елой тучи шелка и кружев.
- Айя! - сказал Туркин. - Я привел тебе моего друга, Потылицына. - Ты, Потылицын, не удивляйся, что мы с Айей на "ты", - она всех просит называть ее так. Айя стоит за простоту.
Даже при самом поверхностном взгляде на Айю этого нельзя было сказать: невероятно странную прическу, сооруженную из волос, падавших на глаза, обхватывал золотой обруч, белое лицо и красные губы сверкали в этой чудовищной рамке, как кусок сахара, политый кровью. Нельзя сказать, чтобы на этой Айе было надето простое человеческое платье: просто она была обшита несколькими кусками газа терракотового цвета и окована с ног до головы золотыми цепочками, привесками и браслетами - браслеты на руках, браслеты на ногах, ожерелье, в виде браслета, на шее. А от браслета на руке шли тоненькие цепочки, придерживавшие кольца на пальцах, так что вся рука была скована хрупкими кандалами. При каждом движении Айя вся тихонько позвякивала и шелестела.
- Знакомьтесь со мной, - сказала Айя. - Вас зовут, я знаю, Потылицын, а меня Айя. Думаю, что через час мы будем на "ты". Так проще.
- Айя... - нерешительно сказал Потылицын.- Айя... А дальше как? По отчеству.
- Никак. Просто Айя.
Айя взяла руку Потылицына, осмотрела ладонь этой руки и уверенно сказала:
- Мы с вами где-то встречались. Вы помните?
- Нет, кажется, не помню. Не встречались.
- Встречались, - уверенно сказала Айя. - В Египте.
- В Египте? Да я там никогда не был.
- О... будто это так важно - не были. Мы с вами все-таки встречались, - капризно протянула Айя. - Не теперь, так раньше.
- Да и раньше там не был.
- Раньше? Откуда вы знаете, что было раньше... когда не было смокингов и автомобилей. Вы ведь не здешний.
- Да, я сам с юга. Родители мои...
- Вы нездешний! У вас нечеловеческое выражение глаз. Может быть, вы когда-нибудь были ящерицей.
- Может быть, - нерешительно сказал Потылицын.- Мне об этом неизвестно.
- Дайте-ка еще раз вашу руку, - сказала Айя.- У вас на душе есть преступление.
- Что вы! Да я...
- Тссс... Не надо быть таким шумным. Посидим, помолчим.
Эта просьба относилась, очевидно, только к Потылицыну, потому что Айя позвякала с минуту и, усевшись поудобнее, сказала:
- Что бы вы сделали, если бы были королем всего мира?
"Повесил бы тебя", - подумал Потылицын, а вслух сказал:
- Что бы я сделал? Не знаю. Особенного тут ничего не сделаешь.
- А если бы я была королевой, приказала бы уничтожить все часы на земном шаре. Часы - это господа, мы - рабы и мы стонем под их игом. Тик-тик, тик-тик! Прислушайтесь - это свист бича.
- Ну, уничтожили бы вы часы, а дни остались бы. День сменяется ночью - те же часы.
- В моем королевстве была бы абсолютная ночь. Мы жили бы под землей и уничтожили бы время. Нет времени - и мы бессмертны. Из всего моего королевства я бы сделала бесконечный темный коридор.
"Пожалуй, сделай тебя королевой, - подумал Потылицын, - ты еще и не такую штуку выкинешь... С тебя станется".
А Айя в это время говорила задумчиво и трогательно:
- Ах, я так понимаю римских цезарей. Ванна из свежей человеческой крови утром - это запас нескольких жизней на целый день! Возрождение через смерть прекрасных молодых детей... Розовый огонь на свежем сером пепле...
- Где ваш муж служил? - нервно спросил Потылицын.
- Директор металлургического общест... Ах, мой муж! Иногда я слышу около себя шелест - это он издали думает обо мне.
- Нездешний шелест? - спросил Потылицыг.
- Да... Нездешний. Это вы очень хорошо сказали. Шелест... Выродившийся гром, раб, сверженный с небес и закованный в шелковые оковы. Вы никогда не были убиты молнией?
Потылицын украдкой пожал плечами и уверенно признался:
- Был.
- Как это хорошо! Быть убитым молнией - это небесная смерть. Рана в борьбе с небесным Воином.
Потылицын потер ладони одна о другую, взглянул на Айю и заметил будто вскользь:
- Вы были когда-то женой вождя негритянского племени?
- Почему? - спросила Айя умирающим шепотом.
- Потому что вы серая. Вы под пеплом... даже сейчас. Я уверен, вы родились от Вулкана. Вышли из кратера вместе с пеплом.
- Ах, - сказала Айя, - вы, пожалуй, правы больше, чем нужно. Не нужно быть правым. Кратер...
- А когда вы смеетесь, - заметил деловито Потылицын, - вы напоминаете самку суслика.
- Суслик смеется перед опасностью, - покачала головой, позвякивая, Айя.
- Да и после смерти. У вас прекрасные глаза, Айя. В особенности левый.
- Мой левый глаз знает больше.
- Да! Знание, умерщвляя, украшает. Я вспомнил! Мы с вами виделись не в Египте, а у истоков Замбези. Вы пили воду, стоя передними ногами в реке.
- Я была оленем?
- Да. Антилопа гну. Жвачное однокопытное. И, зацепившись хвостом за ветку хлебного дерева, смотрел я на вас, раскачиваясь. Верно?
Айя нерешительно взглянула на Потылицына, и в глазах ее можно было прочесть некоторый испуг: будто пришел какой-то похититель и явно хочет обокрасть ее.
- Да, - подтвердила она. - Замбези. Я помню тигра, который любовно смотрел на меня из джунглей...
Потылицын серьезно кивнул головой.
- Да... тигр. Очевидно, он убежал из туземного зверинца, потому что на Замбези они не водятся.
- Вы любите пуму? - смущенно спросила Айя. - Пума и ягуар напоминают льющуюся воду. Их движения водопадны.
- Ниагарны или иматрны? - с интересом спросил Потылицын.
- Ах, это все равно. Я когда-нибудь встречу ягуара... Я буду проходить под деревом, и вдруг на меня сверху свалится гибкая злая масса. О, я не буду кричать. Пусть! Пусть мое тело будет исковеркано, облито кровью. Пусть - я зато узнаю мучение. Я скоро встречусь с ягуаром.
- Вы действительно этого хотите? - сурово спросил Потылицын.
- Да, я хочу мучения, побоев. Я поцелую руку ударившему меня мужчине.
- Хорошо. Завтра я буду у вас с визитом и, кстати, завезу вам расписание.
- Чего?.. - удивилась Айя.
- Расписание пароходов, отходящих в Сан-Франциско. Оттуда по железной дороге до Сакраменто и...
- Зачем?
- Затем, что ягуары водятся в Мексике. До Иокогамы вы можете поехать по Сибирской железной дороге. Правда, вагоны не ахти какие и на станциях буфеты отвратительные...
- Ах, что вы такое говорите...
- Да ведь как же! Иначе вы до ягуаров не доберетесь. В Мексике вы их можете найти по дороге от Чигуагуа...
- Милый! Вы мне даете мигрень. Вы слишком реально касаетесь вещей, которые тоньше паутины. Наши ощущения должны быть ирреальными.
- Нездешними?
- Вот именно. Вы очень метко это сказали...
- Вот что, уважаемая Айя, - сказал Потылицын, вставая. - Я хочу иметь с вами серьезный разговор... Но наедине. Можем мы сейчас уйти в кабинет хозяина?
- Да... - колеблясь, согласилась Айя. - Только зачем "вы"? Нужно "ты". Ты - это не приближает, а отдаляет. Я хочу отдаления.
- Ладно, ладно. Пойдем.
Они вошли в кабинет. Потылицын усадил Айю на оттоманку, притворил дверь и уселся рядом.
- Вот что, моя милая. Как тебя зовут?
- Айя. Это звучит, как падение снега.
- Моя милая! Если ты будешь ломаться - я тебя поколочу. Ты сама об этом мечтала давеча. Не вздумай кричать - я свалю все на тебя. Меня все хорошо знают как скромного человека, а тебя, вероятно, считают за полусумасшедшую сумасбродку, готовую на всякую глупость. Итак, не ломайся и скажи мне, как тебя зовут? Как твое настоящее имя?
- Вы с ума сошли! - испуганно сказала притихшая Айя. - Меня зовут Екатерина Арсеньевна.
- Вот и прекрасно. Вот что я тебе скажу, Екатерина Арсеньевна, мне тебя смертельно жалко... Как это так можно изломать, исковеркать свой благородный человеческий облик? Как можно себя обвешать какими-то браслетками, цепочками, связать себя так, что к тебе и приступиться страшно. Вспомни, Екатерина Арсеньевна, о своей матери. Как бы она плакала и убивалась, если бы увидела свою дочь в таком горестном, позорном положении. Какой глупец научил тебя этим смешным, нелепым разговорам об Египте, ягуарах и темных коридорах. Милая моя, ты на меня, ради Бога, не обижайся - ты баба, в сущности, хорошая, умная, а только изломалась превыше головы. К чему это все? Кому это нужно? Дураки, вроде Туркина, удивляются тебе и побаиваются, а умные люди смеются за твоей спиной. Мне тебя смертельно жалко. То, что я тебе скажу, никто тебе не скажет, даже твой муж. Сними ты с себя все эти побрякушки, колокольчики, начни говорить по-человечески, и ты будешь женщиной, достойной уважения и даже настоящей любви. Дети-то у тебя есть?
- Нету, - со вздохом сказала жена директора.
- Вот то-то и беда. Может, это все от бездетности пошло. Ну, милая, не будь такая печальная, развеселись, махни на все рукой и заживи по-новому. Ей-Богу, тебе легче будет, чем тогда, когда нужно измышлять беседы о каких-то темных королевствах, ягуарах, пумах и кровавых ваннах. Вот ты уже и улыбаешься. Молодец! Я ведь говорил, что ты женщина не глупая и чувствуешь даже юмор. Ты на меня не сердишься?
- Вы чудовище, - засмеялась Екатерина Арсеньевна. - Грубое животное.
- Ну, миленькая, ну, скажи же, ну, бросите вы своих ягуаров и египтян, а? Обещаете? Я буду вам самым преданным, хорошим другом. Вы мне очень нравитесь, вообще. Бросите?
- Наш разговор - между нами? - отрывисто спросила она, отвернувшись.
- Конечно. Я завтра зайду к вам, ладно?
- Хорошо... Только чтобы об этом разговоре даже не намекать. Условие?
- Даю слово. Итак, до завтра. Расписания привозить уже не надо?
- Ну-у?! А кто обещал молчать? Чудовище! Кстати, мне эта цепочка ужасно натерла руку. Я сниму эту сбрую, а вы спрячьте ее в карман.
- Ах вы, прелесть моя. Давайте!
- Миленький мой, - сказала госпожа Принцева. - Вот уже почти месяц, как мы с тобой признались, что любим друг друга. По-моему, мы должны быть счастливы (я, конечно, и счастлива...), но ты - ты меня беспокоишь! Что с тобой? Ты задумчив, молчалив, часто, сидя в уголку, что-то шепчешь, на вопросы отвечаешь невпопад... Милый! Может быть, ты разлюбил меня? Может быть, я тебе за один месяц надоела? Или другую встретил? Конечно, если ты меня разлюбил - против этого ничего не поделаешь... сердцу не прикажешь. И я требую только одного - откровенности. Встретил другую - что ж делать... Нужно сказать... Только имей в виду - если это правда, я этого так не оставлю. Слава Богу, серную кислоту еще можно достать, когда хочешь...
Действительно, у Глыбовича было задумчивое, рассеянное лицо и глаза смотрели грустно-грустно не на Принцеву, а куда-то в угол.
Он вздохнул.
- Конечно, то, что ты говоришь о другой женщине, - неправда. Я люблю только тебя, и, может быть, это-то меня и угнетает.
- Угнетает? Почему?
- Скажи, тебе никогда не приходила в голову мысль о твоих детях?
- При чем тут дети?
- Дети - это ангелы на земле. Дети - цветочки алые на сожженной солнцем ниве. У тебя есть два таких прекрасных цветочка...
- Ну и что же?
Чувствительный Глыбович закрыл руками глаза и прошептал:
- Я их люблю, как своих родных детей... Меня пугает их будущее...
- О Боже мой... Почему?
- Тебе никогда не приходило в голову - что будет, если твой муж узнает о наших отношениях?
- Что будет? Скандал будет.
- О, - сказал Глыбович со стоном. - Я боюсь другого... Убийства!
- Ты думаешь, он тебя убьет?
- Как ты меня мало знаешь... Стал бы я о себе думать! Не меня... Я боюсь, что безумная карающая рука опустится на тебя!
Госпожа Принцева прижалась к Глыбовичу и спросила то, что, наверное, уже несколько тысяч лет спрашивается в подобных случаях:
- Тебе будет жалко, если я умру?
- О, можешь ли ты спрашивать! Но не забывай, после тебя останутся дети - двое невинных крошек... Что с ними будет? Убийца-отец или пойдет на каторгу, или, в лучшем случае, оправданный, начнет пить, чтобы алкоголем заглушить муки совести и раскаяния... Пьяный, опустившийся, будет приходить он в холодную, нетопленную комнату и будет он колотить и терзать безвинных детей своих. "Папочка, - будут спрашивать они, складывая на груди исхудалые ручонки. - За что ты нас бьешь?" - "Молчите, проклятое отродье", - заревет отец.
Припав к плечу рассказчика, госпожа Принцева тихо плакала.
- А потом он умрет в белой горячке около трепещущих испуганных детей. С ужасом будут взирать они на его искаженное злобой и безумием лицо... Кстати, у него есть что-нибудь в банке?
- Что?
- Я спрашиваю, у него есть что-нибудь? В процентных бумагах или на текущем счету?
- Что ты! Откуда?.. Мы все проживаем. А почему ты это вдруг спросил?
- Потому что дети в таком случае останутся выброшенными на улицу. Что их ждет? Карманный воришка и падшая женщина.
- О, не говори так! - вскричала госпожа Принцева, хватаясь за голову...
- Вот видишь, - сказал Глыбович, торжественно простирая руку. - Вот что гнетет меня и мучает меня! Имеем ли мы право строить все счастье на трупиках малых сих?
- Что же делать? Боже, что же делать? - ломая руки, вскричала госпожа Принцева. - Где же выход? Слушай... А почему ты думаешь, что он непременно меня убьет?
- Он? Конечно убьет. О, милая моя... Плохо же ты знаешь мужчин, которые любят... Никакие законы и никакие дети их не остановят...
- Значит - что же? Из твоих слов ясно, что мы должны расстаться?
- Боже сохрани! Но я хочу быть уверенным за судьбу твоих детей. Пусть они его дети - все равно, я привязался к ним за этот месяц и люблю, как собственных.
- Но... им все-таки что-нибудь останется! У меня есть бриллианты...
- О, бриллианты! Отец отнимет их и пропьет... Как их застрахуешь от этого?
- Вот что... у меня есть одна старая тетка. Правда, небогатая...
- Она застрахована на случай смерти?
- Кажется, нет.
- Ну, вот видишь. Чем ты застрахована, что у нее нет других родственников? Ну, скажи... Чем ты застрахована?
- Застрахована... - машинально сказала Принцева. - А что, если мне застраховаться?
- Тебе? Гм... Это, пожалуй, идея. Если, конечно, полис завещать детям. Чтобы не узнал только муж об этом...
Долго еще слышался шепот влюбленных в маленьком будуаре госпожи Принцевой.
Однажды, когда госпожа Принцева в изящной позе полулежала на кушетке, а сидевший на низенькой скамеечке чувствительный Глыбович осыпал поцелуями ее руки - вошел муж, господин Принцев.
- Извините, - сухо сказал он. - Я, кажется, помешал?
- Нет, ничего, - возразил Глыбович, сохраняя редкое присутствие духа. - Я как раз благодарил Ольгу Николаевну за одно доброе дело, которое она сделала.
- Да? - сказал муж ледяным тоном. - Вот что, господин Глыбович... Мне нужно серьезно поговорить кое о чем с вами. Не пройдете ли вы в мой кабинет?
- О, сделайте одолжение!
Мужчины ушли.
С искаженным ужасом лицом вскочила с кушетки госпожа Принцева и прислушалась. Резкий разговор, какой-то удар, потом выстрел, сдавленный крик и глухое падение тела - чудились ей. Но, нет! В кабинете все было сравнительно тихо.
- Объясняются, - подумала госпожа Принцева и, держась рукой за бешено бьющееся сердце, вышла в столовую к вечернему чаю.
Дверь из столовой вела в кабинет. Оттуда доносился разговор, но слов не было слышно. Долетал только резкий протестующий голос господина Принцева и отрывочные слова Глыбовича: "Вы не правы! Это несправедливо! Если вы о ней не хотите думать, то подумайте хоть о детях!"
- Странно! - подумала госпожа Принцева. - Он о моих детях думает больше, чем обо мне. Вот-то размазня!
Снова прислушалась...
- "Конечно, кто первый умрет, это еще вопрос!" - "А я вам говорю..." - "Вы должны допустить, что она женщина молодая!" - "А мне-то какое дело!" - "И что семейное счастье вещь очень непрочная"...
Дальше ничего нельзя было разобрать...
Зажгли лампу. Пришли дети - пятилетний Игорь и семилетняя Катя, - предводительствуемые гувернанткой.
Пили чай. Дети уже напились, поблагодарили мать и сели рассматривать картинки. Покончили и с этим делом и уже отправились спать, а господин Принцев все спорил с Глыбовичем о чем-то, то повышая, то понижая голос.
С одной стороны, госпоже Принцевой было приятно, что дело кончилось без шума, выстрелов и убийств, а с другой - тяжелое чувство какой-то неудовлетворенности и обманутого ожидания язвило сердце неверной жены.
Только-то? О, другие мужчины, вступившие в борьбу друг с другом за обладание ею, не поступали бы так, будто бы они обсуждают какое-то коммерческое предприятие. Или она не такой уж предмет раздора и спора, чтобы из-за нее стрелялись или вступали в единоборство?!
И кончилось тем, что госпожа Принцева с самым жадным любопытством стала прислушиваться - не раздастся ли наконец: "выстрел, подавленный крик и глухой стук падения тела"...
Тогда, может быть, ей бы сделалось легче.
Выстрелов не было.
Вместо этого в десятом часу вечера дверь из кабинета наконец распахнулась и вылетел красный, вспотевший Принцев. Он шатался от усталости и смотрел на все потускневшими глазами.
Глыбович, наоборот, был свеж, как всегда; он вышел корректный, застегнутый на все пуговицы, от чаю отказался, поцеловал хозяйке дома руку, простился с хозяином и, шепнув что-то на ходу гувернантке, исчез.
- Что это у вас за разговоры с Глыбовичем были?- с наружным спокойствием спросила госпожа Принцева, наливая мужу чаю.
- Негодяй он, твой Глыбович, - сурово сказал муж.
Жена вспыхнула.
- Во-первых, что это за "твой", а во-вторых, я прошу с моими знакомыми быть вежливее!
- Знакомый! Хороший знакомый!..
- Я с вами не совсем согласна, - сказала гувернантка, неожиданно вступая в разговор. - Господин Глыбович очень милый человек...
- Да-с? Почему же это вы им так очарованы, позвольте осведомиться?
- Он с такой любовью отнесся к моей матушке, которой даже и не знает... Так сочувствовал. Посоветовал мне даже застраховаться, чтобы она не осталась без куска хлеба в случае, если я...
Господин Принцев поднял голову.
- Как?! Он и вас застраховал?!
- Как это так - "и вас"?
- Потому что он меня тоже сейчас застраховал. Целый час я от него отбивался, но разве от этого чувствительного репейника отделаешься? О детях, о жене такое развел мне, что я чуть не заплакал. Что поделаешь - застраховался. Вообще, знаете, эти агенты по страхованию жизни - такой ужас!
I
Однажды я зашел в маленькую, полутемную типографию с целью заказать себе визитные карточки. В конторе типографии находилось двое людей: конторщик и полный, рыжий господин с серьезным, озабоченным лицом.
- Меньше ста штук нельзя, - монотонно говорил конторщик. - Меньше ста штук нельзя. Нельзя меньше ста штук.
- Разве не все равно: сто или шесть штук? Куда мне сто? Мне и шести штук много.
- Шесть штук будут стоить то же, что и сто. Что же за расчет вам? Что же за расчет?.. Вам-то - какой расчет? - спрашивал печально и лениво конторщик.
- Ну, ладно! Печатайте сто, только так: пятьдесят штук одного сорта и пятьдесят штук - другого.
- На разной бумаге?
- Нет, - я говорю, - разного сорта. На одних напечатайте так: "Светлейший князь Иван Иванович Голенищев-Кутузов", а на других, просто: "Граф Петр Петрович Шувалов". Ну, там, коронки разные поставьте, вензеля - как полагается.
Я с любопытством смотрел на этого представителя знаменитейшей дворянской русской фамилии и только немного недоумевал в душе: какая же из двух фамилий принадлежала озабоченному господину.
- Будьте добры напечатать мне сотню визитных карточек, - сказал я, приближаясь к конторщику, - моя фамилия - Александр Семенович Пустынский.
Незнакомый господин издал легкий звук, похожий на радостное икание.
- Пустынский?! Вы и есть знаменитый писатель Пустынский?
- Ну, уж и знаменитый?.. - сконфузился я. - Так просто... пишу себе.
- Нет, нет! - захлопотал озабоченный господин. - Не оправдывайтесь! Вы знаменитый писатель. Очень рад познакомиться!
- Вы меня смущаете, - улыбнулся я, пожимая его руку. - А как ваша фамилий: князь Голенищев-Кутузов или граф Шувалов.
- Перетыкин Иван моя фамилия - вот как! Не слышали? У меня еще деда повесили за участие в Великой французской революции.
- Вы - Перетыкин?! А зачем же вы такие карточки заказывали?
Мне показалось, что он немного смутился.
- А?.. Это так... Маленькое пари... Шутка... Можно вас проводить? Нам, кажется, по пути?..
Мы вышли из типографии и зашагали по безлюдной улице.
- Пойдем налево, - сказал Перетыкин. - Там народу больше.
Мы свернули на шумный проспект. Навстречу нам шли два господина. Мой новый знакомый схватил меня под руку и почти прокричал на ухо:
- От Леонида Андреева писем давно не получали?!
- Я? Почему бы мне получать от него письма? Мы даже не знакомы.
Мы молча зашагали дальше. Навстречу нам показались две дамы.
- Отчего не видел вас во вторник у Лины Кавальери? Она ждала, ждала вас!..
Проходившие дамы, заинтересованные, замедлили шаги и даже повернули в нашу сторону головы. Одна что-то шепнула другой.
- Зачем вы это спрашиваете? - удивился я. - Никогда моя нога не была в ее доме. Может быть, она ждала кого-нибудь другого?..
- Может быть, может быть, - устало, равнодушно пробормотал Перетыкин, но, завидев впереди какого-то знакомого, оживился и громким голосом дружелюбно закричал:
- Заходите ко мне когда угодно, Пустынский! Для знаменитого писателя Пустынского у его приятеля Перетыкина всегда найдется место и прибор за столом!!.
Я стал понимать вздорную, суетную натуру Перетыкина. Перетыкин начинал действовать мне на нервы.
Я промолчал, но он не унимался. Когда мимо нас проходил какой-то генерал с седыми подусниками и красными отворотами пальто, мой новый знакомый приветственно махнул ему рукой и крикнул:
- Здравствуй, Володя! Как поживаешь? Совсем забыл меня, лукавый царедворец!..
Генерал изумленно посмотрел на нас и медленно скрылся за углом.
- Знакомый! - объяснил Перетыкин. - Зайдем ко мне. У меня есть к вам большая просьба, которую я могу сказать только дома.
- Хорошо. Пожалуй, зайдем. Только - ненадолго,- согласился я с большой неохотой.
Он жил в двух комнатах, обставленных нелепо и странно. Одна из них вся была увешана какими-то картинами и фотографическими портретами с автографами.
- Вот - мой музей, - сказал Перетыкин, подмигнув на стену. - Все лучшие люди страны дарили меня своим вниманием!..
Действительно, большинство портретов, с наиболее лестными автографами, принадлежало известным, популярным именам.
На портрете Чехова было в углу приписано:
- Человеку, который для меня дороже всех на свете - Ивану Перетыкину, на добрую обо мне, многим ему обязанному, память.
Лина Кавальери написала Перетыкину более легкомысленно:
- Моему Джиованни на память о том вакхическом вечере и ночи, о которых буду помнить всю жизнь. Браво, Ваня!
Немного удивили меня теплые, задушевные автографы на портретах Гоголя и Белинского и привела в решительное недоумение авторская надпись на портрете, изображавшем автора ее в гробу, со сложенными на груди руками.
- Садитесь, - сказал Перетыкин.
Постарался он посадить меня так, чтобы мне в глаза бросилось блюдо с разнообразными визитными карточками, на которых замелькали знакомые имена: "Ф. И. Шаляпин, Лев Толстой, Леонид Андреев"...
Даже откуда-то снизу выглянула скромная карточка с таким текстом:
"Густав Флобер - французский литератор".
Я улыбнулся про себя, вспомнив о "графе Шувалове" и "светлейшем князе Голенищеве-Кутузове" - и спросил:
- Какое же у вас ко мне есть дело?
Он взял с этажерки одну из моих книг и подсунул ее мне:
- Напишите что-нибудь. Такое, знаете: потрогательнее.
- Да зачем вам? Ведь мы с вами еле знакомы - что же я могу написать? Ну, написать вам: "На добрую память"?
Он задумчиво поджал губы.
- Суховато... Вы такое что-нибудь... потеплее.
Я пожал плечами, взял перо и написал на книге:
- "Лучшему моему другу и вдохновителю, одному из первых людей, с гениальным проникновением открывших меня, - милому Ване Перетыкину. Пусть он вечно, вечно помнит своего Сашу!"
Он прочел надпись и удовлетворенно потрепал меня по плечу. Потом сел около меня. Я молчал, наблюдая за его ухищрениями, которые видел насквозь. Ухищрения эти состояли в том, что Перетыкин вытягивал левую руку с бриллиантовым кольцом на пальце, обмахивался ею, будто бы изнемогая от жары, клал ее на мое колено, но все это было напрасно.
Я упорно не замечал кольца.
Тогда он сказал, как будто бы думая о чем-то постороннем:
- Плохие времена мы переживаем... Вера в народе стала падать...
- Да... ужасное безобразие!
- Народ не ценит своих святынь... Церкви подвергаются разграблениям... Драгоценные иконы ломаются и расхищаются...
- Да... ужасное безобразие!
- Недавно, например, обокрали икону... Унесли несколько бриллиантов громадной стоимости и величины. Я читал описание: размер бриллиантов приблизительно такой, как у меня на пальце...
- Школы нужны, - перебил я его на совершенно неподходящем для него месте.
Он вздохнул и, подумав немного, кивнул головой:
- Это верно. Нужны школы, а говорят, что денег нет. Как нет денег? Вводите налоги. Можно обложить все, главным образом предметы роскоши. Например, золотые и бриллиантовые вещи. Например, вот это кольцо... Вы знаете, сколько я за него заплат...
- Нет, что там налоги! Главное - режим, - опять перебил я его.
Я насквозь видел все его штуки: он лихорадочно, болезненно стремился похвастаться своим бриллиантовым кольцом, а я все время отбрасывал его на другой путь. Но он был неутомим.
- Вы говорите - режим? Режим, конечно, сыграл свою роль. Одни эти еврейские погромы, когда разорялись самые богатые еврейские фирмы и торговли. Ха-ха! Вы знаете, после погромов было не в редкость встретить на руке босяка вот такое кольцо, а ведь это кольцо, батенька, стоит...
- Босяки здесь ни при чем. Они сами бы...
Он схватил меня за руки и скороговоркой докончил:
- ...Стоит две с половиной тысячи! Да-с! Небольшая вещица, а заплочено две с половиной тысячи! Хе-ха!..
Пришлось подробно рассмотреть кольцо и убедиться в его стоимости.
Перетыкин вынул из кармана золотые часы и стал для чего-то заводить.
Он упорно хотел, чтобы я заинтересовался этими часами, а я упорно не хотел интересоваться ими. Встал и сказал:
- Пойду. Кстати, каким это образом у вас на фотографическом портрете Пушкина его автограф?..
- Этот? Это я получил от него давно. Когда еще был мальчиком...
- Изумительно! - удивился я. - Да ведь Пушкин уже умер лет семьдесят тому назад.
Призадумавшись, он ответил:
- Да, действительно, что-то странное. Впрочем, это, кажется, его сын подарил. Не помню. Давно было. Ну, ничего!
Я еще хотел спросить - как это покойник в гробу, со сложенными руками, мог дарить свои автографы на портретах, изображающих его в этой скорбной, печальной позе, но не спросил и ушел.
Перетыкин проводил меня до ворот и, увидев проходившую мимо даму с господином, крикнул мне вдогонку:
- Когда будете проезжать Бельгию - привет и поцелуй от меня Метерлинку! До свидания, Пустынский! Напишите что-нибудь замечательное!!
Прохожие оглянулись.
Недавно я встретил на улице погребальную процессию. Сзади катафалка шли человек двадцать родственников, а за ними, немного поодаль, брел Перетыкин. Он часто подносил к красным глазам платок, заливался обильными слезами, чем растрогал меня до глубины души. Очевидно, у этого человека, кроме смешных, нелепых слабостей, было большое сердце.
Я подошел к нему и деликатно взял его под руку.
- Успокойтесь! Вы кого-нибудь потеряли? Это ужасно, но - что ж делать?!
Он печально покачал головой.
- Не утешайте меня! Я все равно не успокоюсь!! Эта потеря незаменима.
- Кто же это умер?
- Кто? Мой лучший друг! Я все ночи напролет просиживал у его изголовья, но - увы, ни дружба, ни медицина - ничего не могли поделать... Он угас на моих руках. Последние его слова были: "Ничего! Все-таки я кое-что сделал для родной литературы!"
- А! Он был литератор? Как же его звали?
Он укоризненно посмотрел на меня.
- Боже мой! И вы не знаете?! Вы не знаете, кого мы потеряли?! Кто умер? Достоевский умер! Наша гордость и близкая мне душа.
- Что за вздор! Достоевский умер лет двадцать тому назад! Я это знаю наверное!..
Он смущенно посмотрел на меня.
- Не... может... быть... Эй, как вас? Родственник! Как фамилия покойника?
- Достоевский! - ответил плачущий родственник.
- Ага! Вот видите!
- А кем он был при жизни? - спросил я.
- Он? Письмоводителем у мирового судьи! Совсем молодым человеком и помер.
Перетыкин вынул из кармана платок, тщательно утер глаза и равнодушно сказал мне:
- Пойдем куда-нибудь в ресторанчик? Дотащутся и без нас!..
Мимо нас прошли два офицера. Перетыкин проревел им вслед:
- Пустынский, плутишка! Не забудьте же воспользоваться той темой для рассказа, что я вам дал.
Я рассмеялся. Дал ему слово воспользоваться и сделать это теперь же, не откладывая дела в долгий ящик.
Это было как раз на другой день после выхода из национального всероссийского клуба М. Суворина, А. Столыпина, А. Демьяновича и Ал. Ксюнина.
За столом в одной из комнат клуба сидели оставшиеся члены и, попивая сбитень, мирно беседовали.
- А и тошнехонько же тут, а и скучнехонько же, добрые молодцы, - заметил граф Стенбок.
- Ой, ты гой еси, добрый молодец, - возразил барон Кригс. - Не тяни хоть ты нашу душеньку. Не пригоже тебе тако делати...
Один рыжий националист вздохнул и сказал:
- О, это, гой еси, по та пришина, что русский шеловек глюп! Немецки шеловек устроил бы бир-галле мит кегельбан, и было бы карашо.
- Тощища, гой еси. А что, добры молодцы, может, телеграмму приветственную Плевицкой спослать?
- А по какому случаю? Вчера ведь посылали.
- Да так послать. А то что ж так сидеть-то?
- Не гоже говоришь ты, детинушка. Просто надо бы концерт какой-нибудь устроить.
- Нужно говорить не концерт, а посиделки.
- Добро! А ежели с танцами, то как!
- С хороводом, значит, гой еси.- О, боже ж, как тошнехонько!
В это время в комнату вошел новый националист.
- Здравствуйте, господа! Записался нынче я в ваш союз и в клуб. Принимаете?
Барон Кригс встал, поклонился гостю в пояс и сказал, тряхнув пробором:
- Исполать тебе, добрый молодец.
- Чего-с?
- Говорою: исполать.
Гость удивился.
- Из... чего?
- Исполать, - неуверенно повторил барон Кригс.
- Из каких полать?
- Не из каких. Это слово такое есть... русское... Мы ж националисты.
- Какой черт, русское, - пожал плечами гость. - Это слово греческое... Еще поют "Исполайте деспота!".
- А не русское? Вот тебе раз.
Барон снова поклонился гостю в пояс и сказал:
- А и как же тебя, детинушка, по имени, по изотчеству? Как кликати, детинушка, себя повелишь?
- Какие вы... странные. Меня зовут Семен Яковлевич!
- А и женат ли ты? А и есть ли у тебя жена красна девица - душа, со теми ли со деточками-малолеточками?
- Да, я женат. Гм!.. Что это у вас, господа, такое унылое настроение?
Барон Шлиппенбах покачал головой и сказал:
- А и запала нам в душу кручинушка. Та ли кручинушка, печалушка. Бегут из того ли союза нашего люди ратные и торговые и прочий народ, сочинительствующий, аще скоро ни одному не остатися. Эх, да что там говорить!.. А и могу ли я гостя дорогого посадити за скатерть самобранную и угостити того ли гостя сбитнем нашим русским.
- А и угостите, - согласился гость.
- А и не почествовати ли гостюшку нашего ковшиком браги пенной?
- А и ловко придумано.
- То ли какую марку гость испить повелит?
- Толит брют-америкен.
- Дело! Эй, кравчий! А и тащи же ты сюда вина фряжского, того ли брют-америкену.
Подали шампанского. Когда вино запенилось в деревянных ковшах, барон Вурст встал и сказал:
- Не велите казнить, велите слово молвить!
- Не бойся, не казним! Жарь дальше.
- То не заря в небе разгоралася, то не ратные полки на ворога нехрещенного двинулись! То я, барон Вурст, пью за то, чтобы матушка наша Россия была искони национальной и свято блюла те ли заветы старинные! А и крепка еще матушка наша Россия русским духом! А и подниму я свою ендову, выпью ее единым духом за нашу матушку и скажу то ли слово вещее: канун да ладан...
- То ли дурак ты, братец. При чем тут канун да ладан?.. Раз немец, не суйся говорить. Нешто это к месту?
- Милль пардон! Я что-то, кажется, действительно... А это, знаете, так красиво: канун да ладан! Ma foi!
-