Главная » Книги

Эртель Александр Иванович - Волхонская барышня, Страница 3

Эртель Александр Иванович - Волхонская барышня


1 2 3 4 5 6 7 8

v>
   - Серьезно,- вымолвил Илья Петрович, несколько устыдившийся своей грубости.- На что же это вам серьезно, милая барышня?
   - Да уж надо,- уклончиво ответила девушка и подумала про себя: "Как он, однако же, фамильярен".
   - Как вам сказать...- И он, подумав, добавил, усмехаясь: - Почвенник - человек, под которым почва.
   - Вы опять шутите,- печально сказала она,- а между тем мне ужасно бы хотелось знать... Неужели только потому, что я такая глупая, вы не хотите сделать меня умнее?
   Упрек этот подействовал на Илью Петровича. "А и в самом деле, что это я ломаюсь,- подумал он,- может, и вправду человеку тьма опротивела",- и он с невольным любопытством заглянул Варе в лицо. А она пристально и тоскливо смотрела вдаль и, тщетно осиливая упрямое волнение, кусала губы.
   - Вовсе вы не глупая,- серьезно произнес Тутолмин.- А дело вот в чем: что бы вы возмечтали о субъекте, который, не имея об арифметике понятий, захотел бы алгебраическую теорему постигнуть?
   - Я вас не понимаю,- сказала Варя, быстро оживившаяся при первых звуках серьезной речи.
   - А, однако, это весьма просто. Вы смекаете, что обозначает "народный вопрос"?
   Девушка затруднилась.
   - Народный вопрос... Это, вообще, о мужиках...- нерешительно ответила она.
   Тутолмин снисходительно улыбнулся.
   - Вот и видно, что арифметике не обучены. Ну как же я вас буду в "теоремы" посвящать?.. Скажите вы мне, милая барышня.
   - Но ведь это же последователи принципа какого-то,- робко вымолвила Варя.
   - Какого же-с? - саркастически осведомился Илья Петрович, которого вдруг неприятно резнула наивность девушки.
   - Погодите... - припоминая, произнесла она.- Да! Все для народа, и все... ну, одним словом, все чтобы народ сделал для себя сам.
   - Ловко! - отрезал Илья Петрович и засмеялся.- Нет, дело не так просто, - продолжал он,- не так оно просто, драгоценная барышня, и не так бессовестно. Это, может, у вас в гимназии - ведь вы в гимназии изволили обучаться? - может, у вас в гимназии какой-нибудь штатный снотолкователь и внушал вам; только он напрасно. Ежели есть у "почвенника" враги, ежели есть у него лихие люди - так это именно вот из тех гусей, которые "самопомощь"-то эту провозглашают... Вы удивлены, милая барышня?.. Вы туго понимаете?.. Да, такие вопросцы посложнее вопросов вашего затейливого туалета... Это уж по совести надо говорить... А, однако ж, и туалет ваш в этой же сфере крутится. Вы опять удивлены?.. Между тем это воплощенная простота, хорошая вы моя. И ваш туалет на горбе "народного вопроса" танцует, и ваш щегольской экипажец, и вот те дивы заморские, на которых так опростоволосился мой закадыка Захар Иваныч...
   Но тут Илья Петрович взглянул на Варю и нахмурился. В ее лице и вообще во всей ее позе напряглось такое жадное внимание и с такой: пытливой сосредоточенностью устремлены были на него ее глаза, что ему сразу сделалось стыдно. "Как глупо!" - внутренне воскликнул он, подразумевая свои шпильки и уколы, перемешанные с многозначительными намеками... И вместе с этим глубокая внимательность девушки приятно защекотала его самолюбие. Легкое возбуждение снова поднялось в нем. Он почувствовал, что находится в ударе. Факты и мысли, как в ключе, бились в его воображении и, казалось, только ждали предлога, чтоб воплотиться в слово и рядом стройных картин встать пред слушателем. И каким слушателем! Жаждущим, молящим, изнывающим в немом и чутком ожидании... "Принципиальный" человек проснулся в нем.
   - Народный вопрос, милая барышня, имеет историю длинную, но в современном его виде недавно гуляет по нашим нервам,- строгим и несколько пересохшим голосом произнес он. - Но уж начинать, так начнем с Адама, и прежде чем "вопроса" коснуться, потолкуем о почве, этот вопрос возрастившей...- И он кратко и выразительно перечислил ей внешние факты русской крестьянской истории. Государственное собирание земли на Москве; немощь в крестьянском обиходе, вызванная этим собиранием; разброд как следствие этой немощи; насильственное прикрепление к земле; беспрерывный стон народный, заглушаемый визгом политической суетни; торжественное шествие государственной машины под гул победоносных и иных кампаний, - вот какими чертами он определял эту историю. А дошед до времен пугачевщины - с иронией сказал:
   - Это реприманд нумер первый.
   Затем в его живом и резком изложении опять потянулись однообразные факты. Систематическое расширение крепостного права. Редкие вздрагивания крестьянского горба, изнывавшего под тяжестью государственных забав. Английский пластырь на зияющих язвах. Наивное свирепство поместного дворянства и плотоядной бюрократии. Наконец, целая сеть кровавых расправ, с особенной настойчивостью расползавшаяся по тихим захолустьям и идиллическим дворянским гнездам,- все это вырастало и тянулось пред Варей стройной и сокрушающей вереницей и неотступно заполняло ее воображение.
   - Там повар, как куренка, резал свою барыню; там сенная девка подсыпала барину зелья в питье; там мужики дубьем расправлялись со своим мучителем; там просто-напросто "властей не признавали" и объявляли заведомую войну изъедавшему их режиму; так назревал и насыщал атмосферу тяжким предвестием грозы крестьянский протест,- говорил Тутолмин, и на этом прервал свою речь насмешливым примечанием: - Это был второй реприманд.
   На освобождении крестьян он покончил с их историей.
   - Теперь у нас иная песня потянется,- сказал он,- теперь мы доберемся до "народного вопроса", милая барышня...- И прямо указал на Радищева.- Это первый печальник народный,- вымолвил он,- первый, если можно так выразиться, принципиальный печальник, то есть сознательный, идейный...- Затем с иронией упомянул о "Бедной Лизе" Карамзина, о чувствительных европейских влияниях во вкусе изысканных пасторалей Ватто, о "романтическом" народолюбии декабристов, о "народности", возвещанной правительством Николая... Когда же дошел до сороковых годов и коснулся литературного направления, вырастившего "Записки охотника" и "Антона Горемыку", ирония его пропала и заменилась несколько пренебрежительной снисходительностью. Он признавал за направлением воспитывающее значение и в этом смысле - известную заслугу, но немного давал ему цены как серьезному выражению крестьянских нужд и крестьянских стремлений. Впрочем, упомянул он об этом вскользь, и Варя больше по тону его догадалась, что он не большой поклонник "художников" сороковых годов.
   Но зато в его голосе явно зазвучали теплые нотки, когда он заговорил о немце Гакстгаузене, о трудах Беляева, о первых исследователях народного быта, народной поэзии, народных понятий о праве и религии. И тут, как бы мимоходом, посвятив Варю в течение западноевропейских социалистических идей - течение, захватившее своими волнами прогрессистов шестидесятых и семидесятых годов, он в широких и ясных чертах представил ей идеальный путь народного развития. "Община - в экономической жизни, песня и сказка - в бытовой, обычай - в юридической, - вот вехи, по которым долженствовало направиться этому развитию",- говорил он. И тут же пояснил, что и то, а другое, и третье он понимает в смысле принципа, в смысле типа, а отнюдь не в смысле формы, ныне застывшей на известной зарубке. (Варя совершенно ничего не поняла из этой тирады, но переспросить не осмелилась.)
   Покончив с идеалами, Тутолмин воскликнул:
   - Но тут-то и начинается вопрос! - и с напускной шутливостью, плохо скрывавшей его волнение, обратился к Варе:- Вы, конечно, не понимаете, что такое "вопрос"? Вот что, милая барышня: ежели вам захочется сторублевое платье купить, а папашенька сие воспрещает,- это и будет обозначать "вопрос". В данном случае "вопрос сторублевого платья".
   Варя даже не усмехнулась. Она только слушала да вникала неотступно, да смертельно боялась проронить хотя одно слово.
   Илья же Петрович перешел к "вопросу". Прежде всего он указал ей на страшное несоответствие действительности с идеальными построениями. Неудержимо увлекаемый предметом речи, глубоко взволнованный рядом воспоминаний, мучительных и мрачных, он в каком-то тоскливом пафосе раскрывал перед Варей бесконечные перспективы народных скорбей. И народ вставал перед нею наподобие Прометея, прикованного к скале... Всеобщее разорение; бесшабашная оргия кулаков, заполонивших деревни, и свирепство патентованных пиявок; тлетворное дуновение себялюбивых начал, входящих в села под флагом римского права; тяжкое изнеможение общины под напором неумолимых государственных воздействий; соблазны фабричного быта, разъедающие основы деревенского мировоззрения; голод, болезни, нищета; нивы, истощенные хлебом, пожранным Европой; розги становых и плети урядников наряду с ужасным молотком судебного пристава,- в таком выражении предстали пред девушкой невзгоды, терзающие Прометея. А Тутолмин, когда перечислил всю эту благодать, когда растревожил свои нервы до мучительной и ноющей боли какой-то,- остановился и сказал с деланной насмешливостью:
   - В этом и состоит вопрос, драгоценная барышня.
   Варя ничего не сказала. Она чувствовала только, что невыразимая печаль какой-то угрюмой и темной тучей надвигалась на нее и слезы горьким клубком подкатывались к ее горлу... Рысак шел развалистым шагом, звонко стуча копытами и изредка натягивая на себя свободно опущенные вожжи. С серого неба накрапывал мелкий и теплый дождь. Жаворонки низко перелетывали над полями и отрывисто выводили свои песни. На далекой речке суетливо крякали утки.
   - Говорите,- прошептала Варя.
   - Что же говорить? - грустно сказал Илья Петрович.- Старая история: ты на гору - черт за ногу... Ах, да,- спохватился он,- вы о "вопросе"-то напоминаете? Очень ведь вразумительно, как он произошел и в чем состоит. Произошел он оттого, что вам хочется платья, а папашенька вам сие воспрещает. А состоит - в ваших мероприятиях по приобретению сего платья и в тех подвохах, которые вы по поводу сего приобретения предпринимаете.
   - Ваше сравнение не совсем удачно,- сказала девушка и просто посмотрела на Тутолмина.- От платья я могу отказаться и, следовательно, этим отказом решить мой вопрос... А ваш вопрос...- И тихо добавила: - Разве можно от него отказаться?..
   - Правда, моя хорошая,- живо произнес Илья Петрович и ласково взглянул на Варю.- А за эту правду я уж вам изъясню, что обозначается словом "почвенник". По секрету вам сказать, и слово-то это недавнее, да и в употреблении оно местном. Однако же вообразим, что нам до того дела нет. Вообразили?.. Теперь приступим:..- И он с комической торжественностью начал: - Ежели какой интеллигент и вообще деятель строит свои идеалы сообразно идеалам крестьянским - он почвенник. Ежели и в политическом, и в экономическом, и в бытовом обиходе он стремится к воплощению самобытных начал, скрашенных соответствующими научными указаниями - он опять почвенник. Ежели идею развития он полагает в развитии исконных форм народного - экономического и иного - мировоззрения и народного быта,- он снова и снова почвенник, милая барышня. Поняли?..
   Но Варя вспыхнула и, в нерешительном смущении кивнув головкой, натянула вожжи. Рысак встрепенулся, жадно расширив ноздри, Тутолмин откинулся назад, и шарабан стремительно покатился к усадьбе.
   У домика Захара Иваныча Илья Петрович слез. Но он не сразу вошел в комнаты. Он невольно подождал, пока Варя подъехала к крыльцу и ловко осадила рысака. Суровый и гладко обритый человек в кашемировом сюртуке поспешно вышел ей навстречу и помог сойти с высокой подножки шарабана. Конюх в щегольской безрукавке, с шапкою в руках, подбежал к рысаку и принял его под уздцы. Варя слегка оправила костюм и, важно кивнув суровому человеку, скрылась за блестящею дверью подъезда.
   Неприязненное чувство охватило Тутолмина. Ему показалось, что он совершил какую-то измену, выложив перед этой надменной барышней запас сокровеннейших своих помыслов и мечтаний. И вдруг неодолимое презрение к себе, к своей податливости и впечатлительности поднялось в нем. "Разнежился! - воскликнул он с злобою.- В развиватели поступил!.. Романического героя захотел прообразить... Как же! Красивая щеголиха любознательность изволила выказать... благосклонность изъявила... в шарабане рядом с замухрышкой каким-то соблаговолила прокатиться",- и он посмотрел на свое куцее пальтишко, кое-где испещренное пятнами, и сердито плюнул.
   А Варя прямо прошла в свою комнату, рассеянно сбросила на руки Надежды пальто и шляпу и опустилась в кресло. Голова ее пылала. Отрывки сумрачных картин, имена, факты, слова Тутолмина смутно бродили перед нею в каком-то странном и привлекательном сочетании. Многого она не понимала, - как, например, не поняла его последних слов о "почвеннике"; обо многом слышала щрежде в совершенно ином духе и роде; со многим как будто и не могла помириться,- не могла помириться с его отзывом о декабристах, которых знала по "Русским женщинам",- с его непочтительным отношением к "художникам" сороковых годов, из которых Тургенева боготворила, хотя и не читала его "Записок охотника",- но совокупность его речей и мнений как будто открыла перед ней какие-то неизъяснимые глубины. Ей казалось, что даль внезапно расширилась перед нею и раскрыла бесконечные перспективы, и перспективы эти сверкали в чудных переливах загадочного и таинственного освещения и неотступно влекли ее к себе. Сердце ее ширилось и замирало и млело в каком-то сладком и порывистом трепете...
   И повсюду вставал образ взволнованного, симпатичного и нервного человека. Она чувствовала, как между этим человеком и ею властительно образовываются какие-то нити, крепкие и нежные, и ей было тепло и отрадно от этого чувства. Она припомнила его голос, глубокий и мягкий, его простое обращение, которое вначале показалось ей таким грубым и фамильярным ("Нет, это не фамильярность!" - воскликнула она теперь.), его ласковое участие. И она начала представлять себе подробности разговора, его насмешливый тон вначале, его увлечение потом... И вдруг сухая и резкая полоса прикоснулась к ней. "Боже мой, какая же я глупая! - воскликнула она и с отчаянием всплеснула руками.- Ничего-то я не знаю, ничему-то нас не учили!" И она снова стала возобновлять в своей памяти имена и факты, сообщенные ей Тутолминым. Но они бродили перед ней как тучки, разорванные ветром. Стройность, последовательность, смыкавшие их в законченные и живые картины, исчезли. И только их смысл, их внутреннее значение по-прежнему волновали душу девушки таинственным и неясным очарованием.
   Тогда она в некотором даже ужасе стала припоминать свои познания. Но они, как нарочно, либо упрямо не являлись на отчаянный призыв ее памяти, либо представали в жалком и наивном убранстве. Явился Пипин Короткий - маленький и розовый старичишка - в сообществе с молодцеватым Карлом Бургундским; впорхнул расфранченный Людовик XIV под ручку с толстой дамой - Анной Австрийской и в сопровождении пронырливого старика в длинной фиолетовой рясе - Мазарини. Вошел тяжелой поступью угрюмый Кромвель, окруженный толпою важных и чопорных пуритан с библиями в руках; приехал в каких-то носилках рыхлый и дебелый царь московский в ризе и митре; величественно приплыла благосклонная Екатерина II, окруженная раззолоченной и напудренной знатью. И сверкающий кортеж медлительно разгуливал под звуки различных маршей и гимнов и фигурировал на каких-то раскрашенных подмостках, высоко возносившихся над землею. Внизу в неясных и смутных очертаниях двигались массы. Массы эти орали как оглашенные, палили из ружей, дрались, кричали "ура" и "виват", перебегали с места на место бестолковыми волнами...
   Вот и все. Затем перед Варей пробежала ощипанная и кургузая физика - необыкновенно похожая на цыпленка; математика, строгая и сухая как треска; пышная и надоедливая география со своими метрами, футами, меридианами, тропиками, штатами, городами, градусами...
   Варя схватилась за голову и в тоске приникла к столу. Ей стало нестерпимо жаль этих лет, проведенных в гимназии,- потерянных лет и глупых, как теперь ей казалось, и гимназическая жизнь предстала перед ней не в виде лакированных пейзажиков, как представала прежде, а скучная, пошлая, пустая. Механическое усвоение разнообразных наук, сладкое замирание над романами, дразнящие мечты вперемежку с пустыми и наивными разговорами подруг... "Господи, как это мелко и ничтожно!" - воскликнула Варя и горько усмехнулась. А между тем и тогда были порывы и неясные стремления к какому-то свету. Некрасов волновал ее; и перед речами отца она благоговейно склоняла голову; она знала наизусть многие стихотворения из "Полярной звезды", которую однажды вручил ей Алексей Борисович с строгим наказом не давать никому...
   И она достала из ящика тетрадку, в которую переписывала стихи, и небрежно зашелестила ее листами. Вот -
  
   Добро б мечты, добро бы страсти,
   С мятежной прелестью своей,
   Держали нас в своей напасти...
  
   Вот еще... Но среди таких мотивов явно превозмогали иные. С досадой и с каким-то чувством обиды она проследила эти "иные" мотивы, но на последней странице она прочитала:
  
   Если ты любишь, как я, бесконечно,
   Если живешь ты любовью и дышишь.
   Руку на грудь положи мне беспечно -
   Сердца биенья под нею услышишь.
   О, не считай их...
  
   И вдруг задумалась и вспыхнула стыдливым румянцем и туманно посмотрела вокруг себя. Но спустя минуту снова очнулась. И снова пришла в отчаяние. Ее приходили звать к обеду. Она не пошла. Она легла на кровать и, крепко прижимаясь к подушке, плакала, плакала неутешно...
   Спустились сумерки. В комнате было тихо. Столовые часы однообразно и мерно звенели своим маятником. Варя поднялась и решительно подошла к столу.
   "Добрый, хороший Илья Петрович, - порывисто писала она на листке прелестной репсовой бумаги от Дациаро,- помогите мне, спасите меня от пустоты. Я ничего не знаю, ничего не помню, но я страстно,- слышите ли - страстно, настойчиво, глубоко, хочу знать. Научите меня. Скажите, что читать. Приходите к нам чаще... Вы не поверите, как я изменилась. Я будто родилась вновь... Ах, вы не знаете, какое искреннее, какое горячее спасибо я вам говорю. Вы свет мне открыли. Вы дали мне жизнь... Вы... вы... хороший вы человек, Илья Петрович!.. Крепко жму вашу руку.

Варвара Волхонская".

  
   А голый бронзовый мальчишка, копавшийся на столовых часах, лукаво поглядывал на Варю, прикасаясь к своим губам изящным бронзовым пальчиком.
  

VIII

  
   Прошли недели. На деревьях затрепетали листья; в саду появились соловьи. С каждым днем солнце становилось жарче и небо ласковей простиралось над землею. Поля оделись всходами. Шумные грозы не раз тревожили воздух. Камыш на озере зазеленел как лук. Дикие утки плескались в заводях. В роще закуковала кукушка. Кроткие горлинки мелодично оглашали аллеи. Яблони начинали зацветать... Зори погорали в небе долго и пламенно. Иногда мерцала шаловливая зарница. Из села по вечерам долетали песни и печально погасали за холмами.
   Кучеренок Прошка аккуратно ездил в город и привозил Варе книги. Она брала их по выписке Тутолмина. Часто той или другой не оказывалось в городской библиотеке, больше промышлявшей Рокамболем, и тогда летели требования в Москву и Петербург.
   Прислуга находила, что барышня изменилась, и прислуге не нравилось это. Особенно строгую Надежду возмущали новые приемы Вари. Ее сдержанность, мягкость ее тона, участие к мужикам и бабам, иногда приходившим на заднее крыльцо попросить хины, а особливо осторожное и ласковое отклонение послуг, - все это подымало желчь в Надежде и ужасно противоречило стародавним ее понятиям о барском достоинстве. "Какая вы барышня!" - с глубоким чувством обиды говорила она, когда Варя без ее помощи застегивала пуговицы своих гетр или убирала голову.
   Замечал и Алексей Борисович перемену в дочери. Но он нашел, что перемена эта в новом и привлекательном освещении представляет девушку. В ней, например, теперь уж не было прежней резкости манер, то надменных, то чересчур шаловливых,- манер, правда, очень грациозных и очень идущих к ней, но придававших ее фигуре слишком уже колоритный, слишком законченный облик. И вот эта-то "законченность" сменилась теперь мягкостью и какою-то загадочной теплотою, неясно сквозившею в тихих движениях девушки, в сосредоточенном ее взгляде, в ее речах, рассеянных и кротких... Алексей Борисович догадывался и о причинах перемены, но смотрел на эти причины скорее с интересом "художника, нежели с опасениями отца". "Весна и девятнадцать лет...- с легкою дозой цинизма рассуждал он,- пусть балуется. Притом же ведь эти "лапотники" (так он прозвал Илью Петровича) ужасные... вислоухие!" И он с удовольствием вспоминал свои волокитства, в которых он уже, во всяком случае, не бывал "вислоухим".
   Но иногда он с неприязненным удивлением думал о вкусах Вари. "Откуда у ней эта неразборчивость,- размышлял он, отрываясь от каких-нибудь "Типов Шекспира" в великолепном немецком исполнении, - уж во всяком случае не от меня. Разве от матери?.. Непременно от матери. Той ведь нравилось все вульгарное,- и добавлял с усмешкой: - Любопытно, любопытно"...- и снова погружался в смакование прелестной гравюры, изображавшей кроткую Дездемону или леди Макбет с негодующим выражением на гордом лице.
   Но он встречался с Тутолминым редко и с неохотою. Нужно сознаться, что в глубине души он боялся этих встреч. Он боялся тех познаний, с которыми Илья Петрович вступал в разговоры о политике, истории, общественной жизни и т. п. Он признавался внутри себя, что его сведения отстали, что интересы его к этим вопросам охладели, что они нагоняют на него скуку... Рассуждений же об искусстве Тутолмин явно и решительно избегал, и, кроме того, Волховского коробила внешность Ильи Петровича - его манеры, его язык, грубый и аляповатый, его далеко не изысканный и даже грязноватый костюм, его привычка есть с ножа, его неряшливые ногти.
   Тутолмин совершенно разделял эти чувства Волхонского. Как тот не переносил его внешности, так Илья Петрович брезгливо относился к вылощенному виду Алексея Борисовича. Эти белоснежные воротнички à la Delavar или jeune France, эти кокетливо подвязанные галстуки, эти беспрестанные смены изящных костюмов, эти руки, выхоленные и нежные, этот тонкий запах иланг-иланг, всегда веявший от старика,- все претило ему и невыносимо досаждало его демократическим вкусам. В соответствии с этим и к идеалам Волхонского он относился, и к его красивой и плавной речи, унизанной пикантными ядовитостями, и к его эпикурейским наклонностям.
   Но он близко и хорошо сошелся с Варей. Он читал ей, рассказывал... И с наслаждением примечал плоды неустанных своих воздействий. Он с какой-то жадностью следил, как мысль девушки росла и развивалась, и в ее умной головке возникли основы стройного миросозерцания. Шаг за шагом, черточка за черточкой, медленно и, казалось, прочно подвигалась работа. Многое давалось слишком легко, перед другим представали непреодолимые трудности. Там и сям сказывались в девушке привычки, наклонности, отсутствие навыка к последовательному мышлению. Часто Тутолмину приходилось довольствоваться ее верою, инстинктивным пониманием, проникновением каким-то. Но помимо этих преград, новый человек вырастал в девушке ясно и неотразимо. Правда, иногда некоторые неожиданности смущали Илью Петровича и заставляли его с тревогой вглядываться в "нового человека",- так бросалась ему в глаза слишком большая вера девушки в его личные достоинства, слишком восторженное преклонение ее перед его авторитетностью, его превосходством. Но это были смутные тени на поверхности гладкой и прозрачной. Обыкновенно они уступали место какому-то отрадному и горделивому чувству самодовольства, и если оставляли по себе какой-либо след, то лишь в том волнении, сладком и мечтательном, которым переполнялось все существо Тутолмина.
   И за этими сладкими ощущениями, за этими речами и наблюдениями своими Илья Петрович как-то незаметно позабыл о существовании своей "памятной книжки". Он уже не спорил с Захаром Иванычем о значении капитализма в России (чему тот был очень рад); он уже записывал песни и бытовые обрядности, которые от времени до времени приносил ему Мокей, с видом какого-то неотступного долга; он не начинал давно задуманного очерка "из быта батраков",- он при первой возможности уходил в дом, в сад и говорил, гулял с Варей, катался с ней по полям. Незаметно для себя, ею одной, ее пленительным образом, всюду его преследовавшим, он переполнил свое существование.
   Что происходило с ней - трудно сказать. Она и сама не знала, какие ощущения заполонили ее душу и придали ее нервам изумительную чуткость. В ней что-то совершалось и зрело с медлительной непрерывностью. Но что? В этом она не могла дать себе отчета. Все окружающее приняло в ее глазах какое-то особое, неизвестное ей дотоле выражение. Слушала ли она соловьиную песню, мелким серебром стоявшую над садом, смотрела ли на вечернее небо, в котором пламенел закат и неясно мерцали звезды, следила ли за полетом жаворонка, в сверкающем трепете взлетавшего к солнцу, гуляла ли по тенистым аллеям сада в сумраке и тишине душистой ночи,- везде преследовала ее какая-то задумчивая и приятная печаль. И особенно она полюбила даль, замыкавшую необозримые волховские поля. Любила она ее в переливчатом блеске солнечного утра, и в туманных очертаниях знойного полдня, и в зареве заката, жарком и пышном, и в ту пору пасмурной погоды, когда эта даль синела,- синела без конца и своим загадочным простором рвала и терзала душу невыносимой тоскою...
   И когда она была одна и ждала обычного появления Тутолмина - неспокойное волнение охватывало ее. Дыхание стеснялось. Сердце билось в надоедливой тревоге... Но появлялся он, и волнение проходило. Без всякого трепета жала она его руки и смотрела ему в лицо и начинала беседу. И все существо ее погружалось в тихое и ясное блаженство.
   Книг она почти не читала. Все, что было в них, обыкновенно рассказывал ей Тутолмин. И в его изложении книги эти ложились на ее душу резкими и незабываемыми чертами. Иногда он читал ей. Когда же сама она принималась читать, с нею совершалось что-то странное. Не то чтобы она ощущала скуку или плохо понимала,- нет, но мысли и факты, представляемые книгой, воспринимались ею как-то сухо и недоверчиво. Именно - сухо. Им недоставало какой-то плоти, каких-то живых и привлекательных красок, которые приносило с собою изложение Тутолмина или его чтение,- и они толпились перед ней стройными, но безжизненными колоннами, холодные и черствые, как мертвецы. И книга выскользала из рук, и взгляд неотступно уходил в глубь сада, где в тени пахучих лип щелкал голосистый соловей и меланхолическая иволга тянула свои переливы...
   Иногда ей казалось, что она любит, и тайное опасение закипало в ней. И она представляла его себе близким человеком, мужем... Но какая-то враждебная струя быстро охлаждала ее мечтания, и где-то далеко, в самой глубине души, смутно шевелилось неприязненное чувство. И вслед за этим какая-то досада вставала в ней - она злилась на себя, на свою мечтательность, и - мгновенно воображала Илью Петровича уже не мужем и не близким человеком, а чем-то важным, светозарным, недосягаемым.
  
   Раз выдался хороший денек, недавно прошла гроза. Гром еще рокотал в неясных и внушительных раскатах. На дальнем горизонте чернела туча... Но небо очистилось и с веселой ласковостью простирало свежую свою синеву. Солнце сияло. В теплом воздухе, ясном и прозрачном, как хрусталь, стоял крепкий запах березы и тонкое благоухание цветущих трав расплывалось непрерывными волнами. Листья деревьев, обмытые дождем, блистали кропотливым блистанием и радостно лепетали. Птичьи голоса звенели особенно задорно. Яркая зелень полей и муравы, вспрыснутая влагой, била в глаза мягкостью и сочностью своих тонов. Озеро недвижимо сверкало. Мокрый камыш как будто замер в чутком и осторожном безмолвии.
   Варя с Тутолминым прошли сад и вышли на поляну. Кругом расстилалось поле яровой пшеницы. Легкий ветерок ходил вдоль поля голубыми волнами и пригибал к земле молодые стебли. Дальше извивалась река в недвижимом блеске. За рекою вставали холмы и виднелась бледно-зеленая рожь. Проселочная дорога тянулась по ней черною лентою и пропадала в прихотливых зигзагах. Вверх по течению реки открывалась даль. Теперь в ней легкими волнами курились испарения, и солнечные лучи заманчиво трепетали в них... Очертания церквей приветливо сверкали в отдалении. Смутно чернели поселки... Густая зелень кустов резко обозначалась среди полей. В голубой высоте звенел жаворонок.
   Варя села на копну сена, и Илья Петрович поместился около нее. Она облокотилась на руку, с которой спустился рукав вышитой малороссийской рубашки, и смотрела вокруг и слушала. Тутолмин читал ей новый очерк знаменитого "народника-беллетриста". Он читал с увлечением, с жаром; он весь отдавался рассказу, в котором ему чудился возврат автора к верованиям и идеалам "почвенников". Он этим рассказом крупного и сильного противника особенно хотел поразить Варю, и особенно оттенить те принципы, которые развивал ей доселе.
   А она застыла в жадном и страстном внимании. Но не рассказ знаменитого "народника-беллетриста" слушала она, не картины его суровой и решительной кисти - подобной кисти Репина, возникали перед ней,- она слушала звуки голоса Тутолмина, слушала радостное щебетанье жаворонка, мелькавшего в небе, слушала отдаленный птичий гам, висевший над садом, и унылое кукованье кукушки, притаившейся в ближней роще... И картины какого-то огромного счастья надвигались на нее пленительною вереницей, и волны изумительного восторга затопляли ее душу.
   И все ее существо переполнилось знойным желанием. Она внезапно обвила руками шею Тутолмина, и вся в каком-то изнеможении, трепетном и стыдливом, вся пронизанная какою-то горячей и мелкой дрожью, приникла к его груди. "Люблю тебя..." - прошептала она едва слышно.
   Он опустил книгу. "Любишь?.." - в растерянном недоумении произнес он. И вдруг почувствовал, что радостное стеснение перехватило ему дыхание. И до такой степени стали ему ясны теперь и беспокойные тревоги, и сладкие ощущения, волновавшие его душу во все время сближения с Варей, и так невыразимо дорога стала ему эта девушка... Он прикоснулся губами к ее затылку, от которого пахнуло на него тонкими духами, и тихо погладил ее голову. "Дорогая моя, невеста моя",- сказал он. Она подняла лицо и блестящими, радостными глазами посмотрела на него; щеки ее пылали, полуоткрытые губы как бы пересохли от жажды... Тутолмин в умилении смотрел на нее. Прошло несколько мгновений.
   - Мы теперь будем на "ты", да? - слабо прошептала Варя.
   - О, непременно! Раз если любишь - разговор короткий, родимая моя,- ответил Илья Петрович.
   Варя хотела было спросить: любит ли он ее и как, но не спросила, а тихо отняла руки и положила голову на его плечо. А он, счастливый и безмятежный, начал развивать перед ней свои планы. Она непременно должна ехать в Петербург и слушать лекции на высших курсах. Курсы дадут ей факты - научную основу для ее стремлений, полезные знакомства и связи. Он поездит по деревням, соберет материалы для книги, которую думает написать - "О проявлениях артельного духа в пореформенной деревне, в связи с стойкостью русских общинных идеалов вообще",- а к зиме возвратится в Петербург, и они заживут там на славу. Впереди же... о, впереди масса работы, масса честного и светлого труда - рука об руку с верными "однокашниками", с товарищами, испытанными в лихую и жестокую годину.
   Варя слушала его, кивала головкой и улыбалась кроткою и блаженной улыбкой.
   Назад они возвращались рука с рукою. Вокруг них болтливо лепетали березы, и нежные липы задумчиво шептались, и гремели неугомонные соловьи; над ними висело побледневшее небо и тихо двигались румяные облака; вдали сквозило голубое озеро и белелась у берега лодка, красивая как игрушка... "Милый мой, поедем на лодке!" - сказала Варя и бегом пустилась к берегу. Илья Петрович последовал за ней. Они отчалили; иловатое дно зашуршало под лодкой. Весла блестели и разносили звенящие брызги... Сад удалялся со своим шумом и с пахучею тенью бесконечных аллей... Купы зеленого камыша медлительно тянулись им навстречу... В прозрачной воде прихотливо извивались водоросли.
   Лодка долго плавала по озеру. Она заходила и в молчаливые заводи - кругом которых сторожко и важно стоял частый камыш, и где особенно ясно отдавались удары весел; о корму и мерный всплеск воды. Она приставала и к островам, на которых непроходимой чащею рос гибкий тальник и гнездились дикие утки. Она приближалась и к тому берегу, над которым в глубокой дремоте стояла рожь и возвышались холмы круглые как купол. Иногда утки, встревоженные ее приближением, тяжко взлетали из камыша и резко крякали. Тогда серебристый смех Вари вторил этой шумной тревоге и долго стоял в воздухе, и весло гремело о корму гулко и часто. А солнце зажигало запад, и небо розовым сводом опрокидывалось над озером. В усадьбе ослепительно блестели окна. Шпиц колокольни пламенел как свеча. Отражение водяной мельницы стояло в воде ясно и живо. Смутный шум колес меланхолически разносился в чутком воздухе. Откуда-то из-за сада тоскливо тянулась песня.
   Заблаговестили к вечерне. Протяжный колокольный гул плавно огласил окрестность и звенящим отзвуком разнесся по воде. И Варя встала во весь рост и, заслонившись ладонью от заходящего солнца, огляделась. И вдруг - и сад с вершинами деревьев, позлащенных закатом, и тихое озеро, и холмистое поле, и усадьба, и крылья английской мельницы, недвижимо распростертые в бледном северном небе, и село, приютившееся под ракитами, и сквозные облака, пронизанные горячим золотом, - все это предстало Варе чем-то важным и внушительным и вместе бесконечно дорогим и бесконечно близким. И она смотрела вокруг широкими глазами, и запоминала, и любовалась, вся охваченная теплотою какого-то серьезного и умилительного настроения... А Тутолмин покинул весла и, не сводя восторженного взгляда с лица девушки, залитого розовым сиянием, крепко и значительно сжимал ее руки. Вода неутомимо журчала под кормою и робко плескалась и убегала вьющимися струйками... Ласточки носились над водою.
  
   Алексей Борисович встретил Варю на балконе. Он небрежно разрезывал новую книжку "Nouvelle Revue" и от времени до времени прихлебывал чай, стоявший перед ним на серебряном подносике. Около него лежали вскрытые письма и целый ворох газет и журналов.
   - Что, m-lle, с лапотником на лоне природы услаждались? - с обычной своей усмешкой сказал он, не без удовольствия посмотрев на девушку.- Что, он не сочинил еще нового "отрывка" о мировом значении артельного мордобоя?
   - Ах, как это тебе не надоест, папа,- возразила девушка,- лучше расскажи, что нового,- ведь это почту привезли?
   - Что нового! Новости наши вечные. В русских журналах до того все закоулки пропахли мужиком...
   - Опять... - с упреком сказала Варя.
   Алексей Борисович засмеялся.
   - Что делать, милая, никак не могу приучиться к мысли, что лапоть парадирует в роли "властителя дум"... Прости!.. Ну что еще,- в газетах обычный трепет и вилянье вперемешку с намеками на то, чего не ведает никто. Сферы делают мужичку глазки, что, однако, не особенно должно беспокоить нашего брата плантатора... Потом обычные пейзажи - воровство, кражи, казнокрадства, похищения, растраты... Ах, моя прелесть, что же и делать со скуки благородным россиянам - не кобелей же в самом деле топить... Pardon, - поправился он в скобках, но тотчас же с лукавством добавил: - Ты, впрочем, вероятно, привыкла к народным выражениям...
   - Опять...- повторила Варя.
   - Прости, прости... забываю, что ты еще не обнародилась до похвальбы грязными манжетками...
   - Папа!
   - Ну что еще... Много получил писем. Из Петербурга все больше точки и остервенелые доносы на скуку. Впрочем, Фонтанка воняет по-прежнему. В заграничных - жалуются на курсы и на кухню. Представь себе, подлецы немцы - до того онаглели, даже на желудки наши покушаются! Вот пишет Савельев из Карлсбада: "...Когда приходит время обеда - меня начинает тошнить: так все скверно готовят и баснословно дерут; например, за бифстекс (1/3 нашего) 1 fl. 60 kr., что составит по курсу 1 р. 36 к., и тот вареный на бульоне, чтобы не жарить его в масле, из экономии; - к нему картофель жаренный в сале, по 5 крейцеров за штуку; яйцо - от 6 до 8 крейцеров за штуку; булочка в два глотка - два крейцера: по крейцеру за глоток"... и так далее. Каково!.. Скоро, кажется, до того дойдем - Европа нас в лакейскую не будет допускать!.. Ну что еще... Ну, разумеется, по курортам различные Балалайкины шныряют, или как там у Щедрина?.. Ах, да!.. Вот...- и он с живостью взял листочек с графской коронкой. - Ты помнишь своего кузена, Мишу Облепищева? Графа Облепищева?
   - А,- быстро отозвалась Варя, - ну, конечно, помню: он такой милый.
   - Так вот он пишет. Просит позволить приехать ему погостить в Волхонку с товарищем, с каким-то Лукавиным. Не помню,- в недоумении промолвил Алексей Борисович,- какой это Лукавин. Пишет: "Представляет из себя возникающую лозу, упитанную миллионами, но за всем тем - мил и благороден".
   - Лукавин... Знакомая фамилия...
   - Ах, ты думаешь, что это... известный? Может быть. Но в таком случае это его сын. Посмотрим сей отпрыск лаптя, оправленного в золото...
   - Но... ты думаешь его пригласить?
   - Отчего же? Дом велик. А если ты затрудняешься ролью хозяйки и вообще забыла некоторые наши "барские" привычки и "приобыкла" к иным... так я тебе "Хороший тон" от господина Гоппе выпишу.
   Варя невольно рассмеялась.
   - Приглашай, приглашай, - сказала она.
   - А ты совершенно забросила музыку, - уже серьезно заметил Волхонский,- хотя бы "бычка" изучала под руководством господина... как бишь его?.. Ведь ты помнишь Мишеля - он без музыки жить не может.
   - Надо рояль настроить, папа.
   Алексей Борисович сейчас же распорядился послать в город за настройщиком.
   Варя прошла к себе и, не снимая шляпы, села у окна. Сладкий запах сирени доходил до нее. На сад ложились тени. В кустах бузины щебетала малиновка.
   Варя думала о своем кузене. "Каков-то он теперь?" - думала она и с удовольствием вспомнила время своего сближения с ним. Ей было тогда тринадцать лет. А он был такой тоненький и хрупкий и грациозный в своем пажеском мундире. Одно время он был влюблен в нее. Но это прошло быстро и незаметно. Истинной его любовью пользовалась только одна музыка. За роялью он забывал все на свете... Но, однако же, никогда она не забудет одной прогулки. Ей и теперь мерещится иногда зимняя лунная ночь с крепким морозом, необыкновенно высокое синее небо, простертое над бесконечными снегами, мелкое сверканье инея на сугробах, протяжный визг полозьев, заунывный звон колокольчика, медленно замирающий в сумрачной дали... Вместе с Мишей и бабушкой (той самой, которая и до сих пор отстаивает аракчеевские порядки, а Алексея Борисовича иначе не называет как фармазоном) они устроили этот пикник в одну из рождественских ночей. Варя и теперь помнит, как близко сидел около нее румяный Мишель, и как горячо соприкасались их ноги, и как острая струя морозного воздуха веяла ей в лицо, а на душе было свежо и грустно. Позади голубым блеском светились колокольни губернского города и смутно замирал городской шум...
   Вдруг она очнулась и мгновенно вспомнила сцену на поляне. Она живо вообразила себе и небо, и даль, и песню жаворонка, и лепет берез, пронизанных заходящим солнцем, и румяные облака... Но сердце ее билось ровно, и образ Тутолмина в каком-то тумане возникал перед нею. И странное чувство какой-то неудовлетворенности робко шевельнулось в ней.
  

IX

  
   - Ну, как твои "одры"?- спросил однажды Захара Иваныча Тутолмин.
   - Какие одры?
   - Ну эти, как их там... плуга-то твои?
   Захар Иваныч усмехнулся.
   - Да идут себе,- сказал он не без гордости.
   - Идут? - в удивлении протянул Илья Петрович.- И Пантешка пашет?
   - И Пантешка пашет.
   - И пласт не раскидывается?
   - И пласт не раскидывается.
   - Чудеса! Что же ты со всем этим натворил, буржуй окаянный?
   - Ничего не натворил. А лемеха установил; рабочим назначил премию; вместо щепок топлю антрацитом...
   - И идет? - недоверчиво произнес Тутолмин.
   - И идет.
   Илья Петрович с неудовольствием прикусил губы.
   - Ну, этим ты погоди важничать,- немного спустя промолвил он,- плуг-то, может быть, у тебя и пашет, а уж в общем ты оборвешься, буржуй! Как ни вертись, а мужик тебя слопает.
   В это время Захару Иванычу подали лошадь.
   - Да чего лучше, - сказал он, вставая и снисходительно посмеиваясь,- поедем со мной в поле, поглядишь, как хлеба у меня растут на возделанных нивах; как твой "каменный" мужик мягко с орудиями "капиталистического производства" обращается... Поедем!
   Илья Петрович согласился.
  
   И куда они ни приезжали, отовсюду веяло порядком и удачей. Озимая пшеница, рассеянная механическим способом, по земле, удобренной компостом и семенами, отобранными на машине, буйно и внушительно волновалась темными волнами. Из густо-зеленых ее перьев выметывался белый и жирный колос. Рожь превосходила рост человеческий. Она была в полном цвету и вместе с запахом, подобным запаху спирта, разливала в воздухе волнообразный палевый туман. Затем они осмотрели яровые. Синяя пшеница была чиста и высока. Просо отливало сочной и яркой зеленью. Турнепс и картофель заполоняли нивы шероховатой и грубой листвою.
   Захар Иваныч радостными глазами осматривал поля.
   - Тут прежде сеяли рожь,- говорил он, указывая на озимую пшеницу,- и продавали ее три с полтиной четверть. А я в прошлом году с этого поля пшеницу продал по шестнадцати рублей!.. На сем месте испокон веку овсы произрастали,- продолжал он, приближаясь к яровой пшенице,- пшеницу же сеяли и бросили: не рожалась. У меня она второй год родится; а цена ей - пятнадцать рублей... Турнепсом быков кормлю,- рассказывал он далее.- Картофель на винокуренный завод поставляю: важно берут с тех пор, как немцы рожь стали вывозить. Просо на пшено переделываю - локомобили зимою-то свободны, я их и приспособляю к рушке. Толку на водяной...
   - Эка у тебя нутро-то играет! - насмешливо заметил Тутолмин, поглядев на Захара Иваныча.
   - Друг! С чего ему не играть-то; результаты вижу!
   - Так. А ты, буржуй, здорово отупел. Ну какие же это к лешему результаты?
   - А что же?
   - Иллюзии.
   - Какие такие иллюзии?
   - А такие. Талан свой зарываешь в землю - злаки-то и прут оттуда как оглашенные. А все-таки талан в земле,- подчеркнул он.
   - Как в земле? - в некоторой обиде вымолв

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 438 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа