л. Он поднимает меня под мышки, велит ширьше разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и страшусь.
- Глотай, глотай, дурачок... святое маслице...- шепчет он.
Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка.
- Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку,- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..
Больше я не хочу. И Горкин остерегает:
- Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло.
Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались, - сизые ставни да решетки. Из глухих, темноватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником; там лабазы со всякой всячиной. В голубой башенке - великомученик Пантелеймон. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и вся Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,- шорох и шлепы ног. Тумбочки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вот и желтые домики заставы, за ними - даль.
- Гляди, какие... рязанские! - показывает на богомолок Горкин. - А ушками-то позадь - смоленские. А то тамбовские, ноги кувалдами... Сдалече, мать?
- Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...- поет старушка.- Московский сам-то? Внучек тебе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой?
С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
- Твоя красавица-то? - спрашивает Горкин про девочку, но та не смотрит.
- Внучка мне... больная у нас она...- жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице.- Молчит и молчит, с год уж... первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у тебя нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая?
Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой. Стучат черные кузнецы, пахнет угарным углем.
- Прощай, Москва! - крестится на заставе Горкин.- Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский... приговорки у него всякие в трактире, расписано хорошо...
Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске: "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой Брехунова и Сад".
- Ему с ключей возят. Такая вода... упьешься! И человек раздушевный.
- А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч,- говорит Федя,- поговеть тоже хочу. Куда ее?..
- Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый. Проходящему кому подай... куда!
- А верно!..- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.
Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
- Во-от... спаси тя Христос, сынок... а-а-а... спаси тя...- тянет он едва слышно, такой он слабый,- а-а-а... се-ледка... спаси Христос... сынок...
- Как господь-то устраивает! - кричит Горкин. - Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.
- С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка... во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним,- радостное, чего не знаю,- преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!
- Вводи, Антипушка! - кричит Горкин, уж со двора.
За ним - хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
- Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают...
Брехунов зовет в "Отраду"
Всех - хошь стар, хошь молодой.
Получайте все в награду
Чай с мытищинской водой!
Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, который приносит нам живую рыбу на кухню, снимает меня с полка и говорит: "А щука про тебя спрашивала, ступай к ней в воду!" Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку. Я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бежит по мостику, знает Денисову повадку, прыгает на плотах. Денис ставит корзину, говорит: "Нонче полоскать весело, вода согрелась",- и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне: "Чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку".
Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зеленые видно горы - Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василии Косой, на Троицу, на гулянье,- с пьяных, понятно, глаз,- Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем народе. Иначе нельзя с народом с нашим. Василь Василич после даже благодарил - проспался. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы,- очень бырко под Воробьевкой, а Косой грузный такой да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папашенька: Василь Василич его тоже от смерти спас, разбойники под Коломной на них напали.
- Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников,- говорит Горкин,- мой ступай на реку картошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москва-рекой, черными еще огородами,- недавно только вода с них спала, а то Денис на лодке по ним катался, рыбку ловил наметкой. Направо голубеет мост - Крымский мост, железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие цифры - когда въезжаешь в него, то видно: 1873 - год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: "А раньше, до него, что было?"
- Тогда мост тут был деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно живое дело... хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит - смотри и смотри, как бы не снесло напором... ледобои осматривали зараньшее. Снесет-то если? Ну, новый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотникам. Папашенька-то? Хорошо плавает. Его наш Мартын... помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик царю нашему, батюшке Александру Миколаичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был... он его с мосту и кинул в реку, на глыбь... и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, в а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Теперь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папашенька говорил. Ему Куманины почет оказывают какой, на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все богачи будут, говорит. Ну, какой-какой... обнаковенно какой, Кинга... англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это все пустяки, баловство. Господа набаловали.
- Какие господа набаловали?
- Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-то барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, и тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там - какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужил... За что! Я его помню годов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему счастье? От неправды. А вот от такой. Ну, что за охальник, за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Москва-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
- А почему она за Дениску замуж не выходит? Он тогда ее будет все в Москва-реку, да? боится она, да?..
- Понятно, боится. Дурочка, ишь гогочет. Как городом-то мокрая вся пойдешь? Иди сушись у огню, глупая.
Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, нехорошо. Горкин плюется: "Бесстыжая,- говорит,- глядеть страм!" Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юбку - на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится все доложить хозяину, говорит:
- Мне, старику, и то зазорно, нехорошо глядеть. Подумай своим мозгом,- тычет он себе в лысину,- разве можно так с девушкой, в хорошем доме служит... и ты, солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
От Машиных ног дымится парок, - от огонька, от солнышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая приехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюшки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказывать, господь с ней, больше она не будет. И Маша просит: "Голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит... оступилась, скажи". Денис приносит из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и накрывает Машу.
- Вот тебе шуба бархатная, покуда рогожи не купил.- И заливается, глупый, хохотом.- Будешь тогда корова в рогоже, всех мне дороже!
Горкин велит ему идти на плоты, заниматься делом, покуда не прогнали вовсе. Спрашиваю: "Нет, ты скажи, от какой неправды?"
- А-а... Кинге-то такие деньги? Известно, от неправды. На моих глазах было. Давно было, тогда Кинга молодой был, только приехал, в конторщики на заводе, к англичанам. И надумал плавать-выламываться. Александров-барин ему и помогал. А как дураков нашел - и с завода рассчитался, сам по себе стал. Ну вот, раз и навернись к нам, на Крымский мост, в эту пору вот, годов тридцать тому, папашенька еще мальчишкой был, в Мещанское училище ходил. Чинили мы мост, после половодья. И дедушка твой был с нами, Иван Иваныч, покойник, царство небесное. Перестилаем мы мост, работаем. А тут Кинга и навернись... давай нырять, показывать себя ребятам нашим. Стал форсить, а с ним Александров-барин, горячит его, ругаться учит, честное тебе слово. На смех все. Самыми нехорошими словами. А Кинга-то не понимает, англичан он... и ругается... думает, может, хорошие слова говорит... Я тебе этого не скажу, какие он слова кричал... ну, зазорные слова... Ребята гогочут, задорят его, понятно, тоже ругаться начали, кроют англичана. Дедушка воспретил уж, не любил зазорного слова. А барин все задорит, покатывается, выпимши, и бутылка с ними. А Кинга весь полосатый, как матрос, для купания приспособлено у него. И кричит: "Дураки мужики!... вы, кричит, такие-едакие... вы собачье!" - вот тебе слово, хорошо помню: "Выучу вас плавать... собачье!" Дедушка рассерчал, кричит ему: "Ты у меня не ругайся, а то ребята мои тебе законопатят глотку! а ты, барин, не подучай англичана лаяться, они и так, собаки, без подучения!" Не любил их. "Они, говорит, нашу землю отнять хотят",- знал про них. Хотел наш плотник в Москва-реку прыгнуть, успокоить их,- дедушка воспретил, скандалов не любил. "Собака лает - ветер носит",- сказал. Кинга кричит свое: "Все русские дураки!" - Александров-барин научал его, гоготал все. Тут Мартын встал, силач был, страшно смотреть. "Утоплю обоих сейчас, покупаю!" Я его схватил, несдержный он, а меня слушался... сказывал я те про него,- на меня полагался, доверялся. А они кричат: "Четвертной даем, вызывает Кинга любого, наперегонки с ним до Воробьевки!" Работаем, нельзя, при деле, хозяин здесь. А они свое: "А-а, испугались...", ругательное слово, обидное, значит - обмарались, вежливо сказать. Все Александров-барин, а тот лопочет за ним, глупый, думает - хорошие слова, ласковые, кричит: "Не можете против англичана выстоять, он вам накладет!" Тут дедушка топнул в настил, горячий... "Братцы, кричит, неуж мы ему не утрем сопли?! Красную от себя даю, кто возьмется?.." Робят семеро было нас; стариков четверо, со мной, да с Мартыном считать, нам сорок уж годов было, с малым... один хромой был, нога проедена до кости, костоед был, да двое парнишек, годков по двенадцати. А Кинга в самом соку, грудища какая, складный весь, рыжий, на щеках бурдушки небольшие, рыженькие, как у кондитера нашего, у Фирсанова, поменьше только, состригал он, морда в веснушках... прямо в цирке показывать себя мог. А до Воробьевки версты три, да супротив воды, а напор сильный. Думаю - не выдержать мне, сухощав я. А загорелось сердце, не из корысти, а обидно стало. А Мартын молчит, топориком тешет себе. Молчим. Ну, дедушка видит - отзыва нет, - тоже замолчал. А они донимают: "Не можете, он в Питере всех матросов перестегнул, у него три медали с разных земель, прыз золотой, куда вам, крупожорам!" А Кинга выкручивается! То стойком плывет, то головой вниз, то колесом пойдет, на манер парохода... что говорить, форменно умел плавать, по-ученому. И голенастый, как Мартын наш, моложе только. Махнули* мы на них: бог с ними, не наше дело, он по воде хорош, а мы топориком хороши. А Мартын свое думал. Гляжу, защепил топорик... "Берусь, коли так. Смолоду хорошо умел... ну-ка, тряхну!" Я его за рукав: "Да что ты, старик... сбесился, страмиться-то?" А он водочкой зашибал, сказывал я тебе, и сердцем жалился. "Пусти, померюсь!" Даже задрожал, лик побелел. "Не утерплю, пусти!" Стянул через голову рубаху, порты спустил - бултых с мосту, на самую глыбь, в напор,- так все и ахнули. Выкинулся, покрестился... "Ставься, кричит, такой-сякой... покажу тебе крупожора!" Дедушка твой картуз обземь. "Ставлю, кричит, за Мартына четвертной! валяй!"
Маша даже взвизгнула под рогожкой, очень нам интересно стало. И Денис подошел, послушал.
- А вот и не скажу... - засмеялся Горкин.
Стали мы упрашивать, а он уперся: не скажу и не скажу, за ваше безобразие. Ну, Маша упросила: "Кресенькой, дорогой, скажи-и... не буду больше", - крестил он ее, сирота она была.
- Ну, ладно, глупая, бесстыжая, прикройся, а то застудишься.
Денис подбросил в огонь щепы, даже смолы подкинул.
- Ну, струмент побросали, побежали мы на берег. Дедушка крикнул нашего портомойщика, лодки чтобы давал, две лодки большие, свидетели чтобы плыли. Александров-барин с двумя ребятами посели, а остальные берегом побежали, и бутошник с нами побежал, службу бросил. А Кинга ощерил зубы, во какие костяшки, с гармоньи лады будто, кричит: "Чего старика послали, помоложе нет?" Он по-своему кричал, а барин нам говорил. Ну, дедушка им: "На тебя и старика нашего хватит!" А Мартын большой был силы: свайную бабу, бывало, возьмет за проушину середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам. С Волги мы с ним, к водяному делу привышные. Стал Мартын вызывать Кингу на стрежу, на самую бырь. Велел дедушка лодкам по стреже держать, ход указывать, без обману чтобы: всурьез дело, четвертной закладу, да и обида от Кинги нам. Дедушка в ладоши хлопнул - пошли, голова в голову, саженками. С маху Кинга его обплыл, по сех пор вот выкидываться пошел, по самый пуп, на пружине чисто его вышибает, скоком... глядим - эн, уж он хлещет где! И то стояком, то на спинку вывернется, то боком - лик на нас завернет, защерится - смеется. А Мартын все саженками вымеряет, не торопясь, с прохладцей, чисто, отчетливо, будто сажнем накидывает. Мещанский сад проплыли, к Первой градской больнице стали подплывать,- просветец маленько поубавился, стал набирать Мартын. На веслах гоним, насилу поспеваем, Мартына задорим все. Иван Иваныч ему к красной своей еще пятишну накинул: "Только не удавай зубастому!" А Мартын нам кричит: "Вот, ребята... под Нескушным к бережку возьмет стрежень, ключи там, водичка похолодней... способней будет!" А верно, к Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют... народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место. Дедушка кричит, знал тоже. "Не отставай, робята, место тут пойдет опасное, в случае багор готовьте". Как же, багры при нас. А что багры! Бырь, схватила судорога, он камнем ко дну, его нижним напором снесет - и не ущупаешь. Я и сапоги скинул, готовлюсь. К Нескушному, глядим, Мартын наш совсем поравнялся с Кингой, чешет как на парах, колесами набирает, головой вниз, волну режет, дело сурьезное. Кинга уж и оглядываться не стал, не выкомаривает уж то-сё, на саженки тоже передался, плывет чисто, залюбованье. Дедушка, горячий, покойник, был, даже побелел, губы дрожат, на лодке не усидит: "Мартынушка, голубчик... поддержи честь-славу... пятерку еще набавлю!" - двадцать уж целковых наобещал. А по берегу робята гонят, Мартына подганивают. И огородники бегут, и девки-бабы, и бутошник наш от мосту, и про службу свою забыл, разобрало-то. Мартын наш - вот-вот настигает, за ногу уж хватает Кингу, кричит: "Стой, рыжий пес... иде у те пятки, дай - поглажу!" А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем. Нескушный вот. Грачи шумят, гнезда у них на березах по берегу, и вода поглубела, почернела. Александров-барин как увидал - Мартын-то наш накрывает Кингу, из бутылочки водочки глотнул, Кингу показывает, кричит по-ихнему, трясет бутылкой, задорит, духу дает. А Мартын уж перекрывает, голова в голову. Тут барин - а он на руле сидел - стал напрорез воды править, от напору Кингу укрыть, легче чтобы, хитрый такой. Ну, мы закричали: "Не балуй, а то по башке веслом!" Понятно, все разгорелись, на спор идет. А Мартын уж перестегнул Кингу, справа набирает, кричит нам: "Сейчас его в лбище пяткой, сукина кота!" А Кинга уж не смеется, серая морда стала, захолодал. Ждем - сейчас его на ключах возьмет, пожалуй, что-то он ногой стал мотать,- высунет, помотает, опять высунет. А Мартын на спинку перевалился, ноги нам тоже показал. Никак и у него что-то, ноги-то показал?! А это он - баловаться стал, разогрелся. Опять на грудь повернулся, стал по пояс выскакивать. Выкинется по самый пуп, по грудям себя шлепнет, крякнет, для проклаждения,- опять стремит. Тут и случилось... Выкинулся Кинга колесом, канул головой вниз, чисто живая рыба,- и нет его, и пятки не увидали. С минутку прошло - нет и нет. Потоп? Кричим - судорога свела, потоп! И Мартын услыхал, перепугался, бросил плыть, на спинку повернулся, передыхает. Дедушка кричит: "Засудят нас теперь, черти! спасай англичанина, серию даю, спасай!" Ну, тут все, рубахи долой,- в Москва-реку! И Мартын нырнул, и я тоже. Глыбко, а до дна достал, цапаюсь за песок, вода студеная, невтерпеж, ключи. Видать, как робята шарят, Кингу ищут. Выкинуло меня на волю, слышу - кричит дедушка, обкладывает Кингу, страсть осерчал: "Жу-лик, сук-кин кот! эн, он где чешет... нырнул, зубастый!" Тут-то мы и поняли: на хитрость он пустился, напугать нас. Мы-то, дураки, проваландались сколько, его искамши, а он под водой, по дну плыл сколько - не задохнулся... вперед и вынырнул, сажен на двадцать! Мартын-то, покуда его искал, нырял. И поустал Мартын, занырялся, перепугался. Дедушка кричит: "А ну его к лешему, за него еще ответишь, потопнет ежели... с квартальными не разделаешься! будя, назад, отдам ему четвертной билет!" А Мартын: "Не-эт, батюшка Иван Иваныч, я его, не отпущу так... я его за обман такой... достигну, я его замотаю, зубастого... Я их обоих дойму!" Упрямый Мартын был, настойный, не сговоришься с ним, как до сердца дойдет. И мы стали просить хозяина: не дадим потопнуть, не беспокойтесь. Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл. К Андреевской богадельне стали подплывать, самая-то где бырь, заворот там,- Кинга опять нырнул! Крикнули мы Мартыну: "Гони, не стой!" - а сами опять в Москва-реку, нырять-шарить, всамделе не потонул ли. Нет Кинги! Нашаривали-нашаривали - нет и нет. Выкинулись - и напереди нет, нет от него обману, потопнул. Вот мы перепуга-лись!.. А Мартын не знает, плывет, эн уж где. Кричим: "Потопнул Кинга, на-зад!" Дедушка сам не свой, за голову схватился: "Пропали мы! Человек из баловства потопнул, да еще англичан, не свой, власти за него ответят!" А бутошник с берега кричит: "Эн он где, отнесло куда!" А он - назади, сажен сто, на спинке отдыхает, к берегу поплыл, на огороды. А за ним и Александров-барин, с его одежей, робятам к берегу велел гнать. Тут мы все и закричали: "Ура-а!" Шабаш. Мартына воротили, на лодку приняли, дедушка его расцеловал - заплакал. Очень перепугался. Дедушка покойник полицию смерть не любил, боялся. Ну, влез Мартын, ничего. "Водочки бы, говорит, теперь, согреться!" Своротили к Кинге, а огородники нам уж штоф волокут, на огородах у их дом-то, знакомые нам, отец Павла Ермолаича,- кого знаешь-то, капусту нам поставляет. Выпили, соленым огурчиком закусили. А Кинга на травке сидит - зубищами стучит. Александров-барин ему из бутылки дает, ромовой. Мы к нему - давай четвертной! А он молчит, Кинга, не понимает словно. Ну, дали отдышаться: давай заклад! Всё молчит, только бу-рдышки свои гладит - щерится. И барин Александров молчит. Бутошник подошел, говорит: "Что вы, махонькие, всамделе, что ли... давайте четвертуху, я сам слыхал, как рядились". Ну, послушался бутошника барин, вынул из Кинговых брюков кошелек, а там и всего-то целковый с мелочью. Как так?! А это его Александров-барин подучал, кричать-то, а он сам еще не понимал нашего разговору... это уж он после в славу-то пришел, сто тыщ нажил,- сколько он... годов тридцать жил? - с купцов нажил наукой, теперь на родину собирается. А тогда только расходился. Ну, ничего он не понимает, не сказывал ему барин, что четвертной-то. И барин-то прогорелый. За барина мы - давай. А у него полтинник только, глазами хлопает. Робята говорят - бить их надо, поучить. Ну, дедушка плюнул, сказал господам: "Э-э, дрязгуны вы, мразь-мзя! Не потоп хоть, и на том спасибо". Дает Мартыну двадцать рублей, обещанные, и еще четвертной, за Кингу. Только Мартын не взял,- это не порядок, говорит. Значит, не вышло дело. И награду не взял. "Ни мое, говорит, ни ваше, а выставьте нам для удовольствия ведерко водочки на артель". Весь день ребята гуляли на огородах. Нет, Кинга потом прислал... пятерку прислал. Больше уж и к мосту не показывался. Ну, а после разжился, теперь его рукой не достанешь, как поднялся. Вот он, с какой правды-то капиталы нажил. А его вон обедом Куманин угощает, и папашенька поехал. А у Мартына нашего...- помер, царство небесное, рассказывал я тебе намедни,- царский золотой только и остался, в долони зажал - преставился. Вот те и правда вся. Ну, та-ам воздастся, правильней нас Господь. Да что еще-то... К мосту мы воротилиов, а струмент наш, бросили-то мы... жулики и покрали, все сумки наши, и пилы, и топорики... всё свистнули. Бутошник убежал - они и покрали. Ничего, не ругался дедушка. "Моя, говорит, вина". Справедливый был человек.
Отъезжаем с выполосканным бельем. Я смотрю на сверкающую Москва-реку, на мост. Вижу тот мост, приятный, который пахнет смолой, леском,- живой мост... и живого Мартына вижу, которого никогда не знал. И зубастого Кингу вижу, и дедушку. Спрашиваю у Горкина:
- А тот мост лучше... деревянный лучше, правда?
- По-нашему, деревянный лучше. Хороший, сосновый был, приятный. Как же можно, дерево - оно живое дело. Леском от него давало, смолой... солнышком как разогреет... а от железа какой же дух! А по тебе какой лучше, железный ай деревянный, наш?
- Наш, деревянный, лучше, приятный.
Петровки, самый разгар работ,- и отец целый день на стройках. Приказчик Василь Василич и не ночует дома, а все в артелях. Горкин свое уже отслужил,- "на покое",- и его тревожат только в особых случаях, когда требуется свой глаз. Работы у нас большие, с какой-то "неустойкой": не кончишь к сроку - можно и прогореть. Спрашиваю у Горкина - "это что же такое - прогореть?".
- А вот, скинут последнюю рубаху,- вот те и прогорел! Как прогорают-то... очень просто.
А с народом совсем беда: к. покосу бегом домой, в деревню, и самые-то золотые руки. Отец страшно озабочен, спешит-спешит, летний его пиджак весь мокрый, пошли жары, Кавказка все ноги отмотала по постройкам, с утра до вечера не расседлана. Слышу - отец кричит:
- Полуторное плати, только попридержи народ! Вот бедовый народишка... рядились, черти, - обещались не уходить к покосу, а у нас неустойки тысячные... Да не в деньгах дело, а себя уроним. Вбей ты им, дуракам, в башку... втрое ведь у меня получат, чем со своих покосов!..
- Вбивал-с, всю глотку оборвал с ними...- разводит беспомощно руками Василь Василич, заметно похудевший,- ничего с ими не поделаешь, со спокон веку так. И сами понимают, а... гулянки им будто, травкой побаловаться. Как к покосу - уж тут никакими калачами не удержать, бегут. Воротятся - приналягут, а покуда сбродных попринаймем. Как можно-с, к сроку должны поспеть, будь покойны-с, уж догляжу.
To же говорит и Горкин, - а он всё знает: покос - дело душевное, нельзя иначе, со спокон веку так; на травке поотдохнут - нагонят.
Ранним утром, солнце чуть над сараями, а у крыльца уже шарабан. Отец сбегает по лестнице, жуя на ходу калачик, прыгает на подножку, а тут и Горкин, чего-то ему надо.
- Что тебе еще?..- спрашивает отец тревожно, раздраженно,- какой еще незалад?
- Да все, слава богу, ничего. А вот, хочу вот к Сергию Преподобному сходить помолиться, по обещанию... взад-назад.
Отец бьет вожжой Чалого и дергает на себя. Чалый взбрыкивает и крепко сечет по камню.
- Ты еще... с пустяками! Так вот тебе в самую горячку и приспичило? помрешь - до Успенья погодишь?...
Отец замахивается вожжой - вот-вот укатит.
- Это не пустяки, к Преподобному сходить помолиться...- говорит Горкин с укоризной, выпрастывая запутавшийся в вожже хвост Чалому.- Теплую бы пору захватить. А с Успенья ночи холодные пойдут, дожжи... уж нескладно итить-то будет. Сколько вот годов все собираюсь...
- А я тебя держу? Поезжай по машине, в два дня управишься. Сам понимаешь, время горячее, самые дела, а... как я тут без тебя? Да еще не дай бог Косой запьянствует?..
- Господь милостив, не запьянствует... он к зиме больше прошибается. А всех делов, Сергей Иваныч, не переделаешь. И годы мои такие, и...
- А, помирать собрался?
- Помирать не помирать, это уж божья воля, а... как говорится,- делов-то пуды, а она - туды!
- Как? кто?.. Куды - туды?..- спрашивает с раздражением отец, замахиваясь вожжой.
- Известно - кто. Она ждать-не станет,- дела ли, не дела ли,- а все покончит.
Отец смотрит на Горкина, на распахнутые ворота, которые придерживает дворник, прикусывает усы.
- Чу-дак...- говорит он негромко, будто на Чалого, машет рукой чему-то и выезжает шагом на улицу.
Горкин идет расстроенный, кричит на меня в сердцах - "тебе говорю, отстань ты от меня, ради Христа!". Но я не могу отстать. Он идет под навес, где работают столяры, отшвыривает ногой стружки и чурбачки и опять кричит на меня - "ну, чего ты пристал?..". Кричит и на столяров чего-то и уходит к себе в каморку. Я бегу в тупичок к забору, где у него окошко, сажусь снаружи на облицовку и спрашиваю все то же: возьмет ли меня с собой. Он разбирается в сундучке, под крышкой которого наклеена картинка - "Троице-Сергиева Лавра", лопнувшая по щелкам и полинявшая. Разбирается и ворчит:
- Не-эт, меня не удержите... к Серги-Троице я уйду, к Преподобному... уйду. Все я да я... и без меня управитесь. И Ондрюшка меня заступит, и Степан справится... по филенкам-то приглядеть, велико дело! А по подрядам сновать - прошла моя пора. Косой не запьянствует, нечего бояться... коли дал мне слово-зарок - из уважения соблюдет. Как раз самая пора, теплынь, народу теперь по всем дорогам... Не-эт, меня не удержите.
- А меня-то... обещался ты, а?..- спрашиваю я его и чувствую горько-горько, что меня-то уж ни за что не пустят.- А меня-то, пустят меня с тобой, а?..
Он даже не глядит на меня, все разбирается.
- Пу-стят тебя, не пустят...- это не мое дело, а я все равно уйду. Не-эт, не удержите... всех, брат, делов не переделаешь, не-эт... им и конца не будет. Пять годов, как Мартына схоронили, все собираюсь, собираюсь... Царица небесная как меня сохранила,- показывает Горкин на темную иконку, которую я знаю,- я к Иверской сорок раз сходить пообещался, и то не доходил, осьмнадцать ходов за мной. И Преподобному тогда пообещался. Меня тогда и Мартын просил-помирал, на Пасхе как раз пять годов вышло вот: "Помолись за меня, Миша... сходи к Преподобному". Сам так и не собрался, помер. Аг тоже обещался, за грех...
- А за какой грех, скажи...- упрашиваю я Горкина, но он не слушает.
Он вынимает из сундучка рубаху, полотенце, холщовые портянки, большой привязной мешок, заплечный.
- Это вот возьму, и это возьму... две сменки, да... И еще рубаху, расхожую, и причащальную возьму, а ту на дорогу, про запас. А тут, значит, у меня сухарики...- пошумливает он мешочком, как сахарком,- с чайком попить - пососать, дорога-то дальняя. Тут, стало быть, у меня чай-сахар...- сует он в мешок коробку из-под икры с выдавленной на крышке рыбкой,- а лимончик уж на ходу прихвачу, да... но-жичек, поминанье...- сует он книжечку с вытесненным на ней золотым крестиком, которую я тоже знаю, с раскрашенными картинками, как исходит душа из тела и как она ходит по мытарствам, а за ней светлый ангел, а внизу, в красных языках пламени, зеленые нечистые духи с вилами,- а это вот, за кого просвирки вынуть, леестрик... все по череду надо. А это Сане Юрцрву вареньица баночку снесу, в квасной послушание теперь несет, у Преподобного, в монахи готовится... от Москвы, скажу, поклончик-гостинчик. Бараночек возьму на дорожку...
У меня душа разрывается, а он говорит и говорит и все укладывает в мешок. Что бы ему сказать такое?..
- Горкин... а как тебя царица небесная сохранила, скажи?..- спрашиваю я сквозь слезы, хотя все знаю.
Он поднимает голову и говорит нестрого:
- Хлюпаешь-то чего? Ну, сохранила... я тебе не раз сказывал. На вот, утрись полотенчиком... дешевые у тебя слезы. Ну, ломали мы дом на Пресне... ну, нашел я на чердаке старую иконку, ту вон... Ну, сошел я с чердака, стою на втором ярусу...- дай, думаю, пооботру-погляжу, какая царица небесная, лика-то не видать. Только покрестился, локотком потереть хотел...- как-ак загремит все... ни-чего уж не помню, взвило меня в пыль!.. Очнулся в самом низу, в бревнах, в досках, все покорежено... а над самой над головой у меня - здоровенная балка застряла! В плюшку бы меня прямо!..- вот какая. А робята наши, значит, кличут меня, слышу: "Панкратыч, жив ли?" А на руке у меня - царица небесная! Как держал, так и... чисто на крылах опустило. И не оцарапало нигде, ни царапинки, ни синячка... вот ты чего подумай! А это стену неладно покачнули - балки из гнезда-то и вышли, концы-то у них сгнили... как ухнут, так все и проломили, накаты все. Два яруса летел, с хламом... вот ты чего подумай!
Эту иконку - я знаю - Горкин хочет положить с собой в гроб,- душе чтобы во спасение. И все я знаю в его каморке: и картинку Страшного суда на стенке, с геенной огненной, и "Хождения по мытарствам преподобной Феодоры", и найденный где-то на работах, на сгнившем гробе, медный, литой, очень старинный крест с Адамовой главой, страшной... и пасочницу Мартына-плотника, вырезанную одним топориком. Над деревянной кроватью, с подпалинами от свечки, как жгли клопов, стоят на полочке, к образам, совсем уже серые от пыли, просвирки из Иерусалима-града и с Афона, принесенные ему добрыми людьми, и пузыречки с напетым маслицем, с вылитыми на них угодничками. Недавно Горкин мне мазал зуб, и стало гораздо легче.
- А ты мне про Мартына все обещался... топорик-то у тебя висит вон! С ним какое чудо было, а? - скажи-и, Го-ркин!..
Горкин уже не строгий. Он откладывает мешок, садится ко мне на подоконник и жестким пальцем смазывает мои слезинки.
- Ну, чего ты расстроился, а? что ухожу-то... На доброе дело ухожу, никак нельзя. Вырастешь - поймешь. Самое душевное это дело, на богомолье сходить. И за Мартына помолюсь, и за тебя, милок, просвирку выну, на свечку подам, хороший бы ты был, здоровье бы те господь дал. Ну, куда тебе со мной тягаться, дорога дальняя, тебе не дойти... по машине вот можно, с папашенькой соберешься. Как так, я тебе обещался... я тебе не обещался. Ну, пошутил, может...
- Обещался ты, обещался... тебя Бог накажет! вот посмотри, тебя Бог накажет!..- кричу я ему и плачу и даже грожу пальцем.
Он смеется, прихватывает меня за плечи, хочет защекотать.
- Ну, что ты какой настойный, самондравный! Ну, ладно, шуметь-то рано. Может, так Господь повернет, что и. покатим с тобой по дорожке по столбовой... а что ты думаешь! Папашенька добрый, я его вот как знаю. Да ты погоди, послушай: расскажу тебе про нашего Мартына. Всего не расскажешь... а вот слушай. Чего сам он мне сказывал, а потом на моих глазах все было. И все сущая правда.
- Повел его отец в Москву на работу...- поокивает Горкин мягко, как все наши плотники, володимирцы и костромичи, и это мне очень нравится, ласково так выходит,- плотники они были, как и я вот, с нашей стороны. Всем нам одна дорожка, на Сергиев Посад. К Преподобному зашли... чугунки тогда и помину не было. Ну, зашли, все честь честью... помолились-приложились, недельку Преподобному пороботали топориком, на монастырь, да... пошли к Черниговской, неподалечку, старец там проживал - спасался. Нонче отец Варнава там народ утешает - басловляет, а то до него был, тоже хороший такой, прозорливец. Вот тот старец благословил их на хорошую роботку, и говорит пареньку, Мартыну-то: "Будет тебе талан от бога, только не проступись!" Значит - правильно живи смотри. И еще ему так сказал: "Ко мне побывай когда".
Роботали они хорошо, удачливо, талан у Мартына великой стал, такой глаз верный, рука надежная... лучшего плотника и не видал я. И по столярному хорошо умел. Ну, понятно, и по филенкам чистяга был, лучше меня, пожалуй. Да уж я те говорю - лучше меня, значит - лучше, ты не перебивай. Ну, отец у него помер давно, он один и стал в людях, сирота. К нам-то, к дедушке твоему покойному, Ивану Иванычу, царство небесное, он много после пристал - порядился, а все по разным ходил - не уживался. Ну, вот слушай. Талан ему был от бога... а он, темный-то... понимаешь, кто? - свое ему, значит, приложил: выучился Мартын пьянствовать. Ну, его со всех местов и гоняли. Ну, пришел к нам работать, я его маленько поудержал, поразговорил душевно, - ровесники мы с ним были. Разговорились мы с ним, про старца он мне и помянул. Велел я ему к старцу тому побывать. А он и думать забыл, сколько годов прошло. Ну, побывал он, ан - старец-то тот и помер уж, годов десять уж. Он и расстроился, Мартын-то, что не побывал-то, наказу его-то не послушал... совестью и расстроился. И с того дела к другому старцу и не пошел, а, прямо тебе, сказать, в кабак пошел! И пришел он к нам назад в одной рваной рубашке, стыд глядеть... босой, топорик только при нем. Он без того топорика не мог быть. Топорик тот от старца благословен... вон он самый, висит-то у меня, память это от него мне, отказан. Уж как он его не пропил, как его не отняли у него,- не скажу. При дедушке твоем было. Хотел Иван Иваныч его не принимать, а прабабушка твоя Устинья вышла с лестовкой... молилась она все, правильная была по вере... и говорит: "Возьми, Ваня, грешника, приюти... его господь к нам послал".
Ну, взял. А она Мартына лестовкой поучила для виду, будто за наказание. Он три года и в рот не брал. Что получит - к ней принесет, за образа клала. Много накопил. Подошло ему опять пить, она ему денег не дает. Как разживется - все и пропьет. Стало его бесовать, мы его запирали. А то убить мог. Топор держит, не подступись. Боялся - топор у него покрадут, талан его пропадет. Раз в три года у него болезнь такая нападала. Запрем его - он зубами скрипит, будто щепу дерет, страшно глядеть. Силищи был невиданной... балки один носил, росту - саженный был. Боимся - ну, с топором убегет! А бабушка Устинья войдет к нему, погрозится лестовкой, скажет: "Мартынушка, отдай топорик, я его схороню!" - он ей покорно в руки, вот как.
Накопил денег, дом хороший в деревне себе построил, сестра у него жила с племянниками. А сам вдовый был, бездетный. Ну, жил и жил, с перемогами. Тройное получал! А теперь слушай про его будто грех...
Годов шесть тому было. Роботали мы по храму Христа Спасителя, от больших подрядчиков. Каменный он весь, а и нашей роботки там много было... помосты там, леса ставили, переводы-подводы, то-се... обшивочки, и под куполом много было всякого подмостья. Приехал государь поглядеть, спорные были переделки. В семьдесят в третьем, что ли, годе, в августе месяце, тепло еще было. Ну, все подрядчики, по такому случаю, артели выставили, показаться государю, царю-освободителю, Лександре Николаичу нашему. Приодели робят в чистое во все. И мы с другими, большая наша была артель, видный такой народ... худого не скажу, всегда хорошие у нас харчи были, каши не поедали - отваливались. Вот государь посмотрел всю отделку, доволен остался. Выходит с провожатыми, со всеми генералами и князьями. И наш, стало быть, Владимир Ондреич, князь Долгоруков, с ними, генерал-губернатор. Очень его государь жаловал. И наш еще Лександра Лександрыч Козлов, самый обер-польцимейстер, бравый такой, дли-инные усы, хвостами, хороший человек, зря никого не обижал. Ну, которые начальство при постройке показывают робят, робочий народ. Государь поздоровался, покивал, да... сияние от него такое, всякие медали... "Спасибо, - говорит,- молодцы".
Ну, ура покричали, хорошо. К нам подходит. А Мартын первый с краю стоял, высокий, в розовой рубахе новой, борода седая, по сех пор, хороший такой ликом, благочестивый. Государь и приостановился, пондравился ему, стало быть, наш Мартын. Хорош, говорит, старик... самый русский! А Козлов-то князю Долгорукому и доложи: "Может государю его величеству глаз свой доказать, чего ни у кого нет". А он, стало быть, про Мартына знал. Роботали мы в доме генерала-губернатора, на Тверской, против каланчи, и Мартын князю-то секрет свой и доказал. А по тому секрету звали Мартына так: "Мартын, покажи аршин!" А вот слушай. Вот князь и скажи государю, что так, мол, и так, может удивить. Папашенька перепугался за Мартына, и все-то мы забоялись - а ну проштрафится! А уж слух про него государю донесен, не шутки шутить. Вызывают, стало быть, Мартына. Государь ему и говорит, ничего, ласково: "Покажи нам свой секрет".- "Могу,- говорит,- ваше царское величество...- Мартын-то,- дозвольте мне реечку". И не боится. Ну, дали ему реечку. "Извольте проверить,- говорит,- никаких помет нету". Генералы проверили - нет помет. Ну, положил он реечку ту, гладенькую, в полвершочка шириной, на доски, топорик свой взял. Все его обступили, и государь над ним встал... Мартын и говорит: "Только бы мне никто не помешал, под руку не смотрел... рука бы не заробела".
Велел государь маленько пораздаться, не наседать. Перекрестился Мартын, на руки поплевал, на реечку пригляделся, не дотронулся, ни-ни... а только так вот над ней пядью помотал-помотал, привесился...- р-раз, топориком!- мету и положил, отсек. "Извольте,- говорит,- смерить, ваше величество".
Смерили аршинчиком клейменым,- как влитой! Государь далее плечиками вскинул. Погодите,- говорит Мартын-то наш. Провел опять пядью над обрезком,- раз, раз, раз! - четыре четверти проложил-пометил. Смерили - ни на волосок прошибки! И вершочки, говорит, могу. И проложил. Могу, говорит, и до восьмушек. Государь взял аршинчик его, подержал время... "Отнесите,- говорит,- ко мне в покои сию диковинку и запишите в царскую мою книгу беспременно!" Похвалил Мартына и дал ему из кармана в брюках собственный золотой! Мартын тут его и поцеловал, золотой тот. Ну, тут ему наклали князья и генералы, кто целковый, кто трешку, кто четвертак...- попировали мы. Мартын золотой тот царский под икону положил, навеки.
Ну, хорошо. Год не пил. И опять на него нашло. Ну, мы от него все поотобрали, а его заперли. Ночью он таки сбег. С месяц пропадал - пришел. Полез я под его образа глядеть,- золотого-то царского и нет, про-пил! Стали мы его корить: "Царскую милость пропил!" Он божится: не может того быть! Не помнит: пьяный, понятно, был. Пропил и пропил. С того сроку он и пить кончил. Станем его дразнить: "Царский золотой пропил, доказал свой аршин!" Он прямо побелеет, как не в себе. "Креста не могу пропить, так и против царского дару не проступлюсь!"
По-омнил, чего ему старец наказывал - не проступись! вышло-то - проступился будто. Ему не верят, а он на своем стоит. Грех какой! Ладно. Долго все тебе сказывать, другой раз много расскажу. И вот простудился он на ердани, закупался с немцем с одним,- я потом тебе расскажу. Три месяца болел. На Великую Субботу мне и шепчет: "Помру, Мишан... старец-то тот уж позвал меня...- "что ж, говорит, Мартынушка, не побываешь?" - во сне ему, стало быть, привиделся.- "Дай-ка ты мне царский золотой...- говорит,- он у меня схоронен... а где - не могу сказать, затмение во мне, а он цел. Поищи ты, ради Христа, хочу поглядеть, порадоваться - вспомянуть". И слова уж путает, затмение на нем. "Я, говорит, от себя в душу схоронил тогда... не может того быть, цел невредимо".
Это к тому он,- не пропил, стало быть. Сказал я папашеньке, а он пошел к себе и выносит мне золотой. Велел Мартыну дать, будто нашли его, не тревожился чтобы уж для смерти. Дал я его и говорю: "Верно сказывал, сыскался твой золотой". Так он как же возрадовался,- заплакал! Поцеловал золотой и в руке зажал. Соборовали его, а он и не разжимает руку-то, кулаком, вот так вот, с ним и крестился, с золотым-то, рукой его уж я сам водил. На третий день Пасхи помер хорошо, честь честью. Вспоминали про золотой, стали отымать, а не разожмешь, никак! Уж долотом развернули, пальцы-то. А он прямо скипелся, влип в самую долонь, в середку, как в воск, закраишков уж не видно. Выковыряли мы, подня-ли... а в руке-то у него, на самой на долони - о-рел! Так и врезан, синий, отчетливый... царская самая печать. Так и не растаял, не разошелся, будто печать приложена, природ