Главная » Книги

Гиппиус Зинаида Николаевна - Златоцвет, Страница 4

Гиппиус Зинаида Николаевна - Златоцвет


1 2 3 4 5 6

   Желание это было слегка запоздавшее, и Валентина сама улыбалась с горечью, думая о своей слабости.
   Еще день прошел. На четвертый день, вечером, Валентина сидела у себя одна, разбирала старые бумаги, чтобы как-нибудь развлечься. Но воспоминания, сентиментальность не имели сегодня никакой власти над ее душой. Валентина даже сделала визит Звягиным с тайной, почти бессознательной надеждой чем-то прошлым заслонить живые волнения последних дней. Но Звягина она не застала, и Юлия Никифоровна показалась ей смешной и неинтересной. И так потянуло ее прочь, дальше от прошлых оскорблений жизни, что она даже раскаивалась, что сделала эту попытку. Быть может, застань она Звягина, случилось бы иначе, но Юлия Никифоровна не могла дать ей никакого облегчения.
   Сидя над раскрытым ящиком стола, Валентина рассеянно глядела на пожелтевший обрывок старого письма и мяла его равнодушно. Услышав шаги, она едва обернула голову.
   Вошла горничная и подала ей другое письмо с едва высохшими чернилами на конверте, живое. Валентина узнала почерк, письмо было от Кириллова. Желтый отрывок упал из ее рук. Она задвинула ящик стола, громко стукнув. Горничная вышла. Валентина несколько секунд смотрела на адрес, потом хотела надорвать конверт, потом остановилась и задумалась. Сердце билось тяжело и редко.
   Отчего она так волнуется? Разве это так важно? И что ей Кириллов? Ну, она виновата перед ним, ну, она завлекала его (какое гадкое слово!), но ведь не смертельный же это грех, наконец, нельзя так мучиться, портить жизнь...
   Но письма Валентина все-таки не прочла. Было еще рано. Она отправилась к брату, пила с ним чай, пользуясь его болезненным раздражением, много злословила, смеялась и вообще казалась особенно веселой.
   Письмо лежало у нее в кармане, она не думала о нем, но как-то все в ней чувствовало присутствие этого письма.
   Пробил уже час, когда Валентина Сергеевна вошла в свою спальню и отправила сонную горничную.
  

XV

  
   Спальня была самая большая комната, убранная с той же незаботливостью, как и все остальные. Истинная роскошь доступна немногим, а возможная - непривлекательна, как слишком доступная женщина, и Валентина не мечтала о красоте своих комнат. Но спальня имела уютный вид. Белый ковер с красными букетами покрывал пол. Такая же белая мебель, низкая, длинные портьеры, в углу постель без занавесей, широкая и удобная. На ночном столике горела розоватая лампа. У дальней стены, полузавешенное драпировками, слабо мерцало большое зеркало.
   Тени, которые не разгонял розоватый свет лампы, обнимали потолок, сползали на стены, в тихие и далекие углы. У окна, у закрытой портьеры, стояла гигантская латания, темная, почти черная. Она тянула к самому потолку свои лапчатые листья, широко расстилала их, и, когда Валентина слегка подвинула лампу, тень от листьев заколебалась, расправляя цепкие пальцы.
   Валентина села на постель и с минуту безмолвно и тупо глядела на огонь. Потом стала быстро раздеваться, торопясь вынула шпильки, сбросила платье, туфли с глухим стуком упали на ковер, и Валентина, все спеша, скользнула в постель, вздрагивая от свежего и нежного прикосновения холодного полотна. Еще секунда, и Валентина решительно с красивым движением голых рук, смуглых, немного тонких, взяла письмо, которое раньше положила на ночной столик, сорвала конверт и стала читать.
   "Клянусь спасением моей души - я буду говорить только правду и всю правду, не останавливаясь ни перед чем. И я хочу сказать просто и коротко. Я вас люблю, а все последние дни я любил и люблю вас особенно крепко, необычайно глубоко, с тем полным доверием, о котором вы мне однажды говорили. Я люблю вас давно, но теперь, мне кажется, что я так еще никогда вас не любил. Вспомните наше последнее свидание. В душе моей что-то произошло такое, что переделало все мои старые настроения и понятия о любви. Точно все прошлое с его радостями и печалями было сном, а то, что есть сегодня, предстало предо мною в своей неожиданно великолепной реальности. Теперь я знаю, что такое любовь, и, кажется, эту мистическую науку я, наконец, постиг во всю ее глубину. Мне захотелось жертв, страданий, всего необычайного, связанного с любовью внутренней цепью непонятных разуму, но ясных душе наслаждений. Вся нежность моей души, всегда скорбящей и сомневающейся в своих человеческих правах, принадлежит вам и только вам. Все, что есть во мне гордого и непреклонного, тает под вашими лучами - и я уже не знаю, могу ли я спорить против вас на каком бы то ни было поле. Это правда, поверьте моему искреннему и, может быть, печальному признанию. Вы этого хотели? Ведь вы хотели моей любви! Скажите, умоляю вас. Пишу это письмо с полной верой в вас, в правдивость каждой вашей улыбки, каждого вашего слова, а затем пусть жизнь уносит меня вперед по моему пути. Я счастлив, что отдаюсь ее течению с таким полным доверием к вам, моя дорогая, моя милая...
   Завтра утром я буду у вас... Хочу видеть ваши глаза. Дайте мне видеть ваши глаза!

Г. Кириллов".

  
   Валентина не заметила суховатой странности в письме этого человека, который, в первый раз говоря ей о любви, так много говорил о самом себе. Валентина с первых строк поняла одно: он любит ее, у него чистая душа, он верит ей, а она его обманула, и он будет несчастен.
   Острая и тесная жалость с небывалой силой схватила ее за сердце. Жалость была так велика, что Валентина не могла жалеть одного Кириллова, она жалела и себя, их обоих - и слезы лились на письмо, на обнаженные руки, на подушку неудержимо. В груди что-то ныло тупой болью, и от этой боли минутами являлись порывы последнего отчаяния, когда обнажается дно души.
   Так прошло время. Слезы перестали литься, отчаянье затихло, только тупая боль продолжалась, не уменьшаясь и не увеличиваясь. Валентина лежала на спине, заложив руки под голову, и смотрела прямо перед собою на стену, на светлеющий карниз у потолка. Ей хотелось бы уснуть, но сон был даже непонятен - он всегда непонятен, когда слишком далек. Слышались какие-то глухие удары - Валентина долго не могла понять, стучит ли это маятник в столовой или бьется ее сердце.
   И опять прошло время. Валентина очнулась. Лампа догорела, пришлось найти спички и зажечь свечу. Далекие часы где-то пробили. От свечи все в комнате стало темнее и проще. Только тень латании почернела и заколебалась.
   Валентина встала, машинально накинула капот, заколола длинной шпилькой разбившиеся волосы, взяла свечу и вышла. Стены спальни душили ее. Сна не было - ей хотелось других, совсем темных, пустых и холодных комнат. Спальня казалась невыносимой, как постель, прежде такая свежая, теперь прогретая ее телом, смятая, горячая.
   В кабинете было черно и безмолвно. Незакрытые окна слабо бледнели. Луна закатилась, снега померкли. На краю неба искрилась белая утренняя звезда.
   Валентина подошла к окну и остановилась, бесцельно глядя вниз. Тишина и неподвижность, казалось, достигли последнего предела. Даже пламя свечи на камине не колебалось, даже сердце не билось.
   Вдруг раздался густой, длинный звук колокола и сразу растревожил тьму. В ближней церкви ударили к ранней обедне. Валентина вздрогнула сначала, но потом стала слушать красивые, долгие звоны, идущие к ней из темноты. Ей почему-то вспомнилось далекое детство, холод утра, такая же тьма и колокол во тьме и внезапное желание из теплой постели, тайком, побежать к ранней обедне... Не очень хочется к обедне, но это первое утро кажется необычайным, а хочется только необычайного. Комната, улица, небо, церковь - все такое старое, скучное, известное в полдень и во время обеда - теперь делается таинственным, обещает молчаливо неведомые наслаждения.
   И Валентина вспомнила, как она, дрожа от сна, холода и ожидания, спеша, не попадая в рукава, одевалась, выбегала на улицу, в это темное, вечернее утро, бежала в церковь... В церкви могилой веяло от каменных плит, заспанный священник говорил что-то невнятно, у дверей молились какие-то закутанные старухи - и больше никого... Только перед образами горели тоненькие свечки, и коричневое лицо смотрело бесстрастно. Валентина с робкой надеждой глядела на это лицо. Она немного верила в умолимость этого строгого Бога, в снисхождение, в ласку с небес. А черное утро смотрело в длинные решетчатые церковные окна.
   Валентина медленно провела рукой по волосам. Мысли ее становились правильнее и спокойнее. Ночь серела незаметно, колокол замолк, глухие сумерки пробрались в комнату и, серые, как паутина, повисли в углах.
   - Я больна,- подумала Валентина.- Я, верно, больна, если страдаю так из-за этого человека. Страдаю оттого, что не люблю его и должна сказать...
   Она взглянула вниз. Уже снега побелели. И вдруг нежданная мысль, совсем простая, пришла ей в голову.
   - Я страдаю. Мне больно невыносимо. Больно потому, что я не могу ему сказать "я вас не люблю". Но почему я должна это сказать? Почему я так твердо говорю, что я его не люблю? Как я это знаю? А если я его люблю?
   И вдруг все стало кругом светло, просто и легко. Боль затихла, точно опустилась глубже.
   И Валентина опять подумала: "А если я его люблю?" Она не знает любви. Почему то, что она испытывает теперь,- не любовь? Да, любовь... Если любовь - все так легко, так прямо разрешается, уходит боль, и ложь, и мука... Она не чувствует к Кириллову того волнующего, нелепого влечения, как к толстому Двоекурову. У нее нет и сходных душевных движений с Кирилловым, часто неожиданного внутреннего унисона, но связанного с вечной брезгливостью - как к Звягину. Но ведь ни то, ни другое не любовь...
   А эта мука, эта жалость... Может быть, это и есть любовь?
   Валентина потушила свечу и пошла в спальню через ряд посветлевших комнат.
   Она шла в глубокой задумчивости, улыбаясь неясно и рассеянно.
   Она медленно разделась, легла, завернулась в одеяло и тотчас же заснула - крепко, тихо, без снов.
   Когда на другой день, часов в двенадцать, позвонили - она была уже совсем готова - и пошла к дверям навстречу Кириллову.
   Он вошел немного бледный, неловкий, мешковатый и, увидя Валентину, не знал, что сказать. Она не ждала его слов.
   - Геннадий Васильевич,- начала она, стоя и не приглашая его сесть,- я получила ваше письмо. Я верю в вашу искренность, верьте в мою. И прошу вас, сделайте так, как я скажу. Вы меня любите. Я думаю, что я тоже люблю вас. Нет, постойте,- прибавила она, видя, что он хочет ее перебить.- Я не кончила. Я люблю вас, так я думаю теперь. Но мне нужно, я хочу, чтобы пока у нас не было разговора об этом. Будем как прежде, зная про себя, что знаем, будущее покажет остальное. Я хочу молчанья, я хочу думать о своей любви и вашей - одна. Теперь уйдите, уезжайте. Я приеду в Москву через несколько дней. И ни слова пока - ни слова... Умоляю вас. Я прошу этих дней, чтоб успокоиться. Так мне нужно. Поймите... или поверьте, все равно...
   Она умолкла. Кириллов поднял на нее глаза и, повинуясь ей почти бессознательно, без слова взял бледную руку, почтительно поцеловал и вышел.
   Валентина осталась одна. В душе у нее была опять тишина и какая-то пустота. Успокоенные мысли сложили крылья. Сердце билось усталое, ленивое...
  

XVI

  
   Звягин уезжал в Москву с вечерним поездом. Он собрался быстро, не давая опомниться Юлии Никифоровне, которая вздумала его сопровождать, потом раздумала, решив приехать после. Звягин, впрочем, ее и к этому не поощрял.
   На вокзале было усиленное предпраздничное движение и суета. Двери хлопали, голоса гулко раздавались под сводами, пассажиры в ярком желтом свете спешили, удрученные своими вещами, в неистовстве или злобе. У женщин были такие лица, точно все навеки потеряно. Звягин невольно заразился общим нетерпеньем и тревогой. Он нес свой маленький коричневый чемоданчик, озираясь по сторонам и нисколько не заботясь о долговязой Юлии Никифоровне, которая спешила за ним.
   - Дай, я возьму билет,- сказала она.
   Звягин великодушно предоставил ей заботиться о своей особе, а сам сел за столик у буфета и спросил какого-то вина.
   Раскрасневшаяся Юлия Никифоровна вернулась с билетом и даже с носильщиком. Место второго класса было занято, следовало торопиться.
   - Какая теснота, если бы ты знал! - говорила Юлия Никифоровна.- Напрасно едешь в такое время. Измучаешься.
   - Ну, идем... Тесно, так тесно. Это неважно. Надо торопиться.
   Юлия Никифоровна шла за мужем и за носильщиком. Она знала, что Муратова уехала в Москву, понимала, быть может, лучше самого Звягина, что он едет в Москву почти исключительно ради Муратовой, не верила, что он ее разлюбил, и горько жалела о том времени, когда Звягин еще не разошелся с ней, любил ее откровенно, когда она, Юлия Никифоровна, служила ему другом, утешителем, хранителем. Он говорил с ней, плакал перед ней, жаловался, а она успокаивала, баюкала и ласкала его, точно ребенка. Теперь все переменилось. Они живут вместе - и далеки, как на разных полюсах. Он думает, страдает, но молчит. Что он думает? Любит ли еще Муратову? Зачем едет? Может быть, он ее ревнует?
   Глухая досада на Валентину за то, что она по капризу разрушила прежнее и теперь смеет тревожить Звягина, если он действительно ревнует, поднялась в сердце Юлии Никифоровны. Боже мой, Боже мой! Неужели ей трудно сделать, этой капризной даме, чтобы и Звягину, и Юлии Никифоровне, и всем было хорошо.
   В вагоне, действительно, оказалось ужасно тесно. Серые скамейки сплошь покрылись чемоданами, подушками, возня, шепот, ропот, хлопанье дверей, струи холодного воздуха, толкотня... Коричневому чемоданчику нашлось место в сетке. Сам Звягин поместился с краю едва-едва.
   - Прощай, уходи,- сказал Звягин Юлии, которая беспомощно стояла в проходе.- Ты мешаешь другим.
   - Ну, прощай.
   Она подала ему руку.
   - Так я приеду, как только кончу работу. Гостиница "Метрополь"?
   - Да. Будь здорова. Если не приедешь, то жди меня к десятому.
   - Нет, я приеду,- повторила она с тоской, завернулась в серенькую ротонду и пошла к выходу.
   Звягин не посмотрел ей вслед.
   Резко ударил второй звонок. Кто-то пробежал по платформе, кто-то закричал. Все задвигались усиленнее. Поцелуи, поцелуи, тонкие детские голоса, обычные восклицания... и толпа провожающих в вагоне поредела. Стало выясняться, кто где сидит, сколько человек едет. Третий звонок, длинный и убедительный, опять чьи-то неистовые, дамские, спорящие крики, журчащий свисток кондуктора, свист локомотива - и поезд неловко, с толчком, двинулся. Медленно поплыли мимо полузамерзшего окна желтые, плохо освещенные стены вокзала под темным навесом, черная толпа глазеющих людей, шапка жандарма, стоящего у самого окна, артельщики, тележки для багажа... Поезд шел все скорее, платформа кончилась, замелькали далекие огни города. Колеса отбивали свой скучный такт, однообразный и бесконечно разнообразный, потому что все мысли могут бежать под этот стук, все стихи подходят под этот размер.
   В тусклой мгле вагона двигались люди, размещаясь, устраиваясь. Рядом со Звягиным, у окна, на довольно длинной скамейке, оказалась пожилая дама с равнодушным, скорее злым, чем добрым, лицом. Она везла в Москву свою, очевидно, родственницу, молодую, больную, которую как-то удалось пристроить одну на противоположной скамье. При свете дрожащего пламени свечи Звягин видел белые подушки у окна, разметанные волосы, темные и густые, и узковатое, бледное лицо с полузакрытыми глазами. Тетка сердито прикрывала больную и ворчала:
   - Придут, непременно придут и сядут. Ты уж, Леночка, и не рассчитывай спать. Это и думать нечего. Я прикорну немножко, видишь - я тебе всю скамейку отдала, ты именно теперь старайся спать, пока не сели на станциях...
   Больная беспокойно перекладывала голову и порою слегка, чуть слышно стонала. Потом с ней сделался припадок кашля. Пожилая родственница дала ей каких-то капель. Кашель прекратился, но больная не засыпала. Щеки ее розовели. У нее начиналась лихорадка.
   За высокой спинкой скамьи, в углу вагона, слышался басистый хохот, какие-то шуточки и звон шпор: ехали господа офицеры. А наискосок от Звягина, в другом углу вагона, расположился священник в коричневой, замызганной рясе с целым ворохом цветных подушек. Священник был, очевидно, не из бедных и старую рясу надел только для дороги. Масляные волосы были заплетены тщательно, лицо выражало достоинство и важность. Против него устроился, между какими-то юркими маленькими человечками, господин, сухой, с заостренным носом, сгорбившийся, необычайно желчный. На коленях он держал собаку, щенка пестрого фокстерьера с обрубленными ушами.
   Кондуктора обошли вагоны с фонарем. Все, кто мог, стали устраиваться на ночь.
   - О Господи, Господи! Помилуй мя, Господи, защити и помилуй! - вкусно и сочно зевнул священник, взбивая свои разноцветные подушки. И вдруг заговорил другим тоном, негодующим, возмущенным: -Что это? Что это у вас, господин? Это пес у вас на руках? А я-то, грешный, и не заметил. Вы его полой, что ли, прикрыли. Пес! Как угодно, я с псом не могу. На ночь - с псом! Не угодно ли, господин, этого пса в собачий вагон. Какие беспорядки нынче на железных дорогах!
   - У меня на собаку билет есть,- возразил желчный господин очень тихо, видно сдерживаясь.- Могу его показать.
   - Как, чтобы собаку, пса поганого в пассажирский вагон? Я не могу. Нет таких порядков. Если пассажиры протестуют, вы обязаны убрать пса. Я протестую. Уберите, уберите пса!
   Он протянул толстую руку с волосиками на пальцах, к пестрому терьеру. Собака зарычала.
   - Тьфу, тьфу,- заплевался возмущенный священник. Кровь у него прилила к лицу.- Пакость какая! Да я к обер-кондуктору, к обер-контролеру...
   - Напрасно горячитесь, батюшка,- по-прежнему тихо, но ядовито произнес желчный господин.- Собака моя при мне останется. Не извольте даром кровь портить. У меня разрешеньице есть для собачки.
   Батюшка окончательно побагровел.
   - Как? Как? Какое разрешенье? Для псов разрешенье? Да вы... Да позвольте вас спросить, кто вы такой? Я священнослужитель... я имею право требовать... А вы... Кто вас знает, кто вы? У вас, с позволения сказать, и облик не христианский. Вы святыню нашу не уважаете. Вы, может быть, из жидов, извините меня за прямоту. Я же не могу допустить, ежели человек, подобный вам, подобное творит...
   - Позвольте, позвольте, батюшка,- с прежней язвительностью перебил господин;- Вы изволили упомянуть мой облик, назвали меня не христианином, даже жидом,- и, заметьте, не евреем, а жидом, то есть, оскорбительным для еврея, каким вы меня почитаете, словом. Вы желали показать, что гнушаетесь мною, не так ли, батюшка? Еврей ли я или нет - это к делу не идет. Замечу одно, что, будь я и евреем, и этого не стыдился бы. А не помните ли вы, батюшка, такой текст: "Несть бо эллин и несть иудей"... Изволите знать этот текст?
   Батюшка, забыв пса, бросился в жаркий спор о текстах, о словах. Желчный господин с собакой оказался начетчиком первой руки, сыпал текстами, указывал страницу и строку... К счастью, в спор вмешались и другие пассажиры, но желчный господин шутя побеждал всех, отчеканивая слова текстов и сопровождая тексты самыми подробными толкованиями.
   Звягин сначала прислушивался к разговору, потом перестал, до него долетали только отдельные слова и восклицания. Колеса мерно громыхали, пламя свечи прыгало, неприкрепленная занавеска правильно качалась. Пожилая дама рядом со Звягиным заснула, обернув голову платком и оттеснив соседа к краю.
   Больная то дремала, то стонала. Румянец на щеках разгорался. Лицо приняло почти здоровый вид. Звягин смотрел - и она казалась ему красивой. Черные волосы, слабо вьющиеся около смуглого лица, большие темные глаза, теперь закрытые, порой напоминали ему кого-то, он не хотел и мысленно назвать кого, и, чем дольше он смотрел сквозь мглу спертого вагонного воздуха, сквозь собственную усталость и дремоту, тем ярче и мучительнее ему казалось сходство.
   Больная металась и бредила. Подушки были горячи. А Звягин все глядел на белое пятно подушки, на раскинутые волосы... Часы для человека в полудремоте бегут с невероятной скоростью. Звягин не заметил, как замолкли споры, как все кругом затихло, захрапело, засопело. Офицеры тонко свистели носами. Батюшка пускал четырехэтажные храпы. Догорающая свеча мерцала. А Звягину теперь уже ясно казалось, что перед ним не случайная, неизвестная больная попутчица, а Валентина. Она больна. Она умирает. Нет ни малейшей надежды. Она мучится, но ему не жаль. Он смотрит на приближающуюся к ней смерть с удивлением, которое незаметно перерождается в радость. Она умрет. Как это просто! С ней умрет все - и он, Звягин, будет свободен и от любви, и от ненависти, и от всех мыслей о ней. Умрет возможность лжи, многих несчастий многих других невинных людей. Как судьба или Бог справедлив, убивая ее! Мир тесен для таких жизней. Ему, Звягину, легче дышать...
   Больная, разметав руки, бредила:
   - Жемчуг, жемчуг... Бриллианты... Опалы, бирюза... Сколько камней... Какие рубины красные... О, я боюсь рубинов... Ради Бога, умоляю... Я не могу, они такие красные... Это огонь... Это кровь...
   Звягин слушал бессвязные слова со злорадством. Ей тяжело и страшно - пусть. Так надо. Смерть недалеко. Смерть сильная и чистая. Она одна может победить ее, и все, что вокруг нее, может и должна смыть то, чему не надо существовать.
   Внезапная остановка толкнула вагон, и Звягин очнулся. Уже светало, но все еще спали. Звягин встал, надел шубу и вышел на площадку. Опять поехали. Морозный, утренний воздух освежил Льва Львовича. Он вернулся в вагон, где уже царили сумерки. Желчный господин с собакой спал на плече черненького фактора. Священнослужитель размяк, разоспался и вытянул к проходу громадные ноги в невероятных, смазанных салом и грязных сапогах. Подушка полиняла, и спотевшее лицо батюшки, с открытым храпящим ртом, изукрасилось цветами синим и розовым.
   Звягин взглянул на больную. Она по-прежнему спала неспокойно. Лицо было красивое, но совсем непохожее на лицо Валентины. Звягину казалось теперь, что он видел сон, что он видел не эту больную, а действительно Валентину, умирающую.
   И он стал думать о своем сне, и думал так же и то же, что тогда, ночью, когда слышал бред и видел знакомые черты, искаженные мукой смерти.
   День рос, поезд приближался к Москве, пассажиры просыпались. Последние часы, даже минуты, кажутся нескончаемо длинными. Эти минуты Звягин простоял на площадке, следя за бесконечной белой далью, за черными столбами телеграфа, убегающими один за другим, слушая твердый лязг колес, который, казалось, твердил ему:
   - Ты прав, ты прав, ты совсем прав, ты прав, ты прав. И опять все то же, без конца.
   Когда поезд с гулом въехал под навес московского вокзала, Звягин обернулся к платформе, и первое лицо, которое он увидал, было лицо Кириллова. Звягин сейчас же узнал и его енотовую шубу, и шапку грешником. Но Кириллов его не видал. Он толковал о чем-то с артельщиком, совал ему какую-то бумажку и очень горячился.
   Звягин сам взял свой чемоданчик и прямо подошел к Кириллову.
   - Здравствуйте, Геннадий Васильевич!
   Кириллов обернулся, и лицо его, как показалось Звягину, выразило одно изумление и никакой радости.
   - Вы? На праздники к нам?
   - Да. А что это вы тут с артельщиком спорили? Не уезжаете, надеюсь?
   - Нет, совсем нет... Это так... Недоразумение вчера вышло с багажом... Меня просили получить.
   - А-а! Надеюсь, увидимся. Прошу вас ко мне, Геннадий Васильевич, я остановлюсь в "Метрополе"...
   - Спасибо, спасибо... И ко мне, пожалуйста, Остоженка, свой дом... Милости просим... А вот мне и везут багаж. Мое почтение, Лев Львович.
   Звягин особенно нежно сжал руки Кириллова и повторял вкрадчиво:
   - Дорогой Геннадий Васильевич, благодарю вас... Очень, очень рад... До свиданья, до очень скорого... Я непременно к вам зайду на днях...
   Сундук, между тем, подвезли ближе, и Звягин, направляясь к выходу, заметил на холсте большие инициалы: В. М.
   Дикий, неистовый, небывалый, специально московский, какой-то варварский мороз схватил Звягина, когда он вышел на площадь. Скверный извозчик без полости, с желтой, мохнатой лошаденкой грозил его совсем заморозить до "Метрополя". В ушах Звягина шумело. Ему казалось, что он все еще слышит стук железных колес, который ему твердит:
   - Ты прав, ты прав, ты во всем прав, ты совсем прав...
  

XVII

  
   Если от храма Спасителя, мимо Пречистенского бульвара, который останется вправо, пойти прямо, то придется подыматься на гору. Улица с подъемом не редкость в Москве, где есть даже целые горы. Но петербургская извозчичья лошадка, считающая пределом подвига взобраться на выгнутый мост Зимней канавки, верно, удивилась бы и вознегодовала, если бы ей пришлось тащиться по Остоженке.
   Налево булочная с покачивающимся высоко на брандмауере золоченым кренделем, направо какие-то захудалые лавчонки, узкие тротуары в две плиты. В самом начале улицы еще попадаются дома повыше; но после белой приходской церкви налево тянутся серые, бурые, беловатые, розовые особнячки с мезонинами, с ватой в потускших окнах, с покривившимся фундаментом, деревянной калиткой и купой деревьев с другой стороны над сереющим забором. Никакой бедности не чувствуется в этих стареньких особняках. Да и живут в них не бедные люди. Тут веет довольством, миром, тишиной, оседлостью, глубокой привычкой и закостенелым добродушием.
   Дом Агриппины Ивановны Кирилловой, как значилось на почерневшей доске, прибитой у ворот, находился всего в нескольких шагах от церкви, по той же стороне. Напротив были мелочная лавка, посудная в полусгнившем флигеле, правый бок которого с незапамятных времен как-то поднимался вверх, а наискосок, на вновь отстроенном кирпичном доме золотилась яркая вывеска: "Бани".
   Половину дома Агриппина Ивановна отдавала внаймы, уже давно, какому-то чиновнику, тихому, угрюмому вдовцу с малолетней дочерью. Сдан был и мезонин, там поселилась пожилая портниха, тоже очень скромная,- беспокойных жильцов Агриппина Ивановна не выносила.
   На хозяйской половине, состоявшей из пяти комнат и прихожей, все блестело, сверкало и лоснилось от чистоты; беспорядка, казалось, и случиться не могло. Геннадий Васильевич, или Геничка, как называла его мать, занимал две комнаты. Одна, налево из прихожей, служила ему кабинетом и, главное, приемной. Она, впрочем, была очень холодна, в большие морозы горю не помогала и железная печка, специально устроенная. Другая комната, куда нужно было проходить через довольно темную столовую и громадную, пустынную залу в четыре окна, с хвостатым роялем в углу, исправляла должность спальни. Там же Геннадий Васильевич и занимался в холодные дни.
   Сама Агриппина Ивановна ютилась в совершенно темной комнате за столовой. Напрасно сын уговаривал ее или прибавить одну комнату от жильцовской половины, или взять себе его спальню, Агриппина Ивановна уверяла, что для спанья чем темнее комната, тем лучше, а вязать и шить она может отлично в столовой, а то и в зале, когда не дует от окон.
   По венским стульям, установленным вдоль зальных стен, порою бесшумно путешествовал громадный черный кот, озираясь и сверкая желтыми глазами. У него был любимый стул у печки, дойдя до которого он останавливался, в раздумьи пошевеливал хвостом и, наконец, медленно устраивался и усаживался, поджимал передние лапы. Через минуту от желтых глаз оставались одни щелки. Кот мурлыкал так громко, что его можно было слышать в столовой, где Агриппина Ивановна большую часть утра проводила в разговорах и спорах с кухаркой Анной, которая имела фатальную наклонность все пережаривать и высушивать. Впрочем, благодаря неусыпной заботливости хозяйки, Анна понемногу излечивалась от этого недостатка.
   Агриппина Ивановна была высокая, теперь слегка сгорбившаяся женщина лет под шестьдесят, суховатая, деятельная, всегда в темном шерстяном или ситцевом платье, сшитом просторно. Белые волосы, расчесанные на прямой ряд, уходили под накрахмаленные рюши совсем старушечьего чепчика. Продолговатое лицо с красивыми и добрыми морщинами и темные глаза, нежно и заботливо следящие за каждым движением Геннадия Васильевича,- все в ней казалось милым и располагало к доверию. Геннадий Васильевич так привык и к этому лицу, и к впалым глазам, всегда добрым для него, он и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь нашел его маму несимпатичной, несовершенной. Они жили душа в душу.
   Зимнее солнце светило теперь прямо в окна залы, и бледные желтые квадраты окон лежали на чисто натертом полу, где от двери до двери тянулись суровые половики. Кот, по обыкновению, прикорнул у печки и неистово мурлыкал. Агриппина Ивановна только что была внизу, в кухне, и выдержала горячий спор с Анной по поводу перекипевшего молока. Геничка не любил перекипевшее молоко. Агриппина Ивановна, немного успокоившись, вязала у окна в столовой что-то длинное из толстой сосновой шерсти и прислушивалась к заглушённому дверями говору в холодном Геничкином кабинете.
   Стол давно накрыт к завтраку... И простудится еще Геничка, в кабинете сегодня не топили. Всех бы этих студентов подобру-поздорову... И чего ходят? Ведь праздники, занятий в университете нет, всякому хочется отдохнуть, а они все равно покою не дают... Геннадий Васильевич, да Геннадий Васильевич... То да это... Добротой его бесконечной пользуются...
   В глубине души Агриппине Ивановне льстила популярность сына среди студенческих кружков. К его занятиям, к его уму и деятельности она относилась с убежденным благоговением. Но когда студенты заставляли Геничку спорить в холодной комнате, что угрожало его здоровью, Агриппина Ивановна сердилась и сквозь гордое удовольствие..
   Последнее время она казалась слегка возбужденной и взволнованной. Между нею и Геничкой не было еще разговора, но она многое угадывала и многое предчувствовала.
   Дверь из кабинета в прихожую, наконец, отворилась, и три молоденьких студента вышли, сопровождаемые Геннадием Васильевичем.
   - Так, пожалуйста, Геннадий Васильевич, не обманите нас,- просил самый тоненький, с бледным девичьим личиком, надевая узкое пальто.- Ежели вы не придете, то что же это? Преполовенский и читать реферата своего не будет. Нам, главным образом, важны ваши возражения, вы объясните нам, почему, как вы сказали прошлый раз, психология не может получать своего материала ниоткуда, кроме внутреннего опыта...
   - Позволь, позволь,- перебил другой, как видно очень горячий, уже успевший надеть пальто. Белокурые, соломенного цвета волосы его растрепались, лицо было красно.- Ты совсем не о том. Это само собою, но у нас должны быть, главным образом, интересные прения по другому поводу. Реферат Преполовенского несомненно затрагивает дело. Основное положение Геннадия Васильевича какое? Какое? А вот какое: дух с его формами восприятия познания - есть то начало, из которого объясняется внешний мир, и на этом именно начале во все времена стояла философия. Я же имею на это возразить...
   Осталось неизвестным, что имел возразить пылкий студент, потому что громкий, какой-то неумелый звонок прервал его речь. Звонила непривычная рука, не рассчитавшая усилия.
   Студент остановился на полслове. Агриппина Ивановна вздрогнула за своим вязаньем, хотя обрадовалась, что уйдут, наконец, несносные студенты.
   Геннадий Васильевич, после секундного испуга, снял крюк. На пороге стояла Валентина Муратова, немного смущенная, красная от мороза и ожидания.
   - Здравствуйте, Геннадий Васильевич,- проговорила она, протягивая руку молчавшему Кириллову.- Агриппина Ивановна дома?
   Кириллов засуетился.
   - Пожалуйста, пожалуйста, мама дома... Она будет так рада...
   Студенты, увидав высокую даму, одетую пышно (чуть ли даже не услыхав запах Irab-apple {Модные духи.}), сочли за лучшее молча ретироваться и, захватив шапки, теснясь в дверях, юркнули вон. Хозяину было не до них.
   Валентина Сергеевна приехала в Москву неделю тому назад и остановилась в гостинице "Европа" на Театральной площади. В эту неделю она почти каждый день видела у себя Кириллова, они вместе гуляли и ходили в театр. Но один раз Геннадий Васильевич приехал к Валентине рано, после двенадцати, и в сопровождении своей матери. Валентина Сергеевна была изумлена, поражена, даже удручена этим визитом. Она знала, что старуха никуда не выезжает, и не понимала, почему Агриппина Ивановна оказывает ей такую честь. Ее стала мучить мысль, что, может быть, ей почему-нибудь следовало первой поехать познакомиться с madam Кирилловой - и давно... Во всяком случае, она на другой же день решила отдать визит, который, чувствовала Валентина, мало удался. Агриппина Ивановна говорила о том, как неудобно и дорого жить в гостиницах, и оглядывала просторный номер Валентины. А хозяйка, смущенная, молчала, не зная, как себя держать с почтенной дамой, с которой вряд ли у них могло найтись хоть что-нибудь общее.
   Один Геннадий Васильевич во время этого визита был весел, доволен, естествен и даже не замечал смущенья.
   Как бы то ни было - визит следовало отдать, и Валентина отправилась на Остоженку, в дом Кирилловых.
   - Пожалуйста, сюда, прошу вас,- неловко и радостно суетился Геннадий Васильевич, помогая Валентине снять кофточку.- Боже мой, как вы легко одеты! - прибавил он с оттенком заботливости.- Мама! гости! Валентина Сергеевна к нам!
   Хозяйка, неторопливо сняв очки и положив вязанье, пошла навстречу Валентине Сергеевне.
   - Здравствуйте, моя милая, очень вам рада. Милости просим, у нас к завтраку стол накрыт. Да что же вы шляпочку-то не снимете? А кулебяку кушаете? Нет? Так я вам яишенку закажу...
   Агриппина Ивановна дома была совсем иная, гостеприимство пересиливало все ее симпатии и антипатии.
   - Ради Бога, не беспокойтесь, я уже завтракала,- сказала опять смущенная Валентина, присаживаясь сбоку на стул и не вынимая рук из муфты. Положим, она не завтракала, но темная, непривычная столовая, какой-то особенный запах, который бывает только в старых деревянных домах, немного холодных, жирная кулебяка и кофе в медном кофейнике, даже сама хозяйка с ее гостеприимством, добрыми морщинами и белым чепцом - все сразу оледенило ее и отняло, а не возбудило аппетит.
   - Ну, чайку? кофейку? - хлопотала Агриппина Ивановна.
   - Выпейте чаю, Валентина Сергеевна,- попросил Кириллов.- Мама все равно не отстанет. А вы согреетесь.
   Валентина взяла чай. Чашки были белые, грубоватые, чай очень крепкий и сладкий. Валентина не любила такой, но ничего не сказала.
   Она смотрела сбоку на Геннадия Васильевича, с аппетитом кушавшего кулебяку, которую он запивал кофеем из стакана,- и весь Геннадий Васильевич казался ей новым, другим, никогда раньше ею не виданным. Он был в серой домашней курточке и в очках - он занимался всегда в очках и теперь забыл их снять. Валентина в первый раз заметила, что у него не совсем красивые руки с четырехугольными пальцами. Он ел так смачно и прихлебывал кофе так вкусно, что Агриппина Ивановна сказала:
   - Вот, Геничка, я люблю, когда у тебя аппетит. Это тебе полезно. А то поверите ли, дорогая моя Валентина Сергеевна, займется он своими студентами, рефератами, философиями - и ничего не ест. Ровнехонько ничего. Я уже и так, и сяк, Геничка, скушай! Нет, не ест, а все в одну точку смотрит. Да, тоже занятия-то, да ум-то большой - ох как опасны!
   Валентина чуть заметно улыбнулась. Геннадий Васильевич не обратил особенного внимания на слова матери. И она продолжала:
   - А вы что же, как своим помещением, довольны?
   - Да... ведь это ненадолго...
   - Ой, дорого, ой, дорого, в гостиницах жить! - проговорила Агриппина Ивановна, покачивая головой,- Мой Геничка вот, например, все в Петербург нынче ездил, так в этих гостиницах - не дай Бог!
   Валентина, заподозрив намек, вспыхнула, но Агриппина Ивановна с простотой продолжала:
   - Но, конечно, если вы ненадолго. Тут расчет небольшой...
   - Все-таки еще недели две пробудете? - вмешался Геннадий Васильевич, тревожными глазами посмотрев на Валентину.
   - Право, ничего не знаю... Вряд ли две недели... Дела мои понемножку устраиваются.
   - А у вас какие же дела, ваши или братца вашего? Денежные какие-нибудь?
   - Нет... Лично мои... Жизнь свою хочу немножко изменить,- прибавила она вдруг весело, взглянув прямо в глаза Кириллову.- Так, может быть, сложатся обстоятельства, что совсем в Москву перееду.
   Кириллов покраснел. Он ее не понимал, не мог представить, какого рода у нее дела и что она затевает. Теперешние ее слова взволновали и испугали его. Спрашивать он не хотел и не смел.
   - В самом деле, совсем к нам, в белокаменную,- подхватила Агриппина Ивановна.- Хорошее дело. А что жизнь менять - тоже дело хорошее. Смотрю я на вас, женщина вы молодая, красивая, сколько лет во вдовстве, без дела, с братом больным... Какая это жизнь! Надо жизнь менять, пока молодость.
   - Вот и комплимент получили,- смеясь сказал Кириллов.- О, мама у меня и наскажет! Она у нас молодец!- И он шутливо и любовно поцеловал старушку в пробор белых волос.
   - Кушайте, кушайте еще чайку,- подхватила Агриппина Ивановна.- Вот сайка тепленькая - у нас не купленная, домашняя. Геничка очень их любит, домашние сайки. Еще маленьким был, таклюбил. Ох, Геня, Геня! Кто-то тебя успокоит, кто тебя согреет, присмотрит за тобой, когда меня не станет! Ведь ты - как дитя малое.
   - Ну, мама,- недовольным тоном возразил Геннадий Васильевич.- Что это вы? слава Богу, вы здоровы. Может, я раньше вас еще умру. И свет не без добрых людей, авось не пропаду.
   - Эх, кабы видеть мне тебя пристроенным, успокоенным... Верьте, Валентина Сергеевна, сердце у меня болит за Геничку. У меня из восемнадцати человек детей один он остался, я его и вырастила, выходила, а ведь какой слабенький был - и на ноги поставила, и теперь на его таланты радуюсь! Без отца, при одной матери, а глядите - молодец вышел. Одно только - как я его покину!
   - Да полноте, мама! Что это, какое у вас сегодня настроение! Не хотите ли мой кабинет посмотреть, Валентина Сергеевна? Я покажу два очень интересных издания... Я говорил вам о них.
   - Да ведь холодно в кабинете, Геничка,- вмешалась Агриппина Ивановна.- Простудится еще гостьюшка дорогая. Я велела там железную печь затопить, да не знаю, нагрелось ли.
   - Я сейчас посмотрю,- поспешно проговорил Геннадий Васильевич и вышел.
   В низких комнатах он казался еще крупнее и костлявее, и привычка горбиться была заметнее.
   - Вы все молчите, красавица моя, и ничего не кушаете,- начала Агриппина Ивановна, когда сын вышел.- А мне Геничка рассказывал, что вы превеселая. Да обернитесь к свету, дайте поглядеть на себя. За этими вуалями ничего и не разглядишь. Ох уж барыни петербургские, модницы! Ну, у нас станете жить, к нашим обычаям попривыкнете. У нас все попросту. Я и сама простая старуха. И очень бы мне хотелось, милочка, чтобы вы меня немножко полюбили. Что Петербург, балы да моды! У нас таких мод пустых нет, зато у нас сердце теплее, хоромы небольшие - да не красна изба углами. Главное - любовь нужна, тишина да мир душевный, а пуще всего любовь. Без любви шагу не сделать. А уж нам, женщинам, сердце всего надобнее, без сердца да без теплоты душевной - нас и вовсе нет. Вот Геничка, например, конечно, у него занятия его, таланты... А у меня любовь к нему, и не храни я Геничку - и таланты его, может, пропали бы... Он такой, ему помощница нужна, он к семье, к ласке привык...
   - Ай, ай! Что это такое? - вдруг вскрикнула Валентина.
   Кириллов входил в комнату.
   - Чего вы испугались, Валентина Сергеевна?- спросил он с беспокойством.
   На колени. к Валентине вспрыгнул громадный, мягкий, черный кот и громко, настойчиво мурлыкал, требуя ласки.
   - Ничего, это Васька, он не царапается,- сказала Агриппина Ивановна.- Какая же вы нервная, голубушка моя! Даже побледнела вся. Это нехорошо, так пугаться.
   - Я не боюсь, но... ради Бога, возьмите его от меня. Я не люблю кошек.
   Кириллов взял кота и осторожно посадил на стул.
   Тем не менее кот обиделся, поднял хвост вверх, как трубу, и мелкой рысцой, перестав мурлыкать, отправился в залу.
   - Ай-ай-ай! Как же вы тварь не любите? Тварь - создание Божие, тварь бессловесная, я ее жалею. Блажен, говорят, кто тварь милует. У нас на дворе сколько пришлых собачонок живет. Не велю гнать, не могу. Пусть помои едят. И удивительное дело, какая благодарность у твари...
   - Я только кошек не люблю,- произнесла Валентина Сереевна, точно оправдываясь.- Собаки ничего, лучше. А кошки мне с детства неприятны. Но я засиделась у вас,- прибавила она, вставая.- Может быть, я задержала вас?
   Агриппина Ивановна в изумлении даже руками замахала.
   - Что вы, что вы! Куда вы? Да разве это можно! Останьтесь у нас, снимите шляпочку, вот в кабинете у Генички книжки посмотрите, на рояле поиграйте, потом и пообедаете у нас.
   - О, нет, я никак не могу,- с испугом произнесла Валентина.- В другой раз... Сегодня я очень занята, жду писем, кое-кто по делам придет... Сегодня я никак не могу у вас дольше остаться.
   Агриппина Ивановна долго уговаривала Валентину, Геннадий Васильевич тоже пытался просить, но тщетно. Гостья стала прощаться.
   - А книги что же, Валентина Сергеевна? - напомнил Кириллов.
   - В другой раз, простите, мой друг. Теперь я очень тороплюсь.
   - Вы взгляните, какая у нас благодать, солнышко в зале,

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 713 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа