Главная » Книги

Эртель Александр Иванович - Волхонская барышня, Страница 4

Эртель Александр Иванович - Волхонская барышня


1 2 3 4 5 6 7 8

ил Захар Иваныч.
   - Как? Очень просто. Кому какое дело, что у тебя быки турнепс лопают? Разве Дациаро лишнюю копейку зашибет. А Влас Карявый с того не просветлеет...
   - Ой ли! А ежели просветлеет... А если волхонские мужики у меня уж два рансомовских плуга купили?
   - В долг?
   - Да уж там как ни купили...- уклончиво возразил Захар Иваныч.
   - Нет, это не все равно,- горячо промолвил Тутолмин,- на филантропии никакой прогресс еще не двигался.
   - Да не в филантропии дело, Илья,- мягко сказал Захар Иваныч,- дело в том, что потребности просыпаются. Привычки к новым приспособлениям...
   - Значит, "обобществлять" труд изволите?..
   - Значит.
   - Любопытно,- пробормотал Илья Петрович.
   Затем через степь они проехали на пашню. Трава была уже скошена, и бесчисленные стога важно возвышались своими конусообразными вершинами. Но отава не расходилась обычными подрядьями и не лезла в глаза неизбежными клочками плохо скошенной травы, а отливала гладкой скатертью, красиво испещренной мелкой и четкой рябью. Захар Иваныч даже лошадь остановил.- Смотри, Илья, до чего прелестно работают косилки! - воскликнул он, блаженно улыбаясь.
   А впереди смачно чернелась пашня. Они въехали в нее. Колеса мягко утонули в рыхлых пластах, и дрожки закачались как в люльке. "Каково!" - вымолвил Захар Иваныч. Навстречу им тянулись плуга. Длинные вереницы быков важно переступали вдоль загона, медлительно пережевывая на ходу свою жвачку. Погонщики хлопали кнутами и кричали: "Цабе, цабе...", "Цоб, дьявол тебя обдери!"
   Когда Захар Иваныч подъедал к заднему плугу, тот остановился. "Помогай бог!" - произнес Захар Иваныч. Плугарь поклонился. "Эх, плуга, пес ее побери!" - сказал он, и все лицо его, темное от грязи и пота, изъявило удовольствие.
   - Хороша? - улыбаясь, спросил Захар Иваныч.
   - Больно хороша, окаянная,- живая!.. Только я что думаю, Захар Иваныч (в это время подошли и другие плугари), что мы, мужики, думаем,- и он закопошился над плугом, - взять бы теперь, к примеру, этот отрез, и ежели б на него связочку поаккуратней... А то видишь ручка-то у него круглая, чуть что попадается ему навстречу, он и вертится в связке-то... Мы и то клинушки в нее продеваем... (Действительно, около всех "отрезов" виднелись клинушки.)
   - Да ведь тут винт есть!
   - Есть. Есть-то он есть, а державы в нем нетути. Ты гляди - как ее, круглую вещию, винту содержать?.. Никак ее содержать невозможно. Немец-то хитер, а тут, прямо надо сказать, опростоволосился.
   - Може, у них земли мягкие,- снисходительно заметили другие,- пусти-ка ты ее в огород, она и у тебя без клиньев будет ходить.
   И Захар Иваныч, с широкой улыбкой на сияющем лице, согласился, что точно, для наших земель отрез нужно переладить. Восхищался и Тутолмин этой сообразительностью мужиков:
   - Ведь ежели бы им в общину эти плуга,- они бы закопались в жите! - воскликнул он и тут же спросил Захара Иваныча: - А ты те-то два плуга - в мир продал?
   - Нет, хозяйственным мужичкам.
   Илья Петрович гневно посмотрел на него.
   - Скотина ты,- решительно сказал он.
   - Да не берут в мир-то; что ты с ними поделаешь...- оправдывался Захар Иваныч.
   Но Тутолмин не верил.
   - Оттого и не берут, что совесть у тебя, у буржуя, не чиста,- ворчал он,- видят, не ихний ты слуга, а барский, и не берут. К подвохам-то к нашим пора и привыкнуть: века обучались!
   Паровой плуг тоже работал великолепно. Пантешка несколько утратил развязность своих манер и был уже в синей, а не в красной рубахе. Но тут Захар Иваныч все-таки нашел беспорядок: пары были подняты до 115 фунтов, между тем как уже 90 отмечалось на манометре красной черточкой. Локомобили глухо ворчали и дрожали как в лихорадке.
   - Что вы делаете! - в отчаянии закричал Захар Иваныч,- ведь третий раз вас ловлю... Ей-богу, штрафовать буду... Ведь ваших и костей-то здесь не разыщешь!
   Машинист пасмурно хмурил брови и ругался на кочегаров. Кочегары сваливали вину на пылкий уголь...
   - Да чего это они? - полюбопытствовал Илья Петрович, когда плуг остался далеко позади.
   - Вся беда в премии и в лени,- сказал огорченный Захар Иваныч,- с большим паром плуг успешней работает, и, следовательно, для них выгодней; а для лени опять-таки способнее, меньше забот с топливом.
   - Да разве они не знают, что эта игра может скверно кончиться?
   - Лучше нас с тобой. Да что ты поделаешь с этими отвратительными российскими свойствами!.. Тот же кочегар Труфлий - это шершавенький-то - ужасный трусишка, и как-то на днях его ни за что не уговорили идти ночью рыбу ловить. Там, видишь ли, "водяной" его слопает!.. Здесь же ежечасно взрыв может последовать, а он сидит около топки да в рубахе блох ищет!.. Изумительнейшие чудаки!
   - А где Мокей? - вдруг вспомнил Тутолмин.- Я его недели две не вижу.
   - Эге! Мокей давно уж восвоясях.
   - Опять ушел?
   - И деньги вперед забрал.
   - Тоже чирий вскочил?
   - Нет; говорит, жена умирает. Может, и правда. В селе действительно ходит горячка.
   - Что же, есть помощь? Есть доктор? - встрепенулся Тутолмин, и вдруг какое-то жгучее ощущение стыда хлынуло на него неукротимыми волнами.
   - За доктором два раза уже посылал. Фельдшер приезжал, ходил по избам...
   - Да что же это... да как же ты...-заволновался Илья Петрович.
   - Да я-то что поделаю? Я и узнал-то только четвертый день.
   - Нет, хорош я!..- с горечью произнес Тутолмин.- Люди издыхают как собаки - без помощи, без света, в грязи, в гное, а я...- и он не мог договорить от душившего его волнения.
   - Да беда вовсе не такая страшная... Ты напрасно волнуешься, Илья, - говорил Захар Иваныч, с участием заглядывая в лицо Тутолмина,- еще никто и не думал умирать. И каждое лето в это время народ болеет...
   - Каждое лето! - с негодованием воскликнул Тутолмин.- Если каждое лето болеет - объясним законом, придумаем формулу и успокоимся... И успокоимся?.. Каждое лето!.. Да что же это такое, Захар? Да ужели же так легко обратиться у нас в подлеца?.. Да ужели же... Ах, проклятые нервы! - спохватился он, весь охваченный дрожью.
  
   Дома его ожидал изящный конвертик с монограммой, увенчанной темно-синей коронкой. Он в досаде разорвал его и прочитал записку. "Дорогой мой! - писала Варя. - Скучно мне без тебя; не мил мне без тебя этот сухой господин Постников!.. Приходи, скучно, жду. Твоя В.".
   Злоба закипела в Тутолмине.
   "У нас под боком люди околевают, драгоценная барышня,- писал он ей в ответ,- а мы,- благодаря терпким горбам этих людей получившие возможность корежиться в миндальных мечтаниях,- толчем розовую воду и смакуем книжки. Не приду я к Вам.

Илья Тутолмин".

  
   В postscriptum'e {приписка к письму (лат.).} значилось: "В селе горячка. Крестьяне умирают без малейшей помощи".
   Но не успел еще Илья Петрович, отославши записку, несколько успокоиться, и не успел он натянуть сверх старенькой своей блузы неизменное куцее пальтишко, как в дверях неожиданно появилась Варя. Она была в своем малороссийском костюме, и простенький платок покрывал ее голову. В левой руке она держала битком набитую корзинку. Лицо ее было бледно и встревоженно.
   - Пойдем же скорее,- торопливо сказала она.
   - Куда? - в удивлении спросил Тутолмин.
   - Как куда! Туда, где болеют, где нуждаются в помощи.
   Радостное умиление охватило Илью Петровича.
   - Славная ты моя,- вымолвил он, с любовью поглядев на возбужденное личико девушки.- Что же у тебя в корзинке?
   Она застенчиво приподняла салфетку, закрывавшую корзину.
   - Булки тут,- нерешительно сказал она,- бисквиты, варенье, пирожки...
   Тутолмин рассмеялся.
   - Не подходит, моя родимая,- ласково произнес он.- А уксус взяла? А чай, сахар, лимоны, вино?
   - Не догадалась,- прошептала девушка.
   - Ну, это мы все достанем,- и он с веселой поспешностью начал рыться в буфете.
   Когда они вышли, Варя с опасением оглянулась.
   - Ты знаешь,- сказала она,- папа ужасно мне надоедает своим глумлением. Я не хочу, чтоб он знал о моем путешествии.- И они глухой дорожкой, минуя усадьбу, прошли в село.
  

X

  
   На порядке было пусто. Только среди улицы тоскливо бродили куры да в тени пыльных ракит отчаянно зевала какая-то Жучка, истомившаяся в непроходимой скуке.
   - Где же народ? - спросила Варя, удивленная этой пустынностью села.
   - Пар мечут; проса полят, у иных покос еще не отошел. А может, и болеют многие,- ответил Тутолмин, которого при входе в деревню охватило строгое и унылое настроение.
   Наконец у кузницы они набрели на толпу. Девчонки сидели в кружок и, наблюдая за крошечными своими братишками и сестренками, играли "в камешки". Но только лишь они заметили "господ", как тотчас же схватились с места и пустились врассыпную. Более маленькие подняли крик. Одна девочка, впрочем, осталась. Она крепко зажала в колени беловолосого мальчугана с лицом, вымазанным кашей, и смело смотрела на подходивших "господ".
   - Ты, девка, чья? - спросил ее Илья Петрович, и лицо его сразу сделалось добродушным.
   - Мамкина.
   - А мамка твоя чья?
   - Батькина.
   - Хорошо. А сколько тебе годов?
   - Семой.
   - А зовут тебя как?
   - Лушкой.
   Разбежавшиеся девчонки стояли в отдалении и перешептывались. Иные из них нерешительной поступью приближались к Лушке, крик унялся.
   - А пряника хочешь? - спросила Варя. Лушка подумала.
   - Нет,- сказала она, быстро мотнув головою.
   - Отчего? - удивилась девушка и в недоумении посмотрела на Тутолмина.
   - Ты, ну-ко, испортишь.
   Варя рассмеялась.
   - Это кто же тебе рассказывал, что можно испортить? - спросила она.
   - Мамка сказывала.
   - Ты знаешь, где Мокей живет? - вмешался Илья Петрович.
   Лушка похлопала глазами и ничего пе ответила.
   - Мокей, который на барском дворе жил,- подчеркивая каждое слово, повторил Тутолмин. - Мокей - ямщик.
   - Шильник! - живо воскликнула девочка.
   - Ну, стало быть, "шильник" - с усмешкой согласился, Тутолмин.
   Лушка тотчас же указала на Мокеев двор.
   По уходе "господ" девчонки быстро собрались в кучку и горячо стали рассуждать о происшествии. Больше всех размахивала руками Лушка. Но они не побежали вслед за "господами" и не стали кричать и выказывать запоздалое молодечество, как то сделали бы мальчишки, а с преувеличенной развязностью сели в кружок и степенно заорали:
  
   Я по тра-а-вке шла
   По мура-а-вке шла,
   Чижало несла,
   Чижалехонько!
   Чижа-а-лехонька,
   Жэлу-у-бнехонька.
   Жалубней тово
   Девка плакала!
   Па сва-а-ем дружку,
   Па Ива-а-нушке -
   У Иванушки
   На головушки
   Вились кудрюшки!..
  
   - Что это значит, что девочка говорила о порче? - спросила Варя, когда они подходили к Мокеевой избе. Но Тутолмин не ответил. Глубокая морщина лежала у него над бровями.
   Они вошли в сени. Там никого не было. Илья Петрович отворил дверь в избу: оттуда пахнул на них удушливый и прелый запах да неясный стон послышался... "Где же Мокей?" - в недоумении произнес Тутолмин. Вдруг со двора донесся до них дробный звук отбиваемой косы. "Мокей, где ты? - закричал Тутолмин и пошел на двор. Варя с каким-то чувством страха и вместе наивного любопытства последовала за ним. Мокей сидел на пороге клети и отбивал косу. Он очень удивился гостям и как будто сконфузился. Варя тоже испытывала смущение.
   - Ну, что баба? - осведомился Илья Петрович.
   - Баба-то?.. - рассеянно отозвался Мокей и вдруг, суетливо откладывая косу, произнес с искательной улыбкой: - А песенки я вам, барин, важные заучил... кхе, кхе... сказать?
   - Какие песни! -- сурово промолвил Тутолмин.- Ты бабу-то покажи... Что у ней, горячка, что ль?
   - Ах уж эта баба мне,- плаксиво воскликнул Мокей,- руки она мне все повязала, эта баба... Теперь бы у Захар Иваныча жить, а я вот...- и он беспомощно развел руками.
   - Она где у тебя? - с участием спросила Варя, в глазах которой заблестели слезы.
   - В избе она... да что! - он махнул рукою.- Измучила лихоманка.
   - Проведи нас к ней.
   - Хе, хе, грязновато быдто у нас, барышня... Не ровён час, ножки...
   Но Варя решительно направилась к избе. Она отворила дверь, ступила на высокий порог и... отшатнулась. Воздух, удушливый и тяжкий, поразил ее. Но ей тотчас же сделалось стыдно своей слабости. Она вошла. В избе было темно: на зеленоватых стеклах единственного оконца черным роем кишели мухи. Под ногами ощущалась сырость. Пахло печеным хлебом и острым запахом аммиака. Жара стояла нестерпимая. По столу важно расхаживали тараканы.
   Вдруг слабое всхлипывание ребенка послышалось, затем глубокий кашель, стон... Варю с ног до головы пронизала холодная дрожь. В глазах у ней потемнело... Но она скрепилась и пошла в глубину избы. Больная лежала на нарах растерзанная и худая. Неподалеку от ней висела люлька, прикрытая грязными отрепьями. Оттуда невыносимо пахло. Варя приложила руку ко лбу больной. Он был раскален. В висках беспокойно билась кровь. Все лицо покрыто было потом. "Испить бы..." - прохрипела больная и попыталась вздохнуть. Кашель коротким и сухим стоном вылетел из горла. Она поднесла ко рту руку... На пальцах заалела кровь. Варя слабо вскрикнула. Илья Петрович подбежал к ней. Она в немом ужасе указала ему на больную. А Мокей суетился около люльки.
   - Эка! - с неудовольствием бормотал он, неловко делая соску из хлеба.- Нишкни! Нишкни!.. Он-те, барин-то, он-те!..- И замечал в скобках тоном подобострастным и мягким: - Хе, хе, говорил я, грязновато... говорил... Ишь у нас удобьи-то!.. У нас не токмо - и в хлеву-то у вашей милости чище... Мы разве понимаем что?..- И добавил с презрением: - Сказано - мужик! - А потом подошел к жене: - Эка, эка...- зашептал он, заботливо и торопливо прикрывая ее распахнутую грудь.- Эко-ся... Овдоть!.. Овдотья... привстань-ко малость... привстань! Господа вот пришли... привстань, матушка.
   - Да не трогай ее,- сердито произнес Тутолмин.- Что это, она кровью кашляет?
   - Кровь,- ответил Мокей и вдруг заспешил: - Есть, это есть... как с весны ноне, так краска эта и пошла!.. Иной раз как тебе... Иной раз вот как шибанет!
   - И лихоманка?
   - И лихоманка. Так тебе трясет, так... беда!.. А то еще водопой теперь... Страсть как одолевает водопой. Я и то говорю Захар Иванычу: "Захар Иваныч! Кабы не жена, я тебе не токмо что...".
   Ребенок опять запищал беспомощно и жалко. Мокей поспешил к нему.
   - Чахотка у ней,- угрюмо сказал Тутолмин, обращаясь к Варе. А Варю точно кольнуло что. Она бессознательно прислонилась к печке и вся затрепетала, потрясаемая рыданиями. Слезы ручьями обливали ее лицо. Сердце мучительно разрывалось... Илья Петрович вывел ее в сени, дал воды... Но горькие спазмы душили ее и трепет не утихал. Иногда она переставала плакать, сердце у ней уж застывало в какой-то каменной и тоскливой неподвижности... Как вдруг раздирающий кашель доносился до нее, и горе закипало в ней неукротимым ключом, и снова рыдала она в невыносимой муке, и снова сжимала свою голову, и ломала руки, и дрожала, охваченная ужасом...
   А Мокей даже развеселился, ухаживая за барышней. "Эк ее разрывает, эка,- думал он,- то-то бы в хоромах-то сидела!" - и усердно таскал воду.
   Наконец Варя успокоилась. Ее только изредка пожимал озноб, да сердце у ней ныло и болело сосущею болью. Тутолмин дал Мокею кое-что из припасов, посоветовал перенесть больную в клеть и спросил:
   - Да где же у тебя семейские?
   - Разбрелись кой-куда,- ответил Мокей.- Матушка со снохой просо полют; брат на покосе; ребятенки скотину стерегут... Кой-куда! - И с веселой усмешкой добавил: - Так как же насчет песни-то?..
   - После, после,- промолвил Тутолмин, и они двинулись далее.
   В редком дворе не было больных. Иные лежали в избе, в тяжкой духоте и затхлости, облепленные мухами, изнывающие в неутолимой жажде... Другие задыхались в клетях, под тулупами и зипунами. Попадались и такие, что через силу ходили, странно и неуверенно колеблясь на слабых ногах, или сидели где-нибудь на пороге клети, задыхаясь в пароксизме и беспрестанно поникая от мучительной головной боли... Своими движениями они напоминали отравленных мух. Лица их были желтые и влажные. Мутные глаза смотрели тоскливо. Из полуоткрытого рта вырывались сдержанные стоны...
   Но все-таки слухи были преувеличены. Горячки не было. Была какая-то чудная лихорадка, в ознобе доходившая до смертельного холода, а в жару сопровождаемая бредом и бесконечной жаждой.
   Варя раздавала припасы, делала кислое питье, прикасалась своей нежной ладонью к пылающим лицам, и все спешила куда-то с неловкой торопливостью, да в смущении озиралась по сторонам и смотрела на невиданную обстановку с каким-то недоумевающим любопытством. Больным она обещала завтра же прислать хины (и, странное дело, это слово "прислать", сказанное девушкой, видимо, без всякой задней мысли, как-то нехорошо подействовало на Илью Петровича).
   Они возвращались поздно. Солнце уже закатилось. В село пригнали стадо. Народ понемногу появлялся среди улицы. Янтарные облака таяли и в причудливых очертаниях толпились над закатом. Ветер спал. Ласточки весело щебетали. Где-то вдали гремела телега. С полей доносился теплый запах цветущей ржи. В воздухе гудел шмель, точно басовая струна гитары... Но они шли молча и в печальной задумчивости. Варя испытывала усталость. Нервы ее были как-то странно утомлены. В голове стояла мутная туча. Черты измученного и бледного лица были строги и неприязненны.
  
   Она тихо прошла через заднее крыльцо. В комнате Надежды слышались голоса.
   - Смотри же, Лукьян,- говорила Надежда,- ты уж постарайся для гостей-то.
   - Оно отчего не постараться,- грустным басом ответил повар Лукьян,- постараться мы завсегда можем, Надежда Аверьяновна... Стараньи-то только наши - вроде как подлость от них одна!
   Надежда вздрогнула и ничего не ответила.
   - Теперь притащится эта гольтепа, например,- медлительно продолжал Лукьян, видимо поощренный сочувственным вздохом Надежды,- и вдруг я этой самой гольтепе подам соус сен-менегу, и вдруг они этот самый соус стрескают, например... Какое же у него, у гольтепы, понятие, чтобы насчет соуса, а?.. Что ни говори, оно, матушка, больно, Надежда Аверьяновна.
   Надежда вздохнула еще глубже, но опять ничего не ответила.
   - Аль опять соус кырпадин приготовить,- сдерживая негодование, говорил Лукьян: - Мы это можем, Надежда Аверьяновна!.. Мы это все можем: слава богу, в аглицком клубе воспитывались... Только каким же теперича манером гольтепа этот самый кырпадин слопает?.. Обидно-с!
   - Нет, уж ты постарайся,- произнесла Надежда,- их сиятельство припожалуют. А уж с ним и не скажу тебе кто - миллионщик какой-то.
   - О, господи,- в преизбытке усердия воскликнул повар,- аль мы не понимаем, Надежда Аверьяновна! Ужели мы не понимаем - ежели граф аль миллионщик какой-нибудь, к примеру, и - вдруг гольтепа в сапожищах... Оченно мы это понимаем! - и добавил с грустью: - А!.. Времена!.. Бывалоче, какой управитель Исай Дормедоныч,- может, сколько народу от него пострадало, - и тот - стоит себе, бывалоче, у притолки да за спинкой суставчиками перебирает... А барин-то кричит да гневается, да подойдет, подойдет эдак: "Дышать не смей, такой сякой анафемский сын!" Вот оно что было. А теперь! Не токмо сам, например, за один стол, да и нахлебника-то своего гольтепу тащит... Обидно, Надежда Аверьяновна!
   У Вари даже не нашлось сил улыбнуться. Только какой-то стыд за Илью Петровича слабо шевельнулся в ней и замер... Она прошла на балкон. Алексей Борисович читал с лампой и сидел сумрачный и недовольный.
   - Облепищев прислал телеграмму,- сухо сказал он.- Завтра приедут.- И, немного помолчав, добавил: - Тебе приятно будет, если всякая canaille {сброд (франц.).} будет указывать на тебя пальцами?
   - Почему, папа? - равнодушно спросила Варя. Алексей Борисович пожал плечами.
   - Вы ужасно наивны, m-lle,- сказал он.- Я думал, что только в институтах выделывают девиц, воображающих, что французские булки прямо на нивах родятся...
   - Но что такое?
   - Как "что такое"! - вспылил Волхонский.- Сегодня мне с такой гадкой осторожностью заявил кучер Никитка, что ты направилась в село с этим... как бишь его?.. Милая моя, если après nous le déluge {после нас хоть потом (франц.).},- что, в сущности, и справедливо,- то пока мы живы-то - не déluge, и потому никаких нет резонов, чтоб различные хамы пальцами па нас указывали. Мы не в долине Баттюэков, и не в Белой Арапии. Ты знаешь мои мнения: свобода во всем. Но надеюсь, ты не заставишь же меня краснеть от кучерских намеков. Это, впрочем, между строк,- мягко добавил он.
   Варя повернулась и пошла к себе наверх. Сердце у ней как будто закаменело. Но она чувствовала себя глубоко несчастной. И это чувство как будто поднимало ее в собственных глазах. Она даже выпрямилась с холодной гордостью и сложила губы в надменную усмешку. И в то же время мысль о m-me Roland с быстротою молнии промелькнула в ней. Но она вспомнила, что Тутолмин как-то с пренебрежением отзывался о m-me Roland, и ей сделалось досадно.
   А за ее плечами все стоял какой-то кошмар и темными крыльями веял на нее и от времени до времени обнимал ее судорожной дрожью.
  

XI

  
   На другой день Варя получила от Тутолмина записку, в которой он извещал ее, что "сам едет разыскивать упорно не являющегося доктора". "Вот это отлично!" - подумала девушка и вздохнула облегченным вздохом. Она взяла книгу и отправилась на балкон, но ей не читалось... Что-то мрачное и холодное стояло в ней и отвратительно влияло на расположение ее духа. Она знала, что это следствие вчерашних посещений и что стоит ей только дать волю своему воображению, как ужасные подробности этих посещений встанут перед ней с неумолимой яркостью. Она знала это и... упорно отгоняла тоскливые картины, спутывала их настойчиво возникавшие очертания, старалась уйти от них, одолеваемая неясным страхом.
   День был сухой и знойный. Раскаленное солнце светило в каком-то тумане. Горячий ветер подымал шум в деревьях и волновал поверхность озера. В небесах, как птицы, неслись суровые облака. На пыльных дорогах от времени до времени ходили вихри.
   Варя нетерпеливо вскочила и позвала проходившую Надежду. "Приказать оседлать Домби!" - повелительно сказала она, невольно припоминая вчерашний разговор ее с Лукьяном. Надежда произнесла: "Слушаюсь",- и проворно побежала в лакейскую. "Видно, взялась за ум-то, графа поджидаючи",- с тайной радостью думала она, смакуя повелительный тон Вари.
   А между тем Варя совершенно забыла о графе. Она села на Домби и поехала садом. Березы и липы тревожно шумели над нею. Горячий ветер бил ей в лицо. В кустах орешника робко звенела малиновка. Смелая синица взлетала по верхушкам, и ее резкий писк отдавался металлической жесткостью. Где-то иволга прокричала кошкой... Домби всхрапывал и осторожно переступал по аллее.
   А Варя сидела в седле недвижимая и немая. Какие-то обрывки туманных дум носились в ее голове. Иногда светлая полоса неожиданно вторгалась и согревала ее душу - вспоминалась встреча с Тутолминым за ольховой рощей, сцена на поляне, катанье на лодке, озеро, залитое кротким сиянием зари... Но полосу снова сменяло мрачное и холодное настроение, и снова томительные картины неотступно теснились в ее голове. И она снова упрямо отгоняла их, убегала от них с боязнью и тоскою... И вдруг, как иногда часто бывает, знакомое слово попалось ей на язык. "Корежиться! - произнесла она, вспоминая записку Тутолмина.- Что это значит?.. Это, должно быть, кривляться, ломаться...- И повторила, неприязненно подчеркивая: - Корежиться в миндальных мечтаниях!.." И горькое чувство обиды засочилось в ней разъедающей струйкой. Она заплакала.
   Вдруг ветер затрепетал в березах, как пойманная птица, и пронзительно загудел. Домби заржал внушительно и тихо. Варя огляделась: через вершины деревьев сквозило угрюмое небо; солнце погасло. С озера веяло холодом. Слезы Вари мгновенно высохли. Она быстро миновала сад и выехала в поле. Кругом расстилался необозримый простор. Нивы шумели и расходились пасмурными волнами. Зловещие тени легли на них. Тучи курились туманными клубами и поспешно надвигались на Волхонку. В отдалении неясно рокотал гром. Перепела тревожно кричали. Треск коростеля в ближней лощине то относился, то приносился ветром. Шум сада стоял в ушах Вари глухо и страшно. Бурный ветер трепал ленты ее шляпы.
   А она чувствовала какое-то странное удовлетворение в этом жутком приближении грозы. Она поставила Домби в упор ветру и широко раскрытыми глазами смотрела, как тучи ширились и чернели и багровая молния все чаще и чаще разрывала их недра... Внутренний ее мир как будто закрылся для нее; и только какая-то превозмогающая струна звучала в нем трагической и суровой нотой, и этот непрестанный звук как-то странно совпадал с теми звуками, которые слышались ей и в грозном рокотании грома, и в шуме сада, диком и внушительном, и в пугливом шепоте беспредельных нив... И она внезапно вспомнила картину Доре, фотографию с которой Гупиль недавно прислал Алексею Борисовичу. Среди бесчисленной толпы, охваченной каким-то исступленным энтузиазмом и кричащей, шла женщина во фригийской шапке. Она в диком упоении грозила мечом и пела, буйно потрясая знаменем. Вдали крутился мрак, вставало зловещее зарево, угрюмо чернелись башни... Потом снова деревенские впечатления хлынули на нее... Но теперь они уже свободно заполвнили ее восторженное воображение. И уже не с серенькими и мелочными подробностями предстали они,- далекое зарево пожара освещало их пламенным и грозным светом, и они величественным апофеозом воздвигались перед Варей, и охватывали ее душу бесконечным и блаженным ужасом... Вдруг крупные капли дождя тяжело шлепнулись на нее. Домби беспокойно шевельнул ушами. Молния загорелась синим огнем и скользнула ослепительно... И небо разорвалось, вспыхнуло, смешалось в мутном беспорядке. Варю оглушил невыносимый треск. Ей казалось, тучи обрушились на нее. Она ударила Домби хлыстом и понеслась к саду. Дождь барабанил по листьям и как будто гнался за не". Деревья пугливо кивали ветвями.
   Она заехала в покинутый курень, где прежде обитали садовники, и переждала в нем грозу.
   После грозы погода изумительно похорошела. В ясном небе медлительно бродили серебряные облака. Озеро синело и тихо плескалось. Деревья весело лепетали. Влажный блеск листьев мелькал четким бисером. В воздухе носился теплый и свежий запах сена, смешанный с лекарственным ароматом липовых цветов. Птицы встрепенулись и переполняли аллеи звонким щебетаньем.
   И на душе у Вари прояснилось. Недавнее возбуждение покинуло ее. Нервы улеглись... Воображение поникло. Она снова поехала в поле, посмотрела на сочные нивы, беззаботно игравшие с ласковым ветром, дозволила Домби сорвать жирный пук пшеницы, который он, однако же, тотчас же и бросил, проследила глазами голубой извив реки, обвела дали пристальным и каким-то деловым взглядом и возвратилась к усадьбе. Не доезжая дома, ее поразили звуки рояли. Они неслись откуда-то с вышины и, казалось, толпились в сверкающей синеве ясным и грациозным хороводом. И на душе у ней стало еще светлей и еще безмятежнее. "Откуда это" - произнесла она, как вдруг угадала пьесу - одну из серенад Шуберта - и догадалась, кто играет. "Это, конечно, Мишель!" - воскликнула она с сияющими глазами и поспешила к подъезду.
   Наверху ее встретила Надежда. Лик ее был переполнен торжественностью и движения приобрели какую-то особливую важность: "Их сиятельство пожаловали. Прикажете одеваться?" - сказала она. Варя оделась быстро и просто. Ей все поскорее хотелось сойти вниз и посмотреть Облепищева. "Каков-то он?" - думала она с любопытством, и картины рождественского катанья привлекательными обрывками возникали в ее памяти.
   - Кузина! - раздался певучий и мягкий голос, когда Варя появилась в дверях гостиной, и Облепищев, быстро покинув рояль, поспешил ей навстречу.- Какая же ты прелесть! Как ты похорошела! Какая ты пикантная! - говорил он по-французски, крепко целуя ее руки.
   Она посмотрела на него. Тонкий профиль, прозрачная бледность лица, глубокие глаза с каким-то темным и неподвижным блеском - вот что бросилось ей в глаза. Он был очень мал, очень строен, одет во все черное, носил монокль в петлице жакета и имел порядочную лысину. И Варя вдруг почувствовала к нему какую-то жалость.
   У окна сидел и говорил с Алексеем Борисовичем Лукавин. При входе Вари он встал. Облепищев подвел его к Варе.
   - Позволь представить тебе, моя прелестная,- вымолвил он в каком-то нервном и торопливом возбуждении, - друг мой Pierre...- И добавил с едва уловимой гримаской: - Петр Лукьяныч Лукавин. Рекомендую: дохода полмиллиона, а с Тедески торгуется как лошадиный барышник.
   - Граф ни на шаг без подвоха,- возразил Лукавин, улыбаясь, и низко раскланялся с Варей. Варя и на него посмотрела. Он стоял рядом с Облепищевым и как будто напрашивался на сравнение. И контраст был так велик, что Варя не могла сдержать улыбки. Статная, крепкая и осанистая фигура Лукавина, плотно и ловко обтянутая великолепным сюртуком, превосходила на целую голову изящного и хрупкого графа. Но зато лицо Лукавина не отличалось нежною тонкостью очертания, и нервы не сквозили в нем непрестанной игрою чутких мускулов,- оно было пышно и румяно, и печать великорусской смышлености явно лежала на нем. Зубы так и сверкали ослепительной белизною, серые глаза смотрели умно и насмешливо, коротко остриженная бородка придавала несколько купеческий облик... "Как он типичен!" - невольно подумала Варя.
   Подали обед. К обеду пришел и Захар Иванович. Облепищев поместился рядом с Варей. Он почти ни до чего не дотрагивался. Ложки три супу да кусочек куриной котлетки, вот все, что проглотил он за весь обед. И все как-то жался и болезненно морщился, как бы от озноба. Но речь его, порывистая и капризно разнообразная, не утихала ни на минуту. Он то рассказывал о новостях Ниццы - откуда только что приехал, то о впечатлениях дороги, то сообщал какую-нибудь сплетню политического свойства, то восторгался новой пьеской Рубинштейна. И эти капризные переходы, этот певучий и гибкий тон графа, эта мягкая и несколько грустная насмешливость, которой он беспрестанно освещал свои рассказы, ужасно нравились Варе. В ней самой просыпалось какое-то мечтательное и ласковое настроение, и под влиянием этого настроения Мишель все более и более казался ей меньшим братом, больным и милым и несколько загадочным.
   А Лукавин преисправно уничтожал и суп, и котлеты, и цыплят à la crapaudine {Известный еще в XVIII в. способ приготовления блюда из пти цы (франц.).}, которыми щегольнул-таки Лукьян, и ананас, поданный с шампанским, и дыню-канталупу... А в промежуток говорил с Захаром Иванычем и с Волхонским. Впрочем, больше с Захаром Иванычем, чем с Волхонским. Он расспрашивал Захара Иваныча о хозяйстве, о качествах земли; спрашивал, можно ли устроить в окрестности сахарный завод, какой процент сахара можно ожидать в здешней свекловице, каковы должны бы быть условия сбыта, велик ли подвижной состав у ближней железной дороги, как можно эксплуатировать отбросы... И, видимо, оставался доволен обстоятельными и дельными ответами Захара Иваныча.
   Пить кофе перешли в гостиную. Граф свернулся на pâté {Устаревший тип мебели (франц.).}, которое по его просьбе придвинули боком к рояли, от времени до времени прикасаясь длинными и прозрачными своими пальцами к клавишам, медленно кусал ломтик ананаса, предварительно опуская его в вазочку с шампанским. Варя поместилась около него.
   - Как живется тебе, Мишель, расскажи мне,- тихо спросила она, с участием заглядывая ему в лицо.
   - Ты знаешь, моя прелесть,- залепетал Мишель, оживленно приподнимаясь на pâté,- я ведь, собственно, не настоящий человек. Я так называемый причисленный... Я не живу, а числюсь; числюсь, мой ангел. Ты недоумеваешь? О, это так и нужно, чтобы ты недоумевала. Это вообще устроено для недоумений. Как и все, по словам одного ученого, но противного немца. Видишь ли - есть лавочки. И в лавочках есть люди, важные и воображающие, что они необыкновенно заняты делом. Тогда я смиренно прячу под мышку свою трехуголку и являюсь в лавочку. "Я граф Облепищев,- говорю я важным людям, - у меня имя, связи, имение, последовательно заложенное в четырех поземельных банках и у Лукьян Трифоныча Лукавина, и так как position oblige {положение обязывает (франц.).}, то пожалуйте мне ярлычок..." Тогда важные люди дают мне коллежского асессора не куклу, милая, а настоящего коллежского асессора, хотя, разумеется, не человека, а чин,- дают мне еще маленький значок, обозначающий - прости за плеоназм - орден какого-нибудь миродержавца, с острова Отаити, дают мне вечный отпуск и перспективу периодических чинополучений... И я числюсь. О, моя прелесть, какое это пикантное ощущение!.. Раз в Абруццах я отстал от спутников... Но я тебе надоел своей болтовней?
   - О нет,- быстро произнесла Варя.
   - Отстал и сбился с дороги. Солнце погорало, торжественно и шумно, точно Requiem, горы дремали в золотом тумане, облака курились и таяли, вдалеке пламенело озеро, где-то задумчиво звенел мул... а до меня никому не было дела, и я шел извилистой тропою одинокий и забытый...- Он печально поникнул головой.
   - Но ты...- начала было Варя, вся потрясенная жалостью.
   - Но я, разумеется, никогда не забываю уповать на милосердие божие и на распорядительность моей maman,- продолжал он, и в тоне его вдруг проскользнула жесткость.- Вообрази, она вздумала недавно вдвинуть меня в жизнь!.. О, это было преуморительно. Она говорит: "Вы, граф, должны быть мировым судьею"... Понимаешь ли - должны. Ты, моя прелесть, посмакуй это слово. Оно терпкое и вкусом походит на корку вот этого ананаса. Хорошо. Я, разумеется, посмаковал и поехал в деревню. И представь себе: деревенский люд уже изнывал по моей особе, и только что появился я в земском собрании, как едва не захлебнулся в искательных улыбках...
   Варя усмехнулась.
   - Ты находишь неправильным мое выражение? Ты думаешь, что в улыбках нельзя захлебнуться? - живо спросил граф и, не давая ей ответщгь, продолжал меланхолически: - О, какая ты счастливая, кузина! Ты не воспитывалась в пажеском корпусе, ты не учила грамматики!.. (Она попыталась возразить, но он снова перебил ее.) Ты не учила грамматики... Ты знаешь, что за остроумный прибор эта грамматика? Это сапоги, которые до того научно обнимают твои ногн, что в них невозможно ходить... или, лучше всего,- культурная мамаша, которая странствует за своим ребенком с новейшей и рациональнейшей книжкой в руках - "Принципы к руководству ухода за детьми",- пошутил он в скобках,- в трех томах, цена за каждый том три целковых... Ребенку кушать хочется - мамаша в книжку смотрит: "Нет, mon enfant {мое дитя (франц.).}, потерпи пятьдесят три минуточки"... Терпеть! Да ему, может быть, животишко подводит, драгоценнейшая madame!.. Ребенок от сонливости глазенки провертел кулачишками, а мамаша снова к книжке, и снова не полагается спать бедняжке, а полагается бодрствовать и кушать, и какой-то патентованный бульон на воробьиных лапках... О, бедовое дело эта грамматика!.. Ты не замечала ли в своей комнатке: раскрытая книга лежит на ковре вверх тисненым переплетом; бархатная скатерть полуспущена и широкими складками драпируется на полу; с резного кресла в красивом беспорядке ниспадает твое бальное шелковое платье; на столе, рядом с бронзовой чернильницей, стоит граненый графин с водою; тяжелая гардина откинута; кошка лежит на атласной подкладке драпри и лениво мурлычет. А утреннее солнце ярко и горячо освещает этот живописнейший беспорядок. Оно и в графине сверкает прихотливой радугой, и блестит на крышке чернильницы, и светит на ковер, на стальной отлив твоего платья, на переплет книги... и мелкая пыль бьется золотым столбом, и крутится, и толпится в его лучах... И нега тебя обнимает, и встают перед тобой странные мечтания, мерещится палитра, арматура загадочного сооружения, недопитый бокал с янтарным рейнвейном, бархатный костюм художника... И какие-то крылья навевают на тебя смутные грезы, и веселая эпоха какого-нибудь Возрождения силится предстать пред тобою... О, дивно иногда живется без грамматики, моя прелесть!.. Но придет твоя Марфа - или как ее,- впрочем, пусть будет Марфа, это так идет к ней, к твоей воображаемой горничной,- помнишь: Марфо, Марфо, что печешися о мнозем?.. И придет эта Марфа с шваброй в руке и водворит порядок, и закричит на кошку: "Брысь, проклятая!" - и сметет пыль, и оправит скатерть, а в сердце твое, мой ангел, нагонит сухого и скучного холода... И грезы твои разлетятся как птицы... О, это остроумный прибор.- И он опять поник в задумчивости.
   Варя не решилась заговорить. Только интерес ее к графу разгорался все больше и больше, и нервы как-то странно ныли. А Облепищев махнул головой, как будто отгоняя дремоту, и взял рассеянный аккорд.
   - Но о чем я начал говорить? - вдруг с прежней живостью произнес он.- Да, о потоплении, о потопе улыбок. - Итак, меня выбрали. И представь: какая добрая эта моя maman,- она мне сюрпризом приготовила камеру. Я возвратился из собрания, и уж камера готова. О, это был восхитительный сюрприз! Ты не знаешь, в Петербурге на вербной продают: ты покупаешь просто обыкновенную баночку; но стоит только открыть крышку этой баночки - мгновенно выскакивает оттуда преинтересный, прелюбопытнейший чертенок... Итак, maman устроила мою обстановку (он вздохнул); я тебе расскажу о ней... То есть не о maman - ведь ты знаешь ее, эту величавую совокупность льда и стали (он это сказал, несколько понизив голос), а про обстановку расскажу. Пол был паркэ; монументальный стол от Лизере занимал середину. На столе высился бронзовый араб с толкачом в руках и с ступой у подножья. Это - звонок, и maman выписала его от Шопена. Почему араб, и почему не земец, например, и не газетчик - не могу тебе объяснить. Но не в этом дело. Добрая половина камеры была загромождена лакированными скамьями. Впереди стояли кресла для сливок. Все это было отлично, и все ужасно понравилось мне. И к тому же в своем костюме - fantaisie, который прислал мне Сарра ко дню первого моего упражнения, и в золотой цепи на шее, я ужасно походил... как бы тебе сказать... ну, на хорошенькую левретку походил, которая, помнишь, вечно торчала на коленях у бабушки... Кстати, не рассыпалась она, то есть бабушка, а не левретка?
   Варя отрицательно покачала головой.
   - Надо проехать к ней, потревожить проклятые кости графа Алексей Андреича... Итак, я походил на левретку. Впрочем, барыни - те самые, которые подымают платок, когда maman заблагорассудится уронить его, а в Петербурге фамильярничают с нашим швейцаром и таскают из наших ваз визитные карточки разных особ, чтобы хвалиться ими дома, где они изображают самую накрахмаленную аристократию,- эти барыни находили, что я ужасно напоминаю Ромео... Где они видели этого Ромео? А ты никогда не воображала, как Джульетта просыпается в подземелье и в брезжущем полусвете видит мертвого Ромео... О, я воображал, и мне было ужасно хорошо. Такое, знаешь ли, трагическое сладострастие возникает, и в таком мучительном блаженстве разрывается сердце... (Он вздрогнул и сделал болезненную гримасу.). И так час пробил. Мои аристократки вооружились веерами, заняли позицию. Maman со спиртом в руках торжественно водрузилась в резном кресле... Оно походило несколько на трон, но это в скобках, в скобках, кузина... Я тронул пружину. Усердный араб грянул толкачом. Швейцар - здоровенный верзила в аракчеевском жанре - распахнул двери и, изо всех сил упираясь в груди грузно валившихся мужиков, пропускал их по одиночке!.. Я опять тронул пружину. Араб опять громыхнул толкачом. Аристократки тихо визжали,- прости! Швейцар страшно нахмурил брови и погрозил задним рядам. Началась фантасмагория. Выходит мужик в лаптишках и в рваном кафтане. "Вы - Антип Кособрыкин?" - "Мы-с".- "Вы обвиняетесь в нарушении публичной тишины и спокойствия". Молчит в тяжком недоумении. "Вы обвиняетесь..." Сугубо молчит. Меня начинает одолевать конфузливость. Аристократки ахают и негодуют. Maman нюхает спирт. Швейцар таращит глаза и крутит кулаки, как бы испрашивая полномочий. К счастью, чары разрушает обвинитель-урядник. Он энергически и какими-то очень простыми словами уясняет Антипу, в чем дело. Тогда Антип оживляется, говорит быстро и убедительно, ра

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 243 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа