OCR И ПРАВКА ТИТИЕВСКИЙ ДАВИД, ХАЙФА, ИЗРАИЛЬ 6.1.2005 dosik41@km.ru
БИБЛИОТЕКА АЛЕКСАНДРА БЕЛОУСЕНКО
Барышня! барышня, что вы делаете? ну как кто увидит! маменьке-то и скажут, как вы на вербу лазаете...
- Никто не увидит... ты посторожи. А и увидят, так не велика важность. Маменька поворчит, да такая же будет... Ах как весело, Матреша! далеко-далеко все видно кругом! Вон это вправо - ведь это нелюдовская церковь белеется... Там Яков Иваныч живет... Ах как крест на колокольне блестит, точно звездочка!
- Чу, и звон слышен, - сказала Матреша, - это образа поднимают в Макарове: завтра Иванов день, в Макарове веселье - пиво варили, гостей найдет ужо изо всех деревень... Хороводы, барышня, будут. Ах, кабы воля была, уж сбегала бы на праздник. Видно, так век-то и изживешь!..
- Попросись!
- Ой, куда! отпустят ли... будто вы не знаете. Да я и не посмею, ни за что не посмею! Господи! как люди-то на воле живут, точно птицы небесные - куда захотели, туда и полетели! а ты вот точно собака на привязи...
- Мне твоего не легче: я никого не вижу, нигде не бываю, да и негде - глухой наш угол! Я бы сама как птица полетела.
- Погодите, замуж выйдете, так будете сами себе госпожа.
- А как не выйду?
- Ну, не выйдете, так долго у маменьки под страхом будете... Батюшки! Арина Дмитревна идет! Слезайте скорей!
- Близко? - спросила барышня встревоженным голосом.
- Близко... Платье-то зацепили!
- Не изорвала? Нет, слава Богу!
Спустясь на землю с высокой вербы, Маша (так звали
285
барышню), как ни в чем не бывало, пошла навстречу Арине Дмитревне.
Арина Дмитревна Снеткова была бедная соседка, проживавшая с незапамятных времен в крошечном деревянном домике сельца Калявина, наполненного такими же, или гораздо беднее, домиками мелкопоместных дворян, одичавших в невежестве, глуши и бедности. Арина Дмитревна по счастливому стечению обстоятельств была между ними, как они сами выражались, отметным соболем. Она в молодости бывала в "хороших домах" и до сих пор еще вносила в свой угол некоторый свет чрез свои посещения окрестных помещиков. И жила она с сынком своим Тимофеем Васильичем, или Тимой, как она называла его, позажиточнее других, потому что часто привозила с собой и чаек, и сахарок, и мучки, и крупки от своих благодетелей и милостивцев. Это была смуглая, сухая женщина среднего роста; парадный чепец ее отличался оригинальным желтым бантом, посаженным почти на самую маковку головы. Глядя на нее, никак нельзя было живо представить ее молодости: точно она такой и на свет произошла - с этим смуглым лицом, бойкими черными глазами и с этой ужимкой рта, показывающей хитрость и осторожность.
- Загулялись, моя родная! - обратилась она к Маше, - уж маменька о вас не раз вспоминали.
- Да ведь жарко, Арина Дмитриевна! - отвечала Маша, - нет возможности в комнатах оставаться. Маменьке хорошо в ее годы целые дни на одном месте сидеть. У нее ноги болят, она и в жар зябнет.
- Да они о вас беспокоятся, ангел мой.
- Да что обо мне беспокоиться-то? меня никто не съест. Арина Дмитревна снисходительно улыбнулась, даже провела своей жилистой рукой по спине Маши.
- Проказница, голубчик мой! чего не выдумает! никто, говорит, не съест!.. А вы вот что делайте, ангел мой: вы маменьке почаще заглядывайте, хоть на минуточку, да почаще.
- Господи, какая тоска! - воскликнула Маша, - одно удовольствие - быть на воздухе, и в том воли нет.
- Что делать, ангел мой! надо маменьке покоряться, уж нынче слабы здоровьем стали.
286
- Родителей почитать надо, - прибавила Арина Дмитревна убедительно, со вздохом, - вот я и Тиме моему говорю: "Должен ты мать уважать! Тебя Бог за это всем наградит, а за неуважение к матери не будет ни в чем счастья, ни в чем! Так пропадет человек; исчезнет, как прах какой-нибудь...".
Даже легкий трепет пробежал по Маше: так энергично были сказаны эти слова Ариной Дмитревной.
- А где ваш Тимофей Васильич? - спросила Маша, чтоб переменить суровое направление разговора.
- Дома остался; пора рабочая теперь, тоже и покосить надо. Мужичонка-то один; Малашка захворала что-то. Уж мой Тима и то горевал, что давно не бывал у вас. Вам бы с ним позанятнее было...
- Ты воображаешь, очень весело с твоим Тимой? - подумала Маша ей в ответ, - скука смертная!
- Он у меня тоже книжки читает, - продолжала Арина Дмитревна, - умом не обижен от Бога; вот только несчастье, что места лишился, а все по зависти да по наветам. Секре-таришка у них такой мерзкий человек. Чтоб ему пусто было, проклятому! Как бы только бедного человека притеснить.
- За что это он на него опрокинулся?
- А так, ни за что ни про что! Ты, говорит, пьянством занимаешься... А уж об моем Тиме грех это сказать. Конечно, он при случае выпьет. Так кто же нынче не пьет? Курица, и та пьет. Нельзя и не выпить молодому человеку. Товарищи его вовлекли: зазвали в трактир да и пошумели; мой-то задорен - слово за слово, да и подрались... Мало ли, хуже делают, да не выгоняют... а все бедность, ангел мой.
- Бедность бедностью, а немного и сам виноват, - строго заметила Маша.
- А другие-то, посмотришь, хуже делают, да все с рук сходит..! Что ты это, Матренушка, точно похудела? не хвораешь ли? - обратилась она вдруг к Матреше, стоявшей все время поодаль.
- Что это вам, Арина Дмитревна, кажется! - отвечала Матреша, - отчего мне худеть? мне нешто делается... Позвольте, к платью-то у вас репейник пристал, - сказала она, очищая подол Арины Дмитревны.
- Спасибо, голубушка! - вежливая ты девушка, и видно,
287
что все с барышней. Ну что же вы с барышней все гуляете? чем ты барышню развлека-ешь? Песни что ли поешь?
- Тебе все нужно знать! - опять подумала Маша, - вот я сейчас на вербу лазала, тебя не спросилась!
Матреша между тем отвечала:
- Всяко бывает: когда и песни петь меня заставляют.
- Ну, и то развлеченье от скуки... А скучно вам, я думаю, ангел мой! Маменька старенька, да и здоровьем плоха; подруг вам из благородных нет, живете словно в углу... Выехать вам не с кем. Маменька все знакомства прекратила, как папенька - царство небесное! - умер. Свету вы, красавица моя, совсем не видите. Посмотрите, загорели как! Платьице измято, непышно... Уж вам бы надо - извините меня, что я так говорю по любви моей к вам, - попышнее носить. Вы не бедная какая. У маменьки, слава Богу, есть денежки.
Маша невольно оглядела себя и подумала:
- Какая я замарашка!
И в самом деле, ситцевое ее платье было измято, без кринолина, без накрахмаленных юбок. Маша любила свободу движений, и потому у нее была страсть "ходить дудкой", по выражению ее матери Анны Федоровны. Обувь ее тоже не была элегантна, и башмаки, работы домашнего башмачника-самоучки, уродовали ее маленькую ножку. Анна Федоровна говорила, что хороших на нее не напасешься, что она еще дитя, что будет с нее и того, что у нее есть все порядочное на случай. Арина Дмитревна в первый раз обратила внимание на наряд Маши, и Маша едва ли не в первый раз устыдилась своего наряда. Она не думала о нем, сидя на вербе; не думала, когда бывала одна с Матрешей и слушала ее песни и сказки...
- Отчего вы не гуляете с зонтиком? Личико-то бы меньше загорело, - продолжала Арина Дмитревна.
- Находишься ли с зонтиком! - отвечала Маша, - сейчас изломаешь, да и скучно. Был у меня зонтик, да я забыла его в саду, пошел дождь и испортил его: весь полинял и сморщился! - прибавила она весело, - я отдала его Прасковье в огород, ворон пугать.
Арина Дмитревна снисходительно засмеялась.
- Барыня приказали вас просить к себе, - раздался голос
288
пожилой женщины, вышедшей из боковой аллеи и метнувшей неприязненный взгляд на Матрешу. Черные глаза Матреши встретили этот взгляд храбрым, вызывающим выражением.
Маша с гостьей пошли вперед; Аграфена (так звали пожилую женщину) с Матрешей поотстали от них.
- Ты что здесь торчишь, щелчок? - обратилась Аграфена к Матреше.
- Я с барышней, - отвечала последняя, презрительно фыркнув носом.
- Да ведь ты видишь, что барышня с гостьей: тебе бы и идти в горницу.
- Что мне без приказу идти!
- Без приказу! тут и без приказу, а как по избам бегать, к так смеешь без приказу?!
- Когда я бегаю?
- Когда? Ах ты, козонок проклятый! Молчи уж лучше. Матреша повернула в сторону, к калитке, а Аграфена последовала- за барышней и гостьей в дом через балкон.
Балкон вел в гостиную, небольшую четырехугольную комнату, где в чинном порядке стояли по стенкам диваны и стулья, сделанные, по крайней мере, лет шестьдесят назад и отличавшиеся неуклюжим видом и прочностью. По стенам висели картины, представлявшие сцены из жизни Марии Стюарт и какие-то необыкновенные сражения. Против балкона красовались портреты Анны Федоровны и ее покойного мужа, намалеванные до того дико и непохоже, что возбуждали невольную улыбку в непривыкшем зрителе. На столах перед диванами, на сахарной бумаге сушились ягоды. Занавеска, подсвечники убирались на лето в кладовую от мух, и потому летом гостиная носила вид патриархальной простоты и дышала какой-то заманчивой тишиной. "Человеческая жизнь" (ipomoea*) густо вилась по окнам, распуская свои минутные цветы; жужжанье мух однозвучно оглашало комнату.
- Барыня просят вас в детскую, - сказала Аграфена, - там и попрохладнее.
Детская была тоже небольшая комната, выходившая ок-
______________
* ipomoea - вьюнок пурпурный, ипомея (пер. с англ.)
289
нами на двор. Кроватка Маши с ситцевым пологом стояла в стороне. В простенке находился стол с небольшим зеркальцем; банка помады и какая-то засаленная коробка заменяли все дорогие безделки, которые украшают туалетные столики многих девиц; зато два букета полевых жасминов в зеленых банках из-под варенья разливали свой раздражающий запах. Комната не принадлежала Маше вполне: Анна Федоровна отправляла в ней почти все свои хозяйственные занятия и сидела в ней большую часть дня, наблюдая из окон за движениями своей дворни и за всеми проходящими и проезжающими, потому что проезжая дорога пролегала мимо окон. На кафельной лежанке стояли бутыли с наливкой и уксусом и лежали еще неубраные, только что принесенные из сушки грибы.
Анна Федоровна была тучна и с трудом переменяла место: где уж усядется с утра, там и сидит целый день. К ней приносили и опыток* льну, и пучок созревающей ржи, чтоб она по счету зерен в колосьях могла заключить об урожае. Вся деятельность ее сосредоточилась последнее время в приказаниях и побранках. Аграфена была ее доверенным лицом и правой рукой. Анна Федоровна знала, что Аграфена не утерпит и донесет ей о всех злоупотреблениях.
Анна Федоровна была женщина лет под шестьдесят. Она была дочь старинной хозяйки-помещицы, воспитанная в страхе божьем и барской холе, прожившая весь век в деревне, в одном из тех захолустьев, которые, несмотря даже на близость губернского города, сохраняют какую-то дикость и запустение, где каждый счастлив в своем муравейнике и думает, что только и свету, что в его окошке. Она была живым и полным отражением своей матери, т.е. принадлежала к числу тех помещиц, которые от небольшого достатка умеют жить в довольстве, варят варенье, сушат грибы, водят дворню босой и полуголодной и не заботятся о чистоте и порядке задних углов своего дома. Нет у них ни порядочного экипажа, ни доброй лошадки: их заменяют допотопная коляска покойных родителей да четыре старые клячи, когда-то бывшие "каретными". Самолюбивое чувство заставля-
______________
* Опыток - частица какого-либо товара напоказ, для видимости качества его.
290
ет их удаляться от знакомств выше своего состояния, зато из беднейших соседок они умеют себе составить нечто вроде особенного штата и живут себе припеваючи. Анна Федоровна вышла замуж после смерти своей матери, уже очень немолода, за майора Петра Ефимыча Гранилина, оставившего службу вследствие расстроенного здоровья от ран, полученных им в разных сражениях. Старый воин рад был приютиться под сенью скромного деревенского домика, осененного неправильно и глухо разросшимся садом. Анна Федоровна первый год замужества помолодилась, почванилась своим новым положением, но вскоре опустилась и обленилась. Через три года супружества она овдовела и осталась с Машей - сиротой, как она выражалась. Наклонность к сидячей жизни развила в ней тучность и болезненность, и по мере того как девочка росла, круг понятий ее матери суживался, и деревенская жизнь охватила ее, как мягкий пуховик. Она прониклась убеждением, что все окружающее ее создано было для нее, и тот, кто из подвластных ей осмеливался дышать и жить для себя, считался почти врагом и терпел укоры и преследования. Подобного же рода взгляд, хотя и с большими оттенками нежности и заботливости, был перенесен и на Машу. Маша должна была жить и дышать для Анны Федоровны и платить за ее попечения безусловным повиновением, уважением и беспредельной любовью за то, что "она ее у сердца носила, болезни приняла, вспоила-вскормила ее..." и за всем тем оставила ее безо всякого образования. Правда, отец Василий выучил Машу русской грамоте, священной истории и четырем правилам арифметики... Анна Федоровна знала столько же и считала это достаточным для жизни. Ей нетрудно было убедить в этом неопытную, не знавшую жизни девочку, в которой воспитание развило наклонность к беспечности. Постоянная нега и угождения, окружавшие барышню, готовые тупые правила, основанные на голой букве; некоторые условия приличий, свойственных положению ее барского сана, незнание людей и света, глухое уединение от всего, что волнуется и кипит в живом потоке развития мысли и образования, недостаток хорошего чтения - все это окутало Машу каким-то густым, стоячим туманом, сквозь который она могла только видеть одни мелочи окружающей ее сферы.
291
Порой в ее молодой, свежей натуре пробуждалась жажда деятельности: ей хотелось бы на покос идти, траву косить или жать золотистую рожь до утомления и нажать снопов больше других; но она тут же вспоминала, что она барышня, что такое дело ей неприлично, что она могла только для шутки позволить себе срезать несколько колосьев, не более - и успокаивалась. Мать удаляла ее от участия в хозяйстве, как делают многие самолюбивые, капризные матери-хозяйки, которым кажется, что другие не способны так хорошо распорядиться, как они. Но у Анны Федоровны была еще и другая мысль:
- Вот, - думала она, - как я умру или она выйдет замуж, так и узнает каково без матери жить...
Книг у Маши не было. В старом комоде, в верхнем ящике, лежало несколько очень старинных романов да несколько номеров журнала "Ипокрена, или утехи любословия" семидесятых годов. И между тем как наука делала гигантские успехи, как новые вопросы, новые потребности волновали умы, Маша грустно подчас в ненастный день перебирала "Утехи любословия"... Около нее не было никого, кто бы мог заронить в ее душу зерно животворной мысли. Яков Иваныч, о котором она вспоминала, сидя на старой вербе, был честный, добрый старик, умнее и дельнее других близких ей людей; но он был человек старых понятий и боялся сбить Машу с покойной, избитой колеи ее жизни, не чувствуя себя в силах ввести ее в новую.
Яков Иваныч Орлов был сын нелюдовского крестьянина, державшего в своем селе во время оно постоялый двор. Двенадцатилетний Яша приглянулся какому-то богатому проезжему барину, и тот пожелал взять его к себе, с тем чтоб сделать из него человека, как он сам выразился. Жизнь Яши в родительском доме была незавидная: отец его сильно запивал, а мачеха не питала никакой нежности к пасынку; раздраженная против мужа, она будто хотела выместить на мальчике всю свою досаду. Яша, в котором столкновение с проезжими господами не могло не пробудить новых дум и желаний, выходящих из обыденного, узкого круга крестьянской жизни, с восторгом прильнул к своему благодете-лю, открывавшему перед ним новую жизнь. Барин определил мальчика в уездное училище, и приказав своему управителю
292
заботиться о его содержании, уехал по болезни за границу, где и умер перед выходом Яши из училища, не оставив насчет своего воспитанника никакого распоряжения.
Ученье как-то тяжело подействовало на голову Яши. Все его наклонности и стремле-ния точно придавались тем добросовестным прилежанием, с которым он выучивал уроки и вникал в кудрявую ученость наставников. Кончив ученье, он почувствовал такую усталость и туманность в голове, точно он с места на место перетаскал огромную груду камней. Около этого времени умер и его отец, завещав сыну свой ветхий дом, а мачеха вышла замуж за городского торговца. Яков Иваныч определился писцом в уездный суд того самого губернского города, в котором кончил образование. Ему казалось, что дальше этого идти нельзя, что человек он простой, не шустрый, что уж он и то далеко ушел от своего настоящего положения. Был он как будто все чем-то недоволен, точно на что-то ему все было досадно. И угрюмо смотрел он на божий свет; молча и безусловно делал свое дело, дав себе слово не сделаться ни пьяницей, ни взяточником. Он стал изучать служебную формалистику и вскоре сделался необходимым и благодетельным лицом для просителей. Нужно ли навести справку, написать просьбу - никто как Яков Иваныч, и Яков Иваныч почувствовал, что он не бесполезен и пристрастился к своему призванию. У него было много здравого смысла и какая-то аскетическая натура. К женитьбе он чувствовал не отвращение, а непобедимый страх и считал ее лишней и тяжелой обузой. Притом же семейная чиновничья жизнь, которую он наблюдал вблизи, представляла одни печальные и незавидные стороны. Женщины его круга возбуждали в нем или сострадание, или презрение. Честный сам до педантизма, он не прощал той фальшивости и беспечности, которую налагают у нас на женщину положение и воспитание. Счастливых исключений ему не попадалось. Он отважно подавлял в себе все юношеские порывы. Чем старее он становился, тем больше вдавался в чужие интересы и как будто забывал самого себя. Добра, ему сделанного, он не забывал никогда. С отцом Маши он сошелся вследствие какого-то пустого процесса из-за лоскутка земли, несправедливо присвоенного соседом. Вскоре после этого процесса Яков Иваныч сам попал в затрудни-
293
тельное положение по службе, действуя беспристрастно против одного зажиточного сутяги. Ему хитро и осторожно вырыли яму; Петр Ефимыч спас его, помогая и деньгами и ходатайством. Яков Иваныч вышел в отставку и поселился на родном пепелище в селе Нелюдове. Он гащивал по целым неделям у Петра Ефимыча, деля с ним однообразные часы деревенского дня, нянчась с Машей, и был распорядителем на похоронах его, когда растерявшаяся Анна Федоровна не умела и не знала, что и как тут делать. После смерти Гранилина, который умирая просил его быть вторым отцом для его Маши, Яков Иваныч считал себя единственным ее покровителем, потому что Анна Федоровна, по его понятию, была дама сырая и изнеженная, в делах не смыслящая. Глубоко затаившаяся потребность горячей, искренней привязанности пробудилась в нем и высказалась в его беспредельной нежности к Маше. Воспитанная в глуши, обвеянная деревенским воздухом, загорелая, веселая девочка представляла для него идеал чистоты и невинности. Ему казалось, что его отеческая любовь бодрствует над ней невидимым ангелом-хранителем. Это было первое юное и чистое существо, которое встречало его радостно и ласково, и одинокое сердце его раскрывалось для нее в таких светлых, искренних порывах нежности. С колыбели до настоящего времени Маша казалась ему неизменно той же. Он с неудовольствием принужден бывал соглашаться, что она уже не ребенок, что ей уже семнадцать лет. Он воображал, что она для того и родилась, чтоб жить в этом уединенном домике на радость ему; что выйти замуж или предаться земной страсти она не могла, потому что слишком чиста и невинна, да и достойных ее никого не было. Только в любви своей к Маше Яков Иваныч был мечтателен в глубине души своей. Маша, со своей стороны, хотя тоже любила и уважала Якова Иваныча, но только впоследствии поняла вполне, какое золотое сердце принадлежало ей беззаветно. Не думала она, не догадывалась, что она была единственным и последним лучом на закате его суровой жизни. Между Анной Федоровной и Яковом Иванычем проглядывало что-то затаенно-враждебное, какое-то смутное соперничество. Самолюбивая, деспотическая Анна Федоровна находила неуместной привязанность Якова Иваныча к ее дочери.
294
- Как будто она какая-то несчастная у меня, - говорила она однажды Арине Дмитревне, - слава Богу, у нее есть мать, и без его любви обойдется.
- Э, родная моя! дурит человек, - отвечала Арина Дмитревна. - Ему, бобылю, в диковинку, что с ним эдакой ангел ласково обходится.
Анна Федоровна ревновала Машу к Якову Иванычу так же, как ревновала ее к Матреше; наружного же дружелюбия и согласия с ним не нарушала, хотя ее малодушную натуру и раздражал несколько опекунский тон Якова Иваныча, но она считала его человеком нужным в затруднительных обстоятельствах. Как большая часть русских помещиц, она не имела понятия о законных порядках, ее смущало каждое пустое столкновение с земской полицией; подпись паспорта, вольной, поверка ревизии - все это было для нее китайской грамотой и обманчивой ловушкой, для избежания которой нужен опытный руководитель. Руководитель этот был Яков Иваныч.
- Какое время прекрасное! - сказала Арина Дмитревна, входя с Машей в детскую. - Ну как вы, родная моя, себя чувствуете?
- Все недомогаю, - отвечала Анна Федоровна, - к погоде что ли всю развалило; да и заботы всякие крушат, обо всем надо подумать. Вот она подрастает, дочка-то моя, а я с места двинуться не могу, ни присмотреть, ни поучить, - так уж на волю божию!.. Да и много!..
Анна Федоровна выразительно махнула рукой.
- Что вы так беспокоитесь! - сказала Арина Дмитревна, - Марья Петровна так умны, что за ними не нужно присмотра.
- Ну какой еще ум! еще в голове ветер ходит. Маша молча и чинно сидела, сложа руки на коленях.
- На что ты похожа! - обратилась к ней мать, - полюбуйся на себя! Где ты была, как я отдыхала? Чай, с Матрешкой все луга, все болота обегала? Прекрасная, достойная подруга!
- Я в саду была... - отвечала Маша отрывисто.
- Им скучно, - вмешалась Арина Дмитревна, - ведь сами посудите, какая здесь сторона: самая глухая, необразованная. Все усадьбы, что получше, опустели.
- Что за скука такая! В ее годы я никакой скуки не знала... Вот какое время приходит! - обратилась со вздохом Анна
295
Федоровна к Арине Дмитревне, - может придется и дрова, и воду самой носить... Слышали, Арина Дмитревна?
- Слышала, - отвечала та, уныло качая головой.
- Что же это будет-то?
- Уж и Бог знает что!
- Да правда ли?
- Правда, матушка, правда!
Вошла Аграфена, и разговор прекратился; но Аграфена по таинственной мине собеседниц догадалась в чем дело и подумала:
- А, видно, за живое забирает!
Это было в то время, когда первая живая весть об освобождении крестьян пронес-лась грозным ударом над мраком закоснелого эгоизма и невежества.
- Уж я не знаю, как и быть, - продолжала Анна Федоровна, когда Аграфена вышла из комнаты, - ну куда я, старуха, поспела! да я с голоду и холоду умру. Все растащат, все разворуют. Вон уж теперь же начали медведями смотреть, и рожи-то сделались немилые... Ох, Арина Дмитревна! глаза бы мои не видели, уши бы не слушали!.. Вот надо бы с Яковом Иванычем посоветоваться, да теперь его с собаками не сыщешь, - он все по помещикам. Никто ведь ничего не знает, все в затруднении, никто не ожидал... Уж, конечно, к нему обращусь, больше не к кому.
- Да вы бы, родная моя, Тиме моему приказали разведать. Ведь он эти дела должен знать, сам в палате служил. Голова у него - слава Богу; только вот злые люди обидели...
- Вот там увижу... - отвечала Анна Федоровна нерешительно.
Арина Дмитревна осталась ночевать. Маша вскоре после чаю ушла в сад. В голове ее проходили мысли и вопросы несвязной вереницей. Маша чувствовала, что находила какая-то туча, приближалась беда. Тревога матери неприятно отзывалась в ее душе. Ей было и страшно и ново все слышанное. В ней завязалась борьба - решался вопрос: хорошо или дурно? Вот и Матреша уйдет... Маша к ней привыкла, так скучно ей будет без нее... и других не будет: Дарьи, Катерины, Федосьи... Теперь ей все кланяются, барышней называют, а там будут как равные...
- Что ж это такое, Господи! что же это будет? - сказала
296
она вслух; но тут же успокоила себя мыслью, что может это так, одни слухи, что может быть, и ничего не будет.
- Вы, барышня, никак сами с собой говорите, - сказала Матреша, вынырнув из-за куста.
- Да так, что-то скучно стало, - отвечала Маша.
- О чем вам, барышня, скучать? Еще у вас, слава Богу, горя нет никакого.
- А у тебя разве есть горе, Матреша? Разве только от горя скучают?
- Да как же не от горя! Вот у меня - все сердце ноет...
- Отчего же?
- А вот, барышня, знаете, песенка поется:
Я не знала ни о чем в свете тужить,
Пришло время - начало сердечко ныть...
- Что ж ты, влюблена что ли?
Матреша выразительно вздохнула и не отвечала.
- Да ну, скажи, - продолжала Маша, - я только в книжках читала про любовь. Скажи всю правду! я никому, никому не расскажу.
- Да ведь у меня с вами и слово тайное, и дума крепкая, чего я не могу скрыть от вас. Только, чур, никому ни словечка.
- Уж я обещала, знаешь меня.
- Вы знаете Гришку Ястреба из Нелюдова? Ну, он еще барыне на прошлой неделе рыбу продавать приносил.
- А! знаю: кудреватый такой, красивый.
- Ну вот, вот!..
Матреша потупилась и замолчала.
- Так что же, Матреша, рассказывай.
- Что уж и рассказывать-то, не знаю... Все мое сердечушко изныло по нем!
- Давно ли ты с ним познакомилась?
- Знала-то я его давно, еще ребятами о праздниках играли вместе, да вот полюбила-то недавно. А случилось это уж я и сама не знаю как. Послала меня, еще по ранней весне, барыня в лес за березовыми почками. Пошла я, рву почки да напеваю себе под нос, а он передо мной словно из земли вырос. Я испугалась да как взвизгну! а он мне и говорит:
297
"Что это, Матрена Левонтьевна, вы меня за лешего что ли приняли?" - "Поди ты, я говорю, окаянный! не лучше лешего-то перепугал меня". - "Уж будто, говорит, и не лучше? Поглядите-ко на меня хорошенько, может и получше". Я отворотилась да иду себе, а сердце-то у меня вдруг точно оторвалось, да как голубь, так и трепещет. Он знай говорит: "Что это вы очень горды стали, отворачиваетесь? кажется, мы люди знакомые; вы, говорит, от меня отворачиваетесь, а я все к вам тянусь... то есть одно сердце страдает, а другое не знает; для вас-то хуже меня на свете нет, а вы для меня так всех лучше" - "Мало ли, я говорю, есть лучше меня!., можете выбрать красавицу...". - "Те, говорит, красавицы помелом написаны...". А сам все ко мне ближе да ближе... у меня в глазах туман начал ходить, уж не помню себя... Он меня целует - и я его целую... Такой уж злой час нашел. После пришла домой, одумалась. "Господи! - говорю сама с собой, - что же это будет? Мне от него удаляться надо, а сама, куда ни пойду, все гляжу - не идет ли он, не увижу ли его?.. Да вот все эдак, барышня, и мучусь, и все мне точно немило стало. Сама себе в уме хорошее толкую, а как только сойдусь с ним где, все и позабуду - во всем ему покоряюсь... Кажется, жизнь готова за него отдать. И как его увижу, так точно расцветет или просияет все кругом. Вот, барышня, какова любовь бывает!..".
По мере того как рассказывала Матреша, голова Маши все ниже и ниже склонялась к сочной траве, благоухающей своими простыми невыхоленными цветами; по лицу молодой девушки разливался все сильнее и сильнее яркий румянец стыдливости и какого-то непонятного ей самой негодования; в ней бушевал аристократизм оскорбленной добродетели и вставали семена беспощадной строгости правил, внушенных матерью в разные времена как в разговорах с ней, так и в суждениях с другими.
В углу, где родилась и взросла моя барышня, веял какой-то дух, беспощадный к человеческим слабостям; строгость, доходившая до ожесточения в отношении сердечных увлечений. Вообще в этом мирном уголке, как называли тот край его обитатели, было много земных поклонов и мало молитвы; много слов и мало дела; много строгости и мало любви, которая выражалась только при рассуждении о постной пище
298
во время постов поговоркой: "Рыбу ешь, да рыбака не съешь", причем, впрочем, никто не решился есть рыбу в неположенный срок... На Машу не мог не действовать сильно этот окружавший ее мир, и в душе ее не сложилось пока никакого для него отпора. У нее была хорошая, честная натура, но не столько чуткая, чтоб угадать самой по себе, без особенных нравственных толчков, правду в жизни... С другой стороны, все Тирсисы и Дориды, вычитанные Машей в "Утехах любословия", не могли ей дать понятия об истинном проявлении чувства и быть применимы к живым людям. Они развили в ней только какую-то ложную щекотливость воображения и понятий. Столкновение с простой, неприкрашенной, но искренней и горячей страстью возмутило и обидело Машу. Она вдруг увидала себя как бы одураченной сама собой и другими, и ей не хотелось ни за что согласиться с этим.
Выслушав рассказ Матреши, барышня быстро подняла полову и обратила к своей собеседнице пылающее гневом и гордостью лицо.
- Как ты смела мне это рассказывать!? - крикнула она, - как ты могла дойти до того, чтоб мне говорить это? Ты забыла кто я и кто ты!
Матреша остолбенела. Вечно румяное лицо ее стало бледное как полотно; губы передергивало какой-то бессмысленной, судорожной улыбкой.
Маша взглянула на нее и продолжала уже тоном ниже:
- Зачем ты мне говорила про это?
- Матушка-барышня, виновата! я не знала... - отвечала Матреша, вдруг залившись слезами.
У Маши упало сердце, она прониклась безотчетной жалостью; она готова была обнять и утешить оскорбленную девушку, но чувство нравственной гордости не допустило ее до этого.
- Бесстыдница! - сказала она дрожащим голосом, - целоваться с мужчиной! Разве ты не знаешь, какой это срам? Зачем ты это делала?
- Я и сама не знаю, барышня, я в себе не властна.
- Пустое!
- Это вы оттого так изволите говорить, что сами еще не испытали... - робко заметила Матреша.
299
- Как ты можешь сравнивать себя со мной! У меня другие чувства, другие понятия.
- Уж какие у нас, темных людей, понятия! самые холопские.
- Ты смотри же, - сказала Маша, - не проболтайся как-нибудь, что мне рассказала: сохрани Бог, маменька узнает - и тебе, и мне достанется.
- Никому, матушка-барышня, не скажу только не погубите меня, не выдайте!
- Я уж обещала, что не скажу, - ну и не скажу!
- Барышня! не гневайтесь на меня! - сказала Матреша, целуя руки Маши. - Простите!..
- Бог с тобой! - отвечала Маша с грустной важностью. - Я тебя прощаю только с тем, чтоб ты эти глупости бросила. Обещайся! без этого не пущу.
Матреша позамялась было, но в уме ее мелькнули все последствия правды, которая вертелась у нее на языке, и она обещала барышне все, что она от нее ни требовала.
Барышню свою Матреша очень любила; между ними царствовала симпатия молодости. Уединение и скука размягчали сердце Маши без ее собственного сознания, иногда до забвения всех условий ее положения. Сдружились они очень рано. Маша была еще очень маленькой девочкой, когда из погоревшего выселка привезли мать Матреши в усадьбу для занятия должности скотницы. Хозяйство Анны Федоровны было на тот безалаберный лад многих хозяйств помещиков и помещиц, которых нельзя назвать ни бедными ни богатыми, но которых ограниченный круг понятий и требований балует тупым довольством и сытостью и заставляет пренебрегать чистотой и порядком в предметах, важных в сельской экономии. Так Анна Федоровна по старому предрассудку в скотницы выбирала не лучшую, смышленую женщину, а такую, которая выпрядала ей плохие навины или по лености и неспособности мало приносила существенной пользы. На этих условиях была определена и Мавра.
Матреша в первый раз встретилась с Машей на красном дворе у сарая, где Маша собирала цветочки цикория, и стала помогать ей в этом деле. Они разговорились и по-детски передали друг другу интересы своего мира. С этих пор Маша всегда встречалась с удовольствием с Матрешей и искала
300
случая ее видеть, даже убегала к самой скотной и там, на нечистом дворе, устраивала игру с Матрешей, пренебрегая страхом своей старой няньки, умершей два года назад, очень степенной, полной старухи, ленивой на подъем, всегда с крыльца или из окошка следившей за своей питомицей. Однажды дошло это и до Анны Федоровны. Чтобы сохранить достоинство своей, тогда еще девятилетней Маши и прикрыть слабость ее к скотницыной дочке покровом приличия, она решила взять Матрешу в горницу, чтоб она служила барышне, угождала ей и развлекала ее в прогулках. Алена Трофимовна, няня, не противилась этому: ее избавляли от излишнего надзора. Девочка уж была не маленькая, лет одиннадцати. Крестьянский быт или сиротство развили в ней некоторого рода практичность и смышленость. Матреша отдана была в полное распоряжение Алене Трофимовне, которой опытность, щелчки и наставления быстро сформировали Матрешу для ее новой должности. Вскоре она сделалась необходимой спутницей Маши, поверенной всех ее детских радостей и горестей. Посмеяться втихомолку над тучной Трофимовной, выбежать украдкой из сада к речке и побаландаться на песчаной отмели, озираясь со страхом, не видит ли кто, не идет ли кто из старших; даже забраться в кусты аглицкой малины, сберегаемой для варенья, и похитить горсть ягод - все это были такие подвиги, которые связывали двух девочек общей симпатией маленьких прегрешений против старших и совести, где Матреша всегда рисковала больше Маши, потому что вся вина обратилась бы на нее в случае неудачи, и наказание девочки послужило бы только назидательным примером для барышни. Во всяком случае привязанность Матреши была глубже и сильнее, потому что была свободнее; привязанность Маши поминутно стеснялась и охлаждалась то ревностью Трофимовны, то нотациями Анны Федоровны, предостерегавшей дочь и поминутно твердившей ей, что холопка не может быть подру- гой благородной девочки: можно с ней поиграть от скуки, но , дружиться - и стыдно и опасно; что какие у нее могут быть благородные чувства и проч. И за всякое проявление фамильярности в глазах матери Маша получала строгие выговоры, искусно направленные на самолюбие девочки и ее дворянскую щекотливость, которую насильственно развива-
301
ли и поддерживали в ней с колыбели. На Машу, самолюбивую от природы, не могло не действовать это, и действовало раздражительно и неприятно, что выражалось иногда и в ее обращении с Матрешей. Подчас она принимала с ней надменную манеру высшей, подчас недоверчиво и холодно смотрела на выражение ее привязанности. С годами она стала скрытнее и только наедине позволяла себе увлекаться сообществом Матреши; при посторонних же, с врожденным тактом закоренелого барства, умела отставлять ее на задний план и указывать ей незаметно настоящее ее положение холопки. Трофимовна ревностно ей помогала в этом и при всяком удобном случае делала Матреше должные внушения в подобном роде:
- Ты что это идешь рядом с барышней, невежа эдакая? твое место назади; знай, сверчок, свой шесток. Ты холопка, а они барышни. Ты это должна понимать, дура необразованная.
Под такими условиями замерли в Матреше все высшие проявления воли и разума и осталась одна тупая покорность; но врожденная энергия и страстная сила молодости сказались в ней в другом обстоятельстве - в любви ее к Грише. Она с безумным ослеплением жертвовала собой и без оглядки шла к цели, грозившей ей одним горем. Было что-то для нее сладко захватывавшее душу в этом риске и страхе, порой сжимавшем ей сердце, даже в самом предчувствии близкой беды.
Со времени признания Матреши и ее простого рассказа о своей любви Маша чаще стала задумываться. Смутная тревога с каждым днем все сильнее пробуждалась в ее уме. В ней забушевали все спавшие доселе молодые силы. Рой новых ощущений одолевал ее. Стоячий туман, окружавший ее, заколыхался, и Маша только тогда заметила его. Она проснулась, как сказочная царевна в лесу от долгого сна. Она тревожно озиралась кругом и искала живого человека, но кругом ее была тишь и дрема. Ее молодая страстная натура потребовала пищи; пищи не было, а над головой волновался туман...
- Мне надо свет узнать, людей видеть, - думала Маша, и ухватилась за эту мысль, как за якорь спасения.
Однажды она спросила Матрешу, не видалась ли она с
302
Гришей; та отвечала нет. Маша не допытывалась, но в первый раз не поверила Матреше. Ей было досадно и горько, что Матреша променяла даже ее на предмет своей страсти. Она стала ее чуждаться, и ревнивое, почти враждебное чувство прокралось ей в душу против Матреши. Она реже стала призывать ее на свои прогулки и почувствовала себя одинокой. Никогда еще не ценила она так глубоко привязанности своего старого друга Якова Иваныча; она вдруг поняла, что здесь для нее не будет измены. Жалобы на уединение и грусть, слетавшие прежде с уст ее слегка, между прочим, теперь получили характер затаенной печали и недовольства. Она заглядывала в будущее уже не с тем беззаботным чувством, как бывало. Тревожно она искала там чего-то и находила Анну Федоровну, Тиму с его матерью и длинный ряд однообразных дней, из которых каждый уносил у нее долю молодости и веселой беспечности.
Широкой пыльной полосой тянулась большая проезжая дорога от села Нелюдова, и только версты за две от Малых Пустынек, усадьбы Анны Федоровны, шел с нее крутой поворот в густой лес на узкий проселок, перерезанный корнями и изрытый глубокими колдобинами, наполненными водой, непросыхавшей даже в самые сильные жары.
Однажды, около одиннадцати часов утра, из села выехал человек в одиночной крашеной тележке на соловой лошадке*. Это был Яков Иваныч. Он был коренастый, благообразный старик, свежий и сильный, с широким скуловатым лицом, обличавшим его плебейское происхождение; выражение насупленных бровей его было сурово, но серые светлые глаза смотрели честно и прямо. Улыбка, когда она появлялась на его полных губах, совершенно преображала всю его физиономию и озаряла ее ясной, почти детск