поднявшись, вдруг обнаружил крайне буйный нрав и моментально поднял целую бурю, так сказать, коллективной брани.
- Где моя сумка? - загремел он, обращаясь неизвестно к кому, но таким требовательным тоном, что публика и кондуктор, все вместе, грянули ему в ответ:
- Пошел вон! Пьяная морда! Кто за твоей сумкой приставлен смотреть? Вон с вагона!.. Ишь, каланча какая выставилась!..
- Подавай! - вопил мастеровой под градом ругательств, и вопил так, что очевидно хотел всех покрыть и явно не намерен был сдаваться. - Ты зачем приставлен? Ты кондуктор? Ты - подавай!
- Я вот тебя в часть, пьяного, шельму!
- Подавай сумку!..
- Потребовать городового! Докуда это будет?
- Ты зачем приставлен?
- Пошел вон!
- Где моя сумка? Подавай мне! Ты зачем приставлен? Отвечай!..
Вдруг я почувствовал, что около меня лежит что-то твердое. Оглянувшись, я увидел сумку.
- Эта, что ль, сумка? - спросил я.
- Во-о-о!.. Она, она!..
Сумка перешла в руки мастерового, причем он разглядывал и твердил: "вот, вот", "она!.. самая это и есть..."
- Ну пошел вон отсюда! Не позволяется стоять! Говорят тебе - пошел!
- Не ори! Чего орешь? Что ты орешь, пес ты этакой,- огрызался мастеровой на кондуктора. - Должен я барина-то поблагодарить?
- Пошел долой с кареты!
- Ах вы... мужичье! - гаркнул мастеровой. - И никто из вас, мужичье вы дубовое, никто моей сумки не поберег... А вот барин, дай бог ему здоровья, обратил свое полное внимание...
- Уйдешь ты отсюда или нет? Ведь я городового позову?.. Пошел, говорят тебе!..
- Мужичье! - пуще прежнего орал мастеровой, подаваясь к лестнице благодаря усиленному напору кондуктора. - Вам внимания этого нет... чтобы чужую вещь... свиньи! А барин обращали свой взор на мою сумку! Пьяные вы морды!
Оратор, не удерживаясь на ногах, почти "загремел" вниз по ступенькам крутой лестницы.
- Д-да! - заговорил какой-то тоже слегка пьяненький фабричный в синей чуйке и картузе, - да, верно!.. Верно ты сказал... мужичье есть вполне дурачье... Вот я - мужик; стало быть, я - дурак. Да?.. Господа? правильно я говорю?..
- Дурак! - сказал кто-то.
- Вот! Вот это самое!.. Вот солдат - он есть умник. Он меня, положим что, пихнул, например, в бок, в ребро. Но я молчу, потому что я есть мужик и дурак, а солдат - умный человек. Ведь так? господа? Ка-н-нешно, вполне веррно! И это он правильно сказал... Я - мужик, я - дурак. Лежит чужая сумка - дурак, я внимания не обратил; барин, коль скоро он образован, то сейчас и обратил взор на чужую сумку!
Взрыв хохота разразился на верхушке конки.
- Как чужая вещь, - продолжал тем же, якобы совершенно кротким тоном фабричный, - как вещь чужая, так барин уж тут! "А, говорит, надо обратить свой взор, потому вещь чужая!.." А мужик? Мужик глуп! Вот положи тысячу рублей - я и не взгляну!.. Но ежели хотя гривенник увидит образованный человек, то в ту же самую минуту обращает внимание... А мы? Мы животные!.. Дубье!.. Мне покойник барин махонькому говорил: "Мишка, придешь в возраст, то я произведу тебя в лакеи к моему сыну!" В лак-кеи! Ведь это что? Ведь это награда! На-г-ра-да ведь в лакеи-то! А я заплакал, убег! Потому дурак. Явно! Ежели б я был умен, так ведь я обрадоваться должен, что меня, дурака, награждают в такую должность... Лакей! Куда же дураку-мужику сравняться! А я убег, потому что дурак! Ведь барин обращает на меня внимание, счастия мне желает, говорит: "Мишка! Я тебе желаю счастие сделать и произведу тебя по этому случаю в лакеи, например, в холопы!" А я, дурак, не понимаю... Ведь дурак я, господа? да? Само собой, я глуп вполне! "В ллак-кеи тебя награждаю!" А я, дурак, - убег!.. Ах, животное!.. Бить! одно, одно и есть средствие! Бить надо всячески! Обломать, чтоб сучья-то все эти с мужика сшибить, - вот тогда он и поймет, образуется... Би-ить!.. Самое пер-рвое лекарство! Натуральное - минеральное! А то, помилуйте? ведь животное? Да, господа? Ну, конешно!..
Непрерывный, хотя и сдерживаемый из опасения проронить хоть одно ядовитое слово, хохот продолжался во все время этого монолога, который прервался только потому, что мы подъехали к мосту Царскосельской железной дороги, где должны были пересаживаться в другой вагон.
Громадной массой столпились мы, публика, пред дорожной заставой, опущенной по случаю прохода поезда из Царского Села, и потом, когда заставу отворили, бурным потоком хлынули к вагонам конно-железной дороги. Оратор, смешивший публику, исчез в этой тесноте и давке, и я, с величайшими усилиями пробравшись на верхушку нового вагона, очутился в совершенно новом обществе. Рядом со мной уселись два мастеровых: один - дюжий чернобородый мужик в синей чуйке тонкого сукна, плотный, коренастый и красивый, другой - длинный, как веха, белокурый и ужасно вялый от выпивки. Пахло вином к от первого, дюжего мужика, но он крепился, покрякивал с достоинством и вообще старался, чтоб хмель не был заметен в нем. Едва они уселись, как дюжий мужик встал с места и, держась за железные перила верхушки вагона, крикнул в толпу:
- Полезай сюда! Мишка! вот он я где! Лезь сюда!
- Мишка! - плохо владея языком, но стараясь крикнуть как можно громче, гаркнул белокурый товарищ дюжего мужика и тоже встал и, держась за перила, смотрел вниз... - Полезай, пострел тебя слопай!..
К кому они обращались - я не видал; но вслед за воззванием к Мишке оба они, сначала дюжий мужик, а за ним белобрысый, подошли к лестнице, ведущей на верхушку, и, обращаясь к невидимому для меня Мишке, который был внизу, начали произносить ужасно грозные речи. Сначала заговорил дюжий мужик; он насупил брови и, потрясая сжатым, кулаком, говорил невидимому Мишке:
- Полезай! ну только ежели ты, шельма, опять начнешь свою музыку - помни!.. Я тебя, перед богом говорю честью, расшибу с маху с одного. Полезай, что ль, чего стал? Я тебе говорю одно: будешь помнить! Ты мне с самого утра зудишь, единого шагу спокойствия от тебя нету, - я тебя произведу за это за самое... Чего стал? Полезай, ну пом-мни!
- Пом-мни!- присовокупил белобрысый, шатаясь и еле вращая языком, но довольно энергично потрясая кулаком: - Одно слово - убью! Без разговору! Коротко и ясно!.. Тресну - и аминь, со святыми упокой!.. Ты что не покоряешься?.. Ах ты!.. ты как можешь препятствовать? Мм...лчать! Не пикни!.. Убью в полном виде!.. Пшол сюда!..
- Полезай, чего стал? - заговорил дюжий покойней. - Долго, что ль, с тобой вожжаться-то? Ну только пом-мни!..
- Пом-мни!.. Помни свой последний вздох... как пикнул, тут тебе и окончание!
- Ну-ну! - еще потише заговорил дюжий мужик и помог подняться на верхушку маленьхому, лет одиннадцати, худенькому черномазенькому мальчику.
Мальчик был чистенький, в длиннополом сюртучке, новом картузике, но робок и пуглив был ужасно. Он испуганно озирался, очутившись на такой высоте, цепко хватал за руку дюжего мужика, за перила и даже приседал, боясь ступить; конка тронулась, вагон покачнулся, и мальчик побледнел, как полотно.
- А-а-а!- сказал злорадно долговязый, - боишься, пострел этакой! А как препятствовать старшим, так этого не боишься? Погоди вот!.. Видишь вот канал-то... я тебя, вот перед богом, возьму за ноги да и громыхну туда!..
- Ну будет тебе, балалайка! Чего уж попусту-то пугаешь? - с легким укором перебил его дюжий сосед, почти насильно сажая Мишку, не хотевшего выпустить из рук железных перил, к себе на колено. - Уж чего попусту-то? Ведь так пугать попусту не годится... А вот ежели музыку свою заведет - ну, тогда разговор у нас будет особенный... В том случае, еж-жели ты т-только хоша бы даже... уж я тогда - поступлю!..
- Уж тогда, братец ты мой, - дополнил долговязый, - поступок будет за первый долг... Прямо в канал! Да чего же?.. В кан-нал! Тут одной глубины сто сажен, так это тебя вполне сократит...
- В канал не в канал, а... уж поступлю!..
Мальчик цепко держался за перила и едва ли что-нибудь слышал из этих разговоров, потому что, видимо, был под страхом упасть с конки. Долго мои соседи читали ему нотацию, грозили ему чем-то, и я никак не мог понять, чем бы этот крошечный, тщедушный мальчик мог вредить таким большим людям? Наконец белокурый мастеровой, сидевший со мной рядом, потянувшись ко мне с папиросой, улыбнулся пьяно-доброю улыбкой и сказал негромко:
- Пужаем постреленка!..
- За что же?
- Способов нету, вот за это! Чистая змеиная порода - весь в мать!.. То есть вылитая шельма! Она мне родная сестра, мать-то его, - я говорю прямо - я этого не боюсь... Хорошая баба, нечего говорить, и вот он, муж-от, то ж скажет, а уж зме-я! уж что ни говори, а цепкая баба! Уж так цепка - на редкость, и мальчонка-то весь в нее... Уцепится, нет возможных способов никаких! Что матка скажет - так, кажется, клещами из постреленка не выдерешь! Теперича вот возьмите в понятие: у людей ноне праздник, престол! ведь это надо понимать! Свинья она этакая! Ведь должон человек погулять, ведь и нашему брату надо разогнуться! Как вы полагаете?
- Она этого не понимает, - заговорил муж цепкой бабы и отец Мишки, очень ясно слышавший (как и Мишка) разговор своего товарища, который со второго слова перестал шептать и говорил громко. - Она этого не понимает... что значит молотком-то зудить десять лет... Ей бы только - муж "не пропил" денег!.. Ты должна же, дубина, понимать, пьяница или нет муж-то? Я пью в препорцию, мне надоть вздохнуть... Что ж я не накормлю, что ль, вас?.. Кажется, у меня есть своя голова на плечах - так мало! Караульщика приставила!
- Изволите видеть, - сказал белокурый, - пристанавливает к нам караульщика!.. Ну не сволочь ли, позвольте вас спросить, будьте так добры? Назудила мальчишку - "препятствуй"! Рюмки нельзя выпить, чтоб без прекословия... Чуть взялся за стакан - ревет! Слезами рыдает, всю душу повреждает человеку! Вы глядите на него - ведь молчит, не пикнет, а мысль у него: только бы нам во вред!.. Как чуть подошел к кабаку, даже к портерной, к примеру, - воем завоет!.. С утра мучает нас вот с Петром, отвязы никакой нет! Бросить его - ведь жалко мошенника! Ведь его раздавят, как муху, в народе-то... А с ним - беда!.. Измучил, чисто измучил! Какое же тут может быть удовольствие - воет да клянчит да за руки да за полы цепляется?
Дюжий мужик сидел все время молча, угрюмо и вдруг грозным голосом заговорил:
- Я тебе в последний раз говорю - не смей мне надоедать! Я тебе - отец; я могу по-свойски тоже, брат, смотри! я вас всех кормлю, я знаю, что делаю! Ежели, ты мне посмеешь, так я тебе покажу, что я такое! Как ты смеешь, когда тебе русским языком говорят: "отстань"! Ах ты, дубина этакая! Больше я с тобой разговаривать не буду, а чуть что - пошел вон, убирайся от меня! вот что!
- Прямо гнать его прочь! - прибавил белокурый: - что это такое? На что похоже? Что за надзиратель за такой! Пошел вон - вот и все! Пускай раздавит вагоном, коли не хочешь слушать, что старшие говорят. Вот еще какая свинья!.. Мы тоже на своем веку жили; кажется, знаем побольше твоего... Ты что за указчик? Ах, ты... С тобой говорят честью, а ты все свое заладил? Ну, брат, - гляди в оба!..
- Слышишь, что тебе говорят? - тряхнув Мишку за плечо, сказал дюжий мужик. - Ну так помни! Я без тебя знаю свое дело! Я тридцать лет служу хозяевам, ты мне не смей!..
Мальчик ни слова не ответил.
- Ну, вылезай! - сказал дюжий мужик белокурому, когда мы подъехали к мосту на Лиговке. - Пора слезать!
Все трое стали спускаться вниз, и не прошло нескольких секунд, как перед моими глазами разыгралась удивительная сцена. Я сидел на верхушке конки, которая дожидалась встречной, видел, как из толпы выделились фигуры моих соседей, причем Мишка был между ними и держался руками и за отца и за дядю... Они что-то говорили ему, говорили сердито, останавливаясь нарочно для разговора и увещаний. Я видел, как от Мишки рванулся белокурый, потом как отец стал из его рук вырывать свою полу; но Мишка, этот молчаливый худенький мальчик, впился в него, присел и громко закричал что-то...
- Брось! брось! Брось его, шельму, - взывал белокурый из дверей кабака. - Бросай его под карету!
Дюжий мужик почти волоком тащил мальчишку по направлению к кабаку, оборачиваясь, бранясь, порываясь оторвать его...
Мишка выл, упирался. Вагон тронулся.
Явный гнев и видимая сильная степень раздражения, которых я не мог не приметить как в отце Мишки, так и в его белобрысом дяде во время последней сцены, стали меня сильно беспокоить. Вагон двигался в сплошной толпе народа, поминутно останавливаясь и не переставая звонить, и мальчик не выходил у меня из головы.
"Что, - думал я, - ведь в самом деле он может так раздражить отца, желающего гулять, и его компаньона, что они всердцах и в горячности, пожалуй, сделают ему что-нибудь худое, в чем и сами будут раскаиваться. Мальчик же, очевидно, пристает к ним без всякого милосердия и снисхождения... Дюжий мужик был очевидно не из пьяниц, не из горьких запивох, но мальчишка раздражал его с утра, а он с утра уже был выпивши, как явствовало из рассказа белокурого, и притом выпивал без приятности, как видно было также из рассказа белокурого. В такие минуты случайно, невольно может выйти какая-нибудь потрясающая сцена".
Чем дальше я ехал, тем мне становилось беспокойнее; доехав до Разъезжей, на что понадобилось не менее полчаса времени, я решил переменить вагон, пересесть на встречный и доехать до того места, где я покинул моих соседей. Мне казалось, что я даже должен это сделать...
Прошло еще полчаса, пока я добрался до места и вошел в кабак. Не без страха переступил я порог и не без волнения заметил синюю чуйку дюжего мужика. Белокурый товарищ его также был здесь; здесь был и мальчик... К удивлению моему, лицо его было совсем не то, какое было у него на верхушке конки, он был покоен; вертел перед собой картуз и мотал ногой...
- А! - воскликнул белокурый, узнав меня: - наш компанен!.. Усмирили язву сибирскую!.. Тише воды - ниже травы стал!.. Что, Мишка, - обратился он к мальчику, - хороша наливка-то?
- Сладкая!
- А, постреленок! Покуда сам не отведал, покою не давал, а теперь сладкая!.. Ишь животное!..
Да! мальчик тоже был под хмельком, я ясно увидел это. Увидел я также и то, что дюжий мужик плачет. Он и его товарищ были значительно под хмельком; путаясь в словах, дюжий мужик стучал кулаком в грудь и бормотал:
- Я... тыщи рублей не взял бы... поить... ты мой родной!.. Мерзавец этакой... Говорил: оставь! Знаю! все знаю! чувствую! Дов-вел! Принужден! Ну пей, пей, приучайся! Измучил ты меня! Чтоб только ты-то не мучился, я дал... я, тебя любя, дал... дозволил.." Отец ответит за это, пред богом ответит!
- Ну будет нюни-то распускать! - перебил белокурый.- Велика важность - наливка... Мишка! пондравилась наливка-то?.. а? Хочешь еще рюмочку? я тебе поднесу! Только ты - гляди!.. Видишь, что ты с отцом сделал? Ввел его в слезы... хочешь?
- Давай!..
- А будешь препятствовать?
- Нету!..
- А-а-а!.. бессовестный!.. Ну, надо дать, делать нечего... Только гляди, чтоб потом не пьянствовать! Боже тебя иэбави!..
Дюжий мужик плакал и пил пиво.
Был тихий свежий летний вечер. Я вышел из дому, который нанимал на лето в деревне, на улицу и сел на крыльцо, прямо на ступени. Легкая, влажная свежесть приятно наполняла и освежала грудь. На небе и на земле было чисто, широко, просторно и вообще "хорошо", покойно. Хотелось "просто" сидеть вот так, чуть-чуть не в забытьи, дышать, смотреть и наслаждаться тишиной и покоем минуты наступившего вечера.
Какое-то странное, не то слезливое, не то злостное бормотанье прервало мое тихое наслаждение. Мимо меня шел мужик в одной белой рубахе, ободранных холстинных штанишках и босиком. Лысая голова его была обнажена. Шел он как-то странно, не то очень торопился куда-то, не то, вдруг вспоминая что-то, останавливался и что-то бормотал... Скоро, однако, я разобрал, что причина такой странной походки была очень проста: мужик был пьян, и кроме того, когда он пробежал мимо меня, я увидел, что он еще к тому же и слаб и худ и что не он управляет ногами, а они несут его куда им угодно. Бормотанье его было не то пьяное мужицкое галденье с ревом (необходимым, впрочем, для больной груди, желающей побольше вобрать воздуху) и гарканьем без всякого другого содержания, кроме крепких слое, - нет, это было что-то до последней степени жалкое, детски-бессильное; таким голосом жалуются дети, когда крепко оскорбят их самолюбие. Нечто бессильно-визгливое, не имеющее возможности "как следует" разозлиться, слышалось в тоне его бормотанья. А что такое он бормотал, уверяю вас, не понял бы ни единый человек. Только слово "бог", повторявшееся довольно часто и всегда сопровождавшееся поднятием тощей, сухой руки к небу, только это слово одно и было доступно уху постороннего слушателя во всем, что выходило не то из сжатых губ, не то из беззубого рта пьяненького мужика.
- Ишь! ишь! как его швыряет-то, - появляясь с лопатой и граблями на плече, произнес наш дворник, приготовлявшийся собирать в садике близ дома скошенную утром траву.
- Э, как двинуло!
Бессильные ноги мужика в самом деле несли его куда им вздумается. Под горку он несся мелкой рысцой, всем корпусом подаваясь вперед и каждую минуту ожидая падения именно головою вперед. Но "бог пьяных" хранил его, и он, вместо того чтобы слететь с мостика в грязную канаву, что ожидало его неминуемо, вдруг заколесил так же проворно и так же еле держась на подгибавшихся коленках в сторону, ударился боком о загородь из жердей и, перевернувшись к ней животом, стал (очевидно, также невольно) заносить ногу через низенькую загородку. Та сила, которая его несла куда ей было угодно, продолжала и тут, при перелезанье, лихорадочно торопить его и в одно мгновенье, прежде чем он перенес через плетень колено, перебросила его на другую сторону.
- Н-на! - произнес Петр (так звали нашего дворника):- шмякнуло!..
Старика шмякнуло навзничь, и он со своей белой рубашкой совсем скрылся в траве, только рука поднялась, и опять послышалось что-то вроде "бог" - и совсем исчезла маленькая, маленькая фигура старикашки.
- Не ушибся ли он?
- Где там ушибиться! Там трава... Обстрекаться - обстрекается... Прямо в крапиву угодил... - И медленными шагами Петр отправился к загородке, чтобы посмотреть, не ушибся ли человек в самом деле.
- Ну, лежи, лежи!.. лежи смирно! - покойно и основательно произносил Петр, глядя через плетень в крапиву.
- Бог... создатель! О-о-о-н отец наш! - слезливо дребезжало что-то из-за плетня, и опять что-то забелело.
- Лежи, лежи! ну ладно, отдышись, очнись... Чего? Потому что пьянствовать не надо!.. Да! - слышались нравоучения Петра: - потому что пьешь! Ну, я уж, брат, не разберу твоих разговоров... лежи!..
И Петр так же медленно пошел назад, а за плетнем опять не стало ничего видно кроме травы - так тщедушен был старичок.
- Ничаво!.. проспится... Очкнется! Брякнулся словно на перину, и встать не хочется... любо лежать-то, прохладно... ха, ха!..
- Это ваш, мочалкинскнй?
- Наш, как же.
Петр пошел в сад, отгороженный прямо от крыльца, и, оттуда продолжая разговор, медленно приступил к работе.
- А отчего? Потому что нет в человеке ума. Доведись до меня, я б это дело в две секунды кончил... Взял бы вот топор и пошабашил сразу. И в Сибири люди живут, по крайности уж до эфтого бы не допустил...
Петр был человек не старый, лет тридцати, холостой и энергический. Он знал хорошо грамоте, думал попасть в Петербург в артельщики и теперь жил в деревне собственно для старухи матери, у которой он был один сын. К осени он полагал, что мать должна помереть (уж к Кузьме-Демьяну без сомнения), и тогда он тотчас уйдет в Петербург. Деревню он любил более с художественной стороны: луга, речка, рыбная ловля, зори утренние и вечерние, грозы, леса с птицами и ягодами - вот что было в деревне хорошо. Но народ деревенский уж не нравился ему, потому что он отведал столичного житья, видал людей и приучился рассуждать. "Бестолочь", "непорядки", "разини" - вот как характеризовал он большей частью деревенскую нравственность и ум и по своей суровости, даже иной раз какой-то жестокости полагал, что над всем этим "разгильдяйством деревенским" "мало страху", что тут нужна строгость, что без приказания ничего путного не выйдет. В таком суровом взгляде на деревню немалую роль играло в Петре и довольно сильное чувство родства с этой самой деревней - чувство, как я не раз мог убедиться, оскорбленное тем беспомощно-глупым положением, которое, по мнению Петра, эта деревня, эта его близкая родственница, переживала изо дня в день и которое ей предстоит переживать, повидимому, несчетное число лет.
- Об чем это ты говоришь? - спросил я его.
- Да вот все об этом же! - сказал Петр, сгоняя граблями в кучу с куртин высохшие и приятно шушукавшие клочки сена: - все вот об этом пьяненьком-то. Ну что это, нечто хорошо (остановившись и почему-то поплевав сначала на руки, а потом положив их на ручку грабель)? - произнес он вопросительно. - Живут двое с одною бабою! Ну аккуратно ли это? Ведь это так надо сказать: и у господ - и то в редкость, не токмо в крестьянстве... Срам! Пьянствуют трое целый божий день, вот уж который год не могут расцепиться!.. Доведись до меня, так уж я б не допустил такого безобразия... Прямо за топор: либо ее, либо его!
- Кого?
- Либо бабу, либо любовника. Как же иначе-то? На это закону нет... Хоть какой хошь закон утверди, а покуда живы, канитель будет тянуться, уж это верно. Там господь рассудит, так али нет? А что разводить этакую погань не приходится.
И опять, поплевав на руки, он быстро и далеко занес грабли и медленно потянул их к нараставшей куче.
- А ежели бы разойтись? Ведь тогда и без топора можно?
- Это как же так?
- А так просто - либо мужу с ней разойтись и оставить ее с...
- С любовником?.. Это я-то, муж (хоть бы я, например), так я и буду любоваться на них?.. Ну уж этого нет! Есть такие любители, чтобы ихних жен, ихний товар одобряли, ну моего на это согласия нет! Жена живи с мужем. Как любовник - так топор, и больше ничего, и весь разговор... А то как же? Разойдись! Как же муж-то? я-то?.. Да и как же это возможно, ведь, чай, мое доброе!
- Что это?
- Да жена?.. да чтобы я уступил? Даже вполне смешно это! Все равно ежели примерно купил я себе дом или что, и кому-нибудь он и понравился, так я и должен отдавать? Что ж я за полоумный такой?.. Мое так мое и есть. Как от меня прочь - тумака дал хорошего - шабаш. По крайности этого вот безобразия не будет (он указал по направлению плетня, где спал пьяненький). По крайности сам не будешь сердцем мучиться... В таком случае (Петр говорил медленно и отчетливо), то есть ежели жена например... то надо давать тумака жене. Долбани ее любовника, жена будет тосковать, вспоминать, и я покоен не буду, а как жену прекратил, тогда уж опять один и уж без надежды остаешься. Вот что!
Это, очевидно, был непоколебимый взгляд Петра на жену (сам он был холостой), на любовь и на измену. Он так определенно и веско выражал свое мнение, что я и не подумал спорить с ним. Я только спросил:
- А старик-то этот как же? Почему так не распорядился?..
- Старик-то?
Петр оставил грабли, подошел к самой загородке и, положив на нее локти, шопотом сказал:
- А потому старик не пошабашил с нею, что больно уж свят. Перед богом тебе говорю: совсем был спасен - угодник, одно слово; от ефтого рука и не поднялась у него! Вот и валяется теперь... вишь вот!.. А господь и разбойников и убивцев ведь милует. Отмолил, отпостил бы... А теперь что? Служил, служил богу, да вдруг дьяволу поклонился. Уж какой же тут расчет? Никакого нету расчету! Все и пошло невесть куда, хоть бы и не угождал богу-то... Вон теперь пьяный плачет, жалуется, все бога поминает. "Бог", "бог" - то и дело; а бог-то теперь и внимания ему не дает, потому что он такое? Свинья - больше ничего!
- А свят был?
- Боже мой, как свят! То есть по всей форме угодник. Именно, говорю. Вот пожалуйте мне папиросочку - я вам объясню...
Петр сидел рядом со мной на ступенях лестницы, курил и рассказывал. Шапка у него была на затылке: "так слободней рассказывать-то"...
- Ямщики они были, значит, в старые годы... В старые-то годы Московская дорога ведь как гудела... Не дорога, а война была - одно слово! Теперича проезжайте вы по старому шоссе - весь путь на сотни верст почти сплошь застроен; села, города всё к дороге жались, все на версты вытягивались... Теперь только пустые дома, да лавки, да постоялые дворы стоят; чем народ живет - неведомо. Теперь, примерно сказать, за сто рублей в год в городе отдадут вам с большим удовольствием целый дом, комнат в пятнадцать. Народу нет, дел нет! А прежде тут ключом кипело, и деньги большие наживались. У-ух какие деньги! Сколько с той дороги пошло по Руси тысячников, миллионщиков - сметы этому нету! Вот и Егоров отец - он Егор Петров прозывается (Петр указал на плетень, за которым валялся пьяный) - также тут орудовал. Также вот Петром прозывался, все равно как я... Родом-то они были здешние, наши мочалкинские, и дом у них тут был, ну а на дороге самый промысел, стало быть постоялый двор и ям... И из больших был мешков... Девяносто лошадей, стало быть по тридцати троек, ганивал в день и шумел далеко, оченно шумел... Ну, греха таить нечего, деньги наживались всячески... Приезжий народ был (хоть бы и теперь взять) разный - и серьезный, и баловник, и все прочее... А Пётра-то был человек не задумчивый... Идут деньги, так бери! И брал со всего, то есть даже и нехорошо... Например дочери его... Дочери его тоже действовали... Потому народ ехал с деньгами, не то что теперь по чугунке за тридцать копеек едет человек сто верст, а в кармане окромя билета ничего нету. В ту пору в Москву ли, в Питер ли поднимался человек капитальный, помещик, купец, у всех деньги готовые, езда долгая, скучная, ну и баловались. И шибко баловались! до сих пор по дороге идут разговоры насчет этой жизни веселой... Вот Пётра-то и орудовал... Мало что дочерей, например, пожертвовал господам проезжающим (уж само собой не даром, и очень даже не напрасно), а и хуже бывало... Старичок какой-то ночевал у него с деньгами - и пропал. Пётра-то рассказывал (и все его сыновья, дочери и работник тоже рассказывали), что будто ночью за старичком подъехала тройка, а в тройке будто тоже старичок, из лица на Николая-угодника похож; взял, говорят, этого проезжающего, вывел из номера за руку, посадил на тройку и умчал... И так будто умчал, что и следов нету! Так ли точно было - неизвестно, но только что навряд, чтобы так... Начальство Петра не касалось - человек денежный; а надо быть совесть-то у него была не очень правильна. Стала подходить старость - стал пить. По ночам ходит, кричит, стал с семьей драться - и дочерей и сыновей возненавидел. Долго ли, коротко ли так было, только, рассказывают старики, раз выехал он на тройке будто в город и мальчишку с собой взял - вот этого самого Егора, что теперь в канаве-то лежит... Тогда Егору не больше как лет под четырнадцать было... Самый был последок и самый любимый отцов сын - потому еще не успел насобачиться, как братья его и сестры. Взял с собой Егора и уехал... Никому ничего не сказал, кроме что "еду, мол, в город..."
"Мало ли в городе дел у него было! Ну, ничего, уехал и уехал. Только неделя прошла, нет его назад; и месяц прошел - нет! И год - нет... Пропал старик, и сын пропал... Хватились - и денег нет: и деньги увез все; одно слово - бросил дом; "живите, мол, как хотите"!.. Куда делся, что сталось с ним - никому ничего неизвестно, словно вот сквозь землю провалился. И год прошел, и два прошло - нет! все нет ни слухов, ничего... В течение того времени все его хозяйство пошло дуром - без денег что уж за хозяйство, - да на беду по второму-то году ударила в его постоялый двор молния, и двор весь дочиста сгорел. Вскорости жена померла с горя, а дочери, бог их знает, куда разбрелись; сыновья в люди пошли, да и там что-то не уживались, потому легкое ли дело после своего-то хозяйства да в батраки к чужому идти? Пошло все прахом (что значит нечисто наживать-то! - прибавил Петр нравоучительно). И совсем было извелась о них память, как на четвертый год слышим: "Поймали!" Схватили их, Петра и Егора, где-то, изволишь видеть, на границе. Грубить, что ли, Пётра-то зачал али как, ну только схватили их обоих и по этапу, значит, на место жительства, сюда...
"Воротились... Ску-у-учно стало старику-то глядеть на свое разоренье. Поглядел он, съездил на погорелое и так-то заскучал, затосковал. В ту пору мне было от роду годов девять - помню, что у нас по деревне разговору было об этом деле! Вот тут-то и обозначилось, где они пропадали. С этим вот самым Егором целые ночи, бывало, напролет не токмо молодые ребята, а и старые старики леживали, всё расспрашивали: "где", да "как", да "что". И Егор так-то хорошо рассказывал - на редкость! И были они все эти четыре года в странствии, и всё по святым местам... Чуть, поди, в самом Ерусалиме не были. Что-то будто разговаривали об этом. И к затворникам-то и к схимникам заезжали и пещеры все, какие есть, прошли насквозь, то есть все, все начисто видели, всю святыню. И уж так-то хорошо Егор рассказывал, то есть ах как хорошо!.. И был он, Егор, в это время чистый, как монах: одно только и было у него на уме: "в монахи", "в монастырь", "спасаться". Ходил он в ту пору тоже почесть по-монашески: скуфейка эдакая и пояс кожаный, а уж в храме божием он раньше всех, первый. Поет, читает, служит - сущий монах... Да и прямо сказать - самое ему место в монахи; завсегда был он слаб, и силы в нем мало было; самое ему бы место - спасать душу, за нас грешных богу молиться, потому в крестьянстве нужен человек сурьезный, ну не то, чтобы, например, угодник или что-нибудь... Так все и полагали, что будет он, мол, в монахах... Только что же?.. В монахи да в монахи, а Пётра-то, отец-то Егоров, свою линию гонит. Стало ему, сказывал я, тяжко на своем разоренье-то, скучно... Жаль ему стало, что все пошло прахом, все изведется, ничего не останется, и так он об этом тосковал, боже ты мой!.. и уже не было в нем прежнего разбойства ни капельки, то есть ни-ни - тоже ослаб, и устал, и покаялся. Жаль ему было так свет белый покинуть, род свой расточивши, и задумал он Егорушку женить. Деньжонки у него еще были кой-какие, и дом был, и задумал он все это вполне произвести. "Как внучат дождусь, говорит, то и помру - раньше ни за что умирать не согласен!" Зарубил себе эдаким вот манером, и все! Уж Егор и так и сяк, и просил и молил - нет, засело у старика: "Хочу свой род ободрить", и шабаш... И сосватал он Егору первую красавицу. Дом поправил, все свои остатки, то есть капиталы, уложил на новое их жилье, им отдал. "Теперь, говорит, - внуков! внуков мне!" Ждет - не дождется... Год прошел - нету... другой - нету... Стал старик тосковать, скучать, богу молиться, молебны служить. Между прочим и хозяйство идет плохо, ну - где уж Егору хозяйничать! И третий год прошел - и опять нет ничего! Совсем старик свалился. "Наказывает, говорит, меня бог за грехи мои тяжкие!" Грустить, грустить - на четвертую весну помер... Ну вот тут и стало обозначаться... Покуда отец был жив, муж с женой (стало быть, Егор с Авдотьей) как-никак - жили... Да и Авдотья-то хотя и красавица была, а еще понятия настоящего не имела: молода была... Ну тоже и старика, чай, побаивалась, а пуще всего была довольна, что за богатым; старик-то ее всячески ублажал - и нарядами и всячески (надо быть, порядочно старик-то набил на ямской работе денег!). Ну она и молчала. Живет, молчит, ничего не чувствует... Ну а в три-то года она вошла в понятие. Опять ежели бы дети - так, привязка, уж тут крепко привязано... А детей-то и не было. Вот как умер отец-то, с полгода не прошло, видим, выскочил ночью Егор из дому, руки так-то к небу поднял, всю деревню разбудил - орет: "Господи! Не могу я в сей земной жизни быть, прибери ты ее", стало быть жену-то, "тогда я тебе слуга до последнего!"
"И с тех пор, как к вечеру дело, - глядишь, идет Егор по деревне: "Не пойдет ли кто, ребята, ко мне ночевать?.. Я, говорит, ее, дьявола, страсть боюсь..." Ну и ходили, бывало, мальчишки... Потом рассказывают, что там промежду них идет, боже защити!.. Вот раз и я попал ночевать. Лежу на печке и смотрю: ничего, все тихо, благородно; смотрел, смотрел я, слушал, слушал, ничего - покойно спят. Ну и я заснул... Только слышу крик... Продрал глаза-то, глядь - он, Егор, перед образом и все этак руки кверху. "Прибери ты, вопиет, ее, владыко, на тот свет, отец всевышний, не могу я этого!" А та в одной рубахе на лавке катается, волосы на себе рвет и, как бесноватая, кричит: "Злодей! злодей! варвар!" А Егор все перед образом: "Уж, говорит, услужу я тебе, владыко, освободи ты меня только, батюшка, от эфтого, например, беспокойства!" А та: "Какой ты муж, какой ты муж!" все одно и одно... И почало ее бить, трепать - значит, это нечистый... Тут я уж так перепугался и не помню, что дальше... И заснул с испугу как мертвый. И пошло так каждый почесть день... Стал Егор пропадать: уйдет на день, на два; придет еле жив... Авдотья скучает, жалуется, а чтобы прямо баловаться - нет, надо сказать прямо, не баловалась, нет... Только по ночам с ней родимец делался... Ну вот Егор и пропадает. "Где ты это, Егорушка, пропадаешь?" спрашиваем. "А, говорит: все богу заслуживаю; уж, говорит, освободит он меня от этой муки-мученской..." И что ж бы вы думали? Ведь точно богу служил! Теперь вот хаживали вы в Турны, в церковь? Знаете дорогу лесом? Ну, ведь всю эту дорогу, почитай три версты, сам Егор своими руками сделал, все деревья выкорчевал, заровнял - ведь сами знаете, какая дорога! Прежде надо было вот какой крюк делать, эво куда, а тут он стрелой сделал. Ведь это только посудить надо, что тут труда, и все один!.. Да ведь это еще что! Вокруг нашей деревни пять сел, кое пять верст, кое семь, а кое и меньше, так ведь он ко всем церквам также дороги провел, сровнял, перекопал, мосты положил через ручейки, и всё сам, собственными руками... Вот не угодно ли, пойдемте как-нибудь, я вам все это покажу... Удивления достойно, как человек себя обременял! Теперь от нас куда хошь иди - всё прямые дороги, да какие! где мало-мальски мокринка, камень навален, утрамбовано все в лучшем виде. На перекрестках часовенки, то есть четыре столба, крыша и скамейка, а под крышей образок... И всё он, один Егор. Таким манером трудился он для господа не один год. Хозяйство его пошло все хуже да хуже, потому землю сдавал, а денег - сами, чай, знаете, как деньги-то отдаются? И все Авдотья - нет, нет и забунтует... Но Егор становился все серьезней. Как забунтует - он взял лопату, в полночь ли, за полночь ли, пошел...
"Хорошо... Вот когда ежели вам будет угодно, пойдем мы с вами посмотреть все эти Егоровы постройки, покажу я вам далеко в лесу одно место. Больше ничего, яма. Глубокая, глубокая ямища и ступеньки каменные вниз... Эту яму выкопал Егор для себя. Хотел уж начисто спасаться, стало быть зарыться тут и богу молиться, а от миру отойти. Эту яму стал он рыть уж по шестому, либо по седьмому году после, стало быть, свадьбы-то. Про жену он уж в эту пору совсем и забывать стал и все в яме больше находился. Вот хорошо. Сидит он так-то однажды в яме, поет молитвы, вдруг голос:
"- Егор! а Егор!
"Оглянулся Егор, встрепенулся: думал, его не найдут, потому выбрал самое глухое место, ан над ямой-то стоит один наш мочалкинский мужик.
"- Что это ты, - говорит наш-то, - в яму сел?
"Тут и открылось, что Егор-то хотел душу спасать по-настоящему.
"Похвалил его мужик и говорит:
"- Стало быть, жену-то совсем покинешь?
"- Бог с ней совсем! не по мне это дело!
"- И то ладно, и то правда, - говорит мужик, - и давно пора ее поганой метлой вон из деревни выгнать, чтоб не безобразничала.
"- Как так?
"- Да как же? Уж давно твоя баба расхожая, а теперь вон со вдовым с мельником связалась. От этакого дьявола как, говорит, в яму не зарыться. Зарывайся, говорит, Егор, с божьим благословением! За нас грешных похлопочи как-нибудь. А баба твоя, прямо сказать, ничего не стоит.
"Сидит Егор словно бы каменный, сообразить ничего не может. "Сижу, говорит, сижу в яме, а зачем - неизвестно!" А тут, глядь, еще мужик набрел.
"- Что вы тут, ребята? Ты что, Егор, куда это залез?.. Аль в медведи поступаешь? ха-ха-ха!
"- Он душу спасать взялся, чего гогочешь-то?
"- Душу? Ну это хорошо. За нас -грешных похлопочи... Какую выкопал себе ямищу... Ловко! Право, ловко. Довольно искусно ты, братец мой, закопался. Ну а жену-то возьмешь с собой али нет?.. ха-ха-ха!
"- Что орешь-то, - говорит первый мужик, - чего горланишь? Человек от всего отказался, до жены ль ему тут?
"- И то правда... Ничего! Зарывайся, Егорушка, зарывайся, ничего. Зачтется... А жену твою одобряют, хвалят... ха-ха-ха! Право! Ты вот спокою не нашел, а прочие ничего - "ладно", говорят...
"Тут Егор ровно бы очнулся.
"- Да верно ли?
"- Чего верней! - оба сказали.
"- А ты думал, она тебя ждать будет, покуда ты спасаешься? - говорит балагур-то: - Ну, брат, это повременить надобно... Да!..
"Стал было его первый-то мужик останавливать, что нехорошо, мол, об этом разговаривать, подвижника огорчать, а балагур все свое; под конец того заспорили; балагур и говорит:
"- Как же ты свое добро позволяешь каждому обижать? Ну какой ты есть угодник? Какой ты есть человек? Разве ты хозяин своему добру? Ну, говори, хозяин ты или нет?
"- Хозяин, - говорит Егор.
"- Врешь! Ты вот в яме тут, а там твоим добром другой владеет... Ведь твое добро-то?
"- Мое!
"- Ну, так что ж ты за человек после этого? Твое или нет?
"- Мое!
"- И есть ты, стало быть, опосля этого дубина. Хоть ты спасаешься, хоть ты нет...
"Тут уж и сам Егор сказал:
"- Мое доброе!
"И встал с камня. А балагур ему:
"- Ты душу-то спасай, да и своего не забывай, дурак будешь... Кто свое доброе бросает, тот есть дурак, а не угодник. Я б на твоем месте не так распорядился. По мне как хошь. Сиди тут в яме, сделай милость, ей во сто раз приятнее... да!
"- С кем она? - спрашивает Егор.
"- А со вдовым, с мельником...
"- Со стариком-то? С пьяницей?
"- Да вот, со стариком. Старик, старик, а должно быть, что посерьезней тебя вышел... ха-ха-ха!.. А ты, брат, ничего - сиди тут в яме-то, сделай одолжение!
"Выболтал, наболтал и ушел.
"- А ведь мое доброе-то!.. - говорит Егор первому мужику.
"- Обыкновенно твое.
"И с этих пор засело у него в голове "мое". Оно ведь и в самом деле - так точно, - добавил Петр от себя, - только что это надо завсегда помнить, а не забывать...
"- Мое, мое, мое, - говорит... - И вылез из ямы-то; ну и с этого часу все его спасение так и пошло прахом... Потому в таком деле надо делать дело правильно. Добро мое, так и поступать надо. Тут уж делать нечего, тут одно - топор, либо себе петля. Ну, а Егор-то - нет, не того ума человек. Все норовит "по совести"... Ну и вот что вышло!..
"- Я тебе муж! Я тебе глава! - говорит он Авдотье...
"- Это верно!
"- Как же ты смеешь против меня? Против закону?
"- А ты нешто соблюдаешь со мной закон-то? Ты вон душу спасаешь, нешто я тебе мешаю? А нешто имеешь обо мне попечение?
"Так-то вот скажет, и выходит по совести-то верно; Егор и замолчит, потому правильно. Придет мельник, станут они с Авдотьей угощаться. Опять Егор с разговором:
"- Что это за человек?
"- Мой друг приятный...
"- Как же ты смеешь?
"- Люблю его...
"- Да ведь я муж? Ты моя раба?
"- Я знаю, я твоя раба... а его люблю!
"И опять верно выходит, ежели, например, по совести... Или нападет на любовника.
"- Ты как смеешь у меня в доме путать?
"- Чем я путаю?
"- Ты мне препятствуешь! Она - жена, она должна с мужем завсегда.
"- И пущай; когда тебе у