Ткачев неподвижно и жутко смотрел ему прямо в глаза. Ланде близко видел
его темные зрачки, ставшие совсем круглыми, и сквозь них смотрела на него
бессильная, затаившаяся навсегда вечная обида и ненависть. Ланде почему-то
подумал, что если он моргнет, то Ткачев или ударит его, или плюнет в лицо.
Но он не моргнул.
Ткачев вдруг опустил глаза.
- Ничего вы не знаете! - сказал он тихо, грубо и с вызовом.
- Нет, знаю! - твердо возразил Ланде. - Я ведь знаю всю вашу жизнь, мне
говорили о ней много... Да вы и сами рассказывали много, когда говорили в
суде... Мне передавали. Вы так правильно и ярко описали ее, что трудно было
бы...
Неумное, хвастливое выражение появилось на лице Ткачева.
- А вы думаете, только вы, господа студенты, говорить умеете? Нет,
прошли те времена! Теперь... - некстати заговорил он.
- Ведь вы потому и украли, что никогда вором не были... - не слушая
его, продолжал Ланде. - Я знаю, вы всегда жили страшно тяжело, но не только
не крали, вы даже не пили никогда, не курили... Нашли же вы в себе силы
тогда все учиться? Я знаю... Я знаю и как вы изучали Евангелие, как вы
перестали мясо есть...
- Глупости все это! - с неестественным, деланным презрением возразил
Ткачев.
- Нет, не глупости! Это великое дело, когда человек так работает над
самим собой! На это надо большую, громадную силу. И она у вас была... Отчего
же ее теперь нет, Ткачев? - с мольбой, хватая его за руки, говорил Ланде. -
Отчего вы не боролись до конца?
- До какого же такого конца? позвольте вас спросить, господин Ланде? -
скривив все лицо в злорадную и вместе жалкую гримасу и вырывая руки, спросил
Ткачев.
- До победы, Ткачев! - вставая к нему, ответил Ланде. - Человек все
может победить за свою идею; а у вас была своя идея, что все люди одно, и
жизнь, чувство должно быть одно и хорошо! И вы бы победили, Ткачев, вы -
сильный человек! Почему же вы упали духом, что случилось?
Ткачев молчал. Замолчал и Ланде в странном трепете. Страшный подъем, с
которым он говорил, обессилел его. Светлые волосы прилипли ко лбу, губы и
руки дрожали, и только глаза по-прежнему светились любовью и жалостью.
Ткачев довольно долго молчал.
- Слушайте, господин Ланде, - заговорил он, подняв голову, но не глядя
на Ланде: - вы вот говорите, что знаете меня, и говорите верно... знаете...
всю мою разнесчастную жизнь и все мои горькие страдания вы знаете... да...
Только ведь и я вас знаю, господин Ланде, не хуже вашего! Вот-с! Вы,
господин Ланде, очень хороший человек, - о вас все так говорят, и я знаю.
Лучше вас у нас в городе, а может, и нигде, нет... Я так полагаю, что вы,
может, святой человек, потому что душа у вас чистая... ровно стекло! А
позвольте вас спросить: где же вы-то были, когда... все это происходило со
мной?..
Ланде поднял руку.
- Нет, позвольте теперь мне сказать! - крепким, злым голосом перебил
Ткачев. - Много вы в моей жизни значили, господин Ланде, если правду
сказать: я вас давно знаю; мальчиком вы еще были, а и я не Бог весть каким
взрослым был, когда... Очень много вы для меня тогда значили! А вы помните,
господин Ланде, как я к вам приходил за книгами? Еще вы ехать собирались, в
передней чемодан увязывали... Я до того, чтобы увидеть вас, три года ждал, а
что вы мне сказали? Ланде весь задергался в мучительном волнении.
- Ткачев, Ткачев, это правда... только ведь... - жалобно закричал он.
Ткачев повернулся к нему черным каменным лицом и режущим голосом,
сквозь зубы проговорил:
- А вы мне сказали, что, мол, едете... некогда вам, после обещали
поговорить! Только и всего... А я от вас тогда слова на всю жизнь ждал...
Что-нибудь одно: или вы меня не поняли, проглядели, что во мне было
настоящее, или видели, да свой отъезд, дело выше поставили. Так, господин
Ланде? Или, может, я не понимаю?..
- Богом вам клянусь, - вскрикнул Ланде, - что, если бы я понял тогда, я
остался бы... Вы сами виноваты, Ткачев! Надо было приступить прямее,
сильнее, постучаться в душу прямо! Ведь вы же видели, что я просто не
понимаю!
Ткачев медленно и зло усмехнулся.
- Видел, в том-то и дело, что видел. Это-то меня, может, раз и навсегда
и с дороги-то сбило.
Ланде широко раскрыл глаза.
- Если бы вы, господин Ланде, поставили свой отъезд по делу, интерес
свой важнее того, что человек к вам со всею душою пришел, я просто, может,
плюнул бы на вас и сказал: "Дрянь человечишко, такой, как и все, дрянь!" А
то нет... Увидел я, что вы просто меня не понимаете, не видите моей муки...
Ланде мучительно сжал пальцы.
- Ведь это может со всяким человеком случиться! Ведь бывает такое
состояние, точно душа в нем спит... Вот и я спал тогда. А вы... отчего вы не
разбудили, не растолкали?
Опять Ткачев также медленно и зло усмехнулся.
- А я подумал так, господин Ланде... - Его глухой голос зазвучал
торжественностью, долгожданной, из души выболевшей исповедью. - Ведь вот,
человек - самый лучший, другого такого, может, во всю жизнь не встретишь, а
достучаться в душу и к нему трудно...
- Не всегда же, Ткачев...
- Ну, не всегда... Так ведь это же - во-о-н какой человек! А вот и его
иной раз толкать нужно, чтобы он чужою болью поболел!.. А что ж тогда
другие-то?.. Ведь, пожалуй, и не растолкаешь... а, как вы думаете? - с
насмешкой спросил Ткачев.
- Не может быть! Надо толкать... можно!
- Да ведь этак всякого человека расталкивать и сил не хватит... А жить
же когда? А?..
Ткачев торжествующе замолчал. Ланде светло улыбнулся и тихо заговорил:
- Ткачев, да ведь в этом же и жизнь!.. Отзвук этого стука и есть
счастье, счастье самое захватывающее, великое счастье - слышать ответ и
сознавать, что если даже мы и не достучимся во все сердца, в одно общее
человеческое сердце, то ведь не умрет начатый нами стук, будут стучать
другие, за нами, пройдет он из сердца в сердце, и когда-то... Ткачев...
- А, ха-а! - хрипло и громко не то захохотал, не то закричал от боли
Ткачев. - Фью! - резко свистнул он.
- Вам кажется это смешным, Ткачев? - с широко открытыми глазами спросил
Ланде. - Вы не верите?
- А вы как думали?.. Так это, значит, одной мечтой жить, в страдании
счастье искать?.. А сам-то, сам... так и умирай, как жил? Как будто и не
стучался? Го-го! И пить - умереть, и не пить - умереть! Нашли дурака, как
же! Энто кой-кому лучше не надо!
Голос у него стал какой-то гокающий, нахальный и пустой. И если у Ланде
была надежда, что Ткачев поймет его, то в эту минуту, под звуки этого голоса
сразу, невидимая, неодолимая, стала между ними непроницаемая стена, и холод
ее проник до самых сердец обоих. И то, что произошло дальше, было уже дико,
нелепо и безобразно.
- Ткачев, - робко и растерянно заговорил Ланде, - опомнитесь... Разве
вы не понимаете?.. Уйдите отсюда, - на вас это ужасная обстановка повлияла!
- Куда идти-то? - издевался Ткачев.
- Куда-нибудь... ко мне... Я вам денег принес... Вы возьмите и уедете
отсюда, забудете; а когда пройдет время, вы опомн...
- Де-нег? - сощурившись, переспросил Ткачев и вдруг страшно грубо,
резко и отчаянно крикнул:
- Не надо мне твоих денег! Деньгами заткнуть хочешь! Убир-райся!
- Ткачев, Ткачев... за что? Как вам стыдно будет потом! Милый Ткачев,
ведь я... - с горькой мукой говорил Ланде и судорожно хватал его за руки.
Но Ткачев с силой вырвался, как-то с размаху повернулся, быстро вышел
из камеры, но сейчас же и вернулся. Он остановился на пороге, несколько
секунд неподвижно и пристально смотрел на Ланде, потом тихо проговорил,
точно про себя:
- Блаженный... - И еще тише, но язвительно и зло, как будто источая
тонкий яд, прибавил: - Святая душа на костылях... дурак!..
Потом по-солдатски резко повернулся и пошел вдоль коридора.
- Ткачев! - позвал Ланде. - Ткачев!
Но Ткачев не отозвался и ушел.
V
Поздно вечером Шишмарев пришел к Ланде. Маленький студент с резким
голосом и торопливыми движениями, весь находился под впечатлением решения
Ланде отдать деньги. Но он чувствовал себя как-то странно: то, что хотел
сделать Ланде, восхищало его и наполняло душу умилением, захватывающим
чувством необыкновенного подъема; но в то же время ему было странно и
неловко, точно сам он делал что-то дурное, чего не следовало бы делать.
- Да я-то, собственно, при чем? - успокаивал он себя; но все было также
неловко.
Он торопливо вошел в комнату, пожал Ланде руку и сказал, почему-то
избегая смотреть ему прямо в глаза.
- Ну, вот и я...
Ланде сейчас же полез в стол и достал деньги - четыре пачки длинных,
красивых бумажек, сухо шелестевших в его тонких пальцах.
- Я хотел тебе сказать... - вдруг, точно его толкнуло, заговорил
Шишмарев резким, но смущенным голосом. - Может, не все?..
Ланде, как будто думая о чем-то другом, просто сказал:
- Все равно, отдавать, так все... Он помолчал, подумал и прибавил:
- Леня, я с тобой не пойду, ты сам раздай; я скажу тебе, почему: мама
страшно сердится на меня за эти деньги... надо успокоить, поговорить...
Шишмарев нерешительно взял деньги.
- Вот, видишь, и твоя мать сердится... - неуверенно возразил он.
Ланде бледно, но твердо улыбнулся.
- В таких случаях не надо думать о матери! - серьезно ответил он.
Шишмарев все не двигался, и все более и более становилось ему неловко.
- Я, право, не знаю... - говорил он. - Как же я сам...
Ланде опять улыбнулся, но уже светло и ласково.
- Как-нибудь... - махнул он рукой. - Сердце подскажет. Да и не Бог
весть какое уж это трудное дело.
- Ну, как знаешь! - все так же нерешительно согласился Шишмарев и взял
фуражку. Почему-то ему вдруг до слез стало жалко Ланде. В комнате было
как-то неуютно, пусто и веяло чем-то монашеским, одиноким. У Ланде был
больной и унылый вид. И против воли Шишмареву было странно и непонятно, что
у человека, делавшего такое хорошее, большое дело, не было на лице радости и
гордости.
"Странный он какой-то!" - подумал Шишмарев, и эта мысль, как-то
незаметно для его сознания, ослабила в нем чувство к Ланде и его поступку.
- До свидания, - сказал Ланде.
- Ваня! - крикнул за дверью дрожащий и странный голос матери Ланде.
Губы Ланде страдальчески вздрогнули.
- Иди лучше! - тихо, но твердо сказал он Шишмареву.
Шишмарев мялся. Деньги почти физически жгли ему руки, точно
уворованные.
- Просто это надо оставить! - сказал он с легким оттенком смутной,
неприятной досады. Ланде покачал головой.
- Нет, - сказал он, - это надо сделать. Там страшная нужда, горе... а
маме только кажется, что она страдает... Все равно эти деньги я должен был
истратить на себя.
Мать Ланде вошла. Всегда мягкое, освещенное печалью и добродушием
старое лицо ее было возбуждено, зло и жестоко. Дышала она тяжело и часто,
так что это дыхание было слышно по всей комнате.
Ланде быстро пошел ей навстречу, взял за обе руки и притянул их к
груди.
- Мама... - твердо сказал он, заглядывая ей в глаза. - Не надо!
Шишмарев неловко поклонился. Мать выдернула руки.
- Что не надо? - резко и громко, озлобленным, срывающимся голосом, по
которому было видно, как много она кричала и плакала, заговорила она. - Ты
права не имеешь! Отец работал всю жизнь не для каких-то нищих! Дурак!
Шишмарев стоял красный и растерянный, машинально держа деньги перед
собою.
- Иди, Леня!.. - печально, но спокойно сказал ему Ланде.
Мать дико вскочила и загородила дорогу, хотя Шишмарев и не трогался с
места. Седые волосы спутались у нее на лбу, и было что-то хищное,
нечеловеческое в округлившихся, ополоумевших глазах.
- Это вы его сбиваете! - со страшной злобой закричала она. - Как вы
смеете? Я жаловаться буду! Это грабеж... Обрадовались!
- Я... - растерянно и оскорбленно начал Шишмарев.
- Отдайте! - взвизгнула старуха и быстро выхватила из рук Шишмарева
деньги, по-птичьи согнув пальцы, сразу ставшие костлявыми и крючковатыми,
как когти.
Вдруг страшная злоба и обида вспыхнули на лице маленького студента.
- Да возьмите, пожалуйста! - вздернув плечами и сжав кулаки, резко
вскрикнул он так громко, что слышно было на улице.
И сразу все стихло. Старуха смотрела на него круглыми, странными и
страшными глазами. Шишмарев повернулся к Ланде, пошевелил губами,
задохнулся, и судорога задергала его левый глаз и щеку. Его душила обида и
гнев, и были они против Ланде.
- Т... так нельзя... - проговорил он. - Прощай, я пойду... ххм...
- Иди, Леня... - также печально и также спокойно ответил Ланде. - Не
сердись на меня!
Шишмарев двинулся, растерянно скривился, точно хотел еще что-то
сказать, но не сказал и ушел.
Тихо стало в комнате. Мать Ланде крепко держала руку глубоко в кармане
вместе с деньгами, зажатыми в ней, а Ланде смотрел на нее печально и ровно
открытыми глазами. Их было двое в маленькой комнатке, но каждый чувствовал
себя как будто был один.
- Ты, пожалуйста, выкинь из головы эту дурь! - все еще сдавленным
голосом, наконец, проговорила мать.
- Это не дурь... - покачал головой Ланде.
- Кого ты этим думаешь удивить? - язвительно продолжала мать. - Как
тебе не стыдно, - до чего довел! - вдруг жалко и слезливо проговорила она,
вынула руку из кармана и заплакала.
- Это не я довел... - возразил Ланде. Мать плакала. Ланде молчал,
горько сжав руки. В комнате было темно и грустно.
- Сам мне потом спасибо скажешь! - уже тихо проговорила мать.
- Не знаю. Слушай, мама, раз ты мне не даешь денег, я не буду
требовать. Пусть они будут тебе... Острая, горькая обида кольнула мать в
сердце.
- Что-о ты говоришь! - со слезами негодования крикнула она, укоризненно
всплеснув руками. - Да разве я для себя!.. Зачем они мне?.. Мне умирать
пора... Что ты говоришь, опомнись!
Ланде помолчал.
- Я знаю... - сказал он. - Но я не то хочу сказать. Я ведь, мама, люблю
вас, страшно люблю. Но вы думаете, что, сберегая для меня эти деньги,
спасаете меня от гибели; а я думаю, что этим вы меня губите. Неужели вы
думаете, что я возьму эти деньги для себя только?.. Все равно, этим или
другим, а я отдал бы деньги тем, кому чувствовал бы, что их должен отдать...
А потому...
- Да что ты, наконец, с ума сошел, что ли? - крикнула мать, и голос ее
прозвучал негодующе и недоуменно. - Да чем же ты жить будешь?
- Как-нибудь проживу, - об этом не надо думать, - убежденно ответил
Ланде.
- На моей шее вечно будешь сидеть? - ядовито и грубо спросила она.
- Нет, - со спокойной печалью возразил Ланде, - я уйду от вас. Нам
трудно жить вместе, не надо: вы не дадите жить мне так, как я хочу; а я буду
мучить вас... Лучше я буду жить один.
Мать широко раскрыла глаза, и кровь медленно отлила с ее лица.
- Ваня... что ты говоришь? - с ужасом пробормотала она, и лицо и голос
ее стали растерянными и жалкими.
Ланде тихо вздохнул, подошел к ней, стал на колени и нежно стал
целовать ее мокрую от слез руку.
Она смотрела на его голову с мягкими слабыми волосами и чувствовала,
что нечто громадное, неодолимое надвигается на нее.
- Не плачь, мама!.. Так лучше будет... - тихо говорил Ланде убежденным,
ровным голосом.
VI
Марья Николаевна сидела на открытом окне и пристально, задумавшись,
смотрела на длинную улицу, освещенную по одной стороне зеленовато-голубым
светом луны и глубоко-темную по другой. Далеко-далеко ярко и холодно мерцали
звезды, темные деревья, как окаменелые, стояли в лунном свете. Было пусто и
холодно.
Издалека послышались одинокие шаги, отчетливо и тихо постукивавшие по
доскам тротуара. Кто-то невидимый шел в ночи, ближе и ближе, и было странно
и таинственно слышать эти шаги, точно звуки сами приближались к звонкой
холодной тиши, неся какую-то свою одинокую тайну.
Марья Николаевна далеко высунулась в окно и, когда в темноте стала
рождаться черная тень, пригляделась и, узнав, позвала:
- Иван Ферапонтович, это вы?
Ланде встрепенулся и остановился, потом радостно улыбнулся и подошел.
- Куда вы идете? - приглядываясь к нему, спросила девушка.
- Домой... к Семенову... Я ведь теперь у него живу... пока... - устало
и слабо ответил Ланде.
Он стоял у самого окна, и девушка близко видела его осунувшееся, с
неестественно большими глазами лицо. Чувство любопытной жалости, то чувство,
которое Ланде постоянно пробуждал в ней, поднялось у нее в груди, такое же
чистое, свежее и сильное, как и сама молодая грудь.
- Иван Ферапонтович... - мягко, боясь его, спросила она. - Неужели это
правда, что вы совсем разошлись с матерью?!.
И сейчас же она испугалась и заторопилась, точно ей стало больно от
вырвавшегося вопроса.
- Я потому вас спрашиваю, что мне так жаль и вас, и вашу мать... и ведь
вас можно спрашивать обо всем... правда?
- Меня можно спрашивать... - машинально ответил Ланде, видимо, не
замечая ее испуга, и сказал грустно и вдумчиво: - Я не разошелся с нею, - я
никогда и ни с кем не расходился... Маму я люблю и теперь, может быть, даже
больше, потому что она несчастна... Я только ушел жить один... Тут
приходилось выбирать что-нибудь одно: или жить не так, как я верю, или
уйти... Я думаю, и вы сделали бы тоже... так...
Марья Николаевна посмотрела на него задумчивыми и теплыми глазами.
- Нет, я так не могу... Куда же мне! - слабо улыбнулась она.
- Знаете, - не слушая, продолжал Ланде, и в голосе его зазвучала нота
торжественной печали, - легче пожертвовать жизнью, чем... А впрочем, не умею
я этого высказать! - вдруг засмеялся он коротко и печально и замолчал.
- А-а!.. - вдруг тонко и протяжно закричал кто-то далеко за садами; а
потом стало еще тише.
Ланде прислушался и вздохнул.
- Где же вы были? - спросила, помолчав, Марья Николаевна.
- В монастыре, - ответил Ланде.
- Богу молились? - шутливо спросила девушка.
- Нет, я так... там так тихо... - серьезно ответил Ланде, как будто не
осуждая и не принимая участия в ее шутке.
- А вы в Бога верите? - с молодым и девичьим легкомысленным
любопытством спросила она. Ланде посмотрел на нее.
- В Него нельзя не верить! - тихо и убежденно, как бы удивляясь,
возразил он.
- Почему нельзя? А вот я не верю! - немного склонив голову и
прислушиваясь к красивым звукам своего голоса, сказала Марья Николаевна.
- Не говорите так! - печально и горячо возразил Ланде. - Это неправда.
Все верят, и вы верите...
Он вдруг протянул руку и взял ее за тонкие нежные пальцы.
- Вы только посмотрите, и вы увидите, что нельзя не верить...
Посмотрите в небо, посмотрите! - с какою-то горячей мольбой потребовал он.
Марья Николаевна невольно подняла голову, и большие глаза ее снизу
казались Ланде молящими и прекрасными.
Не было конца небесной шири и не было дна сияющей глубине. Чем больше
она вглядывалась, тем дальше и выше бесконечно уходили звезды и уничтожались
бессильно в необозримом просторе. Казалось, таинственно-торжественное
молчание вечным холодом остановило и сковало какой-то неведомый,
безграничный размах. Нечеловеческая сила подняла в пространстве ужасный
непроницаемый прозрачный свод и застыла в страшном напряжении.
- Там страшно! - внезапно вздрогнувшим голосом проговорила Марья
Николаевна. - И вдруг все это рухнет... Господи, можно ли вообразить,
подумать, что бы было!..
Ланде ласково и тихо засмеялся и стал гладить ее по руке.
- Нет, не рухнет! - сказал он. - Посмотрите, какая ужасная, бесконечная
громада, а мы такие маленькие, такие маленькие, что даже не можем видеть
того бешеного вихря, в котором все несется!.. Вы поймите это: как мал должен
быть человек! В каждый миг, в каждую миллионную часть мига страшное движение
уносит громаду мира в непонятную даль; а мы видим мертвенную
неподвижность... Какой должен быть ураган бесконечных звуков; а нам чудится
торжественная тишина!.. И все-таки мы, крошечные, идем так свободно, как
будто все эти громады уступают нам дорогу! Как будто нас проводит рука,
способная провести сквозь самое стремление! Самая малая частица его могла бы
стереть нас, но человеческая история идет и развивается так свободно, как
будто она - центр всего. Для того чтобы такое маленькое, слабое так шло по
своему пути, так уверенное, что дойдет до конца, - надо, чтобы оно было
нужно в мире и чтобы воля мировая охраняла его до той поры...
Ланде помолчал, посмотрел блестящими глазами вверх и сказал:
- Не кажется ли вам, что все застыло и ждет, пока здесь, на земле, не
совершится то, чему должно быть... А когда совершится, то вдруг все двинется
дальше, здесь разрушится, там создастся, засветит какой-то новый свет,
появятся новые формы, новое движение.
- Иногда кажется... - тихо ответила Марья Николаевна.
Ей было странно жутко. Что-то встало перед нею огромное, как бы из
вечности в вечность и из пространства в пространство. Тишина ночи казалась
какой-то торжественно-страшной музыкой.
- Как это чудесно, как это сложно! - с каким-то таинственным восторгом
говорил Ланде. - Самая вечность и бесконечность, в которых нет ни малого, ни
большого, в которых нет времени, которыми уравнивается миг жизни миров с
мигом жизни одного человека!.. Разве это холодный мертвый порядок машины,
созданной бездушным физическим законом? Это страшный трагизм творчества,
всеобъемлющего, в котором нет деления ни для чего! Есть Дух этого
творчества. Душа мира... Нельзя не верить, нельзя не видеть!.. не слышать,
не чувствовать!..
Откуда-то ледяной, мистический ужас стал заползать в душу Марьи
Николаевны. Она нервно съежилась и глаза у нее округлились, как у кошки,
увидевшей что-то непонятное, страшное.
Ланде замолчал, и стало тихо, так тихо, что, казалось, будто кто-то
идет по земле, металлически, звонко ступая тяжкими, таинственными шагами.
- У меня в ушах звенит! - вся дрожа, проговорила Марья Николаевна. -
Холодно... Прощайте!
Она откинулась в черную тьму комнаты и затворила окно, слепо блеснувшее
тусклым стеклом.
Ланде остался один и долго стоял посреди пустой улицы, блестящими
глазами глядя вверх между звездами, в темно-синюю холодную глубину.
VII
Закутанный в простыню, из-под которой виднелись тонкие голые ноги, и
похожий на плохо наряженного привидением, Семенов отворил дверь Ланде.
Для глаз Ланде, все еще как бы полных влажного простора и чистого
блеска звезд, странен был желтый сухой свет лампы, тоненькая, хрупкая
мебель, сбитая кровать с тощими горячими подушками и сухое, желтое,
несчастное лицо Семенова, и его тоненькие, как палочки, белые ноги.
Семенов сидел на кровати, и страшен был его вид. Землистое сморщенное
лицо его, жидкие волосы, смоченные потом и прилипшие к обтянутым сухой кожей
вискам, тощее тело, напяленное на узких острых лопатках, все говорило
простым и страшным языком об одинокой, никому непонятной во всей громадности
своего горя, бессмысленной болезни, скрывшейся внутри одного человека и
заключившей там, возле места разрушения, весь его мир- страдание, отчаяние и
ужас.
Семенов посмотрел на Ланде расширенными, блестящими лихорадкой глазами
и, когда Ланде сел возле него на постели, проговорил, путаясь:
- Хорошо, что пришел... Скверно... страшно чего-то... было. Скоро я
умру уже, Ланде.
Казалось, он говорит не Ланде, а кому-то страстному и огромному,
томящемуся в глубине его больного, страдающего тела, убеждая его в
неизбежном и еще невообразимом конце.
Острая, как боль, жалость охватила Ланде: он всем телом повернулся к
Семенову и обнял его обеими руками за худые, пахнущие холодным потом, плечи.
Сквозь истертую, жидкую рубашку чувствовалось горячее сухое тело и кости,
острые и страшные.
- Вася... милый мой, бедный! - заговорил он и стал убеждать его в том,
во что верил сам любовно и наивно: что не может быть жизни только для земли,
что слишком громадны усилия и страдания, чтобы они умирали, не поднявшись от
земли, что непонятно, убого и бессмысленно было бы тогда существование духа
человеческого, с его светлым разумом и гибкой, богатой мыслью, в бесконечно
великом, стройном и вечном мире.
Ланде говорил долго, торопясь, как будто боясь, что не успеет своими
словами остановить, не успеет загромоздить пути тому темному, громадному,
что неуклонно надвигается и медленно овладевает страдающей душой. Семенов
сидел неподвижно, скорчившись и глядя в упор на огонь лампы. Тонкие
потрескавшиеся губы его были плотно сжаты. Сбоку Ланде был виден блестящий
круглый глаз его, отражавший желтый огонь лампы, и по временам ему казалось,
что Семенов его не слышит, и Ланде хотелось закричать ему в ухо, позвать,
потрясти за плечо, с великою скорбью и отчаянием. И с ужасом видел он, что
это одинокое страдание остается глухо и замкнуто, как крышка железного
гроба, холодного и немого, таящего в себе страшную тайну, ведомую ему
одному.
- Вася, ведь я знаю, ты верил! - с мукой говорил Ланде. - Помнишь, как
мы были счастливы и светлы, когда говорили о Боге, о вечной жизни, о вечной
радости!.. Что же ты молчишь, Вася?.. Скажи что-нибудь!
- Слушай, Ланде... - вдруг отозвался Семенов, не поворачивая головы,
точно скрывая от него какое-то тайное выражение своего лица, и заговорил не
так, как говорил всегда - не несерьезно и иронически, как взрослый человек с
ребенком, - а жалким, беспомощным и растерянным голосом, с детскими
всхлипывающими звуками. - Я хотел тебе сказать, Ланде... не хочется умирать!
Тоненькая острая тоска плакала и молила в том, что он говорил, и голос
его мучительно входил в уши. Не хочется, Ланде... Пусть все так, может
быть... и я... только раньше вас прихожу к общей цели... Пусть и Бог и
все... а... не хочется умирать, Ланде!.. Жаль жизни, жаль тебя, себя, жаль
солнца, травы... всего... Может, я больше никогда не увижу... Ланде!
Ланде плакал; крупные слезы текли по его худому напряженному лицу, и
руки бессильно шевелились.
Семенов замолчал. Потом встал, ероша жидкую светлую бороду, подумал о
чем-то и опять сел. Морщинистое лицо его сразу изменилось и стало сухим и
желтым.
- Дурак ты, Ланде! - зло усмехаясь, сказал он, - неужели ты думаешь,
что все эти глупости о Боге могут иметь какое-нибудь значение, когда и в
самом деле приходится умирать?.. Все это очень красиво и приятно, думать о
бессмертии... необходимо думать, чтобы жить. А когда умираешь и не видишь ни
впереди, ни позади никакого Бога... не обманешь, да и незачем... Не говори
ты мне ничего больше!.. Это меня только раздражает!..
Тоненьким и злым голосом крикнул он последнее слово, и нижняя челюсть у
него неудержимо запрыгала.
- Вот я страдаю... Можешь поверить, что не на шутку страдаю, - криво
усмехаясь, сказал он. - Жизнь уже кончена, все радости, смысл... все...
кончено!.. Осталось одно страдание... кажется, тут уж и нужно Бога... Тут
страдание уже нелепое!.. А где же твой Бог?.. Что же он не приходит?.. Ведь,
когда я буду в агонии и ноги у меня будут холодеть... Ты это понимаешь!..
А... б... я все еще не буду знать, правда ли это, есть ли Бог!.. Да на что
же мне зна!..
Голос Семенова в нелепо страшном тоне засвистел и завизжал, вонзился в
землю и сорвался. Семенов побледнел, дико вытаращил глаза, весь затрясся, и
вдруг мучительный, надорванный и мокрый кашель точно порвал в куски его
исказившееся от страха, ненависти и боли лицо.
Ланде подхватил его и поддержал трясущимися руками. Семенов выкатывал
прямо ему в лицо огромные, как страдание, глаза и силился что-то сказать.
- Т... так какая же цена твоему Богу, - отдышавшись и дико косясь на
платок, в котором были мокрота и кровь, проговорил он, - для живого
человека. Человек, значит, узнает Его, если Он и есть, только тогда, когда
все человеческое в нем, все живое кончится... когда человека уже не будет,
будет труп, а не человек... Ложись спать... Я лампу потушу...
Ланде ничего больше не ответил: слова Семенова падали и безвредно, не
возмущая, растворялись в чем-то огромном и глубоком, наполнявшем его душу;
но слов не было в ответ, и бессилен он был передать чувство свое и веру свою
другому, страдавшему от него в двух шагах человеку. И тяжкое чувство
беспомощности надавило ему на сердце холодной, смертной тоской.
Семенов остро посмотрел на него и с мучительным наслаждением
усмехнулся.
- Знаешь, о чем я думал сегодня, Ланде? - обычным своим тоном заговорил
он, тонко кривя рот. Что все люди - мне братья, а потому действительно
придут и дадут мне последнее братское целование... Но только я тебе скажу,
продолжал он с напряженным чувством сдерживаемого возврата бешенства, - что
меня если что и утешает, так это только то, что все сдохнут!..
Он лег на кровать, завернулся с головой в одеяло и, маленький, щуплый,
как убитый цыпленок, застыл.
Ланде потушил лампу и лег ничком, не раздеваясь, лицом уткнувшись в
подушку. В эту ночь он не спал; и она прошла для него почти незаметно, как
будто он был вне времени. Без сна и покоя думал он о том, что сам не проник
и не углубился в свою радостную веру, ибо бессилен передать ее, ибо и сам
страдает, хотя и чужим страданием, сам хочет милости, отмены и исцеления,
хотя и для другою. Жалость, как молния, прорезала сверху донизу его
незыблемую веру в великую правоту и предвечный, необъятный смысл Бога. И
тогда подумал он в первый раз, что жизнь слишком сложна, велика и странна
для его слабого ума, что среди блеска и треска ее огней он теряет истинный
свет и что только одиночество, сосредоточенное углубление в душу свою дали
бы ему снова ясность и крепость в вере, пошатнувшейся в нем от жалости.
Мысль эта, еще смутная и неопределенная, легла ему на душу.
VIII
Всякий раз, когда Марья Николаевна видела Ланде, что-то чистое и
кроткое овладевало ею и согревало душу, как ясный и тихий свет утра.
Случалось ли ей раздражаться, скучать, смутно и жадно желать чего-то, она
успокаивалась тотчас же, как только встречала Ланде, с его детскими,
доверчивыми, добрыми и ясными глазами.
И это чувство доверчивого и ясного спокойствия с особенной силой
овладело ею в один ясный и теплый вечер, почти через месяц после приезда
Ланде, когда они вдвоем пошли гулять за город.
Сейчас же за последними, крепко придавленными к земле домами окраины
начинались волны сыпучего и белого песка. Солнце заходило где-то сзади, и их
длинные тени, неестественно высоко поднимая длинные ноги, шагали впереди,
точно указывая им дорогу, как бесконечные черные стрелы. Далеко на буграх, в
пустом поле, отчетливо вырисовываясь на синем небе и ярко освещенный низким
солнцем, сидел человек.
- Это Молочаев, - сказала Марья Николаевна.
Ясно было видно, как художник что-то делал над маленьким, комично
стоявшим на тоненьких колких ножках, белым мольбертиком.
- Нравится вам Молочаев? - спросила Марья Николаевна, и чувство которое
было в ней, радостно ждало именно того спокойного и доброго ответа, какой,
как ей казалось, мог давать всегда один Ланде.
Ланде улыбнулся.
- Мне все нравятся... - сказал он. - Все люди в сущности одинаковы, и
кто любит человека вообще, тот любит всех и каждого...
- Но ведь бывают же люди хуже и лучше?
- Нет, не думаю... Это только так кажется тогда, когда мы начинаем
оценивать человека не по хорошим чувствам, которые есть в каждом человеке,
каков бы он ни был, а по отношению его к тем фактам, которые с нашей личной
точки зрения представляются нам хорошими... Это ведь несправедливо... Надо
быть очень уверенным в своей непогрешимости, чтобы так судить!.. Да... У
всякого есть любовь, доброта, деликатность, честность, самоотвержение - все,
чем богата душа человека. Только условия жизни людей неодинаковы, и оттого
чувства эти направляются не в одну сторону... Но никому не доставляет
удовольствия быть так просто, ради чувства, злым, завистливым, жестоким,
жадным...
- А мне иногда доставляет удовольствие быть жестокой... - задумчиво
возразила Марья Николаевна.
Ланде с ласковой нежностью посмотрел сбоку на ее тонкую, выпуклую
фигуру и нежный, прозрачный профиль, всегда казавшийся грустным, каким бы ни
было в действительности выражение ее лица.
- Ведь это мучительное болезненное наслаждение... - сказал он. - А
истинной, спокойной и светлой радости от жестокости не испытывает самый
закоренелый злодей, если только он не душевнобольной, то есть уже не
человек. Всякому человеку надо что-нибудь любить, жалеть, для чего-нибудь
жертвовать собою; вечно он создает себе Бога, ибо Бог в душе его. И не его
вина, если жизнь направляет его чувство не по настоящему пути... Это все от
внешних условий, от того русла, в которое вольется случайно жизнь. Вот и
Молочаев... ведь он страстно любит свое искусство, красоту; я знаю, что он
пойдет на всякие подвиги и жертвы для него. Значит, есть в нем способность,
и даже громадная способность, любить. Другой случай, иной толчок - и его
громадная любовь направится в другую сторону и из этого же, на вид... с
нашей точки зрения, узкого, пустого художника - выйдет подвижник,
человеколюбец... все!
- Вы верите в людей! - тихо сказала Марья Николаевна.
- Верю! - твердо ответил Ланде.
- Что вам дает такую веру? - тихо спросила Марья Николаевна, почему-то
стыдясь своего вопроса.
- Вера в Бога! - тем же тоном, как бы продолжая, ответил Ланде. - Я
верю, чувствую, что дух Божий, брошенный Богом в хаос для создания себе
подобного, проходит сквозь человека навстречу желанию божьему, проходит
сквозь ужасную, титаническую творческую муку, проходит, чтобы облегчить
великое одиночество Божие... Я не могу этого выразить, но я верю в человека,
как в начало Будущего... Верю!
Ланде замолчал в сильном волнении, нервно улыбаясь, светя глазами,
влажными и блестящими, и ломая худые, слабые пальцы.
Волнение его странно сообщилось девушке.
- А смерть? - со смутной надеждой и тревогой спросила она, отвечая
своим мыслям.
- Боитесь ли вы смерти? - спросил вместо ответа Ланде.
- Боюсь! - протяжно ответила Марья Николаевна; услышала свой голос и
засмеялась.
И смех ее чисто и звонко отдался в маленьком, молодом бору, к
темно-зеленой полосе которого они медленно подходили.
- Нет, не бойтесь! - радостно засмеялся и Ланде. - И нельзя бояться
самой смерти... Ничто в мире не боится самой смерти, боится только человек и
боится не ее, а неизвестности... Страх смерти - это усталость слабого ума,
измучившегося в бессильных стараниях преждевременно проникнуть в тайну. А он
бы и не вынес ее, несовершенный... Смерти нет... я верю!
Они вошли в смолистый сумрак первых пушистых зеленых елочек. Под ними
было темно и казалось, что уже вечер. Иглистые веточки тихо покачивались над
зеленой травой у дороги. Какая-то птица неслышно порхнула вниз между корней.
- Вы, значит, верите в загробную жизнь? - с детским непоследовательным
любопытством спросила Марья Николаевна.
- Я только чувствую, что не могу бесследно уничтожиться... - ответил
Ланде, не удивляясь ее вопросу. - Но что это будет, я не знаю. Рассуждать и
представлять себе человек может только то, что в пределах его настоящего
бытия, его теперешнего разума и ощущения. Нельзя представить себе вечную
жизнь, ибо это вне нашей телесной жизни: тело не вместит и притянет к себе,
умалит до своих размеров... Можно только предчувствовать.
- Я не понимаю... - робко отозвалась девушка. - Если она есть, то это
странно...
- Нет, не странно. Что же странного в том, что вы не в силах объяснить
себе великого предчувствия, когда даже чувства, заключенные в самом теле
нашем, мы не можем объяснить себе... Что такое любовь?.. А ведь это не
странно вам?
- Любовь? - чутко откликнулась девушка. - Да, любовь!.. - тихо
повторила она.
- Вечность и бесконечность самые великие свойства Духа Божия... -
мечтательно говорил Ланде. - Еще так далек человек от восприятия этих
последних тайн... А когда наст...
- Кто это? - испуганно сказала Марья Николаевна и остановилась.
Два человека вышли из-за кустов им навстречу. Их выпуклые,
мягко-пестрые фигуры неслышно ступали по сырой земле в зеленом, влажном
сумраке бора. Они подходили, не торопясь, даже тихо, и опустив руки, но было
в них что-то особое, тревожное и страшное, как скрытая угроза.
Ланде спокойно поднял голову и посмотрел на них.
- Ткачев! - громко и удивленно сказал он.
Не доходя нескольких шагов, люди остановились и исподлобья оглянулись
назад и кругом. И это беспокойное оглядывание в ясном и тихом сумраке было
неестественно и страшно.
- Бежим! - с ужасом шепнула Марья Николаевна над ухом Ланде.
Он не узнал ее голоса, приниженного и сухого, и с удивлением оглянулся
на нее.
Ткачев, черный и сухой, в рваном пиджаке поверх рубахи, остался на
месте; а другой, неизвестный, ловкими босыми ногами легко подошел к ним, и
Марье Николаевне на всю жизнь почему-то ярко и страшно врезались в глаза его
босые, далеко расставленные пальцы, между которыми попадали иголки
нежно-зеленой травы.
- Не будет ли на косушку? - развязно и хрипло сказал человек,
протягивая большую руку.
Марья Николаевна судорожно ухватилась за локоть Ланде и прижалась к
нему. Ткачев не шевелился.
- Ну? - угрожающе повторил босой.
Ланде с трудом достал свободной рукой кошелек.
- На-те... - печально и серьезно глядя в глаза босому, сказал он.
Ткачев издали язвительно улыбнулся.
- Что, мало? - быстро спрятав куда-то кошелек, торопливо спросил босой.
- Давай спинжак... Живо!.. Барышня, вы бы отошли... Нехорошо! - издеваясь,
прибавил он.
Марья Николаевна, широко раскрыв на него глаза и вся дрожа, вполоборота
стояла на дороге. Ланде опять печально улыбнулся, снял пиджак и в одной
старой рубахе со складочками на груди, плохо заглаженными, стал худее и
слабее.
- Портки хороши больно... - беспокойно оглядываясь и встряхивая пиджак
перед самым носом Ланде, проговорил босой. - Снимай, что ли!..
- А вам они нужны? - спокойно возразил Ланде, но сейчас же сел на
траву. - Уйдите, Марья Николаевна... - сказал он. - Бог с ними...
И вдруг Марья Николаевна почувствовала прилив нервного, сумасшедшего
смеха. Точно кто-то шутя, но сильно сдавил ее за горло, так было дико и
страшно, но в то же время смешно. Полураздетый Ланде с серьезным и мягким
лицом сидел на траве, а босой тянул его за ногу. Ткачев пошевелился и издал
какой-то странный, хриплый звук, на который никто не оглянулся; подернул
плечом, точно ему стало холодно, и опять застыл, пристально глядя на Ланде.
- Идите, Марья Николаевна!.. - повторил Ланде.
- Э... барышня! Постой-ка! - спохватился босой. - Это что?.. - и он
протянул руку к ее груди, на которой качалась длинная цепочка часов.
Ужасное, омерзительно-грубое почудилось девушке в этом движении.
Изогнувшись, как змея, она скользнула в сторону и вдруг, подобрав высоко и
дико красиво платье, стремглав бросилась бежать по дороге, точно резкий
ветер внезапно подхватил и понес большой белый разбитый цветок.
- Куда! - коротко крикнул босой и, бросив пиджак прямо на голову Ланде,
прыгнул мимо него ловко и легко, как хищный лесной зверь.
И в тот же миг дикий, тонкий и острый, как игла, женский крик пронизал
бор и высоко вонзился в потемневшее небо.
Крик этот услыхал подходивший за поворотом Молочаев. И так же быстро
инстинктивно, как всегда и во всем, соображая, он бросил ящик и мольберт и с
места рванулся бежать. Босой увидел его прежде всех. С размаху остановившись
и поскользнувшись в траве, он пригнулся к земле, с секунду смотрел на
Молочаева круглыми, дикими зрачками и вдруг бросился прочь по кустам с
треском и шумом. Марья Николаевна налетела на дере