ь. Ни за что меня не словишь.
Опять новая заноза в самолюбие. И опять новый завод, новая пружина в теле... Опять понеслись по саду. Закрутились вокруг дерева: Я - направо, он - налево, поди ухвати. Вижу перед собой только веселые, бесконечно смеющиеся глаза, бархатные и лучистые. Досада меня разбирает все больше и больше: решил лечь костьми, но отнять шар, ни с чем в саду не сливающийся, но придающий красоту каждой точке, около которой он появляется. Дерево кажется другим деревом, каток - другим катком, и сам Ники кажется мне другим, - неизвестным мне мальчиком. И тень очаровательного цвета иногда скользит у него по лицу и делает его еще прелестнее и нежнее.
На Нику напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний, с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление, я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи.
- Отдаю шар, - сказал он и, с поднятыми руками, как парламентер, шел навстречу.
С сердца сваливался камень. Сейчас мое сокровище будет всецело принадлежать мне. Я уже протянул жадные руки. Ники поднес шар к самому моему носу и вдруг выпустил нитку из рук, и шар мгновенно вознесся к самой вершине сада.
- Лови свой шар! - крикнул Ники со смехом и опять пустился бежать. Но тут силы мои утроились, к ногам приросли воздушные крылья, я сделал какой-то невероятный скачок, настиг, повалил его, смеющегося до хохота и совершенно от этого бессильного, и начал ему насыпать по первое число. От хохота, от смешных слез его у меня все больше поднималось сердце и все большею силой наливалась рука. Я лупил его по чем попадя, но, очевидно, теплый тулупчик поглощал мою силу и только щекотал бока Ники.
- Ты смотри, кровь пойдет, узнают, обоим влетит, - сказал наконец Ники, и я отпустил его и сам, как нюня, заплакал по шару. Мы оба начали смотреть в небо, забегали в места, с которых повиднее, - увы! ничего не было видно. Шар улетел. На меня сваливалось горе, тяжелая тоска, при которой жизнь теряет всякий интерес и начинается апатия.
Показался Данил`ович в длинном сюртуке и вызвал Ники. Ники сказал потихоньку: "холера" и послушно, наклоняясь вперед, побежал. Я, со своим горем, остался один в мире. Конечно, шары есть, но, во-первых, кто пустит на балаганы еще раз, а во-вторых, где найдешь нужные средства?
Дома рассказал все маме. Мама посмеялась и сказала, что завтра у меня будет два шара. Это меня успокоило, и, чтобы победить мучительность ожидания, я раненько залег спать и, проснувшись поутру, увидел, что к кровати привязаны два шара: красный и зеленый. И опять комната, которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь - радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники? В комнату вошла Аннушка и объявила мне:
- На кухню прислан солдат и говорит, что Никенька ждет тебя на катке. И Жоржик тоже.
Дворцовая прислуга, надо сказать, всю великокняжескую семью звала запросто: "цари". "Цари пошли ко всенощной. Цари фрыштикают". А маленьких великих князей, как в помещичьей семье, звали просто по именам и всегда ласково: "Никенька, Жорженька". Конечно, за глаза. Прислуга, как я теперь понимаю, любила семью не только за страх, но и за совесть. И вообще комплект прислуги был удивительный, служивший "у царей" из рода в род. Старики были ворчуны, вроде чеховского Фирса, которые не стесняясь говорили "царям" домашние истины прямо в глаза...
Оставив шары под надежным прикрытием, я быстро сбежал в сад. Там на катке уже суетились разрумянившиеся Ники и Жоржик. Было весело, светло, уютно. Каток я знал как свои пять пальцев. Он был большой, с разветвлениями, с особыми заездами, походил на серебристый паркетный пол. В самый разгар катанья Ники вдруг сказал:
- А вот по той дорожке ты не проскочишь.
- Почему это так? - гордо, с обидчивостью, спросил я.
- А потому! - уклончиво и с загадочной улыбкой ответил Ники.
Это задело меня за живое.
-Ты хоть и кадет (этому званию он завидовал искренно), а не проедешь, - сказал еще раз Ники.
- Что за чушь? Почему это не проеду? - опять гордо ответил я, прицеливаясь глазом на "необыкновенную" дорожку.
- А вот не проедешь.
Я, ничтоже сумняшеся, стал на изготовку, прищурил глаз, разбежался и... ахнул в яму. И с испугу, от неожиданности, заорал, конечно.
Как на грех, в это время проходил на пилку дров отец Ники, Великий Князь Александр, будущий Александр Третий. Услышав мой крик, он поспешил к катку, вытянул меня из ямы, стряхнул снег с моей шинели, вытер мне лицо, как сейчас помню, необыкновенно душистым и нежным платком. Лицо его было сплошное удивление.
- Что это? Откуда яма? Кто допустил?!
Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей? Но Нику снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу все: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил.
Великий Князь строго все выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:
- Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западней? Ты - не мой сын. Ты - не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит.
- Но я драться не мог, - оправдывался Ники, - у меня был хохотун.
- Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын.
- Я - твой сын! Я хочу быть твоим сыном! - заревел вдруг Ники.
- Если бы ты был мой сын, - ответил Великий Князь, - то давно бы уже попросил у Володи прощения.
Ники подошел ко мне, угрюмо протянул руку и сказал:
- Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить.
Вечером от имени Ники мне принесли шаров пятнадцать, целую гроздь. Счастью моему не было конца, но история, вероятно, имела свое продолжение, которого я так, до встречи в Севастополе, и не знал.
И только теперь, через множество лет, стоя со мной на Царской севастопольской ветке, Император Николай Второй намекнул мне, шутя, об этом...
Выслушав признание Императора, я, что называется, внутренне заерзал. Многое в моей жизни непонятное стало вдруг освещаться. "Он никогда мне этого не простил", - думал я. Вдруг Император сказал:
- У вас утомленный вид. Надо бы полечиться, отдохнуть...
Я ответил, что собираюсь, уже отпуск - в кармане и через неделю еду на кавказские группы.
Государь протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал:
- Счастливо!
И поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся и сказал мне в темноту.
- Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову.
И скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего, детского, забытого "ты".
В рассказе о случае с воздушным шариком я отклонился в сторону и теперь начну по порядку излагать историю нашей совместной жизни с Великим Князем Николаем Александровичем и совместном учении.
Теперь, по исходе лет, мне кажется, что его отец, будущий Император Александр Третий (которого я считаю Государем гениальным) понимал, что детей своих не нужно особенно отдалять от земли и делать из них небожителей. Он понимал, что небожительство придет само собой, в свое время, а пока суд да дело, нужно, чтобы они потоптались в обыкновенной земной жизни. Тепличные растения - не прочны. И потому на меня, на обыкновенного шалуна и забияку, он смотрел благосклонным глазом и прощал мне многие штуки. Я был представитель той простой, обыкновенной жизни, которую ведут миллионы его подданных, и, очевидно, по его плану нужно было, чтобы к этой обыкновенной жизни причастился будущий хозяин жизни, а пока что - его маленький сын.
Я же, по совести сказать, не отдавал себе отчета в том великом счастье, которое мне выпало на долю. Больше: я просто тяготился той невероятно скучной и монотонной жизнью, которую мне пришлось вести в золоченых стенах великолепного дворца. Ну что толку из того, что к утреннему завтраку нам подавался чай, кофе и шоколад с горами масла и яиц, и все это - на каких-то особенных чудесных блюдах? Ты мне дай краюху хлеба, которую я заверну в карман, и потом на Псковской улице буду по кусочкам щипать и отправлять в рот. Тогда я почувствую этот очаровательный святой запах в меру зажаренной корки и дам себе счастье, как у Гомера, насладиться пищей. А то вот мы встали, все трое, кто хватил того, кто - другое, все спешат, глотают не жуя, несмотря на все запреты и замечания, и у всех - одна только мысль: поскорее в сад, на вольный воздух, поноситься друг за другом в погоне, устроить борьбу и, по возможности, чехарду, которую Ники обожал. Другое, что он обожал, это - следить за полетом птиц. Через многие десятки лет я и теперь не могу забыть его совершенно очаровательного личика, задумчивого и как-то мрачно тревожного, когда он поднимал кверху свои нежные, невинные и какие-то святые глаза и смотрел, как ласточки или какие-нибудь другие птицы вычерчивают в небе свой полет. Я это так любил, что иногда обращался с просьбой: - Ники, посмотри на птиц!
И тогда он, конечно, не смотрел, а в смущеньи делался обыкновенным мальчишкой и старался сделать мне салазки.
Он очень любил изображение Божией Матери, эту нежность руки, объявшей Младенца, и всегда завидовал брату, что его зовут Георгием, потому что у него такой красивый святой, убивающий змея и спасающий царскую дочь.
- Вот так и я бы спас нашу Ксеньюшку, если бы на нее напал змей, - говаривал часто маленький Великий Князь, - а то что же мой святой, старик и притом сердитый?
Он раз даже позондировал у моей мамы почву, нельзя ли ему перестать быть Николаем и быть Георгием.
- Ну что ж? - говорил он в ответ на возражения мамы. - Мы будем два Георгия: один большой, другой - маленький.
Он отлично понимал, что я - счастливее его, потому что моя мама - всегда со мной, а его мама видит его только два раза в день, утром да вечером, в постели.
Он обожал свою мать. Впрочем, обожал ее и я. Да и не знаю, кто ее не обожал? Вот это было божество в полном значении этого слова. Я дурак, мальчишка, лишался слова в ее присутствии. Я разевал рот и, застыв, смотрел на нее в божественном восторге. Она часто снилась мне, всегда с черным веером, каких потом я никогда не видел. Иногда и теперь я вижу этот прекрасный, раз в году повторяющийся сон, и все тот же страусовый веер, - и тогда я счастлив целую неделю, забывая и старость, и чужбину, и дикую неуютную жизнь. Как это бывало?
Обыкновенно часов в одиннадцать утра, среди занятий, раздавался с четвертого этажа звонок. Все радостно вздрагивали. Все знали, что это звонит мамочка. Тут Ники гордо взглядывал на меня: "его мамочка". Мгновенно все мы летели на лифт и сами старались ухватить веревку. Достигнув четвертого этажа, в котором жила Августейшая чета, мы через Блюдный зал, знакомой дорогой летели кто скорей, в "ее" будуар. Сейчас же начинались поцелуи и расспросы:
- Ну как спали? Что во сне видели? Боженьку видели? Начинались обстоятельные, вперебивку, доклады, при которых всегда, с скрытно-радостным лицом, присутствовал и отец.
Дети рвались к матери, грелись у ее теплоты, не хотели оторваться, но увы! Официальное время шло, и родителям нужно было уезжать к деду, в Зимний дворец, где они и проведут потом целый день, до поздней ночи. Я потом слышал, что Наследник потому так упорно ездил в Зимний на целый день, что боялся что отец, Александр Второй, даст конституцию. Мы этого тогда не знали, но знали, что перед расставаньем нас ждет огромное удовольствие. И это удовольствие наступало: Великая Княгиня всех по очереди катала нас вокруг комнаты на шлейфе своего платья. Это была постоянная дань за расставанье, покатавшись, обласканные на целый день, мы снова спускались на свою половину к мрачным книгам и тетрадям.
Детская половина состояла из приемной, гостиной, столовой, игральной так называемой опочивальни, в которой стояло три кровати. Была еще комната мисс Брент, англичанки, которая занималась воспитанием Великой Княжны Ксении, которая к нам, мужчинам, никогда никакого отношения не имела. В игральной комнате был песок, качели, кольца, всяческие игрушки. Кровати в спальне были особенные, с мудростью, без подушек (что на первых пор меня убивало), были невероятной упругости матрацы с валиками в головах. Был умывальник с проточной водой. Ванны не было, и купались дети у матери, в четвертом этаже. Я - у себя дома.
Занятия сперва захватили Великого Князя. Мир тетрадок, которые ему казались сокровищами, которые жалко пачкать чернилами, сначала мир очаровательных и таких, в сущности, простых книг, как "Родное Слово", с картинками, от которых нельзя оторваться. В особенности занимала его картиннка: "Вместе тесно, а врозь скучно" и серый воздушный шар. Совершенно очаровало его стихотворение "Румяной зарею". Не знаю, то ли уютный ритм этих строф, то ли самые картины утра, выраженные в стихе, но он, по неграмотности, сам еще не мог читать и все просил маму, чтобы она читала, и, когда она читала, он благоговейно шевелил губенками, повторяя слова. И опять его больше всего завораживала фраза: "гусей караваны несутся к лугам". Я, признаться, не понимал этого, но чувствовал, что это - интересно, как-то возвышенно, что это - какой-то другой склад, мне не доступный, и вот по этой линии я инстинктивно чувствовал его какое-то превосходство надо мной. Мне было смешно, когда он думал, что эта книга - только одна на свете и только него, что у других не может быть таких прекрасных книг, а я знал, что таки книг хоть завались и стоят они по двадцать пять копеек, а он не верил и совсем не знал, что такое двадцать пять копеек. Я ему иногда показывал деньги и говорил, что вот на этот медный кружок можно купить великолепную свинчатку и он не понимал, что такое купить, а променять свинчатку на скучный медный кружок считал безумием.
Он только тогда согласился писать в тетрадке, когда мама показала их целую гору в запасе. У него было необыкновенное уважение к бумаге: писал он палочки страшно старательно, пыхтя и сопя, а иногда и потея, и всегда подкладывал под ладонь промокательную бумагу. Часто бегал мыть руки, хотя тут, пожалуй, была предлогом волшебно лившаяся из стены вода. Его писанье было девически чисто, и тетради эти мать потом благоговейно хранила. Не знаю теперь, где они, кому достались и кто их бережет.
Ученье начиналось ровно в девять. Уроки были по 50 минут, десять минут - перемена. Вне урока рисовали огромного папу и маленькую маму с зонтиком. Иногда на уроках бывал Великий Князь Георгий: этот только смотрел, слушал, вздыхал и норовил, как бы поскорее выбрать такой промежуток, чтобы поскорей стрельнуть из комнаты в сад. И мы смотрели ему вслед с искренней завистью. По стенам бегают зайчики, в саду простор, улица аппетитно шумит: улица - недоступный, запретный, какой-то особенный, удивительный, для счастливых, свободных людей мир.
Что же, признаться, скучно было во дворце жить. Великим князьям было все равно: они в этом родились, свободы не знали и жили, как будто так и быть должно. Но я был птицей вольной, я знал, что такое свет Божий, что такое наслажденье дружбы, отваги, вольной игры, в которой каждый волен изобретать свои вариации, комбинации... Я знал, что такое сирень за забором или манящее яблоко. Я знал, что такое марафет, купленный по дорогой цене, за копейку, я знал восхитительное свойство денег, приближающих к вам очаровательные вещи, я знал запах дикой бузины и как из нее делать пушки, а из сочной арбузной корки - звонкие заряжалки. Я знал, как в сирени искать счастье, я знал мечтательность и загадочность счастья, а они? Они все имели уже при рождении.
Меня потрясло рождение Великого Князя Михаила. Однажды нам таинственно объявили, что родился братец. Там, наверху, в четвертом этаже родился братец. Что за братец? Какой братец? Мы знали только то, что наверх нас давно уже не пускали, и катанье на шлейфе кончилось, и маму никак нельзя видеть. Начиналась полная заброшенность. Великие Князья приуныли, осиротели, и Ники часто спрашивал:
- Мамочка больна?
Ему отвечали, что нет, не больна, но ее нельзя сейчас видеть, ей некогда, дедушка задерживает, уезжает рано и приезжает поздно. Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил.
- Гусей караваны несутся к лугам...
Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись... И вдруг:
- Братец! Новый братец! На кого похож? - Когда же мы его увидим?
- А вот погодите, придет срок.
Началось ожиданье. Дворец притих, Аннушка ходила неузнаваемая, не глядя на людей, зажигала у своих образов красные страстные свечи.
И вдруг как-то нас всех позвали в неурочную минуту из сада, после завтрака или по окончании обеда. Была какая-то взволнованность и особое тревожное внимание к Великим Князьям. Как-то особенно тщательно осматривали их костюмчики, их причесочки, заново прошлись гребешком по проборчикам, заставили экстренно вымыть руки, вычистили ногти и потом как-то скомандовали:
- Ну, а теперь к маме, смотреть нового братца. Взяли и меня.
И вот мы вошли в спальню Цесаревны. С подушки на нас смотрело милое, знакомое, улыбающееся, отстрадавшее лицо, счастливое. Ничего общего с той, что уезжала к дедушке, такой одетой и причесанной, не было. Лежала обыкновенная, как все, мама, которой вовсе не надо каждый день ездить во дворец. А около нее стояла колыбелька, и в колыбельке лежал толстенький ребенок, спавший. Все в нем было новое: и кожа на лице, и ручки, и маленькие пальчики, и какие-то особенные неуловимые волосики. И все было в смешных морщинках.
Но самое главное, - около него на особом столике, вровень с колыбелью, лежала какая-то толстая тяжелая цепь.
Я спросил, что это за цепь.
И мне ответили:
- Это - Андрей Первозванный.
Когда начались занятия моей матери с Великим Князем Николаем Александровичем и когда мы только что переехали на жительство в Аничков дворец, - мама моя больше всего боялась (и теперь я считаю это совершенно естественным), как сложатся мои отношения с детьми, но все же российскими Великими Князьями самой, так сказать, большой ветви. В далеком, но, все-таки, несомненном будущем, - Великий Князь Николай Александрович - сначала - Наследник Престола, а затем, если Бог соизволит, и Император всея Руси, Царь Польский и Великий Князь Финляндский. Конечно, теперешний Наследник Престола Великий Князь Александр Александрович - богатырь и рассчитан минимум на сто лет жизни (в моем тогдашнем воображении "не мал человек под потолок ростом"), но все под Богом ходим и надо брать вещи так, как они суть. И поэтому мать ночей не спала и мне не давала, все уча меня: как надо быть почтительным к царским мальчикам, как быть сугубо осторожным в обращении с ними и, в особенности, как нужно их титуловать.
- Обязательно называй Вашим Высочеством и никак не Ники или Жоржик, а Николай Александрович и Георгий Александрович и обязательно на "вы". Это - дети царские, считай счастьем, это папочка умолил и так далее и так далее...
И я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие же мальчишки, как и я, только у богатого отца, - вот и все, У них отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я - сирота, они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают, едят, спят и так же, как и я, врут маме насчет больного живота, когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется? И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю здесь, а Их Высочества - там. Так проще и для языка - удобнее. И не нужно о чем-то думать, к чему-то приспособляться.
И вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на меня, в одном сюртуке, идет действительно Великий и благоговейно уважаемый, без всяких предварительных наставлений, Князь Александр Александрович, подходит ко мне и спрашивает:
- Володя! А где же Ники?
Я ответил:
- Его Высочество за горой чистит снег.
Великий Князь, подумав немного, сказал:
- Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь - только я один. А Ники и Жоржик - твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик. Понял?
- А мне мама велела...
- Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам с мамой поговорю. Понял?
- Понял, Ваше Высочество. А то очень скучно.
- То-то и дело, что скучно. Ну беги к мальчикам и играйте вместе.
Лед рухнул. С плеч скатилась гора.
Я на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и товарищу, которого тоже злило, что я называл его неуклюжим и плохо вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит и будет скандал в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдет в игральную комнату заправлять лампы,- мы сейчас же к нему:
- Сидор, расскажи про войну...
И он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше воображение поразил переход русских войск через Дунай. Как это: переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него "переходили", причем Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад. И мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали медали, которые Ники уже тогда мне "жаловал", отлично понимая эту свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии, например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки и о которой я в прошлый раз уже говорил.
Иногда Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал низким басом:
- Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.
И тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:
- Не смей кричать. Это я кричу.
Тогда, закрывшись в одеяло с головой, начинал я:
- Сы-ыхарно мырожено.
Жоржик подлетал ко мне и кричал:
- Замолчи! Это я кричу.
И ожесточенно барабанил по мне.
Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьез грозить:
- Диди скажу-у... Папе скажу-у...
- Докладчику - первый кнут, - говорил Ники.
- Пусть кнут, а я скажу.
- Ну замолчи, Володя, - начинал уступать Ники, - я тебе жалую медаль.
- Какую? - спрашивал я.
- В ладонь, - отвечал Ники.
И тогда я, уже от полной души, говорил:
- Рад стараться, Ваше Императорское Высочество.
Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.
- Сколько раз Дунаем будешь? - деловито осведомился Ники.
- Два раза буду.
- Мало два раза. Сто раз, - требовал Ники.
- Двести раз буду.
- Нет, сто.
- Сто много. Буду двести.
- Двести мало, требую сто.
- Сто, - тогда две медали.
- Ну, хорошо. Две так две. Ты маленький.
- Я маленький. Мне надо две.
- Маленькие по две не носят. Где это ты видел?
- Я видел.
- Врешь.
- Ей-Богу, не вру. Видел.
- Божиться грех, дурачок.
- Значит, жалуешь две?
- Две. Иди спать.
Жоржик счастливо вздыхал и шел к себе.
Ники вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жорку:
- Но только, чтобы животом вверх лежать! Жорж вздыхал и отвечал:
- Животом так животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь - папе скажу.
И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворенные, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены...
Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков "для принятия участия в играх Их Высочеств", как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже было твердое и дальнозоркое представление и о важности двора, и соображения карьерности, и настороженное внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку они и меня тогда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало не симпатичными. В припадке ревности я даже выучил Великих Князей песенке, которую распевали у нас, на Псковской улице:
Рыжий красного спросил,
Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой, -
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.
Определенного мотива этой песенки у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности и он не раз морил нас со смеху.
Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови, мамиными красными чернилами написал, как мог: "Дружба на веки вечные, до гроба". Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывалa через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда мое воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путем долгих переговоров с Аннушкой я упросил ее купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел ее через марку каракулями несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком "Володя", а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твердостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию, - признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своем месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, - рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду: рыжие вежливо слушали и криво улыбались: фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:
- "Завтра будут мальчики", - то Великие Князья с редким искусством начинали дуэт: "Не надо рыжих..." А Жоржик невпопад обмолвился:
- К чолту рыжих! - что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.
Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалеку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами, - как-то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: "Дай списать задачу". Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: "Надо произвести шум для отвлечения внимания". Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно и прекрасно, и дружески связывающе.
В годах: 1876, 1877, 1878 и 1879, - все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя мать по программе для поступления в средние учебные заведения. Когда эта программа была выполнена и для дальнейших занятий был намечен ген. Данил`ович, была приглашена особая комиссия, которая произвела экзамен Великому Князю. Экзамен прошел блестяще (о нем я расскажу подробнее позже), и о результатах было доложено Августейшим Родителям и новому воспитателю ген. Данил`овичу. Генералу же Данил`овичу было предложено пригласить преподавателей по своему усмотрению, - тогда были приглашены гг. Коробкин (математика), Докучаев (русский язык), протопресвитер Бажанов (Закон Божий) и забыл фамилию преподавателя географии и истории. Много позднее были приглашены преподаватели: по французскому языку - мсье Дюпперэ и немец Лякоста.
По окончании своей трудной и ответственной работы мама получила от Августейших Родителей большую бриллиантовую брошь с вензелями: "АМ" и датою: 1876-1879. Это было дано при уходе матери из дворца, и это была брошь самая роскошная, но и ранее, после каждого учебного года, Родители так же дарили маме броши бриллиантовые, но более скромные и обязательно со своими вензелями. Где-то они теперь, эти царские броши, которые когда-то хранились, как семейные реликвии?
Теперь нужно вспомнить и рассказать, как Аничков дворец встречал Святую Пасху.
Страстная неделя была неделей постной, - постной относительно, конечно. К столу продолжали подаваться масло, молоко и яйца, но мяса с четверга уже не полагалось. В Страстную пятницу с Императорского фарфорового завода привозилась груда фарфоровых прелестных яиц, различных размеров. Эти яйца предназначались для христосования со всеми служащими во дворце. Большие яйца, очень дорогие, вероятно, получали лица, близкие к Августейшей Семье. Меньшие размеры полагались персоналу, обслуживавшему дворец. Начиная с Великого четверга, церковные службы происходили как и везде, то есть вечером - двенадцать Евангелий, которых мы, дети, не достаивали: Родители слушали их до конца. На увод детей из церкви разрешение у Родителей всегда испрашивала мать, и мы, признаться, бывали рады, когда она отправлялась за занавеску. (Царская Семья была отделена от остальных молящихся особой бархатной занавесью у правого клироса. В церковь же был свободный доступ для всякого служащего при дворце.) В пятницу был вынос плащаницы, на котором мы обязательно присутствовали. Чин выноса, торжественный и скорбный, поражал воображение Ники, он на весь день делался скорбным и подавленным и все просил маму рассказывать, как злые первосвященники замучили доброго Спасителя. Глазенки его наливались слезами, он часто говаривал, сжимая кулаки: "Эх, не было меня тогда там, я бы показал им!" И ночью, оставшись одни в опочивальне, мы втроем разрабатывали планы спасения Христа. Особенно Ники ненавидел Пилата, который мог спасти Его и не спас.
Помню, я уже задремал, когда к моей постельке подошел Ники и, плача, скорбно сказал:
- Мне жалко, жалко Боженьку. За что они Его так больно?
Подскочил и Жоржик и тоже с вопросом:
- Плавда, за что?
И до сих пор я не могу забыть его больших возбужденных глаз. Время до воскресения дети переживали необычайно остро. Все время они приставали к маме с вопросами:
- Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?
- Нет, нет. Он еще мертвый, Боженька.
И Ники начинал капризно тянуть:
- Диди... Не хочу, чтобы мертвый. Хочу, чтобы живой...
- А вот подожди. Батюшка отвалит крышку гроба, запоет: "Христос Воскрес", - тогда и воскреснет Боженька...
- И расточатся врази Его? - тщательно выговаривал Ники непонятные, но твердо заученные слова.
- И расточатся врази Его, - подтверждала мать.
- Я хочу, чтобы батюшка сейчас сказал: "Христос Воскрес"... Вы думаете, хорошо Ему там во гробе? Хочу, чтобы батюшка сейчас сказал... - тянул капризно Ники, надувая губы.
- А этого нельзя. Батюшка тебя не послушается.
- А если папа скажет? Он - Великий Князь.
- И Великого Князя не послушает.
Ники задумывался и, сделав глубокую паузу, робко спрашивал:
- А дедушку послушается?
- Во-первых, дедушка этого не прикажет.
- А если я его попрошу?
- И тебя дедушка не послушается.
- Но ведь я же его любимый внук? Он сам говорил.
- Нет, я - его любимый внук, - вдруг, надувшись, басом говорил Жоржик. - Он мне тоже говорил.
Ники моментально смирялся: он никогда и ни в чем не противоречил Жоржику. И только много спустя говорил в задумчивости:
- Приедет дедушка, спросим.
На самом же деле любимицей Императора Александра Второго была маленькая Ксения. Приезжая во дворец, Император не спускал ее с колен, тетешкал и называл: "моя красноносенькая красавица".
Несмотря на все недостатки воспитания, слишком оторванного от земли, теперь, с горы времен, мне это видно, несмотря на оторванность от живой жизни, дети оставались детьми и ничто детское им не было чуждо. Привозились самые занятные, самые драгоценные игрушки, сделанные в России и за границей, но все это занимало их внимание только какой-то первый момент. Иное дело выстроить из песку домик для дедушки, или из снегу - крепость для защиты России, - это было свое, это было драгоценно. Каждый день летом подавалось мороженое, сделанное по драгоценным рецептам. Это имело успех, но что это было в сравнении с тем мороженым, которое мы сами делали из песку с водой? Продавцом этого мороженого был всегда, к нашей глубокой зависти, Жоржик. У него была какая-то ложка, сделанная из битой бутылки, и эта ложка, сделанная нами самими, хранилась под заветным деревом в саду и была произнесена страшная клятва, чтобы никому, даже дедушке, не выдавать ее местопребывания.
И потому, когда я сказал, что иду сейчас в мамину квартиру, где Аннушка красит яйца, - то впечатление было такое, будто гром ударил среди ясного неба!
Что такое: красить яйца? Как это так: красить яйца? Разве можно красить яйца? И, в сравнении с этим любопытством, чего стоили все писанки, изготовленные на Императорском заводе.
Вырваться из царских комнат не так-то легко, и тут нужен был весь опыт приснопамятной Псковской улицы, чтобы выбраться в эту сложную и трудно-одолимую экспедицию. Нужно было главным образом преодолеть бдительность мамы. На наше счастье, ее, через посланца, вызвала к себе М.П. Флотова в четвертый этаж. И не успела еще отскрипеть веревка лифта, как мы, всей компанией, пробрались в заветный коридор, встретив на пути одного только Чукувера, который нес к себе какие-то пакеты и не обратил на нас ни малейшего внимания.
Аннушка делала какую-то особенно прочную краску из лукового настоя, который разводила в глиняной миске. Вся мамина квартира пропахла луком, так что Ники даже осведомился:
- Чего это так в глаза стреляет?
Но когда он увидел, как обыкновенное белое яйцо, опущенное в миску, делается сначала бурым, а потом - красным, - удивлению его не было границ. Аннушка, добрая девка, снизошла к нашим мольбам, засучила нам троим рукава, завесила грудь каждому какими-то старыми фартуками и научила искусству краски. И когда изумленный Ники увидел, как опущенное им в миску яичко выкрасилось, он покраснел от радости и изумления и воскликнул;
- Это я подарю мамочке!
Мать вернулась от Марьи Петровны, хватилась нас, безумно испугалась. Кинулись в сад - нас нет. В кухню - нас нет. Подняли всю дворню на ноги, поднялся шум, суматоха, и тут всех выручил Чукувер. Нас нашли, но в каком виде! И тут оба Великих Князя оказали бурное сопротивление: ни за что не хотели уходить из кухни Аннушки, - Жоржик даже брыкался. Разумеется, мне, как заводиловке, влетело больше всех. Влетело и Аннушке, а Аннушка огрызалась.
- Ну что ж что царята? Дети как и есть дети. Всякому лестно.
Забрав в руки плоды своего искусства, мы, под стражей, с невероятно вымазанными руками, следовали на свою половину. Мать принимала валериановые капли, услужливо поднесенные целителем Чукувером. А для нас весь мир исчез. Важно было донести целыми и не раздавить яички, предназначенные то маме, то папе, то дедушке.
Начали мыть нам руки, принесли песку, но краска так и не отмылась до самой Фоминой.
Во время христосования отец Ники вдруг потянул носом и спросил:
- Что-то ты, брат, луком пахнешь, а?
И тут заметил его неоттертые руки.
- А ну ты, Жорж? Ты, Володя?
Понюхал всех. От всех несло луком.
- В чем дело?
Мать со слезами объяснила происшествие. Александр Александрович расхохотался на весь дворец.
- Так вы малярами стали? Молодцы! А где же ваша работа? Мы бросились в опочивальню и принесли свои узелки.
- Вот это папе, это маме, это - дедушке.
Александр Александрович развел руками.
- Вот это - молодцы, это - молодцы! Хвалю. Лучше всякого завода. Кто научил?
- Аннушка.
- Шаль Аннушке! И пятьдесят рублей денег. А вам по двугривенному. Сколько лет живу на свете, - не знал, что из лука можно гнать краску!
И через несколько минут после его ухода нам принесли по новенькому двугривенному.
Однажды ламповщик, прихода которого мы с тайной в душе поджидали, прошел в свое обычное время, со своими обычными машинами, в игральную комнату. Хотя мамы с нами не было и в особой таинственности нужды тоже не было, - все-таки мы с Ники показали друг другу пальцы в том их сочетании, которое значило "нужно идти к ламповщику".
Распевая искусственную песенку: та-ра-ра-ра-а и почему-то глядя в потолок, заложив руки за спину, я, как ни в чем не бывало, вдоль стен пробираюсь в игральную. И так же запев песню без определенного мотива, собственного сочинения, следом за мной последовал Ники. Жоржа было брать опасно: по неопытности или по озорству разболтает - и тогда прощай сладчайшая тайна, которая красит жизнь! Но от наблюдательного взора Жоржа трудно было уйти. Он сначала сделал вид, будто ничего не понимает в наших демаршах и ни на что будто бы не обратил ни малейшего внимания, но, выждав время, нагрянул по нашим следам и застал нас на месте преступления.
Ламповщик, тоже таинственно оглядываясь, подальше от окна, достал из-за пазухи какую-то бумагу, сладковато и непонятно пахнувшую и свернутую трубкой, и таинственно же развернул ее. Бумага не поддавалась и завертывалась углами. Ламповщик начал ее свертывать с противоположной стороны, и при этой манипуляции мелькнуло что-то нарисованное. Жоржик, уследив нарисованное, пришел немедленно