неподвижном лице производили какое-то чудесное, жуткое, но сладкое впечатление.
Иван Сергеевич вошел молча - подал руку Звягину и сейчас же опустился в кресло у стола, под стрельчатым и крутым листом финиковой пальмы.
- Я пришел на минутку,- произнес он голосом тихим и, как у всех больных, немного отрывистым.- Ты едешь сегодня в театр, Лета? Ты мне давно толковала, что играет какая-то Зыбина, которую ты хочешь посмотреть...
Валентина досадливо вспыхнула.
- Нет,- сказала она,- мне нездоровится. Я не хочу никуда.
Они помолчали.
- А читать на будущей неделе у графов Нератьковых будешь?- продолжал Иван Сергеевич.
- На благотворительном вечере? Не знаю. Очень просят... Я читать люблю, в особенности стихи...
- И ты хорошо читаешь. Из тебя настоящая актриса могла бы выйти.
- Да... поздно только,- прибавила она с насильственным смехом.- Да и не хочется. Лев Львович, могли бы вы меня вообразить актрисой?
- Отчего же...- процедил Звягин, глядя в угол. Бледность его не проходила.
Иван Сергеевич, опершись на костыль, внимательно смотрел на сестру и на Звягина.
- Не читай на вечере, откажись,- выговорил он вдруг.
- Почему? Это неловко... Все знают, что я читаю.
- Как хочешь. Только будешь потом раскаиваться, уж я предчувствую... Эти благотворительные вечера в высшем обществе... Да как хочешь.
Опять наступило неловкое молчание. Звягин ждал, когда брат уйдет, он чувствовал свое положение глупым, серым, сцену законченной неумно, неловко, даже вовсе не законченной. Ему казалось, что невозможно так проститься и уйти и никогда больше не видеть ее, снести оскорбительную небрежность, с которой она теперь толкнула его вон. Ему казалось, что еще можно что-то выяснить, чему-то помочь. Обида, которую он внутренне называл справедливым негодованием, ела его душу. Как, и это все? Хорошие слова исчезли, будто не существовали. Он уйдет и будет страдать, а она останется без боли и сделает то же с другим, если захочет.
Валентина была очень красива, с немного сжатыми, ровными бровями, с тенями опущенных ресниц и легким выражением нетерпения в лице. Звягину казалось, что он не любит ее больше, что она отвратительна ему в своей неуловимой и беззаботной неискренности. Любовь к ней вся переродилась в ярость и боль за себя. Ему хотелось сжать пальцами это тонкое горло под розовым бархатом, сжать еще сильнее, чтобы ей стало нестерпимо, чтобы она поняла, как можно страдать. Это было бы только справедливо.
- Я посижу с тобой, если ты никуда не собираешься,- сказал Иван Сергеевич.
Намек был ясен. Звягин понял, что брат не уйдет,- и подошел прощаться.
Валентине стало жалко Звягина. Она сделала несколько шагов и у двери произнесла тихо, ища слов и опять не находя их:
- Не сердитесь, Лев Львович, я не виновата. Я ничего не могу...
Она хотела снова взять его за руку, но тут жалость уступила место ее всегдашнему, не очень сильному, но непреодолимому чувству физической неприязни к этому человеку. Она не любила прикосновенья его слишком мягкой, маленькой, влажной руки. Несмотря на всю их дружбу, на его любовь, которая одно время давала ей удовольствие - она всегда избегала смотреть на выпуклый лоб под черными, гладкими волосами, на грубые губы и чуть блестящую кожу лица - он весь ей не нравился. И когда внутренняя связь исчезла - это чувство выступило сильнее и непобедимее.
- Я считаю нашу дружбу разорванной,- сказал Звягин холодно, видя, что ему больше ничего не остается.- Мне даже кажется - вы будете рады это узнать - что я вас больше не люблю...
Портьера резко колыхнулась - и он вышел. Валентина прислушалась - и скоро до ее уха долетел тупой и далекий стук наружной двери.
- А ты все еще холишь эту безнадежную любовь? - спросил Иван Сергеевич поднимая глаза.
- Ах, это такая тяжесть,- с раздражительностью проговорила Валентина.- Не знаю, как быть с ним. Дружба, дружба - а какая там дружба! Мне стало скучно, вижу дно. Он и другом не может быть. Вся его сложность и запутанность - узел из двух ниток. Я не виновата, что поняла это...
- Что ты сердишься?- мягко прервал ее Иван Сергеевич.- Разошлись вы - и отлично, я очень рад. Давно следовало кончить, и сразу. Звягин не по тебе. И не люблю я его еще потому, что он тебе зла желает. Да, Лета, поверь мне. В дни его самой бескорыстной, самоотверженной любви - у меня было ощущение, что он желает тебе зла. Бог с ним совсем! Чем дальше, тем лучше.
Валентина молчала, положив голову на руку и смотрела вниз, на сукно стола. Иван Сергеевич тоже впал в задумчивость.
И долго сидели так брат и сестра. Кругом было очень тихо. Только порою мягко вспыхивала искра в потухшем камине под кучкою серого пепла.
В столовой Валентины Сергеевны, комнате очень высокой, с темной резной мебелью и темными стенами, сидело несколько человек. Только что кончили завтрак и теперь допивали кофе. Свет зимнего, снежного, сумеречного дня, пробиваясь в окна, делал все окружающие предметы и лица людей особенно унылыми и серыми.
На конце стола, в кресле сидел Иван Сергеевич с капризным, больным лицом. Он, видимо, был не в духе и даже всегда живые глаза его на этот раз казались тусклыми и злыми.
Рядом с ним сидела полная, добрая и глупая дама, которая доводилась как-то родственницей Валентине Сергеевне, любила ее и теперь привезла к ней свою племянницу, богатую сироту, едва выпущенную из института. Дама взяла ее к себе только осенью, а перед этим девочка провела в четырех стенах всю жизнь с семилетнего возраста, не выходя даже на каникулы.
Она была довольно миленькая, прозрачно малокровная, хотя полная, с каким-то странным взором, не то наивным, не то вызывающим, с пепельными волосами, тщательно, даже по-детски тщательно и неумело завитыми. Одетая пестро и непривычно - она сидела молчаливо, только изредка улыбаясь и поправляя одежду и волосы беленькими, пухлыми руками.
- Ах, я просто не знаю, чем и повеселить Сонечку,- говорила в это время тетка.- Я все свои знакомства забросила, случая этого не предвидела... Конечно, понемногу можно все связи вернуть, но пока, пока! Молоденькая девушка, ее нужно вывозить, ей нужно о женихах думать... скучает! Смотрю - а она уж и скучает! Этакая хорошенькая, все у нее есть, а она бледнеет и скучает! Конечно, я старуха... И как бы мне ее развеселить!
Валентина посмотрела на девушку, которая потупила глаза, и произнесла:
- А что же, Сонечка, вы читать не любите?
Сонечка подняла свои вызывающие глазки под плотной сеткой черных ресниц.
- Дорогая, дорогая, Валентина Сергеевна! Если бы вы знали, как мне надоело возиться с книгами! Вы такая дуся, и я вам скажу откровенно...
Тут она покосилась немного в сторону Ивана Сергеевича, который ей не выражал особого благоволения, но Иван Сергеевич сидел с закрытыми глазами, как спящий - и Сонечка продолжала:
- Я вам откровенно скажу, что эта тюрьма институтская всем, всем мне опротивела. Я, как птичка, вылетевшая из клетки. Мне хочется посмотреть мир, людей... Меня так и тянет к свету... Веселья, упоенья, блеска... Я бы хотела закружиться в вихре бала...
Валентина едва успела подавить улыбку и произнесла, обращаясь к тетке:
- Вот какая она у вас бедовая... Повезите ее в театр, на бал... Зимой столько даже общественных балов...
- Ах, вот артиллерийский...- проговорила Сонечка и вспыхнула, неожиданно смутясь.- Это уж всегда лучше, военные...
"Неужели в институтах до сих пор говорят так? - подумала Валентина. Ей казалось, что она читает малоталантливый рассказ тридцатых годов. И она спросила вслух:
- А вы, Сонечка, предпочитаете военных?
Сонечка еще более смутилась или сделала вид, что смутилась, и отвечала:
- Нет, что же... все это глупости... Конечно, ласкает глаз... Против этого нельзя спорить.
Румянец к ней очень шел и оживлял немного тяжелые черты лица. Тетка опять заговорила, превознося Сонечку в глаза и разрываясь от желания ее повеселить. Она без церемоний обратилась к Ивану Сергеевичу, и поток ее слов был неудержим. Реплик она не слушала бы, если бы Иван Сергеевич их и давал.
Сонечка встала и подошла к окну. Прислонившись головой к портьере, придерживая ее немного театральным жестом, она смотрела на мутный снег и мутное небо, думая о щегольских санках, промчавшихся мимо, и офицере в белой фуражке, который сидел в санях и даже взглянул наверх.
Валентина тоже встала и подошла к Сонечке. Валентина была днем менее красива, цвет лица казался смуглее, огромные глаза еще больше от легких теней над ресницами. И сегодня вообще был не ее день, выражение с каждой минутой делалось суровее и вынужденнее. Ярко-красное платье, шерстяное, покрытое сплошь, до самого подола, толстым, белым кружевом, которое на воротник подымалось красивыми, грубоватыми брыжжами, еще немного смягчало суровость лица. Валентина теребила и мяла узкую красную ленту, которая схватывала сборчатое кружево у пояса.
Сонечка взглянула на подошедшую Валентину молча и вздохнула. Прошла минута молчания.
- О чем вы задумались, Сонечка? - произнесла Валентина.
- Так... Тоскливо...
- Что ж все тосковать. А вы бы почитали, музыкой занялись, то, другое...
- Что музыка? Я молода... Вот пока молода и повеселиться бы... Я так ждала, так ждала, когда кончу... Думала - вот, широко распахнутся передо мной двери жизни...
- Откуда у вас такие слова, Сонечка? Верно, вы потихоньку французские романы читали?..
- Нет, мы русские читали. И в русских многое сказано. Да, ждешь-ждешь - устанешь ждать...
Валентина взглянула на Сонечку. Действительно, вся ее маленькая фигура, миловидное лицо, глаза - вся она выражала какое-то ожидание, тревогу, нетерпение...
- Чего же вы ждете Сонечка?
- Ах, как я бы хотела... Я бы хотела... Любить и быть любимой...
Последние слова Сонечка произнесла с придыханием, шепотом. Валентина сначала сделала движение назад, потом усмехнулась и ласковым жестом обняла Сонечку.
- А, барышня у нас замуж хочет?- шутливо произнесла она.- Ничего, ничего, женихи найдутся... Только, право, следует сначала повеселиться... Вот на бал съездите, туда, сюда...
Валентина уже несколько раз видела Сонечку и всегда относилась к ней со сдержанным участием, точно присматриваясь. Теперь она вдруг заговорила весело, просто и равнодушно. Сонечка ей показалась не пустым полем, на котором ничего не растет, потому что не посеяно, а полем, где действительно ничего не посеяно, но где все равно ничто не может вырасти. Сонечка, как Сонечка, уже перестала ее трогать. Ей было интересно другое.
- Вот что, дуся моя, я вам расскажу...- зашептала вдруг Сонечка - но тут вошел лакей и доложил:
- Господин Кириллов.
Что-то неуловимое пробежало по лицу Валентины. Она подняла ресницы и сказала:
- Попросите в кабинет. Я сейчас выйду.
Толстая дама поднялась.
- Мы уж не будем вам мешать, душенька, к вам кто-то приехал... А кто это?
- Профессор один московский... Да куда же вы, Анна Ивановна? Перейдемте в кабинет, там у меня топится камин, посидите...
- Нет, нет, нам пора... Только на минуточку разве, посмотреть этого профессора... Иди, Сонечка, моя шляпка, кстати, в кабинете осталась...
Сонечка уже юркнула вон. Тетушка поплыла за нею. Валентина подошла к брату.
- Тебе хуже сегодня, Ваня? Эта болтушка тебя расстроила?
- Да. Пожалуйста, давай мне знать, кто у тебя. Я ни ее, ни эту Сонечку неприличную видеть не в состоянии...
- Чем же Сонечка виновата? Ребенок...
- Хорош ребенок! Противно видеть жадные и глупые глаза с вечной просьбой: ах, если бы мужчина! Ах, если бы такой офицер, о котором у нас в институте с незапамятных времен рассказы ведутся!
- Ты болен и раздражаешься,- сказала Валентина кротко.- Ты знаешь, я не люблю, когда ты так резок.
Иван Сергеевич сверкнул на нее глазами из-под нависших бровей.
- Позови Ефима, домой пойду, лягу. Ты потом зайди узнать, жив ли.
Лакей помог ему подняться с кресла. Опираясь на его руку, Иван Сергеевич пошел к двери. Даже спина его в синем меховом кафтанчике, слегка сгорбленная, выражала гнев и раздражение.
Валентина проводила его глазами, потом медленно провела рукой по волосам - и пошла в кабинет.
В кабинете действительно топился камин. Опять куски кокса пылали широко и жарко, и красные отраженья мелькали на стене, напротив. Здесь было еще темнее от тяжелых портьер, да и день уже гас.
Толстая тетенька успела познакомиться с Кирилловым, да и Сонечка тоже. Кириллов, от неожиданности сделавшийся еще более неловким, стоял в принужденной позе и с застывшей, почти страдальческой улыбкой слушал рацеи полной дамы. Сонечка стояла сбоку, у стола, и бросала на Кириллова взоры из-под ресниц.
- А мы уж познакомились,- заявила тетушка, увидя Валентину.- Мсье Кириллов говорит, что в Москве гораздо веселее живут, чем в Петербурге.
- Я, право, сам не знаю... Я живу очень уединенно... Но слыхал, что общество дружнее...
- Конечно, конечно, вы ученый человек... Но молодежь, студенты, например? Ведь московские студенты славятся.
- Они лучше, чем у нас, в нашем холодном Петербурге?- проговорила Сонечка тихо и скромно.
Валентина подошла ближе. Надо было выручать Кириллова.
- Вы не можете вообразить, моя добрая Анна Ивановна,- начала она, смеясь,- какой нелюдим Геннадий Васильевич! У него почти нет знакомых. Да и ко мне его бы не залучить, если б не встретились кое-какие общие дела...
- Ах, у вас дела! А у нас-то, у нас-то, Сонечка! Ведь еще за гипюром нужно заехать. Прощайте, душенька, мы торопимся.
- До свиданья,- сказала Сонечка, протягивая руку Кириллову, и странно улыбнулась. Кириллов в замешательстве слишком крепко стиснул пухлую руку и даже потряс ее.
Начались поцелуи.
Когда Валентина, проводив дам, вернулась в кабинет, Кириллов спросил ее:
- Что с вами? Мне кажется, вы не совсем здоровы... Я не мешаю?
Валентина опустилась в кресло у камина и устало откинула голову назад.
- Нет,- проговорила она.- Ничего. Я немного расстроена и зла. С утра голова болела, а потом пришли эти гостьи...
- Я принес вам книги, о которых вы меня просили. Я сам еще не читал, но просматривал. Кажется, дельно.
- Спасибо, Геннадий Васильевич. Если б не книги, к которым у меня жадность, я бы совсем потеряла власть над собою, расстроилась бы, изнервничалась, изленилась... Хорошо вам, у вас еще и дело есть. А мне делать нечего, книги - единое спасение и оплот. Вдвойне их глотаешь.
- А почему у вас нет дела, Валентина Сергеевна? Я давно к вам присматриваюсь, вы живой человек, вам бы не того нужно.
Валентина приподняла голову и весело посмотрела на Кириллова.
- Правда? Вы это замечаете? Ну, я вам скажу. Я тоже так думаю и книгами себя только утешаю. Без дела очень трудно. Но... теперь поздно. Сложилось иначе. Я хотела быть актрисой.
- Актрисой?
В голосе Кириллова не было особенного увлечения.
- Да, актрисой. Но не вышло. А теперь поздно.
- Мне кажется... Впрочем, если это ваше истинное призвание...
- Нет, нет, поздно. Да и характера такого нет, чтобы в двадцать восемь лет начинать с азбуки. Пока выучусь - молодость пройдет. А куда без молодости? Нет, я дилетантка. Беда в том, что душа у меня не дилетантская... И что это я перед вами разоткровенничалась? Это на меня не похоже...
- Нет, говорите,- произнес Кириллов и подвинул свой стул ближе к огню.- Я нелюдим, не очень люблю общество, а с вами мне хорошо. У вас живая душа. Скажите о себе.
- О себе? Знаете, если бы я не была уверена в вашем простодушии, я бы сказала, что вы хитры. Лучший способ расположить к себе человека, это вызывать его на разговор о себе, слушать его с интересом... Я знаю этот способ...
Она невольно кокетничала с ним, но он не замечал.
- Нет,- сказал он.- Я не для того. Мне просто интересно.
- Что же вам интересно?
- Вы. Как вы живете, откуда у вас эта страсть к книгам... Ведь у меня она тоже...
- Я вам интересна? Право, рассказывать нечего. Угадывайте сами.
- Я почти угадал.
- Что?
Она совсем подняла голову и смотрела ему в глаза.
- Можно говорить просто?
- Да... Как между людьми...
- Я думаю, у вас жизни не было. Она прошла мимо, стороной, были только книги.
- Это заметно?
- Нет. Только я один могу видеть, потому что я слишком хочу угадать вашу душу.
Он остановился. Ему почудилось что-то странное в своих собственных словах.
Валентина тоже молчала. Потом она произнесла грустно:
- Да, вы почти угадали. Почти,- потому что вы, вероятно, думаете, что если б я видела жизнь близко, все испытала сама, все пережила,- я была бы умнее, лучше, сильнее. А это не так. По существу, я чуть не так же неопытна, как вот эта институтка Сонечка, которую вы сейчас видели. Я бы так же, как она, могла воскликнуть с любопытной тоской: а хорошо, должно быть, любить и быть любимой! А между тем я не воскликну. И у меня, и у нее белые страницы в прошлом. А ведь есть между нами разница? Так все это - книги. Книги и есть уже жизнь. И книги еще лучше учат, чем жизнь... если умеешь их перерабатывать в душе, как жизнь.
Кириллов подумал, потом вдруг спросил угрюмо:
- А ведь вы замужем были?
Этот вопрос звучал резковато, но Валентина не обиделась.
- Была,- сказала она, усмехаясь.- Мой опекун, любивший меня с детства, как дочь, женился на мне. Ему было пятьдесят восемь, а мне двадцать. Я ухаживала за ним и очень плакала, когда он умер.
- Значит, не любили его?
- Как? Как в романах пишут? Нет.
- И никогда не любили?
- Строгий допрос...
- Нет, не шутите. Я просто спрашиваю. Я оттого спрашиваю, что мне нужно знать, угадал ли я вашу душу.
- Я знаю, знаю... Мы друзья. Я оттого и говорю вам. Нет, не любила. Так, иногда, как будто намек, начало чего-то, предчувствие. Но сейчас же все кончилось - обстоятельства или так... Нет, я никого не любила.
- Но ведь вас любили?
- Не знаю. Я пугалась и уходила от любви, которую часто вызывала намеренно. Видите, как я с вами искренна. Постойте, впрочем... Не всегда так случалось... Любовь одного человека я выносила долго, она мне нравилась, и я привыкла, это началось еще при жизни мужа. Но сам он мне не нравился, я не могла бы его полюбить. И еще он мне потому не нравился, что я часто, для него же, должна была лгать ему. Вероятно, так всегда бывает при любви. Я и боюсь, когда любовь близко. Впрочем, теперь все кончено.
- Отчего же?
- Мы как-то разошлись. Перестали понимать друг друга. Он значительный человек, только мы не пара. Я хочу вперед смотреть и думать, а он все только около себя. Скучно.
Кириллов встал и прошелся по кабинету. Совсем стемнело. Только угли в камине тлели багровым пятном и белые кружева на платье Валентины казались розовыми, как горячее тело.
- Будем друзьями, Валентина Сергеевна,- сказал вдруг Кириллов и протянул руку. Голос у него стал другой, точно не его.- Вы простите, если я вас неловко спрашивал. Я хотел знать. И я одинок, и у меня все книги. Вот и будем помогать, я вам, а вы мне. Да? Скажите, если не хочется, если вы думаете, что мы не товарищи. Я этого, знаете, никому не говорил. А вот мне сразу почудилось, что у вас живая душа.
Валентина тоже встала и обеими руками взяла его руку.
- Хочу, будем друзьями,- проговорила она.- Я в вас тоже чувствую хорошее.
Яркий свет от внесенной лакеем лампы ослепил ее, она невольно закрыла глаза ладонью. Кириллов отошел к столу.
- Наденьте абажур темнее,- проговорила Валентина.- Письмо? Городское?
- Посыльный принес.
Валентина взглянула на адрес и узнала почерк Звягина. Детское любопытство проснулось в ней на минуту.
- Вы позволите? - обратилась она к Кириллову, разрывая конверт.
Письмо было очень коротко.
"Я понял,- писал Звягин,- что я жил обманом. Вы открыли мне глаза. И я вижу, что любви к вам у меня нет - и не было никогда. Я сохраню к вам самое сердечное расположение и от всей души хочу, чтобы вы нашли свое счастье, как я постараюсь найти мое".
Валентина ни на минуту не усомнилась в искренности письма, хотя человек более опытный, вероятно, заподозрил бы что-нибудь иное,- и ей стало на мгновенье больно. Слова были оскорбительны, почти грубы.
Кириллов заметил тень на лице Валентины.
- Вас что-нибудь расстроило?
- Нет...- солгала она, невольно краснея. Но не было сил показать ему такое оскорбительное письмо.- Нет, это так, записка. От Звягина.
- Звягин? Это, кажется, мой оппонент... Я был у него однажды... Странный человек! Потом он приезжал в Москву и заходил ко мне. Рассказывал мне, между прочим, что женится и получает место учителя, почти профессора, в одной частной гимназии, женской, здесь. Будет читать барышням историю литературы. Что ж, он способный. В нем только нет последовательности, а какая-то неудержимость.
- Он женится? - переспросила Валентина.
- Кажется, женился уже.
- Вы не знаете, на ком? Не на Бонч?
- Право, не могу сказать наверное. Помнится, будто на ней.
Валентине стало еще больнее. Но она уже решила скрыть боль и произнесла веселым тоном, меняя разговор:
- Так вы будете меня завтра слушать на благотворительном вечере графов Нератьковых? Вот вы увидите, какая бы я была актриса!
- Я избегаю этих вечеров в высшем обществе, да еще благотворительных,- сказал Кириллов.- Но для вас пойду.
Он стал торопливо собираться - и ушел как-то сразу, неловко, неожиданно. Валентина осталась одна.
Она села в кресло и задумалась. Думала о Звягине, думала долго и пристально - и мало-помалу боль оскорбленного самолюбия стала проходить. Когда она в глубине сердца была к чему-нибудь очень равнодушна - у нее являлась доброта, даже сострадание. Можно жалеть, проходя мимо, нельзя только мстить и негодовать, зевая. Особенная доброта и снисходительность уже сами служат признаками равнодушия. И Валентине подумалось, что если Звягин будет счастлив, то это даже к лучшему, что он ее не любит и женится.
Книги не дали ей ключа к темному сердцу человека, больного любовью, а может быть, и равнодушие мешало видеть глубже. Она не понимала Звягина, ни его лжи, ни его правды, ни его воли. И Звягин стерся в ее мыслях. Она стала думать о Кириллове - и вдруг сказала себе: "Вот, если б этот любил меня... Я хочу его любви". И сейчас же сама смутилась перед собой. Его любви? Зачем? Перед ним у нее нет даже волнения влюбленности, которое она иногда испытывает... Зачем его любовь?
И все-таки в глубине души какой-то упрямый голос твердил: "Хочу, хочу его любви".
Звягин шел по аллее Летнего сада и думал о свободе.
Декабрьское утро было очень тихо, очень снежно. Зимний свет сквозь низкие, но бледные облака лился неяркий, и кругом все казалось кротким. Бесшумно взрывая не успевшие промерзнуть белые, глубокие снега, мелькали санки вдоль Царицына луга. По сторонам расчищенной аллеи возвышались сугробы, закрывая высоко стволы черных деревьев. С веток, отягченных белым покровом, порою мягко и бесшумно падали снеговые хлопья, когда серая, голодная ворона задевала сук своим крылом. Порою и с небес, с особенно низко проходящего облака вдруг начинали медленно опускаться мягкие, точно ничего не весящие, пухлые хлопки снега. Серовато-белая даль на Неве, за Невой была туманна и тиха. И даже не было дали - она исчезала в этой кроткой мгле. Казалось - все сблизилось, мир окружился тесными стенами, и мягкие, сонные, снежные и ласковые стены говорили человеку о спокойствии, дремоте и вечной покорности.
Звягин любил природу и понимал ее слова, но всегда спорил с ними, всегда настроение его было противоположно первому движению души, подсказанному осенним небом или прибоем среди земных волн. И теперь, среди серого, робкого снега, среди смиренных, безмолвно падающих снегов он с особенной гордостью думал о свободе. Он думал, что свободным быть так просто. Нужно только, чтобы ничто внешнее не приковывало душу обещаньем счастья. Нужно иметь силу не хотеть счастья. Тогда оно придет само, одно возможное сознание этой силы в себе. Звягину казалось, что победить в себе желание счастья, это гнусное из гнуснейших желание, нас вечно унижающее, заставляющее нас лгать и пресмыкаться до смерти,- есть дело одной минуты, одного великого усилия. Желание свободы, казалось ему, в нем так же велико теперь, как и желание счастья. И желание свободы должно победить.
Восемь лет жизни, которые он провел, страдая, мучаясь, восхищаясь, хитря, плача, смеясь, ненавидя и горя страстью, у ног женщины, казались ему кошмаром. Он больше не любил ее, он в этом не сомневался. Он даже спрашивал себя, точно ли он ее любил и прежде? Не уверил ли он себя в этом, всегда надеясь и желая испытать любовь? А любовь к ней казалась ему более красивой и таинственной, чем к другой... Нет, вначале он любил ее. Когда она была еще почти ребенком, когда Рождество они проводили в деревне - и он приехал к ним, когда она была веселая, свежая, детски наивная, радостная, испуганная его признанием. Тогда он любил. Потом путешествие к теплому морю... Запах апельсинных цветов... Как далеко то время! Как изменилось его злое чувство! До каких пределов отчаяния, рабства и ужаса он доходил! И вот теперь все кончено. Он всегда хотел свободы - и теперь свободен. Свободен во всем, потому что понял свободу.
Он стоял у выступающей решетки около скамеек и смотрел вперед, на белое одеяло Зимней канавки, на пустынную белизну Царицына луга... и вдруг что-то кольнуло его - и он обернулся.
По аллее, от набережной, шли три дамы. Ближайшая к Звягину была Валентина. Рядом с ней семенила ножками ее говорливая родственница Анна Ивановна, держа под руку низенькую и полненькую Сонечку.
Сонечка на воздухе казалась красивее. Ее бледное, желто-прозрачное личико было свежее, чахлый румянец, придавал ему особенную миловидность. Дамы, видимо, только что встретились,- неожиданно. Лицо Валентины было нахмурено, слегка болезненно, выражало досаду и скуку. Широкое темное пальто со сборчатыми рукавами, больше похожее на платье или капот, чем на пальто, подбитое длинным и шелковистым черным мехом, делало ее фигуру еще заметнее рядом с двумя круглыми и малорослыми спутницами; плотный воротничок, расширяющийся кверху, к ушам, охватывал ее высокую и узкую шею. Крошечная черная шляпка, почти один бархатный бант, оттененная темно-пурпурным цветком сзади, позволяла видеть всю голову, все волосы, мягко вьющиеся надо лбом и у висков. Глаза, полные скуки и нетерпения, были теперь тусклы. Они не отражали света и не казались золотыми, а почти серыми и некрасивыми.
Но этого Звягин не заметил. Прежде чем он успел о чем-нибудь вспомнить, о чем-нибудь подумать, он уже почувствовал тяжелый ужас, знакомое ощущение не то бешенства, не то страсти, столько раз доводившее его до исступления и унижения в последние годы. Через мгновение он сознал это, припомнил свои мысли, и чувство его сделалось злее и громче, перерождаясь в определенную и безмерную ненависть. Он, который так любил, ждал найти свободу, так был уверен в ней - теперь знал, что стоит этой высокой женщине с пышными плечами обратить к нему печальное и жестокое лицо, перевести ресницы - и он опять будет около нее, опять повторится все рабское и постыдное, что было,- и так всегда, когда она захочет.
В последующее мгновенье Звягин был сильнее. Он уже искал средств победить и это. Но тяжелый ужас и ненависть не уменьшались. Он двинулся и хотел уйти раньше, чем придется поздороваться, но не успел.
Валентина сама его окликнула:
- Здравствуйте, Лев Львович. Как вас давно не видать.
Она поспешно познакомила его со своими спутницами, которые, очевидно, только этого и ждали. Звягин остановил взор немного дольше на свежем и круглом личике институтки. Не оттого, чтобы она ему особенно понравилась, но он невольно подумал, что именно такие женщины, полные, нежные и красивые, с выражением преувеличенной наивности в детских глазах, любили его. Он знал этот тип давно.
Тетушка заговорила без умолку, по обыкновению. Сонечка улыбалась молча и широко открытыми глазами смотрела прямо в лицо Звягина.
- Вы, кажется, читаете историю литературы в гимназии Поклевской? - спросила Валентина приветливо, когда улучила секунду молчания.
- Да, собственно, на курсах при гимназии... Я стараюсь заинтересовать юных слушательниц. Дело очень благородное.
- Вот, Сонечка, поступайте,- сказала Валентина.- Вы такая разочарованная. Я уверена, что Лев Львович вас заинтересует даже книгами.
- А это курсы? - спросила Сонечка, мило картавя "р" и продолжая смотреть на Звягина в упор.- Туда можно поступать из института?
- Конечно, можно... Если угодно, я вам пришлю программу и условия.
- Ах, пожалуйста...
Она хотела еще что-то прибавить, но Валентина перебила ее:
- Извините, господа, я должна вас покинуть... Я спешу. Мы у выхода, мои сани с этой стороны. Желаю вам веселиться, Сонечка, на артиллерийском балу. До свиданья, Лев Львович. Мы не увидимся вечером? Ведь сегодня я читаю у графа N...
При последних словах у нее по лицу прошла какая-то тень.
- Вы читаете? Я не знал. Теперь уже нельзя достать билет. Да и сегодня я, к сожалению, занят.
- Жаль. Ну, так до свиданья. А билет я вам могла бы дать. Позвольте: я дала семье Пущиных, Рыкаловым, потом Геннадию Васильевичу...
- Кириллову? - вдруг резко проговорил Звягин.
- Да, Кириллову...
- Разве он здесь?
- Кажется, завтра уезжает. Разве вы его не видели?
- Нет, видел... Вот что, Валентина Сергеевна, если вы так добры, то не можете ли устроить мне билет... даже два билета? Юлия Никифоровна... Она будет чрезвычайно рада... Она хотела к вам заехать, но не смела вас беспокоить...
- Пожалуйста, пожалуйста... Я сама собиралась... Поблагодарите Юлию Никифоровну... И милости просим...
Все это Валентина проговорила любезно, хотя несколько вынужденно.
Звягин вынул свою карточку.
- Вот мой адрес. Прежний. Если вы будете так бесконечно любезны и пришлете билеты...
Настроение Звягина не изменилось, а усилилось. Но мысли и намерения его внезапно изменились. Чем непереноснее была тяжесть ужаса и ненависти, тем сильнее он хотел спокойствия и свободы. Он понимал всю трудность победы, только когда Валентина была перед ним. И он решил не избегать ее.
А Валентина в своих быстро скользящих безмолвных санках, щуря глаза навстречу ветру, который ласкал ее лицо развевающимися прядями шелковистого меха шубы, думала: "И зачем я его позвала на вечер? Зачем я его окликнула? Сама не знаю, не понимаю - зачем. Ничего дурного я ему не хочу... Ничего вообще от него не хочу. Теперь этот вечер, потом пойдут визиты... Нет, не хорошо, не нужно, нелепо..."
И чем она больше об этом думала, тем больше сердилась на себя.
Главная отличительная черта благотворительных дам из так называемого высшего круга - большое невежество по отношению к тем, которые к этому кругу не вполне принадлежат. Вежливость у дам высшего круга имеется в ограниченном количестве, и весь запас ее нужен для встреч с князьями, графами, с важными административными чиновниками и с их женами, так что для сношений со всеми прочими вежливости решительно не хватает.
Валентина знала это давно, и каждая, даже случайная, встреча или столкновение с этими людьми стоила ей многих неприятных минут. При жизни мужа, игравшего видную роль в адвокатском мире, она, с свойственным ей тогда легкомыслием, подчинялась его желанию и записывалась во все общества, попечительства и комитеты, куда он ее предлагал. Он же делал это, стараясь из скучного круга адвокатов попасть в более высокие сферы: он сам удостаивал иногда принимать литераторов, поэтов, бывал в их кружках и собраниях, но при этом держал себя с едва заметной напыщенностью.
Старания почтенного адвоката не увенчались успехом. Легкомысленная Валентина, член всех обществ, не бывала ни в одном, не сошлась ни с одной дамой-благотворительницей. А после смерти мужа, оставившего ей хорошее состояние и круг добрых знакомых среди адвокатов и литераторов, она с ужасом стала отстраняться от всяких обществ и комитетов, которые казались ей постыдными и жалкими забавами.
И благотворительные дамы забыли об ее существовании. Помнила только одна, которая имела отдаленное отношение к литературе: покойный князь Одоевский приходился ей как-то родственником. Поэтому она даже познакомилась и очень сдружилась с пожилым писателем из хорошей фамилии, не богатым, но и не бедным, одиноким, добрым христианином, статьи которого печатались в лучших журналах и были приспособлены для дамского понимания. Иногда он писал стихи. Наружность у литератора,- звали его Заворский,- была самая приличная, даже импозантная: он как две капли воды походил на Виктора Гюго лет за десять до смерти. Он так же подстригал белую бородку и выражение лица держал то же. Вероятно, ввиду его религиозных православных чувств, ему желательнее было бы походить на другого какого-нибудь славного человека, но уж так вышло, и это тоже было очень хорошо. Заворский почти не показывался в литературных кружках, нежась среди благотворительных дам, которые любили его искренно.
Лучшим же его другом все-таки была дама, которая считалась родственницей Одоевского. Она председательствовала в обширном обществе попечительства о "вечных идиотах и умирающих старухах". Председательницы других обществ довольствовались концертами, балами и базарами, главное - базарами. Но дама, родственница князя Одоевского, решила устраивать нечто совсем новое и занимательное, кроме концертов и базаров. С помощью Заворского она решила составить литературный вечер, интимный, с тем, чтобы раздать билеты по рукам, и чтобы читали настоящие литераторы какого-нибудь почтенного, приличного, давно умершего автора, который бы никого не мог шокировать и в память которого будет дан вечер. Заворский должен с обычной увлекательностью написать статейку об этом авторе - это и будет "свои вечера". Билеты можно назначить подороже. Помещение найти легко. И действительно, помещение нашлось великолепное. Для такой благой цели, как покровительство вечным идиотам, предложили даже несколько помещений. Но председательница остановилась на дивной зале князя Нератькова, важного административного чиновника, жена которого тоже участвовала в названном обществе. Когда поднялся вопрос, кого приглашать читать,- сразу вспомнили о Валентине. Она прекрасно читает, и между тем не актриса; она даже была когда-то членом общества. Заворский с ней знаком. Непременно нужно Валентину Муратову. Затем можно пригласить мадам Линштейн. Несколько лет назад она пела в опере, это правда, но уже давно вышла за барона Линштейна и оставила сцену. Да и актрису одну не мешает - из императорских театров. Что ж? Она прочтет и уедет. А из литераторов? Ну, конечно, поэта Ласткина. Он очень скромный мальчик, милый, подающий надежды, и в администрации на него хорошо смотрят. Одевается прекрасно. Потом у нас есть несколько титулованных поэтов... Они непременно согласятся...
После долгих совещаний, сомнений и колебаний вечер было решено устроить в память Баратынского.
- Но никто его не знает! - возмущалась дама-патронесса.- Почему? Откуда?
Однако Заворский, считавший не без основания Баратынского самым аристократическим поэтом, настоял на своем. Кстати же и реферат о Баратынском у него готов в старых бумагах. Следовало его только подправить, коснуться кое-где современным пером - и все отлично.
Таким образом, вечер был назначен.
Приглашать Валентину Сергеевну через Заворского дама-патронесса, подумав, сочла неудобным. Все-таки это не актриса.
Она взяла бумагу - самую простую, даже сероватую и большую, как требует современная мода, и разгонистым почерком написала приглашение, мило повторяя слова: "будем очень, очень, очень рады" и обильно подчеркивая некоторые, чтобы придать им выразительность. По дамской рассеянности она забыла упомянуть о дне и месте, но тщательно заклеила конверт и решила показать величайшее внимание даме не своего общества, которую просила об услуге (думая при этом, что делает ей же честь). Она решила, отправляясь в помещение комитета, остановить свою карету у подъезда Валентины и поручить лакею передать письмо швейцару.
Так и случилось. Валентина была дома. Она улыбнулась и пожала плечами, снисходя к наивной невежливости графини, и принялась читать письмо.
Первой ее мыслью было, конечно, отказаться. Но потом она подумала, что вечер, наверно, не обойдется без интересных курьезов. Читать она любила, особенно стихи, и очень любила Баратынского. Последнее пристрастие победило ее, и через десять минут она, позабыв всех патронесс и всех идиотов, сидела над книгой Баратынского, вполголоса повторяя его важные, торжественные и глубоко прекрасные стихи, которые текут, не как пушкинские ручьи любви, а как спокойная и величавая река.
Иван Сергеевич сердился, но Валентина не послушала его и согласилась читать на вечере. Дама-патронесса вспомнила, что забыла написать день и место, и послала к Валентине своего сына, правоведа, очень изящного мальчика, если смотреть с общепринятой точки зрения, только слегка извивающегося. Он постукивал шпагой, блестел золотом мундирчика, с левой руки не снял перчатки и к каждому слову прибавлял: "maman хотела...", "maman мне поручила..."
Валентина ему, очевидно, понравилась, потому что он был к ней гораздо любезнее, чем ему поручила maman. Любезность его, слова сквозь зубы и в нос (мальчик подражал еще далеким от него идеалам брата-кавалергарда и кузена, чиновника особых поручений) казались Валентине странноватыми и докучными. Вероятно, у себя дома, за добрыми знакомыми своей мамаши, он ухаживал несколько иначе. Здесь он был свободнее - ведь Валентина дама не их круга, она читает на эстраде. Возможно, что эти мысли даже и не шевелились под узким черепом правоведа, но были соответственные, инстинктивные ощущения.
Посещение молодого графа заставило Валентину опять призадуматься. Но потом она махнула рукой и стала готовиться к вечеру.
Чем дальше шло время, тем настроение ее становилось хуже, тем меньше ей хотелось читать. Чтобы знать хоть одного друга в зале, она дала билет Кириллову (графиня, как знак величайшего доверия, прислала ей несколько билетов для раздачи). Теперь она послала два билета Звягину. Оставшиеся она решила никому