Русские повести XIX века 60-х годов. Том первый
М., ГИХЛ, 1956
Чрезвычайно тяжки были для всех почти губерний России, а в том числе и для Рязанской, где я жил тогда, 1839, 1840 и 1841 годы, оставшиеся в памяти народной под общим названием "голодных годов". По многим обстоятельствам живо помню и я это трудное время.
В 1839 году озимый и яровой хлеба, особенно первый, весьма дурно уродились. А с самого начала осени установилась погода чрезвычайно холодная и с сильными ветрами; всходы ржи, посеянной к будущему году, были везде крайне плохи, - и еще тою же осенью начали довольно сильно возвышаться цены на всякий хлеб. Настала зима совершенно бесснежная и с необыкновенно сильными морозами, от которых, как основательно стали опасаться, должны были вымерзнуть не покрытые снегом, слабые озими. От всех этих ближайших причин цены на хлеб росли в зимнее время с каждым базарным днем. К тому же дурное состояние путей сообщения препятствовало делать вовремя и по сходным ценам подвозы хлеба из мест, не подвергшихся неурожаю, как, например, из Вятской губернии.
Весна 1840 года оправдала опасения насчет озимых посевов: во многих местах они совсем пропали. Настало лето; с половины апреля и по конец августа ни капли дождя не упало на землю. Еще с начала лета поля покрылись мутносероватым, пыльным цветом. Все растения поблекли, помертвели от чрезмерного жара и недостатка питающей влаги. Это было лето необычайно жаркое и душное, несмотря на то, что солнце, постоянно застилаемое мглою, светило вовсе не ярко. Где-то, в отдаленных местах России, горели тогда леса и торфяные болота; {Пожары эти начались еще с 1839 года. (Прим. автора.)} красноватая мгла, застилавшая свет солнечный, скоплялась на краях горизонта темными, грозными тучами; удушливый смрад наполнял воздух, проникая всюду, даже в те дома, где не растворяли окон. В самом сильном ветре не было ничего освежающего. По ночам сухой туман висел над окрестностью, над водами и над землей, и росы не было для освежения полей.
С наступлением же осени открылась вся обширность бедствия. Озимый хлеб совсем не родился, яровой во многих местах принес только тощие семена, ненадежные к будущему посеву. За немногими исключениями, даже и у богатых скопидомов-помещиков, запасов хлеба от прежних годов уже не существовало, и потому цены на всякий хлеб достигли громадных и незапамятных цифр. Народ с сентября месяца нищенствовал целыми толпами, испрашивая милостыню уже не копеечками, а куском хлеба для утоления голода.
В некоторых уездах народ не только ел разные коренья и древесную кору, но даже какую-то мягкую глину, из которой с малой примесью муки пекли хлебы. Конечно, такая пища должна была производить болезни. После всех трех голодных годов многие деревни потеряли немалую часть народонаселения. Этим временем судьба, видимо, хотела дать некоторым тяжелый, многозначительный урок.
Помещики тоже очень потерпели. Они на ту пору не только лишились всяких доходов с имений, не только не могли уже извлекать из них всегдашних средств для обычной своей жизни, но и должны были во что бы то ни стало находить способы к обсеменению полей на будущий год и к продовольствию голодного народонаселения своих имений. Да, бедным помещикам было тогда очень, очень тяжело: гроза беды народной возмутила их спокойную жизнь. Пришлось иным из них с сокрушением сердечным перевешать своих охотничьих собак, а многие подверглись и не таким еще горьким лишениям. Огромное большинство помещиков должно было тоже прибегнуть к займам, и занятые денежки пошли, увы! не на поддержание дворянского достоинства, а на другие, по правде сказать, более существенные нужды. К этому-то времена, мне кажется, надо отнести причины настоящего положения большей части помещиков средней руки, обремененных огромными долгами, а через это связанных по рукам и по ногам.
Рассказ мой относится к 1840 году, самому бедственному из всех голодных годов.
Уже в начале 1840 года положение дел моих было крайне затруднительно, - но незачем излагать здесь подробно причины. У меня родился тогда первый сын; мать моя, жившая с нами, начала сильно болеть именно с этого времени; доходы с имения должны были значительно сократиться от прошлогоднего неурожая; имение же это не могло быть перезаложено в опекунском совете по причине процесса. Для всех нас было совершенно ясно, что, при угрожавшей далее дороговизне на хлеб и на все, надо было заранее озаботиться приисканием средств провести текущий год, - прокормить и всю семью и довольно большую дворню. Долго мы думали, передумывали, рассуждали, совещались о нашем положении, но все-таки не находили средств для облегчения его и предотвращения в будущем грозной нужды. Пробились мы кое-как еще сентябрь, забирая в кредит по разным местам всякие припасы, но и этот кредит видимо истощался. Денег, денег надо было достать.
Наконец мы порешили, что делать. Решение это было предложено матушкой. Помню, что у нее заметно побледнело лицо и слезы на глазах навернулись, когда она выговорила его.
- Ну, что же, мой друг, - сказала она мне, - следует продать дом в деревне. Я знаю, что Петр Дмитрич М. не построил и не купил себе дома и все еще ищет готовое строение.
Я было пустился в горячие возражения и как будто на минуту позабыл совсем об угрожавшем нам голоде. Мне невыносима была мысль о продаже дома, в котором я провел тихие детские дни, где жило для меня столько прекрасных, светлых воспоминаний, где и немногие грустные впечатления, сохраненные моею живою памятью, были для меня исполнены прелести. Но скоро мать моя наотрез покончила все мои возражения.
- Ты знаешь, - сказала она печально, - что наши обстоятельства слишком тесны стали. У нас никаких средств не остается на житье самое умеренное. Гораздо бы легче было нам жить теперь в деревне, не пришлось бы платить за квартиру и дрова покупать, да невозможно туда переехать: ребенок твой слишком слаб, я тоже больна; нам, хоть изредка, нужно пособие доктора, да к тому ж и за тяжбой надо следить здесь. Да! очень трудно нам! нужда страшная, неминуемая... На оброк с крестьян нечего нам и рассчитывать: они еще не бедствуют, слава богу, да все им, бедным, будет очень тяжело... Как быть!.. знаю, что грустно и больно решиться на это средство, а надо непременно так сделать. Хорошо еще, что есть возможность достать денег... Поезжай завтра же в деревню и продай дом за что бы ни было.
На другой день ранехонько утром, - это было 1 октября, - я отправился в дорогу. Боже мой! сколько печальных мыслей перебывало тогда в голове моей!.. Сколько горьких, болезненных чувств душа моя перенесла!..
Памятен мне день, в который я ехал. На краях горизонта стояли темные тучи непроглядной мглы; сквозь завесу красноватого тумана солнце светило тускло и без лучей; воздух был наполнен удушливою гарью. Вокруг меня все имело такой мрачный колорит! Засеянные рожью поля были покрыты редкими, тощими и поблеклыми зеленями: всходы были так же дурны, как и в прошлом году. Поля, оставленные под пар, уже побурели; на них редко-редко виднелись деревенские стада. Луга тоже не зеленели.
Я ехал проселочными дорогами на село Д-во. Справа, за Окой, тянулись далекою, непрерывною полосой хвойные леса, которые сквозь мглистый туман, над ними висевший, представлялись огромною черною тучей.
Все селения, чрез которые я проезжал, в обыкновенное время столь оживленные, имели вид чрезвычайно печальный. Ни на улицах, ни у ворот не толпились бабы, девки и молодые парни, хотя день был праздничный и пора была нерабочая; изредка только проходил кто-нибудь по улице, повеся голову, видимо не с гульливою целью, а за каким-нибудь нужным делом; даже ребятишек попадалось на глаза очень мало. Ни одной песенки не услыхал я во все время дороги, как будто народ русский никогда не любил, никогда не певал песен.
Я приехал в нашу деревню уже в сумерки и тотчас же послал за управляющим Петра Дмитрича.
Во всех комнатах нетопленого дома было очень холодно. Я велел затопить печку в той довольно большой угловой комнате, где, бывало, по зимам мы с матушкой живали постоянно. Старый слуга часто подкладывал сухих дров, они громко трещали, разливая яркие полосы света и теплоту по комнате.
Печальные мысли совершенно завладели моей душою. С какой грустью оглядывал я эту полуосвещенную комнату и мысленно прощался с нею!
Старик уже узнал о причине моего приезда в деревню и заговорил со мною.
- Как же это, барин, - сказал он, пристально глядя на меня, - неужто надо беспременно дом-то продать?
- Что делать! надо, Леонтич, - отвечал я.
Он помолчал несколько и промолвил потом, как бы рассуждая с самим собою:
- Вишь ты, судьба-то какая! И деду и отцу все неудача была...
Скоро приехал управляющий Петра Дмитрича и купил дом от имени своего помещика. Я, разумеется, продал его невыгодно.
Кончив это дело, я велел запрягать лошадей, ибо тотчас же решился ехать в обратный путь. Невыносимо тяжело стало для меня оставаться в стенах дома, который с этой минуты становился чужим домом.
И как горько было мне прощаться с любимым жилищем! Мне казалось, что я прощаюсь со всею прошлого и еще близкою ко мне порой детства, порой тихой, светлой любви; одинокого, свежего развития и редкой, неясной, незлобной печали, которую наводили на меня слезы, испуг и грусть моей бедной матери, когда она не успевала скрывать от меня забот и лишений своих.
Наконец я отправился в путь. Он был недалек, всего верст шесть, но очень затруднителен. Над лугами, по которым я должен был пробираться к Д - ву, темь стояла страшная. Мы должны были беспрестанно отыскивать мало накатанную луговую дорожку. Не скоро попал я в Д - во.
Там я остановился в двухэтажном, в три окна, деревянном доме, в нижнем этаже которого помещался крестьянин наш Максим Иванов, содержавший этот постоялый двор. Комната, где привелось мне ночевать, была просторна, чиста и тепла, и в ней пахло приятно свежим сосновым лесом. В переднем углу было много образов в серебряных окладах и венчиках. Перед образами ярко горели две лампады.
Когда я уже улегся, Максим оказал мне с озабоченным видом:
- Уж вы, батюшка, не взыщите!.. Я все боюсь, чтобы ночью-то как-нибудь вас не потревожили...
- Да отчего же, Максим?
- А вот, батюшка, в комнату, с вашей рядом, придут с полуночи псалтырь читать по покойнике, по шурине моем, которому шесть недель еще не вышло. Хоть читать-то будут и оченно тихо, да все как бы..
- Э, не беспокойся, Максим, - отвечал я, - сплю я всегда как убитый. Ступай себе, мне спать очень хочется.
Он вышел, и я скоро прекрепко заснул.
Не знаю, долго ли я спал; только вдруг стало будить меня что-то особенное. Показалось мне сквозь улетавший, но еще не совсем рассеявшийся сон, что в моей комнате есть кто-то чужой; потом почудилось, что белый, туманный призрак носится по середине комнаты; слышал я легкий шелест и как будто тихий, тихий плач. Наконец я совсем проснулся. Приподняв голову, облокотившись на край кровати, я стал тревожно прислушиваться и с невольным ребяческим страхом вглядываться в предметы. Но все обстояло благополучно. Даже для направляемого взволнованным воображением взора все, что было вокруг меня, имело свою естественность и приличную неподвижность. И в комнате было светло; еще ярко горели обе лампады перед образами.
Однакоже все мутилось мое воображение. Я продолжал прислушиваться и приглядываться. Мало-помалу стал я различать тихие звуки, льющиеся плавно и мерно. Скоро я убедился, что они не чудятся мне, а действительно раздаются в соседней комнате. Тогда я вспомнил слова Максима о чтении псалтыря по покойнике. Мне стало досадно на самого себя за этот детский испуг, которому я было поддался. Повернувшись к стене, я сомкнул глаза с твердым намерением заснуть как можно скорее; но, как назло, не являлся ко мне теперь сон. Воображение все-таки продолжало бродить, и опять невольно стал я вслушиваться в тихое, чуть льющееся чтение. Скоро обаяние легко доносившихся из соседней комнаты звуков подействовало на меня всесильно. В них было столько печального, чего-то зовущего, скорбно молящего, высокого, святого и притом глубоко стройного, что вся душа моя внезапно настроилась на молитву... Я не мог уже лежать, приподнялся с кровати, подошел к перегородке, за которою слышалось чтение. Долго я слушал его с затаенным дыханием, с бьющимся сердцем; долго я был в каком-то напряженном состоянии. Доски перегородки были неплотно прилажены; было место, сквозь которое проникала в мою комнату тоненькая полоска света. Притаив дыхание, я заглянул в соседнюю комнату.
Вот что представилось мне: под образами в переднем углу, где теплилась лампада, стоял стол, покрытый белой скатертью; на нем была поставлена небольшая с серебряным венчиком икона; перед иконой горела тонкая белая восковая свеча; на конце стола лежала большая разогнутая книга в кожаном переплете и с медными застежками. Перед столом, положив на него правую худощавую руку, стояла женщина высокого роста, одетая в темное платье. Голова ее была покрыта черным платком, концы которого свешивались по сторонам. Озаренное светом лампады, лицо ее было видно мне совершенно. Никогда не встречал я физиономии поразительнее. Продолговатое, худощавое и бледное лицо, темноголубые глаза с длинными ресницами и грустным, но спокойным взором, маленький полураскрытый рот с немного потемневшими губами, все эти черты, правильные, прекрасные и полные сосредоточенного, глубокого выражения, поразили меня... Она читала тихо, внятно и певуче. Видно было, что смысл священных слов глубоко трогал ее душу.
Долго я смотрел на нее как на сверхъестественное видение и, кажется, в изумлении этом просмотрел бы много часов. Но она окончила чтение, помолилась тихо, положила перед образами несколько земных поклонов, потушила свечку и тихонько вышла из комнаты.
Еще несколько минут пробыл я у перегородки, все смотря в опустелую комнату, потом стал ходить и думать. На душе было светло и спокойно, она была полна еще глубоким умилением; а между тем образ читальщицы псалтыря был постоянно передо мною. Но скоро стало казаться мне, что то было какое-то видение; воображение начало одевать его цветами фантастическими. Опять подошел я к перегородке и заглянул в соседнюю комнату. Она была пуста, но еще горевшая лампада слабо освещала стол, накрытый скатертью, икону и уже закрытую книгу. Я вполне уверился, что то было не видение.
И стал я задавать себе бесплодные вопросы: что же это за женщина? ужели крестьянка, простая крестьянка? Но как прекрасно ее лицо! какое выражение!.. Быть не может, чтоб это была простая крестьянка. Крестьянка может быть прекрасна, но ей нельзя иметь столько изящной простоты и естественности, такой величавой осанки, такого чистого, одухотворенного выражения физиономии; крестьянка не сумеет читать с таким глубоким смыслом, так вдохновенно просто.
Между тем уже разливался по комнате слабый свет осеннего утра... Я позвал Максима.
- Скажи пожалуйста, Максим, - спросил я его, - кто это нынче ночью читал здесь псалтырь по покойнике?
- Читальщица, батюшка, Татьяна Андреевна, - отвечал он.
- Кто она такая?
- Да дед-то ее крестьянин из свободных хлебопашцев, а отец купцом был; сама же она как словно барышня.
- Как же это? Расскажи о ней, Максим, покуда лошадей будут запрягать.
- Да многого-то, батюшка, рассказать не сумею. Знаем мы только про нее, что как есть святая девушка. Все божественным займается, по святым местам иной раз ходит, а больше-то здесь проживает. Дед у ней есть, старик уж, чай, лет под семьдесят, да бездомовник, гулящий такой старик, человек, что и говорить, нехороший. Служил он долго по питейной части, ну и привык к такой жизни, да так-то привык, что и отстать от нее не может. Вот как стала с ним жить внука-то, так он словно и поудержал себя сначала маненько, а там опять принялся гулять. Да и как теперича обходится с нею: бьет ее, тиранит, все попрекает, зачем, дескать, она жизнь такую богоугодную ведет, да иной раз возьмет и прогонит от себя: "Пошла, говорит, прочь от меня, на черт ли ты мне? спокоить меня на старости лет моих не умеешь..." и уж такие-то речи еще тут говорит... Да что! каверзник старичишка! (Тут Максим и рукой махнул и плюнул с негодованием.) А она, сердешная, все-то его, старого греховодника, не покидает; знать, все желает в разум его привести, чтоб он хоша перед смертью-то покаялся, на путь настоящий попал. Прогонит он так-то ее, а она все норовит поскорее к нему вернуться; полагать надо, оттого это, что старика такого опасается одного надолго покинуть; ну, и живет, мается с ним, без устали по домашнему делу хлопочет, за дедом ухаживает, больных лечит, за иными бессемейными и неимущими все тоже ухаживает, ребятишек учит грамоте да вот читает псалтырь по упокойникам. А что наберет деньжонок, кто сколько даст, - а за псалтырь, что читает, ничего не берет, - то все отдает деду, и он-то, непутевый, все и пропьет и пропьет... разве-разве выпросит она у него рублишко на какие ни на есть снадобья лекарские да на милостыню нищей братии... Лечит-то куда хорошо!
- А отца и матери нет уже у ней?
- Нет никого. Мать давно померла, и отец умер лет восемь, что ли, тому назад. Сказывают, что отец-то в больших делах попался, никак в смертоубийстве. Он тоже все по питейной части служил, в острог угодил, да и помер там... А большой капитал имел. Сказывают тоже про нее, про Татьяну-то Андреевну, что как мать ее померла, так она заместо дочери была у барыни-генеральши, да и генеральша померла теперича. А больше я ничего про нее не знаю.
Тем и покончил Максим рассказ свой о читальщице; жена его тоже не могла сообщить мне о ней никаких особенных сведений. Она сказала мне только, что ей уже лет под тридцать.
Как таинственное видение, будто недаром, явилась она мне в трудную минуту жизни. Но еще однажды я видел ее, и уже при другой обстановке, при ином освещении...
Это было в начале июля 1846 года, и опять все в том же селе Д - ве.
Мне довелось проезжать через него по делам службы во время казанской ярмарки, в ту оживленную, шумную пору, когда, по словам моего злого на язык соседа, местный становой пристав чуть ли не на целый год набирается сильных и сладких впечатлений: сосед уверяет, что становой в течение одной трети года вспоминает, облизываясь, про эту ярмарку, в течение другой рассуждает о ней и затем во все остальное время ожидает ее с крайним нетерпением.
Я приехал в Д - во утром и поневоле должен был остаться до позднего вечера, так как нельзя было добиться лошадей. Нестерпимо душно было в комнатах "въезжего" дома, где я остановился, и я вышел на улицу. Шумными толпами народа, сновавшего взад и вперед, меня увлекло в самую середину ярмарочной свалки; незаметно я очутился на базарной площади.
Стон стоял над нею. Крикливые речи мужиков, визгливые голоса баб, ржанье лошадей, кудахтанье кур в кошелках, рев телят, блеянье овец, визг поросят, скрип телег, иногда чуть двигавшихся сквозь тесно сжатую толпу, все это сливалось в нестройный и оглушительный шум. Иной раз в шум этот врывались звуки песен, раздававшихся у кабаков, у трактиров и с лодок на реке. Над всею толпою народа и промеж нее двигалась тяжелыми клубами туча душной пыли. А сквозь эту тучу, облитую горячими лучами июльского солнца и принимавшую в иных местах оттенки пожарного зарева, прорезывались больно для глаз яркие цвета бабьих головных платков и пестрых фартуков.
Отрывая иногда усталый взор от толпы, беспрестанно двигавшейся и переливавшейся в цветах своих, я взглядывал туда, где широко и многоводно текла одна из величавых, прекрасных рек русских. Под лучами солнечными вся она горела в искрах; быстро и беспрестанно скользили по ней, от берега к берегу, лодки и челны, битком набитые нарядным людом. Вся картина ярмарки была разнообразно оживлена.
Скоро потоком народа придвинуло меня к большому трактиру на площади, где было всего теснее и шумнее. Тут быд полный разгул ярмарочного веселья. Из открытых окон трактира выглядывали раскрасневшиеся горластые бородачи; иные пели, другие громко перекликались с стоявшими внизу людьми; внутри трактира слышались звон посуды, пенье, смех, говор, топот, страшный шум и гам. Внизу, у входа в трактир, было маленькое местечко, вокруг которого тесно жался гульливый народ: тут стояли, обнявшись, пошатываясь и горланя плясовую песню, трое мужиков в красных рубахах, с заломленными набекрень шляпами; возле них парень с ухарской ухваткой, с лицом румяным и веселым наигрывал на гармонике; а позади, прислонясь к стене, бренчал на балалайке нескладно и с большим азартом малый средних лет, в суконном сюртуке и теплом картузе, лакей не лакей, а какой-то межеумок; перед этой кучкой народа отплясывал другой картузник, такого же сорта, как первый. В пляске его не было ни удали, ни живости, а была какая-то скверная смесь безобразных прыжков и наглых ухваток; он болтал что-то без умолку, иногда взвизгивал и задыхался от усталости. В толпе, смотревшей на него, слышались насмешливые возгласы: "Ай, ну! эй, Ермишка!.. задохся!.. живей!.. эх ты! где уж тебе!" Гадко было мне смотреть на эту пляску, и я хотел было выбраться из толпы, как вдруг подле меня раздался голос, хриплый и резкий.
- Эка ты дрянь, Ермишка! Где тебе плясать! Даром что я старик старый, а пожалуй, коли кто поднесет мне, пропляшу, ей-ей, пропляшу, да так-то! за пояс заткну любого! Ну, уж народ ноне стал!
Я взглянул на говорившего эти слова. Это был старик, приемистый и коренастый, но уже дряхлый. Он стоял, тяжело опершись на суковатую палку; голова его тряслась, руки судорожно дрожали. Несмотря на летний зной, на нем был овчинный засаленный и изорванный полушубок, надетый в один рукав. Он был на босу ногу в котах; у пояса его ситцевой грязной рубашки с стеганым нагрудником висел винтовой ключ, принадлежность главы семейства. Вся наружность его отличалась крайним неряшеством. Странно и неприятно было лицо его, темноцветное, морщинистое, дряблое, с реденькой желтовато-седою бородкой. Белые изжелта волосы непокрытой его головы и совершенно черные брови придавали ему выражение особенной жестокости и суровости. Невольно засмотрелся я на эту физиономию: на ней такими резкими, такими наглыми чертами выражалась вся прошедшая темная жизнь его.
- А ну, что ж, Нестор Савиныч, - вскричал Ермишка, подвернувшись бочком к старику, - не угодно ли-с пройтиться, мы вот и место очистили.
- Ишь ты! Вот так сейчас и пойду! - отвечал Нестор: - ты мне, чертов сын, поднеси, да и то попроси еще хорошенько. Вот мы, может, тогда...
Ермишка запнулся. Видно было, что деньжонок-то у него нет.
- Эй, ты, Ермишка! прочь пошел! - промолвил хриплым басом толстый чернобородый человек средних лет, повидимому зажиточный торговец.
- Как угодио-с, хозяин, - произнес подобострастно Ермишка и замешался в толпе.
Толстяк подошел к Нестору Савинову.
- Ну, уж так и быть, куда ни шло! - сказал он: - угощу, дам тебе важную порцию, только ты уж смотри, потешь, а мы посмотрим на твою удаль.
Он кликнул из трактира полового и велел подать большой стакан водки. С жадностию схватил Нестор Савинов дрожащими руками стакан, залпом осушил его, опрокинул над головою и крякнул громогласно. Внезапная перемена произошла в нем; он вдруг выпрямился, приободрился, впалые глаза его ярко заблистали и запрыгали.
- Ай да благодетель, - крикнул он, - Иван Гордеич! Вот уважили. Ручку дайте облобызать! Только что, уж сказать по откровенности, маловата порция эвта для меня, старика старого... Вот еще бы стаканчик...
- Хорошо, изволь, - отвечал Иван Гордеич, важно посматривая на старого пьяницу.
Принесли другой стакан водки. Нестор Савинов выцедил его потихоньку досуха, опять опрокинул над головою, потом бросил его наземь и вдруг выкинулся на середину кружка. Он стал плясать медленно, с трудом выделывая ногами мелкие дроби; но в его буйных возгласах, в его вскидываньях рук над головою было что-то размашистое и удалое. Откуда голос взялся у старика? Он звенел и гремел, покрывая раздававшиеся кругом крики. Толпа с восторгом смотрела на эту дикую пляску. Трое мужиков, стоявших обнявшись, громче и скорее прежнего пели плясовую; картузник неистово бренчал на балалайке; малый с гармоникою играл изо всех сил и подплясывал, стоя на месте. Отовсюду слышались крики: "Ходи, малый! ай, старичина!.. ай да ну!.. вот так!.." Но скоро старик стал медленней и медленней выделывать ногами разные штуки, голос его внезапно оборвался, и он начал лепетать что-то хриплым полушепотом. В эту самую минуту вдруг послышались в толпе полусдержанные восклицания: "Татьяна Андреевна!" Я оглянулся. Народ, поталкиваясь и колыхаясь, медленно расступался. И вдруг я увидел читальщицу.
С опущенною головою, с печальным лицом, тихо и робко шла она, высокая, худая и бледная, в черном ветхом шушуне, с черным платком на голове. Она приблизилась к старому деду своему (это был он), который все еще топотал и взвизгивал.
При виде Татьяны во всем сборище выразилось какое-то особенное движение, крики разом прекратились, тихий шепот пронесся по толпе, и тотчас затем настало глубокое молчание; даже картузник перестал бренчать на балалайке. Сквозь неблизкий гул ярмарочной суматохи и шум в трактире можно было расслышать тяжкое дыхание Нестора Савинова, который, заметив внуку свою, перестал, наконец, плясать.
- Пойдем домой, дедушка! - сказала она ему тихим, дрожащим голосом.
Минуты две он ничего не отвечал, а только смотрел сердито на внуку. Толпа следила с видимым участием за этою сценою.
- Пойдем домой, дедушка, - повторила Татьяна еще тише.
- Черт тебя принес! - промолвил он, наконец, глухим голосом. - Нянька какая досталась!.. Словно я малый ребенок...
Чернобородый толстяк рукой махнул и пошел, не оглядываясь, в трактир. Картузник опять стал потихоньку бренчать на балалайке. Малый с гармоникою промолвил: "Вишь, старый хрен!" - и прочь пошел от толпы; за ним последовало несколько молодых парней. Толпа стала редеть, расходясь тихо и молча. Старый пьяница простоял на одном месте еще несколько минут, сурово уставяеь на внуку; из-под черных густых бровей глаза его тускло блестели. А Татьяна стояла подле него, поникнув головою, и легкая дрожь пробегала иногда по ее худому телу. Наконец старик пошатнулся вперед и ухватил ее за руку.
- Ну, ну!.. нянюшка городская!.. енеральская воспитанница... дрянь ты... ну, что ж ты стала? веди теперича! - прорычал он.
Подхватив под руку, она повела его бережно. Тяжело опираясь на внуку, сильно пошатываясь, он пошел с нею через ту узкую полоску площади, которая не была занята народом. Невольно и я последовал за ними в расстоянии нескольких шагов.
Скоро они повернули за угол, в узкую улицу. Сновавший и тут малыми кучками народ по временам скрывал от меня Нестора Савинова и его внуку. Мало-помалу начал я отставать от них. Но вдруг я увидел, что на самом конце улицы старик остановился, вырвался из рук Татьяны, замахнулся на нее кулаком, погрозил ожесточенно, и было заметно, что он хотел вернуться на площадь. По невольному движению я хотел было подойти к ним; но в ту же минуту я увидел, что к ним приблизился малого роста худенький седой старичок, повидимому священник. Старичок этот взял Нестора Савинова за руку и с большим жаром стал говорить ему что-то; в двух шагах от них стояла Татьяна и отирала глаза рукавом. Видно было мне, что Нестор спорил с священником, но, наконец, махнул он рукой, внука подбежала к нему и, поддерживая его под руку, повела далее. Скоро они скрылись за углом улицы. Священник постоял с минуту и потом, покачивая головою, пошел по направлению к площади и навстречу мне.
Когда он приблизился, я подошел к нему.
- Батюшка, - оказал я ему, - извините, что я остановлю вас на минуту... Бедная эта девушка!.. Уговорили ли вы старого пьяницу?.. Дома он, пожалуй, прибьет ее...
- Нет, - отвечал он, - слава богу, он никогда не поднимает на нее рук своих... поругает только, пригрозит... Что делать! Старик он неугомонный и в грехах закоренелый.
Старый, заштатный, как он сказал мне, священник был простой, добрый и почтенный человек. Он охотно разговорился со мною, тут же гостеприимно зазвал меня в дом своего зятя, где он жил, и рассказал мне много подробностей про читальщицу, про ее мать, отца и деда беспутного, про ее воспитание и прежнюю жизнь. Все это было известно ему от воспитателя Татьяны Андреевны. Затем священник предложил мне пойти после вечерен в дом Татьяны, где она жила с своим дедом.
К вечеру ярмарка кончилась. Почти весь пришлый народ оставил Д - во; но на площади и главной улице села, прилегающей к реке, было еще людно и шумно. Местный народ разгулялся и, распевая песни, бродил взад и вперед. После вечерни я с отцом Василием (так звали заштатного священника) отправился к дому Татьяны Андреевны. Он стоял на самом конце обширного села; это был домишко маленький и ветхий, и рядом с ним находился небольшой огород.
- А вот взгляните-ка на огород Татьяны Андреевны, - сказал мне священник: - овощей тут мало, только что про свой обиход, а все больше лекарственные растения. И ведь все сама работает, гряды копает, полет, поливает...
У колодца насупротив дома я увидал женщину, с усилием вертевшую колесо.
- А мы к тебе в гости идем, Татьяна Андреевна, - сказал приветливо священник, - вот это барин из Малеева. Рада ли будешь нам?
- Милости просим, - отвечала она застенчиво, просто, но очень учтиво, - я всегда рада добрым людям... Не взыщите только на бедности нашей...
Избушка, в которую мы вошли, была мала и темна, но очень чиста; в ней приятно пахло разными растениями, развешанными по стенам в кулечках. У образов на полке и на столе в переднем углу лежало несколько книг духовного содержания. Только что мы уселись, дверь немного отворилась, и в нее выглянула белокурая головка хорошенькой, но бедно и нечисто одетой девочки лет восьми, девяти.
- Татьяна Андревна, - оказала она тоненьким детским голоском, - я пришла...
- Войди, Уляша, - молвила Татьяна и потом потихоньку спросила о чем-то девочку.
- Маненько полегчало, - отвечала довольно громко девочка.
Татьяна посмотрела в дверь, выглянула в окно, потом взяла с полки узелок какой-то, завязанный в старый ситцевый платок, сунула его проворно в руки девочки и в сенях что-то приказала ей.
- Спасибо, - громко крикнула девочка, - небось не увидит.
И стрелой пролетела мимо окон.
Не прошло пяти минут, как дверь опять отворилась, и вошел, кряхтя, Нестор Савинов. Он остановился посереди горницы, пристально посмотрел на меня, постоял немного в раздумье и, наконец, спросил у Татьяны неласково, указывая на меня:
- А кто такой?
- Помещик из Малеева, - отвечала она.
- Милости просим, - сказал он, подойдя ко мне, - мы, сударь, еще дедушку вашего, Николая Михайловича, знавали. Барин был славный, да уж больно крут... поди-кось, с его сиятельством как воевал... А я вот ходил опохмелиться маненько, внучка-то моя мудреная смиловаться изволила, дала на шкалик, - продолжал он, подходя, наконец, под благословение к священнику.
Татьяна тоже подошла к отцу Василию и тихонько попросила его о чем-то; он кивнул ей головою в знак согласия. Затем она обратилась ко мне.
- Извините, - сказала она, - я оставлю вас на полчаса.
Старик, когда она ушла, подсел ко мне и стал смотреть на меня очень умильно.
- Барин! а барин! - сказал он наконец: - есть у меня до вас просьба... А уж вы старичка-то старого пожалейте, дайте вы мне деньжонок маненько, хоть на завтрашнюю выпивку...
- Не стыдно ль тебе, Нестор Савиныч... - начал было священник.
Но старик и слушать его не хотел.
- Эх! что ты знаешь? - прервал он: - Вы, сударь, не слушайте его, христа ради...
Я подумал, что отказом не отучишь его от пьянства, что отказ мой, пожалуй, может быть причиною неприятности для бедной Татьяны, и дал старому пьянице какую-то мелкую монету.
- Напрасно, напрасно, - сказал отец Василий, качая головою.
Но Нестор Савинов был в восторге. Он сделался чрезвычайно разговорчив и отложил со мной всякие церемонии: вместо вы он говорил уже мне ты. Несвязные речи свои он пересыпал бессмысленными жалобами на внуку.
- Ты что думаешь, барин? - болтал он: - ведь и мы тоже достатки имели, да все одуван взял. А горя-то сколько я принял на своем веку!.. Вот сын был и помогал мне кое-чем при жизни-то, а после себя что мне оставил?.. Ровнехонько ничего, оставил лишь внучку, тяготу мне при старости... Ведь ты не гляди, что она смиренницей смотрит... Вот взялась кормить меня, а кормит-то как!.. Хлеб черствый, да вода, да изредка каша - мать наша, вот тебе и все, а в голодные голы лебедным хлебом кормила. Ну, а посмотришь, со двора всякую всячину тащит...
- Не грех ли тебе? - сказал опять священник.
- Да ты что знаешь-то? - прервал Нестор: - ты ведь, знамо, потатчик ей, ну и все... Вот видишь ты, - продолжал он, обращаясь опять ко мне, - там, на другом конце села, Лушка вдова живет, так внучка-то моя чего, чего ей не посылает?.. Как намедни была больна, калачи посылала... сам я видел... Добро бы Лушка родня нам была аль кума, сватья... А то что? Вот она какова, Татьяна-то Андревна! Змея, сущая змея!.. Нет у ней ко мне жалости, иной раз в горле пересохнет, душа вся изноет, винца испить хочется, а она и гривенничка не даст... Леший бы ее задавил!..
Я не мог удержать негодования.
- Перестань, - сказал я, - как ты можешь жаловаться, когда по ее милости ты сыт и по миру не ходишь?..
Старик тотчас же замолк и как будто оробел; потом покачал головою, раза два вздохнул, встал, кряхтя, с лавки и, бормоча себе под нос что-то, поплелся на печку, где тотчас же захрапел.
Тем же временем воротилась Татьяна, принеся самовар от священника, и попросила нас напиться у ней чаю. С удовольствием согласились мы. Но сама она не стала пить, и это удивило меня. Я уже довольно знал ее и был уверен, что не по какому-нибудь предубеждению отказывается она. На вопрос мой об этом она отвечала, что не пьет чаю с голодных годов, когда многим недоставало даже лебедного хлеба. Я опять подивился ее преувеличенной, может быть, не все-таки почтенной деликатности, а еще более простоте и скромности, с которыми она выражалась.
Долго просидели мы у ней, и незаметно прошло время в тихой беседе. Она говорила сперва застенчиво и робко, но мало-помалу оживилась, и речь ее, простая, величавая в своих безыскусственных, задушевных оборотах, потекла плавно и стройно. В ее словах так легко высказывались святые убеждения, отражалась душа чистая, никогда не возмущаемая порывами темных страстей да суетами житейскими, душа, зся проникнутая высокой любовью к богу и людям. Чудное впечатление произвела она на меня и в этот раз. Боже мой! какой тяжкий труд подняла она на себя! С каким великим терпением переносила свою долю!
В ночь я уехал из Д - ва, и никогда более не довелось мне видеть Татьяну-читальщицу; но воспоминание о ней навсегда во мне осталось. Рассказы отца Василия и нескольких лиц из того города, где она жила прежде, лиц, хорошо знавших ее самою и всех близких к ней, открыли мне вполне ее жизнь, которую я и хочу рассказать здесь.
Познакомимся сначала с отцом и дедом Татьяны-читальщицы.
Отец ее, Андрей Нестеров Нахрапов, был свободный хлебопашец села Л. Как многие крестьяне этого села и других окрестных селений, Андрей с малолетства пошел по "питейной части". Отец его, Нестор Савинов, тоже большую часть жизни своей провел, служа по кабакам да в питейных конторах. Впрочем, старший Нахрапов, когда сын его последовал родительскому примеру, уже несколько времени как оставил питейную часть: ему не повезло как-то напоследок, он чуть было не сгнил в остроге за чересчур уже рискованное дельце, а потому и решился домаячить свой век дома, в родном уголку. И стал Нестор Савинов, - ему было тогда лет около сорока, - жить да поживать приобретенным всячески прибытком, размашисто погуливая на вольные денежки и нисколько их не сберегаючи. "Будет смышлен Андрюшка, - говаривал он, - и сам деньгу наживет, а я для него не работник. Вишь ты: не задалось мне в хорошие люди выйти, хоть я и не хуже кого другого из нашей братьи умом да хитростью раскидывал. Ведь чего, чего не принял я на своем веку: и побоев, и страху разного, и больно много всяких трудов и скорбей, да и греха довольно-таки на душу прихватил... А что, много, что ль, нажитку у меня осталось?.. так, пустяки сущие... Но что мое, то мое. Я наживал, я сам и проживу, а Андрюшке, дураку эдакому, ничего не оставлю; да ему такие деньги и впрок, пожалуй, не пойдут. Пускай как пришли, так и уходят!.. И того для Андрюшки довольно, что я его родил да вот дорогу широкую указал. Чего ж еще больше-то?.."
Такие рассуждения Нестор Савинов повершил самым делом, а потому сын его, Андрюшка, с одиннадцатилетнего возраста стал жить на чужой стороне, один-одинешенек, без присмотра, без призора. Много обид и горя он вытерпел, много всякого зла увидел и научился помаленьку, но крепко-накрепко многим дурным делам. Он имел ум быстрый, сметливый, хитрый, предприимчивый, а нрав - скрытный, смелый до дерзости, необыкновенно упорный и жестокий; совести же он совсем не имел. Лгать всегда и перед всеми, обманывать и обкрадывать всякого, кто входит с ним в какие-либо сношения, поступать таким образом иной раз и не из корысти, а из какого-то особенного удовольствия, для практики, как он выражался, вот в чем заключалась вся жизнь Андрея Нестерова Нахрапова, вот в какой сфере вращались все его стремления, надежды и действия. Он чрезвычайно скоро постиг всю грамоту и весь смысл той глубоко растленной среды, которая у нас в народе слывет под названием питейной части. Двадцати двух лет от рождения он уже управлял откупом в каком-то уездном городке, где, впрочем, недолго пробыл. С тех пор он занимал всегда должности управляющих или главных ревизоров по большим откупам. Впрочем, часто, очень часто приводилось ему менять места и хозяев, и почти нигде добром он не оканчивал: то на него, бывало, насчитывали, то он насчитывал, то у него имущество задерживали, то он захватывал чужое имущество. В таких случаях всегда заводились дела тяжебные; дела эти тянулись, путались, перепутывались, но постоянно шли как-то в пользу Нахрапова: он из воды сух выходил, а все потому, что со всяким чиновным людом завсегда старался жить как можно лучше, не жалел для этого и хозяйских денег и хозяйских водок. Все решительно чиновники, начиная с мелкого приказного полицейских и судебных мест и доходя до самого судьи, заступающего иногда в уезде место представителя благородного сословия, находились у него на жалованье, и все эти признательные чиновники за благостыню, перепадавшую им от Нахрапова, готовы были при случае всячески помогать такому ловкому человеку. Впрочем, все такие процессы оканчивались обыкновенно мировыми, и часто обманутые Нахраповым хозяева-откупщики считали совершенно необходимым не только вновь приглашать, но даже всячески переманивать его к себе на службу. Упомянем здесь хоть мимоходом о тех блистательных качествах Нахрапова, которые делали его столь драгоценным для откупных дел. Никто лучше его не мог залить соседнего или управляемого им самим откупа, когда этот откуп по новым торгам должен был поступить через два-три месяца другому откупщику и когда новый откупщик, по неопытности или по скупости, не принимал от прежнего содержателя, по особой сделке с ним, в заведование свое все откупные дела еще до окончания срока содержания. {Вот объяснение слова залить: если новый откупщик не принимал от старого заблаговременно откупа, Нахрапов забирал из казенного подвала как можно больше вина и пускал его в продажу уже не по четыре, пяти и шести рублей за ведро, а по той же цене, по которой брал из казны, то есть по три рубля, а иногда даже дешевле, не входя, конечно, через это в убытки, ибо везде, слава богу, можно найти вдоволь воды для надлежащего "рассиропливания", которое оберегает, по словам какого-то господина, православный народ наш от нравственной порчи. Такого рода залитие портит совершенно дела нового откупщика по крайней мере на год. (Прим. автора.)} Никто лучше Нахрапова не умел сдать в казенное управление дурно идущего откупа. Никто проворнее и ловчее его не спускал с рук ненужного больше разиню - партнера в откупу, заставив его наперед опорожнить свой карман для разных пожертвований, необходимых будто бы для поддержания откупного дела. Никто смелее и удачливее его не провозил в откуп дешевого контрабандного вина с винокуренного завода какого-нибудь прогрессиста-барина. Никто, при случае, не был жесточе Нахрапова в преследовании дерзких крестьян-корчемников, посягающих на покупку себе винца подешевле...
Но расскажем, так же вкратце, и о том, как именно происходили мировые между Нахраповым и обманутыми им хозяевами. При таких великолепных случаях обыкновенно шел пир горой, и великодушие обеих сторон выказывалось в широких размерах. Хозяин, подпивши и обнимаясь с мошенником, но нужным ему для известных целей человеком, говаривал, бывало, громогласно в таких выражениях: "Ну, бог тебя простит! Надул ты меня, разбойник ты эдакой, важно надул! Да и то сказать, сам я виноват, не вспомнил вовремя одиннадцатую заповедь: "не зевай". Ну, поцелуемся же... Теперь, брат, заживем мы с тобой душа в душу. Я ведь на тебя крепко надеюсь..." А нужный человек, конечно никогда не забывающий одиннадцатую заповедь, целовал обыкновенно своего патрона и в плечо, и в локоть, и в грудь, слезы даже иногда при этом выдавливал из глаз да приговаривал тихонько, так однако, чтобы никто, кроме патрона, не слыхал его объяснений: "Виноват, благодетель! враг попутал, нужда смертная была... а вот теперича, да на сем же мне месте провалиться, и пусть глаза мои лопнут, если пощечусь хоть на волос от вашей милости... Да я век буду помнить... благодетель вы мой великий!.. А вот насчет-то дельца..." и прочее, все в таком же роде.
Недаром Андрей Нахрапов жил, дышал и действовал в этой тлетворной гнусной среде, с каждым днем все совершенствуясь во лжи, обмане, воровстве и с каждым же днем все больше и больше позабывая бога и всякую правду: такая жизнь, такие действия шли впрок ему постоянно. К двадцати шести-семи годам от роду он вышел уже в купцы третьей гильдии, накопил себе значительный капитал, который был бы еще значительней, если б не владела им всесильно одна великая страсть: любил он женщин до безумия и на удовлетворение своих неодолимых порывов тратил иногда чересчур много денег. Это бессилие совладеть с столь дорого обходившеюся страстью повергало его по временам в горькое отчаяние; он бесновался, проклинал себя за свою "лихую