Главная » Книги

Чехов Антон Павлович - Рассказы и юморески 1885—1886 гг., Страница 9

Чехов Антон Павлович - Рассказы и юморески 1885—1886 гг.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

е что ни на есть подлые мысли... Вспоминается мне, какая из меня дрянь вышла... Ехал в Москву за две тысячи верст, метил в композиторы и пианисты, а попал в таперы... В сущности, ведь это естественно... даже смешно, а меня тошнит... Вспомнился мне и ты... Думаю, сидит теперь мой сожитель и строчит... Описывает, бедняга, спящих гласных, булочных тараканов, осеннюю непогоду... описывает именно то, что давным-давно уже описано, изжевано и переварено... Думаю я, и почему-то жалко мне тебя... до слез жалко!.. Малый ты славный, с душой, а нет в тебе этого, знаешь, огня, желчи, силы... нет азарта, и почему ты не аптекарь, не сапожник, а писатель, Христос тебя знает! Вспомнились все мои приятели-неудачники, все эти певцы, художники, любители... Всё это когда-то кипело, копошилось, парило в поднебесье, а теперь... чёрт знает что! Почему мне лезли в голову именно такие мысли, не понимаю! Гоню из головы себя, приятели лезут; приятелей гоню, девчонка лезет... Над девчонкой я смеюсь, ставлю ее ни в грош, но не дает она мне покоя... И что это, думаю, за черта у русского человека! Пока ты свободен, учишься или без дела шатаешься, ты можешь с ним и выпить, и по животу его похлопать, и с дочкой его полюбезничать, но как только ты стал в мало-мальски подчиненные отношения, ты уже сверчок, который должен знать свой шесток... Кое-как, знаешь, заглушаю мысль, а ч горлу все-таки подкатывает... Подкатит, сожмет и этак... сдавит... В конце концов чувствую на своих глазах жидкость, "Боккаччио" мой обрывается и... всё к чёрту. Благородная зала оглашается другими звуками... Истерика...
   - Врешь!
   - Ей-богу... - говорит Рублев, краснея и стараясь засмеяться. - Каков скандал? Засим чувствую, что меня влекут в переднюю... надевают шубу... Слышу голос хозяина: "Кто напоил тапера? Кто смел дать ему водки?" В заключение... в шею... Каков пассаж? Ха-ха... Тогда не до смеха было, а теперь ужасно смешно... ужасно! Здоровила... верзила, с пожарную каланчу ростом, и вдруг - истерика! Ха-ха-ха!
   - Что же тут смешного? - спрашиваю я, глядя, как плечи и голова Рублева трясутся от смеха. - Петя, ради бога... что тут смешного? Петя! Голубчик!
   Но Петя хохочет, и в его хохоте я легко узнаю истерику. Начинаю возиться с ним и бранюсь, что в московских номерах не имеют привычки ставить на ночь воду.
  
  

Примечания

  
  

ПИСАТЕЛЬ

   В комнате, прилегающей к чайному магазину купца Ершакова, за высокой конторкой сидел сам Ершаков, человек молодой, по моде одетый, но помятый и, видимо, поживший на своем веку бурно. Судя по его размашистому почерку с завитушками, капулю и тонкому сигарному запаху, он был не чужд европейской цивилизации. Но от него еще больше повеяло культурой, когда из магазина вошел мальчик и доложил:
   - Писатель пришел!
   - А!.. Зови его сюда. Да скажи ему, чтоб калоши свои в магазине оставил.
   Через минуту в комнатку тихо вошел седой, плешивый старик в рыжем, потертом пальто, с красным, помороженным лицом и с выражением слабости и неуверенности, какое обыкновенно бывает у людей, хотя и мало, но постоянно пьющих.
   - А, мое почтение... - сказал Ершаков, не оглядываясь на вошедшего. - Что хорошенького, господин Гейним?
   Ершаков смешивал слова "гений" и "Гейне", и они сливались у него в одно - "Гейним", как он и называл всегда старика.
   - Да вот-с, заказик принес, - ответил Гейним. - Уже готово-с...
   - Так скоро?
   - В три дня, Захар Семеныч, не то что рекламу, роман сочинить можно. Для рекламы и часа довольно.
   - Только-то? А торгуешься всегда, словно годовую работу берешь. Ну, показывайте, что вы сочинили?
   Гейним вынул из кармана несколько помятых, исписанных карандашом бумажек и подошел к конторке.
   - У меня еще вчерне-с, в общих чертах-с... - сказал он. - Я вам прочту-с, а вы вникайте и указывайте в случае, ежели ошибку найдете. Ошибиться не мудрено, Захар Семеныч... Верите ли? Трем магазинам сразу рекламу сочинял... Это и у Шекспира бы голова закружилась.
   Гейним надел очки, поднял брови и начал читать печальным голосом и точно декламируя:
   - "Сезон 1885-86 г. Поставщик китайских чаев во все города Европейской и Азиатской России и за границу, З. С. Ершаков. Фирма существует с 1804 года". Всё это вступление, понимаете, будет в орнаментах, между гербами. Я одному купцу рекламу сочинял, так тот взял для объявления гербы разных городов. Так и вы можете сделать, и я для вас придумал такой орнамент, Захар Семеныч: лев, а у него в зубах лира. Теперь дальше: "Два слова к нашим покупателям. Милостивые государи! Ни политические события последнего времени, ни холодный индифферентизм, всё более и более проникающий во все слои нашего общества, ни обмеление Волги, на которое еще так недавно указывала лучшая часть нашей прессы, - ничто не смущает нас. Долголетнее существование нашей фирмы и симпатии, которыми мы успели заручиться, дают нам возможность прочно держаться почвы и не изменять раз навсегда заведенной системе как в сношениях наших с владельцами чайных плантаций, так равно и в добросовестном исполнении заказов. Наш девиз достаточно известен. Выражается он в немногих, но многозначительных словах: добросовестность, дешевизна и скорость!!"
   - Хорошо! Очень хорошо! - перебил Ершаков, двигаясь на стуле. - Даже не ожидал, что так сочините. Ловко! Только вот что, милый друг... нужно тут как-нибудь тень навести, затуманить, как-нибудь этак, знаешь, фокус устроить... Публикуем мы тут, что фирма только что получила партию свежих первосборных весенних чаев сезона 1885 года... Так? А нужно кроме того показать, что эти только что полученные чаи лежат у нас в складе уже три года, но, тем не менее, будто из Китая мы их получили только на прошлой неделе.
   - Понимаю-с... Публика и не заметит противоречия. В начале объявления мы напишем, что чаи только что получены, а в конце мы так скажем: "Имея большой запас чаев с оплатой прежней пошлины, мы без ущерба собственным интересам можем продавать их по прейскуранту прошлых лет... и т. д." Ну-с, на другой странице будет прейскурант. Тут опять пойдут гербы и орнаменты... Под ними крупным шрифтом: "Прейскурант отборным ароматическим, фучанским, кяхтинским и байховым чаям первого весеннего сбора, полученным из вновь приобретенных плантаций"... Дальше-с: "Обращаем внимание истинных любителей на лянсинные чаи. из коих самою большою и заслуженною любовью пользуется "Китайская эмблема, или Зависть конкурентов" 3 р. 50 к. Из розанистых чаев мы особенно рекомендуем "Богдыханская роза" 2 р. и "Глаза китаянки" 1 р.80к." За ценами пойдет петитом о развеске и пересылке чая. Тут же о скидке и насчет премий: "Большинство наших конкурентов, желая завлечь к себе покупателей, закидывает удочку в виде премий. Мы с своей стороны протестуем против этого возмутительного приема и предлагаем нашим покупателям не в виде премии, а бесплатно все приманки, какими угощают конкуренты своих жертв. Всякий купивший у нас не менее чем на 50 р., выбирает и получает бесплатно одну из следующих пяти вещей: чайник из британского металла, сто визитных карточек, план города Москвы, чайницу в виде нагой китаянки и книгу "Жених удивлен, или Невеста под корытом", рассказ Игривого Весельчака".
   Кончив чтение и сделав кое-какие поправки, Гейним быстро переписал рекламу начисто и вручил ее Ершакову. После этого наступило молчание... Оба почувствовали себя неловко, как будто совершили какую-то пакость.
   - Деньги за работу сейчас прикажете получить или после? - спросил Гейним нерешительно.
   - Когда хотите, хоть сейчас... - небрежно ответил Ершаков. - Ступай в магазин и бери чего хочешь на пять с полтиной.
   - Мне бы деньгами, Захар Семеныч.
   - У меня нет моды деньгами платить. Всем плачу чаем да сахаром: и вам, и певчим, где я старостой, и дворникам. Меньше пьянства.
   - Разве, Захар Семеныч, мою работу можно равнять с дворниками да с певчими? У меня умственный труд.
   - Какой труд! Сел, написал и всё тут. Писанья не съешь, не выпьешь... плевое дело! И рубля не стоит.
   - Гм... Как вы насчет писанья рассуждаете... - обиделся Гейним. - Не съешь, не выпьешь. Того не понимаете, что я, может, когда сочинял эту рекламу, душой страдал. Пишешь и чувствуешь, что всю Россию в обман вводишь. Дайте денег, Захар Семеныч!
   - Надоел, брат. Нехорошо так приставать.
   - Ну, ладно. Так я сахарным песком возьму. Ваши же молодцы у меня его назад возьмут по восьми копеек за фунт. Потеряю на этой операции копеек сорок, ну, да что делать! Будьте здоровы-с!
   Гейним повернулся, чтобы выйти, но остановился в дверях, вздохнул и сказал мрачно:
   - Россию обманываю! Всю Россию! Отечество обманываю из-за куска хлеба! Эх!
   И вышел. Ершаков закурил гаванку, и в его комнате еще сильнее запахло культурным человеком.
  
  

Примечания

  
  

ПЕРЕСОЛИЛ

   Землемер Глеб Гаврилович Смирнов приехал на станцию "Гнилушки". До усадьбы, куда он был вызван для межевания, оставалось еще проехать на лошадях верст тридцать-сорок. (Ежели возница не пьян и лошади не клячи, то и тридцати верст не будет, а коли возница с мухой да кони наморены, то целых пятьдесят наберется.)
   - Скажите, пожалуйста, где я могу найти здесь почтовых лошадей? - обратился землемер к станционному жандарму.
   - Которых? Почтовых? Тут за сто верст путевой собаки но сыщешь, а не то что почтовых... Да вам куда ехать?
   - В Девкино, имение генерала Хохотова.
   - Что ж? - зевнул жандарм. - Ступайте за станцию, там на дворе иногда бывают мужики, возят пассажиров.
   Землемер вздохнул и поплелся за станцию. Там, после долгих поисков, разговоров и колебаний, он нашел здоровеннейшего мужика, угрюмого, рябого, одетого в рваную сермягу и лапти.
   - Чёрт знает какая у тебя телега! - поморщился землемер, влезая в телегу. - Не разберешь, где у нее зад, где перед...
   - Что ж тут разбирать-то? Где лошадиный хвост, там перед, а где сидит ваша милость, там зад...
   Лошаденка была молодая, но тощая, с растопыренными ногами и покусанными ушами. Когда возница приподнялся и стегнул ее веревочным кнутом, она только замотала головой, когда же он выбранился и стегнул ее еще раз, то телега взвизгнула и задрожала, как в лихорадке. После третьего удара телега покачнулась, после же четвертого она тронулась с места.
   - Этак мы всю дорогу поедем? - спросил землемер, чувствуя сильную тряску и удивляясь способности русских возниц соединять тихую, черепашью езду с душу выворачивающей тряской.
   - До-о-едем! - успокоил возница. - Кобылка молодая, шустрая... Дай ей только разбежаться, так потом и не остановишь... Но-о-о, прокля...тая!
   Когда телега выехала со станции, были сумерки. Направо от землемера тянулась темная, замерзшая равнина, без конца и краю... Поедешь по ней, так наверно заедешь к чёрту на кулички. На горизонте, где она исчезала и сливалась с небом, лениво догорала холодная осенняя заря... Налево от дороги в темнеющем воздухе высились какие-то бугры, не то прошлогодние стоги, не то деревня. Что было впереди, землемер не видел, ибо с этой стороны всё поле зрения застилала широкая, неуклюжая спина возницы. Было тихо, но холодно, морозно.
   "Какая, однако, здесь глушь! - думал землемер, стараясь прикрыть свои уши воротником от шинели. - Ни кола ни двора. Не ровен час - нападут и ограбят, так никто и не узнает, хоть из пушек пали... Да и возница ненадежный... Ишь, какая спинища! Этакое дитя природы пальцем тронет, так душа вон! И морда у него зверская, подозрительная".
   - Эй, милый, - спросил землемер, - как тебя зовут?
   - Меня-то? Клим.
   - Что, Клим, как у вас здесь? Не опасно? Не шалят?
   - Ничего, бог миловал... Кому ж шалить?
   - Это хорошо, что не шалят... Но на всякий случай все-таки я взял с собой три револьвера, - соврал землемер. - А с револьвером, знаешь, шутки плохи. С десятью разбойниками можно справиться...
   Стемнело. Телега вдруг заскрипела, завизжала, задрожала и, словно нехотя, повернула налево.
   "Куда же это он меня повез? - подумал землемер. - Ехал всё прямо и вдруг налево. Чего доброго, завезет, подлец, в какую-нибудь трущобу и... и... Бывают ведь случаи!"
   - Послушай, - обратился он к вознице. - Так ты говоришь, что здесь не опасно? Это жаль... Я люблю с разбойниками драться... На вид-то я худой, болезненный, а силы у меня, словно у быка... Однажды напало на меня три разбойника... Так что ж ты думаешь? Одного я так трахнул, что... что, понимаешь, богу душу отдал, а два другие из-за меня в Сибирь пошли на каторгу. И откуда у меня сила берется, не знаю... Возьмешь одной рукой какого-нибудь здоровилу, вроде тебя, и... и сковырнешь.
   Клим оглянулся на землемера, заморгал всем лицом и стегнул по лошаденке.
   - Да, брат... - продолжал землемер. - Не дай бог со мной связаться. Мало того, что разбойник без рук, без ног останется, но еще и перед судом ответит... Мне все судьи и исправники знакомы. Человек я казенный, нужный... Я вот еду, а начальству известно... так и глядят, чтоб мне кто-нибудь худа не сделал. Везде по дороге за кустиками урядники да сотские понатыканы... По... по...постой! - заорал вдруг землемер. - Куда же это ты въехал? Куда ты меня везешь?
   - Да нешто не видите? Лес!
   "Действительно, лес... - подумал землемер. - А я-то испугался! Однако, не нужно выдавать своего волнения... Он уже заметил, что я трушу. Отчего это он стал так часто на меня оглядываться? Наверное, замышляет что-нибудь... Раньше ехал еле-еле, нога за ногу, а теперь ишь как мчится!"
   - Послушай, Клим, зачем ты так гонишь лошадь?
   - Я ее не гоню. Сама разбежалась... Уж как разбежится, так никаким средствием ее не остановишь... И сама она не рада, что у ней ноги такие.
   - Врешь, брат! Вижу, что врешь! Только я тебе не советую так быстро ехать. Попридержи-ка лошадь... Слышишь? Попридержи!
   - Зачем?
   - А затем... затем, что за мной со станции должны выехать четыре товарища. Надо, чтоб они нас догнали... Они обещали догнать меня в этом лесу... С ними веселей будет ехать,.. Народ здоровый, коренастый... у каждого по пистолету... Что это ты всё оглядываешься и движешься, как на иголках? а? Я, брат, тово... брат... На меня нечего оглядываться... интересного во мне ничего нет... Разве вот револьверы только... Изволь, если хочешь, я их выну, покажу... Изволь...
   Землемер сделал вид, что роется в карманах, и в это время случилось то, чего он не мог ожидать при всей своей трусости. Клим вдруг вывалился из телеги и па четвереньках побежал к чаще.
   - Караул! - заголосил он. - Караул! Бери, окаянный, и лошадь и телегу, только не губи ты моей души! Караул!
   Послышались скорые, удаляющиеся шаги, треск хвороста - и всё смолкло... Землемер, не ожидавший такого реприманда, первым делом остановил лошадь, потом уселся поудобней на телеге и стал думать.
   "Убежал... испугался, дурак... Ну, как теперь быть? Самому продолжать путь нельзя, потому что дороги не знаю, да и могут подумать, что я у него лошадь украл... Как быть?" - Клим! Клим!
   - Клим!.. - ответило эхо.
   От мысли, что ему всю ночь придется просидеть в темном лесу на холоде и слышать только волков, эхо да фырканье тощей кобылки, землемера стало коробить вдоль спины, словно холодным терпугом.
   - Климушка! - закричал он. - Голубчик! Где ты, Климушка?
   Часа два кричал землемер, и только после того, как он охрип и помирился с мыслью о ночевке в лесу, слабый ветерок донес до него чей-то стон.
   - Клим! Это ты, голубчик? Поедем!
   - У... убьешь!
   - Да я пошутил, голубчик! Накажи меня господь, пошутил! Какие у меня револьверы! Это я от страха врал! Сделай милость, поедем! Мерзну!
   Клим, сообразив, вероятно, что настоящий разбойник давно бы уж исчез с лошадью и телегой, вышел из лесу и нерешительно подошел к своему пассажиру.
   - Ну, чего, дура, испугался? Я... я пошутил, а ты испугался... Садись!
   - Бог с тобой, барин, - проворчал Клим, влезая в телегу. - Если б знал, и за сто целковых не повез бы. Чуть я не помер от страха...
   Клим стегнул по лошаденке. Телега задрожала. Клим стегнул еще раз, и телега покачнулась. После четвертого удара, когда телега тронулась с места, землемер закрыл уши воротником и задумался. Дорога и Клим ему уже не казались опасными.
  
  

Примечания

  
  

БЕЗ МЕСТА

   Кандидат прав Перепелкпн сидел у себя в номере и писал:
   Дорогой дядя Иван Николаевич!.. Чёрт бы тебя взял с твоими рекомендательными письмами и практическими советами! В тысячу раз лучше, благороднее и человечнее сидеть без дела и питаться надеждами на туманное будущее, чем ежели нужно купаться в холодной, вонючей грязи, в которую ты толкаешь меня своими письмами и советами. Тошнит меня нестерпимо, точно я рыбой отравился. Тошнота самая гнусная, мозговая, от которой не отделаешься ни водкой, ни сном, ни душеспасительными размышлениями. Знаешь, дядя, хотя ты и старик, но ты большая скотина. Отчего ты не предупредил меня, что мне придется переживать такие мерзости? Стыдно!
   Описываю тебе по порядку все мои мытарства. Читай и казнись. Прежде всего я отправился с твоим рекомендательным письмом к Бабкову. Застал я его в правлении железнодорожного общества N. Это маленький, совершенно лысый старикашка с желто-серым лицом и бритым кривым ртом. Верхняя губа его глядит направо, нижняя налево. Он сидит за отдельным столом и читает газету.
   Вокруг него, как вокруг парнасского Аполлона, на высоких коммерческих табуретках за толстыми книгами сидят дамы. Одеты эти дамы шикарно: турнюры, веера, массивные браслеты. Как они умеют мирить внешний шик с нищенским женским жалованьем, понять трудно. Или они служат здесь от нечего делать, с жиру, по протекции папашей и дядюшек, или же тут бухгалтерия есть только дополнение, а подлежащее и сказуемое подразумевается. Потом я узнал, что они ни черта не делают; работа их валится на плечи разных сверхштатных служащих, безгласных мужчин, получающих по 10-15 рублей в месяц. Я подал Бабкову твое письмо. Он, не приглашая меня сесть, медленно надел допотопное пенсне, еще медленнее распечатал конверт и стал читать.
   "Ваш дядюшка просит для вас места, - сказал он, почесывая лысину. - Вакансий у нас нет и едва ли скоро они будут, но во всяком случае постараюсь для вашего дядюшки... доложу директору нашего общества. Может быть, и найдем что-нибудь".
   Я чуть не подпрыгнул от радости и готов уже был рассыпаться в песок благодарности, как вдруг, братец ты мой, слышу такую фразу:
   "Но, молодой человек, будь это место лично для вашего дядюшки, то я бы с него ничего не взял, а так как оно для вас, то тово... уверен, что вы поблагодарите... меня, как следует... Понимаете?.."
   Ты предупреждал меня, что даром мне не дадут места, что я должен буду заплатить, но ты ни слова не сказал мне о том, что эти пакостные продажа и купля производятся так громко, публично, беззастенчиво... при дамах! Ах, дядя, дядя! Последние слова Бабкова до того меня огорошили, что я чуть не умер от тошноты. Мне стало совестно, точно я сам брал взятку. Я покраснел, залепетал какую-то чепуху и под конвоем двадцати женских смеющихся глаз попятился к выходу. В передней догнала меня какая-то мрачная, испитая личность, которая шепнула мне, что и без Бабкова можно найти себе место.
   "Дайте мне пять целковых, и я вас сведу к Сахару Медовичу. Они, хотя и не служат, но находят места. И берут они за это немного: половину жалованья за первый год".
   Мне бы нужно было плюнуть, надсмеяться, а я поблагодарил, сконфузился и, как ошпаренный, пустился вниз по лестнице. От Бабкова я пошел к Шмаковичу. Это мягкий, пухлый толстячок с красной, благодушной физиономией и с маленькими маслеными глазками. Его глазки маслены до приторности, так что тебе кажется, что они вымазаны касторовым маслом. Узнав, что я твой племянник, он ужасно обрадовался и даже заржал от удовольствия. Бросил свое дело и принялся поить меня чаем. Душа человек! Всё время глядел мне в лицо и искал сходства с тобой. Тебя вспоминал со слезами. Когда я напомнил ему о цели своего визита, он похлопал меня по плечу и сказал:
   "Надоест еще о деле говорить... Дело не медведь, в лес не уйдет. Вы где обедаете? Ежели для вас безразлично, где ни обедать, так поедемте к Палкину! Там и потолкуем".
   При сем письме прилагаю палкинский счет. 76 рублей, которые ты там увидишь, съел и выпил твой друг Шмакович, оказавшийся большим гастрономом. Заплатил по счету, конечно, я. От Палкина Шмакович потащил меня в театр. Билеты купил я. Что еще? После театра твой подлец предложил мне проехаться за город, но я отказался, так как у меня деньги почти на исходе. Прощаясь со мной, Шмакович велел тебе кланяться и передать, что место он может мне выхлопотать не раньше, как через пять месяцев.
   "Нарочно не дам вам места! - пошутил он, милостиво хлопая по моему животу. - И зачем вам, университетскому, так хочется служить в нашем обществе? Поступали бы, ей-богу, на казенную службу!" - "Я и без вас знаю про казенное место. Но дайте мне его!"
   С третьим твоим письмом я отправился к твоему куму Халатову в правление Живодеро-Хамской железной дороги. Тут произошло нечто мерзопакостное, перещеголявшее и Бабкова и Шмаковича, обоих разом. Повторяю: ну тебя к чёрту! Тошно мне до безобразия, и виноват в этом ты... Твоего Халатова я не застал. Принял меня какой-то Одеколонов - тощая, сухожильная фигура с рябой, иезуитской физией. Узнав, что я ищу места, он усадил меня и прочел мне целую лекцию о трудностях, с какими получаются теперь места. После лекции он пообещал мне доложить, похлопотать, замолвить и проч. Помня твою заповедь - совать деньги, где только возможно, и видя, что рябая физия не прочь от взятки, я, прощаясь, сунул в кулак... Берущая рука пожала мне палец, физия осклабилась, и опять посыпались обещания, но... Одеколонов оглянулся и увидел сзади себя посторонних, которые не могли не заметить рукопожатия. Иезуит смутился и забормотал:
   "Место я вам обещаю, но... благодарностей не беру... Ни-ни! Возьмите обратно! Ни-ни! Вы обижаете..."
   И он разжал кулак и отдал мне назад деньги, но не четвертную, которую я ему сунул, а трехрублевку. Каков фокус? У этих чертей в рукавах, должно быть, целая система пружин и ниток, иначе я не понимаю превращения моей бедной четвертной в жалкую трехрублевку.
   Относительно чистеньким и порядочным показался мне объект четвертого рекомендательного письма - Грызодубов.
   Это еще молодой человек, красивый, с благородной осанкой, щегольски одетый. Принял меня он хотя и лениво, с видимой неохотой, но любезно. Из разговоров с ним я узнал, что он кончил в университете и тоже в свое время бился из-за куска хлеба, как рыба о лед. Отнесся он к моей просьбе очень сочувственно, тем более что образованные служащие - его любимая мечта... Был я у него уже три раза, и за все три раза он не сказал мне ничего определенного. Он как-то мямлит, мнется, избегает прямых ответов, точно стесняется или не решается... Я дал тебе слово не сентиментальничать. Ты меня уверял, что у всех шулеров обыкновенно благородные осанки и самый рыцарский апломб... Может быть, это и правда, но сумей-ка ты отделить шулеров от порядочных. Так влопаешься, что небу жарко станет... Сегодня у Грызодубова я был в четвертый раз... Он по-прежнему мямлил и не говорил ничего определенного... Меня взорвало... Чёрт меня дернул вспомнить, что я дал тебе честное слово наделять всех без исключения деньгами, и меня словно кто под локоть толкнул... Как решаются окунуться в холодную воду или взлезть на высоту, так и я решился рискнуть и сунуть...
   Эх, что будет, то будет! - решил я. - Раз в жизни можно испробовать...
   Я решил рискнуть не столько ради места, сколько ради новизны ощущения. Хоть раз в жизни, мол увидеть, как действует на порядочных людей "благодарность"! Но "ощущение" мое пошло к чёрту. Исполнил я неумело, аляповато... Вытащил из кармана депозитку и, краснея, дрожа всем телом, улучил минутку, когда Грызодубов на меня не глядел, и положил ее на стол... К счастью, Грызодубов положил в это время на стол какие-то книги и прикрыл ими депозитку... Итак, не удалось... Грызодубов депозитив не видел... Она затеряется между бумагами или ее украдут сторожа... Если же он ее увидит, то, наверное, оскорбится... Так-то, mon oncle... {дядюшка... (франц.).} И деньги пропали, и совестно... до боли совестно! А всё ты со своими проклятыми практическими советами! Ты развратил меня... Прерываю письмо, ибо кто-то звонит... Иду отворить дверь...
   Сейчас получил от Грызодубова письмо. Пишет, что есть в контроле товарных сборов вакансия на 60 руб. в месяц. Депозитку мою он, стало быть, видел.
  
  

Примечания

  
  

БРАК ЧЕРЕЗ 10-15 ЛЕТ

   На этом свете всё совершенствуется: шведские спички, оперетки, локомотивы, вина Депре и человеческие отношения. Совершенствуется и брак. Каков он был и каков теперь, вы знаете. Каков он будет лет через 10-15, когда вырастут наши дети, угадать не трудно. Вот вам схема романов этого близкого будущего.
   В гостиной сидит девица лет 20-25. Одета она по последней моде: сидит сразу на трех стульях, причем один стул занимает она сама, два другие - ее турнюр. На груди брошка, величиной с добрую сковороду. Прическа, как и подобает образованной девице, скромная: два-три пуда волос, зачесанных кверху, и на волосах маленькая лестница для причесывающей горничной. Тут же на пианино лежит шляпа девицы. На шляпе искусно сделанная индейка на яйцах в натуральную величину.
   Звонок. Входит молодой человек в красном фраке, узких брюках и в громадных, похожих на лыжи, башмаках.
   - Честь имею представиться, - говорит молодой человек, расшаркиваясь перед девицей, - помощник присяжного поверенного Балалайкин!..
   - Очень приятно... Чем могу быть полезна?
   - Меня направило к вам "Общество заключения счастливых браков".
   - Очень приятно... Садитесь!
   Балалайкин садится и говорит:
   - "Общество" указало мне на несколько невест, но думаю, что ваши условия для меня будут самыми подходящими. Из этой вот записки, данной мне секретарем "Общества", видно, что вы приносите с собой мужу дом на Плющихе, 40 тысяч деньгами и тысяч на пять движимого имущества... Так ли это?
   - Нет... За мною идет только 20 000, - кокетничает девица.
   - В таком случае, сударыня, виноват... извините за беспокойство... честь имею кланяться...
   - Нет, нет... я пошутила! - смеется девица. - В вашей записке всё верно... Деньги, дом и движимое... В "Обществе" вам, конечно, говорили, что ремонт дома будет производиться на счет мужа... и... и... - я ужасно застенчива! - и деньги муж получает не всё сразу, а с рассрочкой на три года...
   - Нет, сударыня, - вздыхает Балалайкин, - нынче с рассрочкой никто не женится! Если уж вы так настаиваете на рассрочке, то извольте, я дам вам год...
   Девица и Балалайкин начинают торговаться. Девица в конце концов сдается и довольствуется годом рассрочки.
   - Теперь позвольте узнать ваши условия! - говорит она. - Вам сколько лет? Где служите?
   - Собственно говоря, я не сам женюсь, а хлопочу за своего клиента... Я комиссионер...
   - Но ведь я просила "Общество" не присылать ко мне комиссионеров! - обижается девица.
   - Вы, сударыня, не сердитесь... Клиент мой человек пожилой, страдающий ревматизмом, сырой... Ходить по невестам, хлопотать у него нет сил, так что volens-nolens {волей-неволей (лат.).} ему приходится действовать через третье лицо. Но вы не беспокойтесь, я дорого не возьму...
   - Условия вашего клиента?
   - Мой клиент - мужчина 52 лет... Несмотря на такой возраст, он еще имеет людей, которые дают ему взаймы. Так, у него два портных, шьющих на него в кредит. В лавочках отпускают ему по книжке сколько угодно. Никто лучше его не может уходить от извозчиков в проходные ворота и т. д. Не стану распространяться в похвалах его деловитости, скажу только для полной характеристики, что он ухитряется даже в аптеке забирать в кредит.
   - Он только и живет займами?
   - Займы - это его главное занятие. Но, как натура широкая, не узкая, он не довольствуется одною только этою деятельностью... Без преувеличения можно сказать, что лучше его никто не сбудет с рук фальшивого купона... Кроме того, он состоит опекуном своей племянницы, что дает ему около трех тысяч в год... Далее, в театрах он выдает себя за рецензента и таким образом получает от актеров бесплатные ужины и контрамарки... Два раза он судился за растрату и ныне еще под судом за подлог...
   - Разве еще существует суд?
   - Да, как остаток не совсем еще отжившей средневековой морали... Но можно надеяться, сударыня, пройдет еще год-два, и культурный человек расстанется и с этим устаревшим обрядом... Так какой ответ прикажете передать моему клиенту?
   - Скажите, что я подумаю...
   - О чем же думать, сударыня? Не смею советовать вам, но, желая вам добра, не могу не выразить своего удивления... Человек порядочный, блестящий во всех отношениях и... и вдруг вы не соглашаетесь сразу, зная, как гибельна может быть для вас проволочка. Ведь пока вы будете думать, он войдет в соглашение с другой невестой!
   - Это правда... В таком случае я согласна...
   - Давно бы так! Позволите получить с вас задаток?
   Девица дает комиссионеру 10-20 рублей. Тот берет, расшаркивается и идет к двери.
   - А расписку? - останавливает его девица.
   - Mille pardons, {Тысяча извинений (франц.)} сударыня! Я совсем забыл! Ха-ха...
   Балалайкин пишет расписку, шаркает еще раз и уходит, девица же закрывает лицо и падает на диван.
   - Как я счастлива! - восклицает она, охваченная новым, неведомым ей доселе чувством. - Как я счастлива! Я... люблю и любима!!
   Конец. Такова свадьба близкого будущего. А давно ли, читатель, невесты ходили в кринолинах, а женихи щеголяли в полосатых брюках и во фраках с искрой? Давно ли жених, прежде чем влюбиться в невесту, должен был переговорить с ее папашей и мамашей?
   Соловьи, розы, лунные ночи, душистые записочки, романсы... всё это ушло далеко-далеко... Шептаться в темных аллейках, страдать, жаждать первого поцелуя и проч. теперь так же несвоевременно, как одеваться в латы и похищать сабинянок. Всё совершенствуется!
  
  

Примечания

  
  

СТАРОСТЬ

   Архитектор, статский советник Узелков, приехал в свой родной город, куда он был вызван для реставрации кладбищенской церкви. В этом городе он родился, учился, вырос и женился, но, вылезши из вагона, он едва узнал его. Всё изменилось... Восемнадцать лет тому назад, когда он переселился в Питер, на том, например, месте, где теперь стоит вокзал, мальчуганы ловили сусликов; теперь при въезде на главную улицу высится четырехэтажная "Вена с номерами", тогда же тут тянулся безобразный серый забор. Но ни заборы, ни дома - ничто так не изменилось, как люди. Из допроса номерного лакея Узелков узнал, что больше чем половина тех людей, которых он помнил, вымерло, обедняло, забыто.
   - А Узелкова ты помнишь? - спросил он про себя у старика лакея. - Узелкова, архитектора, что с женой разводился... У него еще дом был на Свиребеевской улице... Наверное, помнишь!
   - Не помню-с...
   - Ну, как не помнить! Громкое было дело, даже извозчики все знали. Припомни-ка! Разводил его с женой стряпчий Шапкин, мошенник... известный шулер, тот самый, которого в клубе высекли...
   - Иван Николаич?
   - Ну да, да... Что, он жив? Умер?
   - Живы-с, слава богу-с. Они теперь нотариусом, контору держат. Хорошо живут. Два дома на Кирпичной улице. Недавно дочь замуж выдали...
   Узелков пошагал из угла в угол, подумал и решил, скуки ради, повидаться с Шапкиным. Когда он вышел из гостиницы и тихо поплелся на Кирпичную улицу, был полдень. Шапкина он застал в конторе и еле узнал его. Из когда-то стройного, ловкого стряпчего с подвижной, нахальной, вечно пьяной физиономией Шапкин превратился в скромного, седовласого, хилого старца.
   - Вы меня не узнаете, забыли... - начал Узелков. - Я ваш давнишний клиент, Узелков...
   - Узелков? Какой Узелков? Ах!
   Шапкин вспомнил, узнал и обомлел. Посыпались восклицания, расспросы, воспоминания.
   - Вот не ожидал! Вот не думал! - кудахтал Шапкин. - Угощать-то чем? Шампанского хотите? Может, устриц желаете? Голубушка моя, столько я от вас деньжищ перебрал в свое время, что и угощения не подберу...
   - Пожалуйста, не беспокойтесь, - сказал Узелков. - Мне некогда. Сейчас нужно мне на кладбище ехать, церковь осматривать. Я заказ взял.
   - И отлично! Закусим, выпьем и поедем вместе. У меня отличные лошади! И свезу вас, и со старостой познакомлю... всё устрою... Да что вы, ангел, словно сторонитесь меня, боитесь? Сядьте поближе! Теперь уж нечего бояться... Хе-хе... Прежде, действительно, ловкий парень был, жох мужчина... никто не подходи близко, а теперь тише воды, ниже травы; постарел, семейным стал... дети есть. Умирать пора!
   Приятели закусили, выпили и на паре поехали за город, на кладбище.
   - Да, было времечко! - вспоминал Шапкин, сидя в санях. - Вспоминаешь и просто не веришь. А помните, как вы с вашей супругой разводились? Уж почти двадцать лет прошло и, небось, вы всё забыли, а я помню, словно вчера разводил вас. Господи, сколько я крови тогда испортил! Парень я был ловкий, казуист, крючок, отчаянная голова... Так, бывало, и рвусь ухватиться за какое-нибудь казусное дело, особливо ежели гонорарий хороший, как, например, в вашем процессе. Что вы мне тогда заплатили? Пять-шесть тысяч! Ну, как тут крови не испортить? Вы тогда уехали в Петербург и всё дело мне на руки бросили: делай как знаешь! А покойница супруга ваша, Софья Михайловна, была хоть и из купеческого дома, но гордая, самолюбивая. Подкупить ее, чтоб она на себя вину приняла, было трудно... ужасно трудно! Прихожу к ней, бывало, для переговоров, а она завидит меня и кричит горничной: "Маша, ведь я приказала тебе не принимать подлецов!" Уж я и так, и этак... и письма ей пишу, и нечаянно норовлю встретиться - не берет! Пришлось через третье лицо действовать. Долго я возился с ней, и только тогда, когда вы десять тысяч согласились дать ей, поддалась... Десяти тысяч не выдержала, не устояла... Заплакала, в лицо мне плюнула, но согласилась, приняла вину!
   - Кажется, она взяла с меня не десять, а пятнадцать тысяч, - сказал Узелков.
   - Да, да... пятнадцать, ошибся! - смутился Шапкин. - Впрочем, дело прошлое, нечего греха таить. Ей я десять дал, а остальные пять я у вас на свою долю выторговал. Обоих вас обманул... Дело прошлое, стыдиться нечего... Да и с кого же мне было брать, Борис Петрович, ежели не с вас, судите сами... Человек вы были богатый, сытый... С жиру вы женились, с жиру разводились. Наживали вы пропасть... Помню, с одного подряда дерябнули двадцать тысяч. С кого же и тянуть, как не с вас? Да и, признаться, зависть мучила... Вы ежели хапнете, перед вами шапки ломают, меня же, бывало, за рубли и секут и в клубе по щекам бьют... Ну, да что вспоминать! Забыть пора.
   - Скажите, пожалуйста, как потом жила Софья Михайловна?
   - С десятью тысячами-то? Плохиссиме... Бог ее знает, азарт ли на нее такой напал, или совесть и гордость стали мучить, что себя за деньги продала, или, может быть, любила вас, только, знаете ли, запила... Получила деньги и давай на тройках с офицерами разъезжать. Пьянство, гульба, беспутство... Заедет с офицерами в трактир и не то, чтобы портвейнцу или чего-нибудь полегче, а норовит коньячищу хватить, чтоб жгло, в одурь бросало.
   - Да, она эксцентричная была... Натерпелся я от нее. Бывало, обидится на что-нибудь и начнет нервничать... А потом что было?
   - Проходит неделя, другая... Сижу я у себя дома и что-то строчу. Вдруг отворяется дверь и входит она... пьяная. "Возьмите, говорит, назад проклятые ваши деньги!" и бросила мне в лицо пачку. Не выдержала, значит! Я подобрал деньги, сосчитал... Пятисот не хватало. Только пятьсот и успела прокутить.
   - Куда же вы девали деньги?
   - Дело прошлое... таиться незачем... Конечно, себе! Что вы на меня так поглядели? Погодите, что еще дальше будет... Роман целый, психиатрия! Этак месяца через два прихожу я однажды ночью к себе домой пьяный, скверный... Зажигаю огонь, гляжу, а у меня на диване сидит Софья Михайловна, и тоже пьяная, в растрепанных чувствах, дикая какая-то, словно из Бедлама бежала... "Давайте, говорит, мне назад мои деньги, я раздумала. Падать, так уж падать, как следует, в засос! Поворачивайтесь же, подлец, давайте деньги!" Безобразие!
   - И вы... дали?
   - Дал, помню, десять рублей...
   - Ах! ну можно ли? - поморщился Узелков. - Если вы сами не могли или не хотели дать ей, то написали бы мне, что ли... И я не знал! А? И я не знал!
   - Голубчик мой, да зачем мне писать, если она сама вам писала, когда потом в больнице лежала?
   - Впрочем, я так был занят тогда новым браком, так кружился, что мне не до писем было... Но вы, частный человек, вы антипатии к Софье не чувствовали... отчего не подали ей руки?
   - На теперешний аршин нельзя мерить, Борис Петрович. Теперь мы так думаем, а тогда совсем иначе думали... Теперь я ей, может быть, и тысячу рублей дал бы, а тогда и те десять... не задаром отдал. Скверная история! Забыть надо... Но вот и приехали...
   Сани остановились у кладбищенских ворот. Узелков и Шапкин вылезли из саней, вошли в ворота и направились по длинной, широкой аллее. Оголенные вишневые деревья и акации, серые кресты и памятники серебрились инеем. В каждой снежинке отражался ясный солнечный день. Пахло, как вообще пахнет на всех кладбищах: ладаном и свежевскопанной землей...
   - Хорошенькое у нас кладбище, - сказал Узелков. - Совсем сад!
   - Да, но жалко, воры памятники воруют... А вон за тем чугунным памятником, что направо, Софья Михайловна похоронена. Хотите посмотреть?
   Приятели повернули направо и по глубокому снегу направились к чугунному памятнику.
   - Вот тут... - сказал Шапкин, указывая на маленький памятник из белого мрамора. - Прапорщик какой-то памятник на ее могилке поставил.
   Узелков медленно снял шапку и показал солнцу свою плешь. Шапкин, глядя на него, тоже снял шапку, и другая плешь заблестела на солнце. Тишина кругом была могильная, точно и воздух был мертв. Приятели глядели на памятник, молчали и думали.
   - Спит себе! - прервал молчание Шапкин. - И горя ей мало, что вину она на себя приняла и коньяк пила. Сознайтесь, Борис Петрович!
   - В чем? - угрюмо спросил Узелков.
   - А в том... Как ни противно прошлое, но оно лучше, чем это.
   И Шапкин указал на свои седины.
   - Бывало, и не думал о смертном часе... Встреться со смертью, так, кажется, десять очков вперед дал бы ей, а теперь... Ну, да что!
   Узелковым овладела грусть. Ему вдруг захотелось плакать, страстно, как когда-то хотелось любви... И он чувствовал, что плач этот вышел бы у него вкусный, освежающий. На глазах выступила влага и уже к горлу подкатил ком, но... рядом стоял Шапкин, и Узелков устыдился малодушествовать при свидетеле. Он круто повернул назад и пошел к церкви.
   Только часа два спустя, переговорив со старостой и осмотрев церковь, он улучил минутку, когда Шапкин заговорился со священником, и побежал плакать... Подкрался он к памятнику тайком, воровски, ежеминутно оглядываясь. Маленький белый памятник глядел на него задумчиво, грустно итак невинно, словно под ним лежала девочка, а не распутная, разведенная жена.
   "Плакать, плакать!" - думал Узелков.
   Но момент для плача был уже упущен. Как ни мигал глазами старик, как ни настраивал себя, а слезы не текли и ком не подступал к горлу... Постояв минут десять, Узелков махнул рукой и пошел искать Шапкина.
  
  

Примечания

  
  

ГОРЕ

   Токарь Григорий Петров, издавна известный за великолепного мастера и в то же время за самого непутевого мужика во всей Галчинской волости, везет свою больную старуху в земскую больницу. Нужно ему проехать верст тридцать, а между тем дорога ужасная, с которой не справиться казенному почтарю, а не то что такому лежебоке, как токарь Григорий. Прямо навстречу бьет резкий, холодный ветер. В воздухе, куда ни взглянешь, кружатся целые облака снежинок, так что не разберешь, идет ли снег с неба, или с земли. За снежным туманом не видно ни поля, ни телеграфных столбов, ни леса, а когда на Григория налетает особенно сильный порыв ветра, тогда не бывает видно даже дуги. Дряхлая, слабосильная кобылка плетется еле-еле. Вся энергия ее ушла на вытаскивание ног из глубокого снега и подергиванье головой. Токарь торопится. Он беспокойно прыгает на облучке и то и дело хлещет по лошадиной спине.
   - Ты, Матрена, не плачь... - бормочет он. - Потерпи малость. В больницу, бог даст, приедем и мигом у тебя, это самое... Даст тебе Павел Иваныч капелек, или кровь пустить прикажет, или, может, милости его угодно будет спиртиком каким тебя растереть, оно и тово... оттянет от бока. Павел Иваныч постарается... Покричит, ногами потопочет, а уж постарается... Славный господин, обходительный, дай бог ему здоровья... Сейчас, как приедем, перво-наперво выскочит из своей фатеры и начнет чертей перебирать. "Как? Почему такое? - закричит. - Почему не вовремя приехал? Нешто я собака какая, чтоб цельный день с вами, чертями, возиться? Почему утром не приехал? Вон! Чтоб и духу твоего не было. Завтра приезжай!" А я и скажу: "Господин доктор! Павел Иваныч! Ваше высокоблагородие!" Да поезжай же ты, чтоб тебе пусто было, чёрт! Но!
   Токарь хлещет по лошаденке и, не глядя на старуху, продолжает бормотать себе под нос:
   - "Ваше высокоблагородие! Истинно, как перед богом... вот вам крест, выехал я чуть свет. Где ж тут к сроку поспеть, ежели господь... матерь божия... прогневался и метель такую послал? Сами изволите видеть... Какая лошадь поблагороднее, и та не выедет, а у меня, сами изволите видеть, не лошадь, а срамота!" А Павел Иваныч нахмурится и закричит: "Знаем вас! Завсегда оправдание найдете! Особливо ты, Гришка! Давно тебя знаю! Небось, раз пять в кабак заезжал!" А я ему: "Ваше высокоблагородие! Да нешто я злодей какой или нехристь? Старуха душу богу отдает, помирает, а я стану по кабакам бегать! Что вы, помилуйте! Чтоб им пусто было, кабакам этим!" Тогда Павел Иваныч прикажет тебя в больницу снесть. А я в ноги... "Павел Иваныч! Ваше высокоблагородие! Благодарим вас всепокорно! Простите нас, дураков, анафемов, не обессудьте нас, мужиков! Нас бы в три шеи надо, а вы изволите беспокоиться, ножки свои в снег марать!" А Павел Иваныч взглянет этак, словно ударить захочет, и скажет: "Чем в ноги-то бухать, ты бы лучше, дурак, водки не лопал да старуху жалел. Пороть тебя надо!" - "Истинно пороть, Павел Иваныч, побей меня бог, пороть! А как же нам в ноги не кланяться, ежели благодетели вы наши, отцы родные? Ваше высокоблагородие! Верно слово... вот как перед богом... плюньте тогда в глаза, ежели обману: как только моя Матрена, это самое, выздоровеет, станет на свою настоящую точку, то всё, что соизволите приказать, всё для вашей милости сделаю! Портсигарчик, ежели желаете, из карельской березы... шары для крокета, кегли могу выточить самые заграничные... всё для вас сделаю! Ни копейки с вас не возьму! В Москве бы с вас за такой портсигарчик четыре рубля взяли, а я ни копейки". Доктор засмеется и скажет: "Ну, ладно, ладно... Чувствую! Только жалко, что ты пьяница"... Я, брат старуха, понимаю, как с господами надо. Нет того господина, чтоб я с ним не сумел поговорить. Только привел бы бог с дороги не сбиться. Ишь метет! Все глаза запорошило.
   И токарь бормочет без конца. Болтает он языком машинально, чтоб хоть немного заглушить свое тяжелое чувство. Слов на языке много, но мыслей и вопросов в голове еще больше. Горе застало токаря врасплох, нежданно-негаданно, и теперь он никак не может очнуться, прийти в себя, сообразить. Жил доселе безмятежно, ровно, в пьяном полузабытьи, не зная ни горя, ни радостей, и вдруг чувствует теперь в душе ужасную боль. Беспечный лежебока и пьянчужка очутился ни с того ни с сего в положении человека занятого, озабоченного, спешащего и даже борющегося с природой.
   Токарь помнит, что горе началось со вчерашнего вечера. Когда вчера вечером воротился он домой, по обыкновению пьяненьким, и по застарелой привычке начал браниться и махать кулаками, старуха взглянула на своего буяна так, как раньше никогда не глядела. Обыкновенно выражение ее старческих глаз было мученическое, кроткое, как у собак, которых много бьют и плохо кормят, теперь же она глядела сурово и неподвижно, как глядят святые на иконах или умирающие. С этих странных, нехороших глаз и началось горе. Ошалевший токарь выпросил у соседа лошаденку и теперь везет старуху в больницу, в надежде, что Павел Иваныч порошками и мазями возвратит старухе ее прежний взгляд.
   - Ты же, Матрена, тово... - бормочет он. - Ежели Павел Иваныч спросит, бил я теб

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 407 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа