя их суетность, скорее
вредную, нежели полезную, как я по опыту отлично видела, иногда ушедши домой
по окончании праздника, я справедливо нападала на светские условности, так
говоря:
"Как счастлив тот *, кто в уединенной вилле под открытым небом живет
невинно {122}! Кто думает только о капканах для диких зверей, о силках для
глупых птичек; печаль не может поразить его душу, а телесную усталость он
врачует отдыхом на свежей траве, переходя то на берег быстрого ручья, то в
тень тенистой рощи, где заливаются нежными песнями жалостные пташки, а
ветки, трепетно колеблемые легким ветром, как будто слушают их пение. Если
бы, судьба, мне суждена была подобная жизнь, мне, для которой твои желаемые
всеми щедроты несут пагубное волнение! Увы, к чему мне высокие дворцы,
богатые постели, многочисленная челядь, когда душа моя, исполненная тоски,
летит в неведомую страну к Панфило и нет отдохновения усталым членам?
О, что милее, что насладительнее, как бродить с спокойной и свободной
душою вдоль бегущих речек и под кустами спать сном легким, что безмятежно
навевает струящиеся волны сладким журчаньем {123}? Такой сон, даруемый без
спора бедным обитателям деревни, насколько желаннее сна горожан, которые,
окруженные большими изысканными удобствами, то городскими заботами, то шумом
беспокойным слуг бывают пробуждаемы. Если те ощущают голод, его
удовлетворяют яблоки, сорванные в лесу, а молодая трава, сама собой растущая
по небольшим холмам, в свою очередь представляет для них вкусную пищу {124}.
Для утоления жажды как сладко пригоршней зачерпнуть речной или ключевой воды
{125}! Несчастные заботы светских людей {126}, для пропитания которых
природа должна искать и приготовлять наиболее изысканные продукты! Мы думаем
бесконечным множеством яств пользоваться для насыщения, не рассчитывая, что
тайные свойства их служат скорее к разрушению, чем к сохранению нашего
организма; делая для хитрых напитков золотые и драгоценные чаши, часто пьем
холодный яд {127}, а если не яд, то любовный напиток; и кто с излишней
уверенностью этому предается, часто того постигает несчастная жизнь либо
постыдная смерть. Часто же пьющие делаются хуже безумцев. Тому товарищами
служат сатиры *, фавны, дриады, наяды и нимфы, тот не ведает, что такое
Венера и ее сын двоевидный *, а если и знает, то полагает ее грубой и
непривлекательной.
О, если бы была божья милость, чтобы и я никогда ее не знавала и
встретила ее простою, находясь в простом обществе! Тогда далеко были бы от
меня неизлечимые заботы, которыми томлюсь я, и душа моя, пребывая в святой
неприкосновенности, небрегла бы светскими праздниками, что как ветер
летящий, а созерцая их, не тосковала бы как теперь. Сельский житель не
заботится ни о высоких башнях, ни о домах, ни о челяди, ни о нежных пажах,
ни о блестящих одеждах, ни о быстрых конях, ни о тысяче других вещей, на что
уходит лучшая часть жизни. Не преследуемый злыми людьми, он спокойно живет в
уединении; не ища сомнительных отдохновений в высоких палатах, находит их на
воздухе и свете, всю жизнь свою провожая под открытым небом. О, как нынче
мало знают и избегают подобной жизни, меж тем как к ней-то, как наиболее
драгоценной, и нужно бы стремиться. Я полагаю, что такова именно и была
первоначальная жизнь, когда боги не покидали людей {128}. О, нет лучше
жизни, более свободной, более невинной, нежели та, что вели первобытные люди
и которую теперь ведут те, что, покинув города, живут в лесах! Как счастлив
был бы мир, если бы Юпитер не низверг Сатурна и если бы золотой век еще
царил непорочными законами! Тогда бы все мы жили, как в первом веке. Никто
из следовавших первобытным уставам не был бы воспламенен слепым огнем
болезненной любви, как то со мною сталось; никто из жителей горных склонов
не подчинен ничьей власти, ни народу, что как ветер, ни неверной черни, ни
губительной зависти {129}, ни хрупкой милости Фортуны, которой слишком
доверяясь, вот я теперь среди воды от жажды умираю. При скромной доле
достигается глубокий покой, а при высокой немалых усилий стоит поддерживать
существование. Кто стремится к высокому положению или желает стремиться, тот
гоняется за призрачными почестями преходящих богатств; часто фальшивым людям
нравятся громкие имена; но кто живет свободным от страха и надежды, тот не
знает неправедных укусов черной зависти; кто обитает в уединенном месте, тот
не знает ни ненависти, ни безнадежной любви, ни грехов городского населения,
не сомневается, как искушенный человек, не хочет разносить ложных известий,
чтобы уловить в их сети людей простодушных; другие же, хотя и стоят на
высоте, всего боятся, даже ножа, что носят у собственного пояса {130}.
Как хорошо ничему не противиться и, лежа на земле, безопасно собирать
себе пищу! Редко, почти никогда, большие грехи посещают малые хижины. В том
веке не было никакой заботы о золоте, никакие священные камни не разделяли
одного поля от другого; смелые корабли не рассекали моря; каждый знал только
свой берег, ни высокие частоколы, ни глубокие рвы, ни высокие стены не
окружали тогдашних городов {131}, не было изобретено ни смертоносного
оружия, ни всаднических затей, ни стенобитных орудий; а если случалась
небольшая распря, сражались голыми руками и обращали в оружие древесные суки
и камни. Не было еще тонких и мягких кизиловых копий с железным
наконечником, ни острых пик, мечи не опоясывали никого и косматые гребни не
украшали блестящих шлемов {132}; но что лучше всего, не был рожден еще
Купидон, так что целомудренные груди, впоследствии пронзенные пернатым
летуном, могли пребывать в покое.
Ах, если б дано мне было жить в те времена, когда люди, довольствуясь
немногим, знали лишь спасительную страсть! Если бы из всех тогдашних благ
мне было уступлено одно - не знать печальной любви и стольких вздохов, как
теперь я знаю, то и тогда сочла бы я себя более счастливой, нежели живя в
наше время, исполненное таких наслаждений, очарований и прелестей. Увы, как
нечестивая алчность, безмерный гнев, дух, пораженный несносным
сладострастием, нарушают первоначальные договоры природы с людьми, столь
святые, столь удобопереносимые! Явилась жажда господства, грех кровавый, и
меньший сделался добычей большего; явился Сарданапал *, первый придавший
Венере изысканные формы (хотя Семирамида ей придавала распущенные), а также
Церере и Вакху; явился воинствующий Марс, нашедший тысячу искусных средств
для убийства; вся земля была запятнана кровью и море покраснело. Тогда,
несомненно, во все дома вошли тягчайшие грехи, и вскоре ни одно преступленье
не осталось без примера; убит брат братом, сыном отец, отцом сын, муж убит
по вине жены, нечестивые матери часто умерщвляют собственных детищ {133}, не
говорю о суровости мачех к пасынкам, что можно ежедневно наблюдать. И
привели с собою богатство, скупость, гордость, роскошь и все другие грехи, -
и с ними вместе вошла в мир водительница всех зол, искусница в грехах -
разнузданная любовь, через которую многие многолюдные города пали *,
пожарища дымятся и бесконечные кровавые ведутся войны. О, пусть будут
обойдены молчанием другие, еще худшие ее действия и те, что сделали меня
примером ее жестокости, столь сильно меня поразившей, что ни к чему другому
я не могу направить мысли".
Так рассуждая, иногда я думала, что содеянное мною - тяжко перед
господом; но страданья, невыносимо тяжелые для меня, облегчили несколько мою
скорбь, так как главной виновницей была не я, почти невинная, то и кара,
понесенная за другого (хотя, я думаю, никому не доставалось такой тяжёлой),
как не я единственная и не первая терпела, придавала мне силу ее переносить;
и часто я молила небо положить конец моим мученьям либо смертью, либо
возвращением Панфило.
Вот какое утешенье, как видите, судьба дала мне в горькой жизни; не
думайте, что это утешенье прогоняло печаль, как всякое другое; нет, оно
только иногда прекращало слезы, переставая оказывать мне свои благодеяния.
Продолжая рассказ о своих муках, скажу, что, прежде бывши прекраснейшей меж
своих горожанок, я не пропускала ни одной праздничной службы, которая
считалась не пышною, если меня не бывало; продолжать этот обычай меня
уговаривали мои служанки и, приготовляя, по старой привычке, мне наряды,
случалось, говорили:
"Госпожа, оденься, настал престольный праздник, только тебя ждут для
полного торжества".
Случалось, вспоминаю, что в бешенстве я к ним обращалась, как укушенный
вепрь на свору собак, и отвечала резким и взволнованным голосом:
"Прочь вы, отребье! убрать эти тряпки! короткой юбки достаточно, чтоб
прикрыть унылое тело {134}, и если вам дорога моя милость, не заикаться мне
о храмовых праздниках".
Часто я слышала, эти храмы посещались больше, чтобы посмотреть на меня,
чем из благочестия, и, не видя меня, знатные люди уходили недовольными,
говоря, что без меня праздник не в праздник. Но, несмотря на мои отказы,
иногда приходилось мне посещать храмы в обществе моих подруг, но тогда я
одевалась просто, в будничное платье, и там избегала почетных мест, а
становилась в толпу женщин и на скромные места; там слушая то одну, то
другую, со скрытою печалью, кое-как проводила время службы. Сколько раз я
слышала совсем близко от себя:
"Что за чудо, как изменилась эта госпожа, редкое украшенье нашего
города! Что за божественный дух на нее нашел! Где пышные одежды? Где гордая
осанка? Куда девалась дивная ее красота?"
Если бы можно было, ответила бы я на это:
"Все это и драгоценнейшее еще унес Панфило с собою, уезжая".
Но, окруженная женщинами, я принуждена была с деланным лицом отвечать
на их колкие расспросы; одна из них так ко мне обратилась:
"Фьямметта, и я, и другие дамы, мы крайне изумляемся, не зная, что тебя
Заставило оставить драгоценные платья, дорогие уборы и прочие вещи,
соответствующие твоей юности; такая молодая, как ты, не должна бы еще так
одеваться; или ты думаешь, оставя их теперь, впоследствии опять к ним
вернуться? Поступай сообразно возрасту. Почтенная одежда, что ты надела, от
тебя не уйдет; ты видишь, мы и старше тебя, но искусно, нарядно и пышно
одеты; и ты должна была бы так же делать".
Ей и другим, ожидавшим моего ответа, я отвечала смиренным голосом:
"Приходите ли вы в храм, госпожи мои, чтобы нравиться людям или господу
богу? Если затем, чтобы угодить богу, ему достаточно души, украшенной
добродетелями, а плоть хотя бы облечена была власяницею; а если сюда
приходят, чтобы понравиться людям, то, так как большинство, ослепленное лож-
ною видимостью, по внешности судит, я признаюсь, что необходимы те
украшения, что носите вы и я носила прежде. Но я об этом не пекусь и даже,
сожалея о прежней суетности, хочу ее загладить перед господом, делаясь
презренной в ваших глазах".
Тут насильно выжатые слезы, как искренние, смочили мне печальное лицо,
и про себя я начала шептать:
"Господь сердцеведец, не вмени мне в грех неверные речи, ибо, как
видишь ты, не для того, чтобы обмануть, а чтобы скрыть свои мученья, я
принуждена была их сказать, скорей поставь мне это в заслугу, что я твоим
созданьям подаю не дурной пример, но хороший; мне очень трудно лгать, я с
трудом это переношу, но я больше не в силах".
Сколько раз, госпожи мои, окружавшие меня женщины от этого обмана
проливали слезы, говоря, что вот я из пустейшей сделалась святою! Часто я
слышала такое мнение, что я так взыскана господом богом, что ни в одной моей
просьбе не может быть отказано небом; и благочестивые люди меня посещали,
как святую, не зная, какой печальный лик скрываю я и как мои желанья
расходятся со словами. Обманчивый свет, насколько больше значат для тебя
притворные лица, чем справедливые души, когда дела неизвестны! Я, грешница
из грешниц, скорбящая о пагубной любви, считалась святою лишь потому, что
скрываю скорбь свою почтенными словами; но, видит бог, если бы не было
опасности, я тотчас бы открыла глаза обманутым и объявила бы настоящую
причину своей печали, но это было невозможно.
После того как я ответила на первый вопрос, другая соседка, видя, что я
перестала плакать, спросила:
"Фьямметта, куда девалась твоя прелестная красота? Где прекрасный цвет
лица? Отчего ты так бледна? Почему твои глаза, прежде, что утренние звезды,
теперь так впали и окаймлены синими кругами? Отчего золотистые косы, прежде
мастерски уложенные, теперь едва заплетены небрежно? Скажи, ты так всех
удивляешь".
На это ей я коротко ответила:
"Очевидно, что земная красота - хрупкий цветок, увядает со дня на день;
кто ей доверится, увидит ее погибшей. Кто мне ее дал, вложивши тайное
желанье отречься от нее, как взял ее, так может и вернуть, когда ему
угодно".
После этих слов, не в силах будучи сдерживать слез, закрылась я
покрывалом и горько заплакала; и так про себя я сетовала:
"О, красота, непрочный дар, скоро преходящий, скорей приходишь и
уходишь, нежели весенние цветы и листья цветут под благостью Овна *, а
летний зной настанет - и увянут; который же сберегся летом, того осень не
пощадит. Так ты, о красота, часто в цветущих днях случайно погибнешь, а если
юность пощадит тебя, то зрелый возраст уж не защитит! Ты, красота, текуча,
как воды, что никогда не возвращаются к своим источникам, и не разумен тот,
кто полагается на столь хрупкий дар {135}. Как я, несчастная, тебя любила,
тобою дорожила, тебя холила! Теперь заслуженно тебя я проклинаю. Ты - первая
причина моей гибели, ты завладела душою моего возлюбленного, а удержать его
была не в силах или вернуть его назад, когда он уехал. Не было бы тебя, я бы
не приглянулась Панфило; а не приглянулась бы я ему, он бы не старался мне
понравиться; а не понравился бы он мне, как нравится теперь, я бы не
мучилась. Итак, в тебе причина и корень всех моих бед. Блаженны те, что
лишены тебя, хотя бы их упрекали в грубости! Они хранят святые законы
целомудрия и могут жить без ран, свободными от власти Амура деспота; ты
причиняешь нам непрерывное опустошение, заставляя нарушать то, что мы должны
были бы блюсти как драгоценность. Блаженный Спурина *, достойный вечной
славы, который, зная твои последствия, в цветущей юности своего собственною
жестокою рукою от тебя избавился, выбрав лучше добродетелью привлечь к себе
сердца мудрых, чем желанною красою покорять сладострастных дев. О, отчего я
не поступила так же? Далеки были бы от меня печали, скорби, слезы и жизнь
могла бы оставаться по-прежнему достойной похвалы.
Тут снова приступили ко мне женщины, упрекая за чрезмерные слезы:
"Фьямметта, что с тобою? Или ты отчаиваешься в милосердии божьем? Ты
думаешь, что он не простит твоих маленьких грехов без подобных рыданий? Так
ты скорей добьешься смерти, чем прощенья. Встань, утри глаза, сейчас будет
вознесенье даров верховному владыке Юпитеру нашими жрецами".
От их слов я удерживала слезы, поднимала голову, но не оборачивала ее
как прежде, твердо зная, что моего Панфило здесь нет, не обращая внимания,
смотрит ли на меня кто или нет и что обо мне думают соседи; но погрузив свой
дух в мысли о том, кто для спасенья мира продал себя {136}, молилась жалобно
за моего Панфило и за его возвращение, так говоря:
"Ты, высший управитель неба, судья всего мира, положи предел моим
тяжким мукам и прекрати мои горести {137}. Взгляни, ни дня не проведу я в
некое; всегда конец одного бедствия служит для меня началом другого. Меня,
которая бессознательно оскорбила тебя, украшаясь в юности более чем было
нужно, и считала себя уже счастливой, не зная будущих бедствий, ты наказал,
подчинив неразрушимой любви, и такое горе все наполняешь новыми заботами;
наконец, разлученная с тем, кого люблю больше всего, я подвергаю свою жизнь
бесконечным опасностям. О, если когда-нибудь внемлешь ты несчастным, склони
свой дух, милостивый слух к моим мольбам и, невзирая на многие против тебя
проступки, вспомни, кроткий, то немногое добро, что я когда-нибудь делала, и
ради него услышь мои просьбы и молитвы; тебе это нетрудно, а мне будет
большая радость. Я ничего не прошу, ничего не ищу, как только, чтобы мой
Панфило ко мне вернулся. Я знаю, что перед тобою, справедливым судьею, эта
молитва покажется неправедною!
Но и твоя праведность должна предпочесть меньшее зло большему. Ты, кому
все открыто, знаешь, что никак не может выйти у меня из сердца милый
возлюбленный и прошлое счастье, память об этом такую боль мне причиняет,
что, если бы не надежда на тебя, не покидавшая меня, давно я наложила бы на
себя руки.
Итак, если меньше зла обладать моим возлюбленным, как я им прежде
обладала, чем погубить вместе с телом печальную душу, то верни его, отдай
его мне! Пусть тебе дороже будут грешники живые, еще могущие познать, чем
мертвые без надежды на искупление; пусть угоднее тебе будет потерять часть
твоего создания, чем целиком! Если это невозможно исполнить, пошли последний
конец всем скорбям раньше, чем я, понуждаемая горькой мукой, не решусь
самовольно прийти к нему. Пусть летят к тебе мольбы мои, если же они не
могут тронуть тебя, пусть тронут того из небожителей, кто на земле испытал,
как я, любовный пламень; примите мои мольбы и за меня принесите их тому, кто
от меня их не принимает, чтобы в радости могла я жить здесь на земле
сначала, потом у вас и чтобы было ясно, что пристало грешникам грешнику
прощать и помогать".
Засим я возложила на алтарь ладан душистый и жертвы, чтобы
действительней были мои мольбы о спасении Панфило, и по окончании
богослужения с другими женщинами направилась к своему печальному дому.
&nb