Главная » Книги

Гиппиус Зинаида Николаевна - Златоцвет, Страница 3

Гиппиус Зинаида Николаевна - Златоцвет


1 2 3 4 5 6

не давать и заплатить за них самой.
   Она пошла обедать к брату, который обедал раньше. Брат был угрюм. Они молчали, пока не подали кофе.
   - Что же ты сердишься, Ваня? - тихо проговорила наконец Валентина.- Если б я знала, что это тебе до такой степени неприятно... Это - мелочь.
   - Мне всегда неприятно, когда ты засоряешь душу,- ворчливо проговорил Иван Сергеевич.- А мелочей нет. Все мелочи важны.
   - Мы различны,- сказала Валентина.- Ты какой-то неумолимый. Ты оттенков не понимаешь. То, что было плохо, сегодня может быть извинительно. Есть разные соображения.
   - Ах, компромиссики, компромиссики? Нехорошо ехать туда, где глупые и невежливые бабы смотрят на тебя, как будто делают тебе благодеяние; но, с другой стороны, можно послужить искусству и хорошо прочесть стихи! Нелепо опекать вечных идиотов и умирающих старух, но, с другой стороны, Баратынский гений и нельзя его не почтить. Эх вы, с одной стороны, с другой стороны... Я, друг мой, математик. Я все, что надо перед собой ясно видеть,- ясно вижу, а ты меня неумолимым называешь. Умоли, пожалуйста, прямую линию, чтобы она не была кратчайшим расстоянием между двумя точками. Она не может. Ну и я не могу видеть какие-то две стороны, и рассуждать, и колебаться, когда вижу один факт. Ты, пожалуйста, меня не раздражай.
   Валентина знала своего брата, она умолкла и только вздохнула.
   Через несколько минут она поднялась.
   - Прощай, мне одеваться пора. Можно зайти к тебе вечером, если ты не будешь спать?
   - После? Нет, нет, расстроишь только меня на ночь. Лучше завтра.
   Валентина поцеловала его в лоб и вышла. Действительно, пора было одеваться.
  

XI

  
   Звягин получил от Валентины два билета, но на них не стояли ни ряд, ни цена, ибо все билеты были сделаны равными, а платили за них, кто сколько хотел и мог. И когда Звягин приехал во дворец князя Нератькова и вошел с Юлией Никифоровной в залу - двух кресел рядом уже он не нашел. Юлия Никифоровна поспешила сесть на первый свободный стул, а Звягин пошел впереди по узкому и тесному проходу, ища глазами, куда бы сесть. У стены налево он заметил белокурую голову Кириллова и отвернулся. Наконец, он увидал впереди, почти у самой эстрады, незанятое кресло, даже несколько. Передних рядов избегали. Кавалергарды стояли толпой у двери, но не садились вперед. Звягин без лишних церемоний забрался во второй ряд, сел и принялся разглядывать залу. Он даже радовался, что Юлия Никифоровна осталась в другом месте: она почему-то стесняла его в обществе и часто мешала слушать, нарушая впечатление каким-нибудь неподходящим замечанием.
   Звягин был взволнован и старался успокоить себя, внимательно рассматривая окружающее. Зала была длинная, узкая, в два света, яркая и веселая от электрических цветов, наклоняющих вниз стеклянные головки. Окна вытягивались кверху и казались непомерно высокими. Эстрада была устроена по-домашнему: небольшое возвышение, заставленное цветами, рояль, столик с двумя свечами, несколько стульев.
   Звягин оглянулся назад. Толпа все прибывала. Дам было неизмеримо больше, они проходили, шуршали, шелестели, щебетали, как-то особенно склоняли головы и двигали руками. Казалось - все были знакомы и необыкновенно радовались, встречаясь. Вот полная седая дама с белыми буклями, с ней зеленая болезненная дочь, еще девочка: вот три барышни, одетые одинаково, в темные платья, все три сухие и злые, наверно - члены какого-нибудь комитета, и даже не одного. А вот молодая и пышная красавица, которая не утерпела и для благотворительного вечера сделала на своем скромном черном платье четырехугольный вырез. Ее грудь, белая как пена, нежно и мерно волнуется и кажется еще белее рядом с черными кружевами. Лицо, безусловно красивое, зверски бессмысленное, спокойное, обращает на себя внимание. Вряд ли она думает о Баратынском, но те, кто переводят на нее взоры, тоже не думают о Баратынском. Звягин секунду помедлил, потом отвернулся и уже более не смотрел в ее сторону.
   Становилось жарко, рассаживались окончательно, шелест иностранных речей замолкал. Пришли два седых чиновника и с равнодушной скукой сели в первый ряд. Поплыли толстые генералы. Спина одного совсем заслонила от Звягина эстраду. Изящный правовед наклонился к Звягину и подал ему программу.
   Программа была реминстонирована на толстом картоне с позывами на изящество, с акварельным рисунком вверху, изображающим букет фиалок. На обороте были плохие стихи, вероятно сочиненные каким-нибудь молодым человеком из общества, имеющим склонность к поэзии, или тем же правоведом. Стихи превозносили Баратынского, но как-то робко, точно автор был не совсем уверен, что все это именно так.
   Что она будет читать? - подумал Звягин, отыскивая в афише имя Валентины.
   Но и в афише не было ничего сказано. Против имени Валентины стояло просто "стихотворение".
   Она должна была читать два раза: в первом и во втором отделении. В комнате за эстрадой позвонили. Публика затихла. И на эстраду вышел Ласткин.
   Он был чрезвычайно изящен, приличен, нежен, строен и произвел, как всегда, премилое впечатление.
   Одна дама, обращаясь к другой, сказала с некоторым изумлением и радостью:
   - Представьте себе, а я и не знала, что у нас есть такие вполне, вполне приличные поэты!
   Ласткин прочел звучное стихотворение, приготовленное им для этого случая. Стихотворение понравилось, автору хлопали, вызывали и просили повторить. Ласткин повторил, ему опять похлопали, но уже меньше, так что он даже не вышел.
   Явились две полные дамы, одна стала аккомпанировать, другая - петь. Дам приняли тоже очень мило и похлопали им с снисходительностью.
   Молодой скрипач сыграл что-то. Ему хлопали мало, у него были очень длинные волосы, и он ими неприятно встряхивал.
   Волнение Звягина усилилось. Он наклонился над программой, спеша удостовериться, что после скрипача должна выйти Валентина, а когда поднял глаза, Валентина стояла перед ним в двух шагах, у самого края эстрады. Она вышла очень тихо и остановилась молча, глядя прямо перед собой серьезными, широко раскрытыми глазами. Лицо ее было бледнее обыкновенного и казалось измученным, но очень красивым. Цвет кожи был матовый, прозрачный, как алебастровая ваза, в которой горит огонь.
   Звягин смотрел на Валентину - и не узнавал. Она ему казалась чужой. "Что она будет читать?" - снова промелькнуло у него в голове.
   Валентину встретили аплодисментами. Многие ее знали.
   - Ангел с черными крыльями! - прошептал толстый генерал другому, наклоняя вправо свое тучное тело.
   Звягин увидал, что Валентина была одета в белое платье, чуть розоватое, как топленое молоко. Платье было очень просто, без пояса, цельное, гладко и крепко охватывающее ее длинную, статную талию безукоризненной стройности. На пышных бедрах было несколько складок, они спускались вниз легко и прямо. Высокий воротник и длинные до пальцев рукава довершали этот монашеский или ангельский наряд. Но на плечах, у начала рукавов, неожиданно подымались два черные, странно сделанные банта; и от каждого на спину, до самого пола, падал длинный кусок легкой черной материи, волнующейся при каждом движении, отлетающий при каждом дуновении. Эти два черных, длинных, нежных крыла придавали таинственный вид ее белому одеянию.
   На Звягина платье Валентины произвело досадное впечатление. "Какие претензии! - подумал он.- И совсем некрасиво".
   Он говорил себе неправду. Ему, напротив, все казалось красивым. Но дамам-патронессам наряд искренно не понравился. С одной стороны - слишком прост, а с другой - как будто эксцентричен. Он беспокоил.
   Валентина, читая то, что ей нравилось, менялась. Лицо делалось иное, рост становился больше, голос казался шире и глубже.
   При первых звуках этого чужого, почти незнакомого голоса Звягин вспомнил стихотворение, которое она читала. Это было коротенькое любовное стихотворение, не из лучших, как думал Звягин.
   Она начала просто, с робким, почти наивным и томительным недоумением, жалобой:
  
         Мы пьем в любви отраву сладкую;
            Но всё отраву пьем мы в ней,
         И платим мы за радость краткую
            Ей безвесельем долгих дней.
  
   "Откуда у нее такие звуки?" - подумал Звягин, следя за сдержанной страстностью, которая вдруг явилась в голосе Валентины. Она, никогда не любившая, не знающая, как девочка, с душой белой и ровной, как неисписанный лист... Или в ней есть силы любви?
   "Или она любит?" - спрашивал он себя через секунду. Валентина говорила почти вполголоса, но так, что каждый звук был слышен - и теперь уже с полной, с настоящей страстью и тоской:
  
         Огонь любви - огонь живительный,
            Все говорят: но что мы зрим?
         Опустошает, разрушительный,
            Он душу, объятую им!
  
   Она кончила. После секунды молчания - раздалось оглушительное хлопанье. Но это продолжалось недолго. Дамы безмолвствовали, точно сговорясь, а кавалергарды, генералы и чиновники, которым чтение понравилось,- в следующее же мгновение опомнились и сообразили, что так хлопать неприлично, да и чтение было какое-то... мастерское, а... кто его знает, тоже какое-то неприличное. Слишком уж выразительное.
   Звягин не слышал, что было дальше в отделении, и не слушал. Он в невыразимой, горячей тоске повторял:
  
         Кто заглушит воспоминания
         О днях блаженства и страдания...1
   1 Строки из стихотворения Е. А. Баратынского "Любовь" (1824). (Прим. сост.).
  
   И когда опять позвонили и публика стала подниматься, Звягин, пользуясь антрактом и спеша выскользнуть из залы, не замеченный Юлией Никифоровной, отправился искать артистическую комнату.
   Валентина Сергеевна, кроме явных, имела еще тайные причины отказаться от участия в вечере, а согласившись, волноваться и быть недовольной собой. Она знала, что встретит здесь человека, с которым во всю жизнь едва сказала несколько слов, но которого она ненавидела и душой, и телом, и воображением. Она даже не его ненавидела, а себя в его присутствии, ужасалась, не верила, не понимала себя и погружалась от мыслей о себе в такое отвращение, что ей потом долго казалось трудным дышать. Двоекуров - так звали ненавистного ей человека - ничего не подозревал и мирно, и невинно веселился, обращался к Валентине с вопросами и с тихим достоинством попивал марсалу в артистической комнате. Двоекуров был молод, но уже умен; он имел чрезвычайно доходное место в банке и, не принадлежа по рождению к высшему кругу, сумел завоевать себе в этом кругу прочные симпатии и убедить всех, что он именно тут на месте. Он писал фельетоны, а иногда и повестушки в самом новейшем духе, самые модные. Местом действия в повестях обыкновенно были какие-нибудь фиорды, норвежские леса; сюжет любовно-символический, а фельетоны прямо трактовали о символизме, приводились слова всех добрых знакомых, которые имели несчастие говорить о символизме перед автором, а в заключение оказывалось, что нет большего знатока символики, чем Двоекуров, только он не хочет сказать сразу все, что знает.
   Двоекуров успел побывать во всех местах за границей, рекомендованных современной модой, и очень любил употреблять слова, которые, при случае, можно найти и в Бедекере. Нередко он начинал свой фельетон: "Когда я был в Лондоне, то однажды, в Reading Hall или в Krown Street..." И так до бесконечности. Не гнушался и французскими словами, хотя признавался, что в истинно высшем обществе, "very select" {"Самом избранном" (англ.).} - французских слов уже почти не употребляется.
   Он посещал охотно и салоны актрис, особенно богатых, не слишком талантливых, но с диким напряжением жаждущих славы через газетных репортеров. Он нежился под лучами их каминов, под льстивыми прикосновениями хорошеньких ручек и легко упархивал опять в большой свет, описания которого он иногда нечаянно смешивал с впечатлением салона артистки.
   Двоекуров был, несмотря на свою молодость, очень полон, бел и мягок. Полнота его была не только в лице, но распространялась и на все его члены, облеченные в наимоднейший сюртук, застегнутый до горла и чуть не достигающий пяток. Лицо его было приятно - и вообще это был молодой человек, приятный во всех отношениях. Голова только немного теряла перед пухлым, располневшим, расширившимся телом, да глаза были какие-то странные: маленькие, не углубленные, голубоватые, глядящие из-под жирных век, они напоминали глаза одного спокойно веселящегося животного.
   Все это Валентина знала лучше других. Двоекуров был ей особенно противен, и сквозь это отвращение она чувствовала, что ее влечет к нему. Она себе едва признавалась в этом, так глубоко было спрятано это влечение, но оно было достаточно для того, чтобы отравить все минуты Валентины в присутствии Двоекурова.
   Валентина и раньше испытывала эти капризы своего зверя, зверя, которого она давно подчинила себе, да и никогда раньше она не давала ему воли. Она привыкла каждое движение своей души сознавать, уловлять и запоминать. Не скрывала от себя ничего, даже того, что ей казалось противным и нелепым. И каждый раз, когда ею овладевали приступы этой внешней, независимой от ее души и ума влюбленности к людям ей чужим и даже неприятным,- она с ясностью говорила себе: "Надо быть добросовестной и не скрыть от себя, что меня влечет к этому человеку. Но это не я, это какое-то безумие во мне. Это пройдет".
   И это проходило. Она помнила, как ей нравился оперный тенор, доктор, лечивший ее брата, француз за табльдотом в Швейцарии... Валентина иногда сердилась на себя, иногда улыбалась и думала, что по совести не знает, действительно ли это чувство - реакция ее натуры, которую она переделала по-своему, или просто детские, примитивные ощущения институтки, не знающей жизни и любопытной.
   Артистическая комната, маленькая, темноватая, была очень неудобна. Даже проходить следовало через холодные сени. Какую роль обыкновенно играла эта комната в удивительном дворце графов Нератьковых - осталось тайной. Теперь ее украсили несколькими диванами, креслами, столом, где горела большая, тусклая лампа. Стол стоял так неудобно, что нужно было залезать на длинные диваны, беспокоя других. Валентина сидела с краю, у стола. Рядом поместился Кириллов, который пришел в антракте. Заворский, более чем когда-нибудь похожий на Виктора Гюго, ходил по комнате с рукописью, перевязанной белой лентой. Это была статья о Баратынском, которую он намеревался читать в начале второго отделения. По пятам Заворского, вертя полным телом, следовал Двоекуров и просил о чем-то Заворского, который соглашался. Взаимный обмен любезностей казался трогательным.
   Участвующие были тихи, как осенние мухи. Ласткин исчез. В углу дивана, совершенно неподвижно сидела французская актриса m-lle Роше, только что начинавшая входить в моду в Париже и приехавшая в Петербург на несколько спектаклей. Она была известна своей угрюмостью, нелюдимостью, монашеской жизнью и совершенной недоступностью даже для простого знакомства. Драматический талант у нее был огромный, ей пророчили будущность.
   Валентина смотрела на m-lle Роше с удивлением и тайной завистью. С бледным, продолговатым, болезненным лицом, бесцветными глазами, ртом, выражающим усталое презрение и скуку, пепельными волосами, падающими на лоб,- актриса казалась почти дурной. Но именно в усталом презрении чувствовалась какая-то сила, цельность, и Валентина, уловив взгляд m-lle Роше, брошенный ею на Двоекурова, подумала с горечью:
   "Да, эта понимает все, что делается вокруг нее. Эта не чувствует тайного влечения к толстому репортеру".
   M-lle Роше читала два стихотворения Баратынского, переведенные на французский язык им самим.
  

<...>

  
   ...Хозяева не показывались в артистической комнате. Они только прислали поднос с холодными чашками чаю и несколько графинчиков марсалы. К этим графинчикам тотчас же присоседился изящный правоведик, который разыгрывал роль распорядителя и больше от стола не вставал.
   Приходили, впрочем, толпы из публики, молодые люди во фраках, шутливо и тихо произносящие какие-то французскне фразы, дамы парами, офицеры... Все они останавливались в некотором расстоянии от участвующих, дамы с тупым изумлением глядели на них несколько секунд в лорнет, потом, мало удовлетворившись и сделав несколько замечаний друг другу, уходили тем же порядком. Какой-то курчавый и особенно гнусящий господин приблизился осторожно к m-lle Роше и пытался сказать ей что-то. Но она даже не перевела глаз в его сторону. Потом пошли старички. Полный и рыхлый генерал со звездой, со сладостью в узких глазах, без церемонии сел рядом с Валентиной и начал ей что-то говорить о ее чтении. Он говорил с неумелостью истинного солдата, а когда перешел к комплиментам - Валентине сделалось интересно: ей казалось, что она читает какую-то старомодную книгу. Валентине казалось невероятным, чтобы еще можно было сравнивать серьезно даму с розой, говорить, что в чтении ее главным образом - душа... Генерал же думал, что выражает изысканные и оригинальные мысли.
   - У вас талант, право, талант,- говорил генерал с веселым недоумением.- А знаете,- прибавил он, понижая голос и двигаясь к Валентине уже почти фамильярно,- мой сын обнаруживает большие, большие способности к искусствам. Стихи на программе вы читали? Это он сочинял. А как декламирует! У княгини Любецкой был благотворительный спектакль - какой успех!
   Валентина взглянула рассеянно.
   - А сколько лет вашему сыну?
   Генерал на секунду удивился, но сейчас же отвечал:
   - Тридцать два года. Он кавалергард, адъютант... Нет, какая у него читка! Вот вы бы его послушали, он был бы рад узнать ваше мнение...
   Валентина поняла неловкость, ей стало досадно и противно.
   - Я не актриса и вряд ли могу быть полезной вашему сыну,- проговорила она сухо и отвернулась.
   В эту минуту входил Звягин. Валентина ему искренне обрадовалась и указала на пустое кресло у стола.
   - Садитесь, садитесь... Ну скажите, какое впечатление? Вот Геннадий Васильевич не совсем доволен...
   Кириллов, все время молчавший, улыбнулся и запротестовал: он мало понимает в декламации, Баратынский не самый любимый из поэтов, но чтение Валентины Сергеевны показалось ему почти совершенным...
   Генерал застыл, замолк, приподнял брови и не уходил, чутко прислушиваясь к разговору.
   - Вы удивительно читали,- сказал Звягин тихо.- Я никогда не слышал такого исполнения Баратынского. И жаль было этих звуков в толпе, неспособной понять ни вас, ни Баратынского...
   Валентина вспыхнула от этого неожиданного и неосторожного комплимента и с беспокойством подняла глаза. Кириллов молчал, как будто не слышал, генерал пыхтел и тоже молчал, а приходящие и уходящие только смотрели с прежним тупым изумлением и не слушали разговоров.
   Заворский и Двоекуров, продолжая говорить, сели за стол недалеко от кружка Валентины.
   - Что вы будете читать во втором отделении? - спросил Звягин Валентину.
   Она плотно закрыла книгу, лежавшую у нее на коленях, и покачала головой.
   - Это секрет. Я не люблю, чтобы знали, что я буду читать. Неожиданность всегда углубляет впечатление. Вот услышите.
   - На смерть Гете? - спросил Кириллов.
   - Нет, нет, не скажу. Не на смерть Гете.
   - Я знаю всего Баратынского наизусть, я угадаю с первого слова,- сказал Звягин.- Какая сила - стихи. Отчего они имеют такую власть над человеческим сердцем? Может быть, это - сила правды?
   - Постойте,- произнесла Валентина горячо.- Хотите, я вам скажу, как я понимаю стихи и почему я их люблю?
   "Как она взволнована,- подумал Звягин. Что она, искренна или притворяется перед собой?" Валентина продолжала, увлекаясь:
   - Я люблю стихи потому, что они в одно время и величайшая истина, и величайшая ложь. Они - "все" человеческой души. Помните реферат, который вы читали, Лев Львович? Помните "великую ложь искусства"? Вот где она, и где можно перед ней преклониться. Я скажу яснее. Если бы я любила человека и он покинул меня. И если бы вдруг я прочла его стихотворение, где он говорил бы, что любит меня, ждет меня, страдает... ведь я не пошла бы к нему, потому что он мог бы встретить меня с изумлением, спросить, что мне нужно, сказать, что у него новые привязанности... И он был бы прав. Простому слову письма я верила бы больше. А между тем нельзя написать ни единой прекрасной строки без великого и полного ощущения истины. Красота и сила стихотворения сами говорят мне, что было мгновение, когда человека пронизало острие правды, когда человек чувствовал именно это - или безумно хотел чувствовать, что уже все равно там, на вершинах. Баратынский, когда его спросили, что такое поэзия, ответил: "Поэзия есть полное ощущение минуты". И это так. И я люблю стихи, и подчиняюсь стихам, потому что в них та полнота правды, которой больше нигде не даст жизнь.
   Звягин молчал, опустив голову. Заворский, подвинув слегка свой стул, произнес, улыбаясь:
   - О, да вы оратор!
   - Я мог бы вам многое возразить,- сказал Кириллов очень тихо.
   В эту минуту позвонили, пора было начинать второе отделение.
  

XII

  
   Все засуетились. Двоекуров, тоже собиравшийся сказать что-то Валентине, вскочил за уходящим Заворским. Генерал, который не то слушал, не то дремал, тоже приподнялся грузно и, пожимая руку Валентине, бормотал ей последние любезности.
   - Да, вы чрезвычайно верно, чрезвычайно верно изволили сказать... Поэзия и красота живут вместе... И ваши прелестные глаза говорят о поэзии... И мой сын, который так понимает искусство... Вы позволите ему представиться...
   Валентина молча отвернулась и раскрыла книгу. Она должна была читать сейчас после Заворского. Двоекуров, который в мягких башмаках прохаживался по комнате, бесил ее, она не могла углубиться в стихотворение. Настала тишина. Кириллов ушел, простясь с ней совсем, он собирался уехать раньше окончания вечера. Звягин ускользнул незаметно. Теперь, через полуоткрытую дверь в залу доносился голос Заворского, немного претенциозно, на "а" читающего статью, дамы-певицы шептались в углу; неизвестно откуда появившийся гвардеец с лакейским лицом овладел колокольчиком и стал у двери за распорядителя, потому что хорошенький правовед так и не поднимался из-за стола, углубившись в марсалу. Он что-то беспрерывно говорил Валентине, но она не слушала. Французская актриса окаменела в своем углу. Лицо ее, истинно трагическое, беспокоило Валентину.
   Двоекуров, наскучив ходить по комнате, присел к Валентине. Она спокойно подняла глаза.
   - Прослушал с интересом вашу лирическую речь о стихах,- произнес он, жеманясь.
   - И оную не одобрили? - усмехнувшись, произнесла Валентина.
   - Напротив, напротив... Но я лично думаю, что стихи должны иначе действовать на современную душу... Современное общество, как русское, так и европейское, особенно английское, стоит на переходе, на рубеже. Я сам встречал оксфордских студентов, которые...
   Ему не суждено было рассказать о своих встречах с английской молодежью, да вряд ли бы Валентина и поняла, к чему он клонил речь: в эту минуту раздался гром рукоплесканий, в отворенную офицером дверь сначала ворвался поток горячего воздуха, а потом вошел Заворский, красный и довольный, с рукописью. Рукоплесканье не превращалось, хай-лайф {Высший свет (англ.).} требовал своего любимца, Заворский выходил несколько раз. Двоекуров, как коршун, набросился на рукопись и сам стал перевязывать ее белой лентой.
   - Это моя добыча,- с невинной веселостью обратился он к Валентине.- Автор мне обещал. Завтра я отчет напишу о вечере, то есть преимущественно об этой прекрасной статье...
   Валентина подумала, что он еще не читал.
   - Вам выходить! - бесцеремонно кинул ей офицер-распорядитель.- Пожалуйста, ждут.
   - Желаю вам успеха,- сказал Двоекуров, занятый перелистываньем статьи. Он не замечал Валентину, говорил с ней только случайно и мельком. Она ему совершенно не нравилась. И вообще, он мало ухаживал за женщинами: ему было некогда.
   Валентина встала и пошла к выходу. Черные крылья взволновались и легко упали. Сердце Валентины билось редко и тяжело. Она взглянула в книгу и вышла.
   В первую секунду электрический свет ослепил ее после тусклой лампы. Было очень жарко. Валентина заметила равнодушно-утомленные, глуповатые лица генералов в первом ряду.
   "Тут ли Кириллов?" - мелькнуло у нее почему-то в голове. Но вместо Кириллова она вдруг увидала близко лицо Звягина - и оно поразило ее еще невиданным выражением угрюмой, почти страшной злости. Вряд ли он думал, что она его видит. В зале шептались. Какая-то дама вдруг встала и ушла.
   Валентина подошла ближе, раскрыла книгу и начала очень просто:
  
   Смерть - дщерью тьмы не назову я
   И, раболепною мечтой
   Гробовый остов ей даруя,
   Не ополчу ее косой.
  
   О дочь верховного эфира!
   О светозарная краса!
   В руке твоей олива мира,
   А не губящая коса.
  
   Начиная, Валентина думала, что у нее не хватит голоса. Но голос пришел. И она, увлекаясь неизъяснимой прелестью стихов, говорила их сильно, со страстью, как будто это были ее собственные слова. Никогда мысль о смерти не страшила ее. Она с детства не вспоминала о смерти без какой-то глубокой душевной нежности и твердости, точно эта мысль жила вместе с нею. И никакими словами это странное чувство, столь противоречивое ее характеру, не могла она выразить лучше, чем спокойным и властным стихотворением Баратынского.
   И она кончила.
  
   Недоуменье, принужденье -
   Условье смутных наших дней,
   Ты всех загадок разрешенье,
   Ты разрешенье всех цепей!1
   1 Четверостишия из стихотворения Е. А. Баратынского "Смерть" (1828). (Прим. сост.).
  
   Она невольно подняла руку - и черное крыло опять взволновалось. Валентина была очень красива - и это дало ей аплодисменты генералов и офицеров, но стихотворенье не понравилось, показалось диким. На лицах дам было недоуменье, даже испуг. Валентина, быстро поклонившись, ушла. Ее пытались вызвать, но она не показалась больше. Перед глазами у нее стояло лицо Звягина, страшное, озаренное неумолимой мыслью,- таким она видела его, когда говорила последние слова. Ей было приятно, что чтение действует, но что-то в этом лице отталкивало и пугало ее.
   "Слава Богу, кончено",- подумала она с облегчением.
   Ей вообще стало легче. И глупую влюбленность к Двоекурову она почти победила. Она перестала его ненавидеть, какое-то добродушие явилось, и это был отличный знак. Влюбленность именно приходила тогда, когда ей кто-нибудь был особенно противен, когда вся лучшая часть существа отвертывается. Мысль, что это может случиться,- слишком нелепа и потому соблазнительна. Говорят, что один человек, возвращаясь от той, которая сделалась его невестой, и чувствуя себя на вершине счастья, подумал, когда проходил по мосту: "А какой был бы предел нелепости, если бы я теперь, в самую счастливую минуту моей жизни, вдруг взял да и утопился?" Этого было достаточно. Он остановился. Потом переждал прохожих и - бросился в воду. Ничто так не соблазнительно, как предел.
   Вечер кончался. M-lle Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не должны любить сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы - которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед,- он четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы - все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. Да и пора вернуться к своим делам, к своим знакомым, перекинуться десятком иностранных слов... Господин, который там читает, очевидно, не из общества. Какой-то даже не совсем приличный... Бог с ним! Да и с Баратынским тоже, à la longue {Длительное время (фр.).} и он скучен!
   И дамы с невинной и ужасающей грубостью и невежеством шумели платьями, говорили во весь голос, шли, останавливались, переговаривались со знакомыми - и проходили вон. Сквозь этот веселый гул голосов и смех вдруг прорывались порой слова Баратынского, выкрикиваемые поэтом. Но они тотчас же были заглушены новым шумом и щебетаньем освобожденных дам. Говорят, что в крестьянской семье замолкает перебранка, когда старший читает предобеденную молитву. Вероятно, воспитание дам-патронесс иное, чем жен Сидора, Луки и Терентья. И, вероятно,- невежество и неуважение к слову прививается с молодых ногтей дамам хай-лайфа.
   Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках - на глазах у него были слезы.
   Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.
   - Вы едете? Уже едете?- тянул он.- Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.
   "Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной",- в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.
   Но мальчик не отставал.
   - Позвольте вашу руку. Maman будет в отчаянии.
   Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира. Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: "maman, maman, maman!" Ливрейные лакеи у дверей слушали дикий напев с невозмутимой серьезностью.
   Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы с вырезом на груди. Двоекуров тоже был тут и щеголял изысканностью манер.
   Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее - она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная пределом бесцеремонности графини, ничего не ответила.
   Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.
   Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:
   - Я вам сам привезу программу... Вы забыли программу... Я непременно сам...
   Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.
   Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:
   - Слава тебе Господи! Кончился этот бред!
  

XIII

<...>

  

XIV

  
   Валентина Сергеевна провела несколько томительных дней. Последний месяц дружба ее с Кирилловым была особенно тесна и даже имела оттенок нежный - в этом, впрочем, Валентина Сергеевна и себе не хотела признаться, намеренно закрывая глаза. Быть добросовестной и оборвать отношения, могущие дать несчастье,- не было сил; а прямо идти на все последствия ради своего скрытого желания - не хватало смелости. Валентина, поддаваясь своей женской натуре, начинала хитрить и с собой, предоставляя события их течению.
   Кириллов почти беспрерывно был в Петербурге. Один раз, когда он отправился в Москву и провел там сплошь целую неделю,- изумленная Валентина Сергеевна даже послала ему телеграмму.
   Наблюдатель поверхностный вряд ли назвал бы их и друзьями. Они вечно спорили и даже мало слушали друг друга. Точно по взаимному соглашению ни Кириллов, ни Валентина - после их первого разговора - никогда больше не касались личных дел. Отвлеченные споры тем были горячее.
   Но несколько дней назад все круто изменилось. Кириллов пришел вечером. Толковали о каком-то новом европейском журнале - и, по обыкновению, совершенно не соглашались друг с другом.
   Вдруг Валентина Сергеевна взглянула в окно. Портьера, по забывчивости, была откинута. Полукруглое, широкое окно светлело голубое, яркое, как сталь. Сверкающий снег, казалось, отражал звезды ясного и холодного неба. Луна стояла высоко, была маленькая, но не печальная, властная, потому что лучи ее проникали всюду, трогали нежными иглами все, что кругом видел глаз. И за окном, казалось Валентине, было торжественно, жутко, важно и необычайно.
   - Поедемте кататься,- произнесла вдруг Валентина и, не дожидаясь ответа, позвонила, чтобы подали сани.
   Через десять минут она, в широкой шубе, опушенной каким-то золотистым мехом, уже выходила на крыльцо. Кириллов следовал за нею. Его высокая шапка и медвежья шуба, столь редкая у петербуржцев, оказались теперь как нельзя более кстати. Мороз стоял крепкий, острый, колючий, неподвижный. Безмолвие рыхлого снега вокруг сменилось скрипом, визгом полозьев, особым звуком копыт, когда бодро вздрагивающие лошади ускоряли бег - и облака белого пара поднимались от их разгоряченных тел. Торопливые шаги прохожего, где-то хлопнувшая дверь, далекое, не громко сказанное слово - все было с непривычною ясностью слышно в звонком и редком воздухе.
   От луны казалось еще холоднее. Глядя на нее, нельзя было вообразить тепло, как будто оно никогда не существовало, да и не хотелось тепла, так радостен был этот сжимающий горло, колючий воздух.
   Лошади взрывали целые рои снежных игл,- и Валентина невольно жмурилась, кутаясь плотнее. Говорить было трудно, мороз держал в оковах, в очаровании.
   Кириллов тоже молчал. Выехали на Каменноостровский проспект, лошади пошли шагом. Белый пар заклубился сильнее, поднимался, расплывался как туман, бледный и нежный, пронизанный лунными лучами. Луна поднялась еще выше и смотрела теперь прямо в глаза Валентины - и куда бы она ни повернула голову - ее все тревожил этот настойчивый взгляд, и хотелось отдаться желанию смотреть неотрывно на светлый и странный диск.
   - Вам не холодно? - спросил Кириллов, наклоняя к Валентине лицо. Из-под седых, покрытых инеем бровей смотрели блестящие глаза. Борода и усы тоже были совсем белые, и оттого глаза казались живее и темнее.
   - Какой вы... необычный,- сказала Валентина, вглядываясь в него. И прибавила, отвечая на его вопрос: - Мне холодно, но хорошо. Как будто так и должно быть... холодно. Посмотрите вперед. Какая дорога!
   Дорога лежала перед ними прямая, сверкающая, голубая и пустынная. Кудрявые деревья, слабо мерцая каждой веткой, покрытой острым инеем, белели по сторонам. Все стыло, оцепенело, казалось вечным.
   - О чем вы думаете? - спросил опять Кириллов.
   - Не знаю... Так хорошо сегодня... и страшно. И хочется еще, еще холода, его точно пьешь, и с каждым глотком его хочется больше.
   - Мое настроение иное,- сказал Кириллов, и слова эти прозвучали вдруг так грустно, что Валентина забыла все, что говорила, и повернула к нему взволнованное лицо.
   - Иное? Нехорошее? Вам не нравится снег и месяц?
   - Нет... Но у вас радость - а у меня грусть. И грусть, быть может, от вашей радости.
   - Я вас не понимаю.
   - И не надо... Если только это правда, если вы меня не понимаете.
   Валентина вздрогнула. В голосе его было то, чего она боялась, чего она хотела, для чего лукавила перед собой.
   - Я вас привык знать близкой, Валентина Сергеевна. А теперь мне вдруг почудилось, что мы чужие. Вы радуетесь тому, что мне непонятно. И я угадал, как различны наши настроения. А между тем никогда, может быть, я не хотел сильнее, чтобы они были одинаковы, никогда...
   Человеку, поступающему согласно своему разуму, естественно убегать от того, что его страшит. Валентина не могла дольше скрывать от себя опасность,- она чувствовала, что через минуту случится ужасное, непоправимое, что она делала то, от чего сама будет дрожать и плакать целыми ночами, отравленная жалостью. Опасность надо предотвратить. Она решила поступить, как твердый человек, оборвать все сразу, не затягивать узла, который она уже завязала. Так она решила... и вдруг, не как человек, а как женщина, вместо резких и гордых слов, произнесла слегка дрожащим голосом, отвечая на его полупризнание:
   - Вы именно сегодня хотите сходства настроений. Отчего?
   В этих словах, в тоне, во всем - было то последнее, смущенное, пошловатое кокетство, с которым женщина доигрывает игру, видя себя у цели, уже готовая слушать иные речи.
   Валентина сознала это, кровь бросилась ей в голову от стыда, и она была почти рада, когда Кириллов, вдруг чуть не грубо, произнес, меняя тон:
   - Нет, об этом как-нибудь после. Теперь не могу...
   - Да, холодно,- подхватила Валентина, овладев собой.- Пора вернуться, а то мы замерзнем. Кузьма, поверни, пожалуйста!
   Она старалась говорить громко и весело. Ей хотелось быть уже дома.
   Кучер повернул лошадей - и сани помчались с прежней стремительностью, клочки пара летели мимо, полозья скрипели и взвизгивали, ледяные иглы кололи и жгли лицо, месяц, который теперь был не виден, бросал свои стальные лучи далеко, далеко вперед, и снежный прах из-под конских копыт вился и сверкал, как серебряные брызги. Они были уже близко от дома, когда, после молчания, Кириллов вдруг сказал:
   - Я знаю, вы ничему не удивитесь, Валентина Сергеевна. И, прошу вас, будем просты. Может быть, мы долго не увидимся. Вы уж не сердитесь. А может быть, и напротив, я...
   Но тут сани остановились у подъезда, швейцар подбежал помочь Валентине Сергеевне, Кириллов не договорил.
   - Ты свезешь Геннадия Васильевича домой, на Морскую,- произнесла Валентина, обращаясь к кучеру. Голос ее показался Кириллову слегка изменившимся.
   Она подала руку, не сказав ни слова. Кириллов сжал эту совсем теплую под шубой руку без перчатки и проговорил только:
   - Ради Бога, простите... Что бы ни случилось...
   Валентина поднялась к себе туманная и пристыженная. Какой позор! Позор, что она неудержимо добивалась признания, на которое не может ответить, и позор, что он не сделал этого признания, которого она добивалась. А теперь? Что же теперь? На что он намекал? Что он сделает?
   Ясно, прежних отношений нет и быть уже не может. Не такой он человек. Тут перелом.
   Какой человек Кириллов, Валентина, впрочем, не знала. Она так занята была их взаимными отношениями, что как-то не пригляделась к нему самому.
   Прошел день, потом еще день, потом еще. О Кириллове было ничего не слышно. Валентина ходила, как потерянная. Из всех разнородных чувств теперь осталась одна жалость и желание, чтобы он не любил, чтобы она не была виновата. Пусть не приезжает, пусть она не видит его, только не надо его любви.

Другие авторы
  • Норов Александр Сергеевич
  • Глинка Сергей Николаевич
  • Левин Давид Маркович
  • Глаголь Сергей
  • Анучин Дмитрий Николаевич
  • Розанов Василий Васильевич
  • Жаколио Луи
  • Мещерский Александр Васильевич
  • Козлов Павел Алексеевич
  • Бухарова Зоя Дмитриевна
  • Другие произведения
  • Потехин Алексей Антипович - Потехин А. А.: Биобиблиографическая справка
  • Соллогуб Владимир Александрович - Серенада ("Закинув плащ, с гитарой под рукою...")
  • Замятин Евгений Иванович - Видение
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - С. Поляков (Литовцев). О поэте Бальмонте
  • Максимович Михаил Александрович - М. А. Максимович: биографическая справка
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Федор Сологуб
  • Есенин Сергей Александрович - Русь
  • Третьяков Сергей Михайлович - (О Маяковском)
  • Корш Евгений Федорович - Страсть на двух различных ступенях общества
  • Вахтангов Евгений Багратионович - Художник и время
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 578 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа