Главная » Книги

Шмелев Иван Сергеевич - Рассказы, Страница 3

Шмелев Иван Сергеевич - Рассказы


1 2 3 4

л. Он поднимает меня под мышки, ве­лит ширьше разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и стра­шусь.
   - Глотай, глотай, дурачок... святое маслице...- шеп­чет он.
   Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Аню­та как бабушка.
   - Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку,- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..
   Больше я не хочу. И Горкин остерегает:
   - Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло.
   Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались, - сизые ставни да решетки. Из глухих, темно­ватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником; там лабазы со всякой всячиной. В голубой башенке - великомученик Пантелеймон. Захо­дим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и вся Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но До­мна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Вхо­дим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит, замура­влен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, са­ды. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,- шорох и шлепы ног. Тумбоч­ки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с суше­ной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вот и желтые домики заставы, за ними - даль.
   - Гляди, какие... рязанские! - показывает на богомо­лок Горкин. - А ушками-то позадь - смоленские. А то тамбовские, ноги кувалдами... Сдалече, мать?
   - Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...- поет старушка.- Московский сам-то? Внучек тебе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой?
   С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смо­трит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
   - Твоя красавица-то? - спрашивает Горкин про де­вочку, но та не смотрит.
   - Внучка мне... больная у нас она...- жалостно гово­рит старушка и оправляет бусинки на красавице.- Мол­чит и молчит, с год уж... первенького как заспала, маль­чик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у тебя нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая?
   Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой. Стучат черные кузнецы, пахнет угарным углем.
   - Прощай, Москва! - крестится на заставе Гор­кин.- Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начина­ется. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... заку­сим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ро­стовский... приговорки у него всякие в трактире, расписа­но хорошо...
   Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске: "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой Брехунова и Сад".
   - Ему с ключей возят. Такая вода... упьешься! И чело­век раздушевный.
   - А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч,- говорит Федя,- поговеть тоже хочу. Куда ее?..
   - Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый. Проходящему кому подай... куда!
   - А верно!..- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.
   Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
   - Во-от... спаси тя Христос, сынок... а-а-а... спаси тя...- тянет он едва слышно, такой он слабый,- а-а-а... се-ледка... спаси Христос... сынок...
   - Как господь-то устраивает! - кричит Горкин. - Бу­дет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
   Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.
   - С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше от­прячь, Антипушка... во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
   Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним,- радостное, чего не знаю,- препо­добный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!
   - Вводи, Антипушка! - кричит Горкин, уж со двора.
   За ним - хозяин, в белой рубахе, с малиновым по­яском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
   - Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают...
  
   Брехунов зовет в "Отраду"
   Всех - хошь стар, хошь молодой.
   Получайте все в награду
   Чай с мытищинской водой!
  
  

МАРТЫН И КИНГА

  
   Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, ко­торый приносит нам живую рыбу на кухню, снимает ме­ня с полка и говорит: "А щука про тебя спрашивала, сту­пай к ней в воду!" Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку. Я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бе­жит по мостику, знает Денисову повадку, прыгает на пло­тах. Денис ставит корзину, говорит: "Нонче полоскать ве­село, вода согрелась",- и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне: "Чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку".
   Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зе­леные видно горы - Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василии Ко­сой, на Троицу, на гулянье,- с пьяных, понятно, глаз,- Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем наро­де. Иначе нельзя с народом с нашим. Василь Василич по­сле даже благодарил - проспался. Папашенька так и ныр­нул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы,- очень бырко под Воробьевкой, а Косой грузный такой да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папа­шенька: Василь Василич его тоже от смерти спас, разбой­ники под Коломной на них напали.
   - Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников,- говорит Горкин,- мой ступай на реку кар­тошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
   Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москва-рекой, черными еще огорода­ми,- недавно только вода с них спала, а то Денис на лод­ке по ним катался, рыбку ловил наметкой. Направо голу­беет мост - Крымский мост, железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие циф­ры - когда въезжаешь в него, то видно: 1873 - год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: "А раньше, до него, что было?"
   - Тогда мост тут был деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно живое де­ло... хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит - смотри и смотри, как бы не снесло напором... ледобои осматривали зараньшее. Снесет-то если? Ну, но­вый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотни­кам. Папашенька-то? Хорошо плавает. Его наш Мартын... помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик ца­рю нашему, батюшке Александру Миколаичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был... он его с мосту и кинул в реку, на глыбь... и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, в а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Те­перь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папа­шенька говорил. Ему Куманины почет оказывают какой, на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все бога­чи будут, говорит. Ну, какой-какой... обнаковенно какой, Кинга... англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это все пустяки, баловство. Господа набаловали.
   - Какие господа набаловали?
   - Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-то барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, и тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там - какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужил... За что! Я его помню го­дов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему сча­стье? От неправды. А вот от такой. Ну, что за охальник, за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Мо­сква-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
   - А почему она за Дениску замуж не выходит? Он тогда ее будет все в Москва-реку, да? боится она, да?..
   - Понятно, боится. Дурочка, ишь гогочет. Как горо­дом-то мокрая вся пойдешь? Иди сушись у огню, глупая.
   Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, нехо­рошо. Горкин плюется: "Бесстыжая,- говорит,- глядеть страм!" Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юб­ку - на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится все до­ложить хозяину, говорит:
   - Мне, старику, и то зазорно, нехорошо глядеть. Подумай своим мозгом,- тычет он себе в лысину,- раз­ве можно так с девушкой, в хорошем доме служит... и ты, солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
   От Машиных ног дымится парок, - от огонька, от сол­нышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая при­ехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюш­ки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказы­вать, господь с ней, больше она не будет. И Маша просит: "Голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит... оступилась, скажи". Денис приносит из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и накрывает Машу.
   - Вот тебе шуба бархатная, покуда рогожи не ку­пил.- И заливается, глупый, хохотом.- Будешь тогда ко­рова в рогоже, всех мне дороже!
   Горкин велит ему идти на плоты, заниматься делом, покуда не прогнали вовсе. Спрашиваю: "Нет, ты скажи, от какой неправды?"
   - А-а... Кинге-то такие деньги? Известно, от неправ­ды. На моих глазах было. Давно было, тогда Кинга моло­дой был, только приехал, в конторщики на заводе, к ан­гличанам. И надумал плавать-выламываться. Алек­сандров-барин ему и помогал. А как дураков нашел - и с завода рассчитался, сам по себе стал. Ну вот, раз и на­вернись к нам, на Крымский мост, в эту пору вот, годов тридцать тому, папашенька еще мальчишкой был, в Ме­щанское училище ходил. Чинили мы мост, после полово­дья. И дедушка твой был с нами, Иван Иваныч, покойник, царство небесное. Перестилаем мы мост, работаем. А тут Кинга и навернись... давай нырять, показывать себя ребя­там нашим. Стал форсить, а с ним Александров-барин, го­рячит его, ругаться учит, честное тебе слово. На смех все. Самыми нехорошими словами. А Кинга-то не понимает, англичан он... и ругается... думает, может, хорошие слова говорит... Я тебе этого не скажу, какие он слова кричал... ну, зазорные слова... Ребята гогочут, задорят его, понятно, тоже ругаться начали, кроют англичана. Дедушка воспре­тил уж, не любил зазорного слова. А барин все задорит, покатывается, выпимши, и бутылка с ними. А Кинга весь полосатый, как матрос, для купания приспособлено у не­го. И кричит: "Дураки мужики!... вы, кричит, такие-едакие... вы собачье!" - вот тебе слово, хорошо помню: "Вы­учу вас плавать... собачье!" Дедушка рассерчал, кричит ему: "Ты у меня не ругайся, а то ребята мои тебе законо­патят глотку! а ты, барин, не подучай англичана лаяться, они и так, собаки, без подучения!" Не любил их. "Они, го­ворит, нашу землю отнять хотят",- знал про них. Хотел наш плотник в Москва-реку прыгнуть, успокоить их,- де­душка воспретил, скандалов не любил. "Собака лает - ве­тер носит",- сказал. Кинга кричит свое: "Все русские ду­раки!" - Александров-барин научал его, гоготал все. Тут Мартын встал, силач был, страшно смотреть. "Утоплю обоих сейчас, покупаю!" Я его схватил, несдержный он, а меня слушался... сказывал я те про него,- на меня пола­гался, доверялся. А они кричат: "Четвертной даем, вызы­вает Кинга любого, наперегонки с ним до Воробьевки!" Работаем, нельзя, при деле, хозяин здесь. А они свое: "А-а, испугались...", ругательное слово, обидное, зна­чит - обмарались, вежливо сказать. Все Александров-ба­рин, а тот лопочет за ним, глупый, думает - хорошие сло­ва, ласковые, кричит: "Не можете против англичана вы­стоять, он вам накладет!" Тут дедушка топнул в настил, горячий... "Братцы, кричит, неуж мы ему не утрем соп­ли?! Красную от себя даю, кто возьмется?.." Робят семеро было нас; стариков четверо, со мной, да с Мартыном счи­тать, нам сорок уж годов было, с малым... один хромой был, нога проедена до кости, костоед был, да двое парни­шек, годков по двенадцати. А Кинга в самом соку, грудища какая, складный весь, рыжий, на щеках бурдушки небольшие, рыженькие, как у кондитера нашего, у Фирсанова, поменьше только, состригал он, морда в веснушках... прямо в цирке показывать себя мог. А до Воробьевки вер­сты три, да супротив воды, а напор сильный. Думаю - не выдержать мне, сухощав я. А загорелось сердце, не из ко­рысти, а обидно стало. А Мартын молчит, топориком те­шет себе. Молчим. Ну, дедушка видит - отзыва нет, - то­же замолчал. А они донимают: "Не можете, он в Питере всех матросов перестегнул, у него три медали с разных земель, прыз золотой, куда вам, крупожорам!" А Кинга выкручивается! То стойком плывет, то головой вниз, то колесом пойдет, на манер парохода... что говорить, фор­менно умел плавать, по-ученому. И голенастый, как Мар­тын наш, моложе только. Махнули* мы на них: бог с ни­ми, не наше дело, он по воде хорош, а мы топориком хороши. А Мартын свое думал. Гляжу, защепил топо­рик... "Берусь, коли так. Смолоду хорошо умел... ну-ка, тряхну!" Я его за рукав: "Да что ты, старик... сбесился, страмиться-то?" А он водочкой зашибал, сказывал я тебе, и сердцем жалился. "Пусти, померюсь!" Даже задрожал, лик побелел. "Не утерплю, пусти!" Стянул через голову рубаху, порты спустил - бултых с мосту, на самую глыбь, в напор,- так все и ахнули. Выкинулся, покрестился... "Ставься, кричит, такой-сякой... покажу тебе крупожора!" Дедушка твой картуз обземь. "Ставлю, кричит, за Марты­на четвертной! валяй!"
   Маша даже взвизгнула под рогожкой, очень нам инте­ресно стало. И Денис подошел, послушал.
   - А вот и не скажу... - засмеялся Горкин.
   Стали мы упрашивать, а он уперся: не скажу и не ска­жу, за ваше безобразие. Ну, Маша упросила: "Кресенькой, дорогой, скажи-и... не буду больше", - крестил он ее, си­рота она была.
   - Ну, ладно, глупая, бесстыжая, прикройся, а то за­студишься.
   Денис подбросил в огонь щепы, даже смолы под­кинул.
   - Ну, струмент побросали, побежали мы на берег. Дедушка крикнул нашего портомойщика, лодки чтобы давал, две лодки большие, свидетели чтобы плыли. Алек­сандров-барин с двумя ребятами посели, а остальные бе­регом побежали, и бутошник с нами побежал, службу бросил. А Кинга ощерил зубы, во какие костяшки, с гармоньи лады будто, кричит: "Чего старика послали, помо­ложе нет?" Он по-своему кричал, а барин нам говорил. Ну, дедушка им: "На тебя и старика нашего хватит!" А Мартын большой был силы: свайную бабу, бывало, возьмет за проушину середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам. С Волги мы с ним, к водяному делу привышные. Стал Мартын вызывать Кингу на стрежу, на самую бырь. Велел дедушка лодкам по стреже дер­жать, ход указывать, без обману чтобы: всурьез дело, чет­вертной закладу, да и обида от Кинги нам. Дедушка в ла­доши хлопнул - пошли, голова в голову, саженками. С маху Кинга его обплыл, по сех пор вот выкидываться пошел, по самый пуп, на пружине чисто его вышибает, скоком... глядим - эн, уж он хлещет где! И то стояком, то на спинку вывернется, то боком - лик на нас завернет, защерится - смеется. А Мартын все саженками вымеряет, не торопясь, с прохладцей, чисто, отчетливо, будто сажнем накидывает. Мещанский сад проплыли, к Первой градской больнице стали подплывать,- просветец малень­ко поубавился, стал набирать Мартын. На веслах гоним, насилу поспеваем, Мартына задорим все. Иван Иваныч ему к красной своей еще пятишну накинул: "Только не удавай зубастому!" А Мартын нам кричит: "Вот, ребята... под Нескушным к бережку возьмет стрежень, ключи там, водичка похолодней... способней будет!" А верно, к Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют... народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место. Дедушка кричит, знал тоже. "Не отставай, робята, место тут пойдет опасное, в случае багор готовьте". Как же, багры при нас. А что багры! Бырь, схватила судо­рога, он камнем ко дну, его нижним напором снесет - и не ущупаешь. Я и сапоги скинул, готовлюсь. К Нескушному, глядим, Мартын наш совсем поравнялся с Кингой, че­шет как на парах, колесами набирает, головой вниз, волну режет, дело сурьезное. Кинга уж и оглядываться не стал, не выкомаривает уж то-сё, на саженки тоже передался, плывет чисто, залюбованье. Дедушка, горячий, покойник, был, даже побелел, губы дрожат, на лодке не усидит: "Мартынушка, голубчик... поддержи честь-славу... пятерку еще набавлю!" - двадцать уж целковых наобещал. А по берегу робята гонят, Мартына подганивают. И огородни­ки бегут, и девки-бабы, и бутошник наш от мосту, и про службу свою забыл, разобрало-то. Мартын наш - вот-вот настигает, за ногу уж хватает Кингу, кричит: "Стой, рыжий пес... иде у те пятки, дай - поглажу!" А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем. Нескушный вот. Грачи шумят, гнезда у них на березах по берегу, и вода поглубела, почернела. Александров-барин как увидал - Мартын-то наш накрывает Кингу, из буты­лочки водочки глотнул, Кингу показывает, кричит по-ихнему, трясет бутылкой, задорит, духу дает. А Мартын уж перекрывает, голова в голову. Тут барин - а он на руле сидел - стал напрорез воды править, от напору Кингу укрыть, легче чтобы, хитрый такой. Ну, мы закричали: "Не балуй, а то по башке веслом!" Понятно, все разгоре­лись, на спор идет. А Мартын уж перестегнул Кингу, справа набирает, кричит нам: "Сейчас его в лбище пяткой, сукина кота!" А Кинга уж не смеется, серая морда стала, захолодал. Ждем - сейчас его на ключах возьмет, пожа­луй, что-то он ногой стал мотать,- высунет, помотает, опять высунет. А Мартын на спинку перевалился, ноги нам тоже показал. Никак и у него что-то, ноги-то пока­зал?! А это он - баловаться стал, разогрелся. Опять на грудь повернулся, стал по пояс выскакивать. Выкинется по самый пуп, по грудям себя шлепнет, крякнет, для проклаждения,- опять стремит. Тут и случилось... Выкинул­ся Кинга колесом, канул головой вниз, чисто живая ры­ба,- и нет его, и пятки не увидали. С минутку про­шло - нет и нет. Потоп? Кричим - судорога свела, потоп! И Мартын услыхал, перепугался, бросил плыть, на спинку повернулся, передыхает. Дедушка кричит: "Засудят нас теперь, черти! спасай англичанина, серию даю, спасай!" Ну, тут все, рубахи долой,- в Москва-реку! И Мартын нырнул, и я тоже. Глыбко, а до дна достал, цапаюсь за пе­сок, вода студеная, невтерпеж, ключи. Видать, как робята шарят, Кингу ищут. Выкинуло меня на волю, слы­шу - кричит дедушка, обкладывает Кингу, страсть осер­чал: "Жу-лик, сук-кин кот! эн, он где чешет... нырнул, зу­бастый!" Тут-то мы и поняли: на хитрость он пустился, напугать нас. Мы-то, дураки, проваландались сколько, его искамши, а он под водой, по дну плыл сколько - не задох­нулся... вперед и вынырнул, сажен на двадцать! Мартын-то, покуда его искал, нырял. И поустал Мартын, занырялся, перепугался. Дедушка кричит: "А ну его к леше­му, за него еще ответишь, потопнет ежели... с кварталь­ными не разделаешься! будя, назад, отдам ему четвертной билет!" А Мартын: "Не-эт, батюшка Иван Иваныч, я его, не отпущу так... я его за обман такой... достигну, я его за­мотаю, зубастого... Я их обоих дойму!" Упрямый Мартын был, настойный, не сговоришься с ним, как до сердца дойдет. И мы стали просить хозяина: не дадим потопнуть, не беспокойтесь. Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл. К Андреевской богадельне стали подплы­вать, самая-то где бырь, заворот там,- Кинга опять ныр­нул! Крикнули мы Мартыну: "Гони, не стой!" - а сами опять в Москва-реку, нырять-шарить, всамделе не пото­нул ли. Нет Кинги! Нашаривали-нашаривали - нет и нет. Выкинулись - и напереди нет, нет от него обману, потопнул. Вот мы перепуга-лись!.. А Мартын не знает, плывет, эн уж где. Кричим: "Потопнул Кинга, на-зад!" Дедушка сам не свой, за голову схватился: "Пропали мы! Человек из баловства потопнул, да еще англичан, не свой, власти за него ответят!" А бутошник с берега кричит: "Эн он где, отнесло куда!" А он - назади, сажен сто, на спинке отды­хает, к берегу поплыл, на огороды. А за ним и Алек­сандров-барин, с его одежей, робятам к берегу велел гнать. Тут мы все и закричали: "Ура-а!" Шабаш. Мартына воротили, на лодку приняли, дедушка его расцело­вал - заплакал. Очень перепугался. Дедушка покойник полицию смерть не любил, боялся. Ну, влез Мартын, ни­чего. "Водочки бы, говорит, теперь, согреться!" Свороти­ли к Кинге, а огородники нам уж штоф волокут, на ого­родах у их дом-то, знакомые нам, отец Павла Ермолаича,- кого знаешь-то, капусту нам поставляет. Выпили, соленым огурчиком закусили. А Кинга на травке си­дит - зубищами стучит. Александров-барин ему из бутыл­ки дает, ромовой. Мы к нему - давай четвертной! А он молчит, Кинга, не понимает словно. Ну, дали отдышать­ся: давай заклад! Всё молчит, только бу-рдышки свои гла­дит - щерится. И барин Александров молчит. Бутошник подошел, говорит: "Что вы, махонькие, всамделе, что ли... давайте четвертуху, я сам слыхал, как рядились". Ну, по­слушался бутошника барин, вынул из Кинговых брюков кошелек, а там и всего-то целковый с мелочью. Как так?! А это его Александров-барин подучал, кричать-то, а он сам еще не понимал нашего разговору... это уж он после в славу-то пришел, сто тыщ нажил,- сколько он... годов тридцать жил? - с купцов нажил наукой, теперь на роди­ну собирается. А тогда только расходился. Ну, ничего он не понимает, не сказывал ему барин, что четвертной-то. И барин-то прогорелый. За барина мы - давай. А у него полтинник только, глазами хлопает. Робята гово­рят - бить их надо, поучить. Ну, дедушка плюнул, сказал господам: "Э-э, дрязгуны вы, мразь-мзя! Не потоп хоть, и на том спасибо". Дает Мартыну двадцать рублей, обе­щанные, и еще четвертной, за Кингу. Только Мартын не взял,- это не порядок, говорит. Значит, не вышло дело. И награду не взял. "Ни мое, говорит, ни ваше, а выставьте нам для удовольствия ведерко водочки на артель". Весь день ребята гуляли на огородах. Нет, Кинга потом при­слал... пятерку прислал. Больше уж и к мосту не показы­вался. Ну, а после разжился, теперь его рукой не доста­нешь, как поднялся. Вот он, с какой правды-то капиталы нажил. А его вон обедом Куманин угощает, и папашенька поехал. А у Мартына нашего...- помер, царство небесное, рассказывал я тебе намедни,- царский золотой только и остался, в долони зажал - преставился. Вот те и правда вся. Ну, та-ам воздастся, правильней нас Господь. Да что еще-то... К мосту мы воротилиов, а струмент наш, броси­ли-то мы... жулики и покрали, все сумки наши, и пилы, и топорики... всё свистнули. Бутошник убежал - они и покрали. Ничего, не ругался дедушка. "Моя, говорит, вина". Справедливый был человек.
   Отъезжаем с выполосканным бельем. Я смотрю на сверкающую Москва-реку, на мост. Вижу тот мост, при­ятный, который пахнет смолой, леском,- живой мост... и живого Мартына вижу, которого никогда не знал. И зубастого Кингу вижу, и дедушку. Спрашиваю у Горкина:
   - А тот мост лучше... деревянный лучше, правда?
   - По-нашему, деревянный лучше. Хороший, сосно­вый был, приятный. Как же можно, дерево - оно живое дело. Леском от него давало, смолой... солнышком как разогреет... а от железа какой же дух! А по тебе какой лучше, железный ай деревянный, наш?
   - Наш, деревянный, лучше, приятный.
  
  

ЦАРСКИЙ ЗОЛОТОЙ

  
   Петровки, самый разгар работ,- и отец целый день на стройках. Приказчик Василь Василич и не ночует дома, а все в артелях. Горкин свое уже отслужил,- "на по­кое",- и его тревожат только в особых случаях, когда требуется свой глаз. Работы у нас большие, с какой-то "неустойкой": не кончишь к сроку - можно и прогореть. Спрашиваю у Горкина - "это что же такое - прогореть?".
   - А вот, скинут последнюю рубаху,- вот те и прого­рел! Как прогорают-то... очень просто.
   А с народом совсем беда: к. покосу бегом домой, в де­ревню, и самые-то золотые руки. Отец страшно озабочен, спешит-спешит, летний его пиджак весь мокрый, пошли жары, Кавказка все ноги отмотала по постройкам, с утра до вечера не расседлана. Слышу - отец кричит:
   - Полуторное плати, только попридержи народ! Вот бедовый народишка... рядились, черти, - обещались не уходить к покосу, а у нас неустойки тысячные... Да не в деньгах дело, а себя уроним. Вбей ты им, дуракам, в башку... втрое ведь у меня получат, чем со своих поко­сов!..
   - Вбивал-с, всю глотку оборвал с ними...- разводит беспомощно руками Василь Василич, заметно похудев­ший,- ничего с ими не поделаешь, со спокон веку так. И сами понимают, а... гулянки им будто, травкой побало­ваться. Как к покосу - уж тут никакими калачами не удержать, бегут. Воротятся - приналягут, а покуда сброд­ных попринаймем. Как можно-с, к сроку должны по­спеть, будь покойны-с, уж догляжу.
   To же говорит и Горкин, - а он всё знает: покос - дело душевное, нельзя иначе, со спокон веку так; на травке поотдохнут - нагонят.
   Ранним утром, солнце чуть над сараями, а у крыльца уже шарабан. Отец сбегает по лестнице, жуя на ходу ка­лачик, прыгает на подножку, а тут и Горкин, чего-то ему надо.
   - Что тебе еще?..- спрашивает отец тревожно, раз­драженно,- какой еще незалад?
   - Да все, слава богу, ничего. А вот, хочу вот к Сер­гию Преподобному сходить помолиться, по обещанию... взад-назад.
   Отец бьет вожжой Чалого и дергает на себя. Чалый взбрыкивает и крепко сечет по камню.
   - Ты еще... с пустяками! Так вот тебе в самую горяч­ку и приспичило? помрешь - до Успенья погодишь?...
   Отец замахивается вожжой - вот-вот укатит.
   - Это не пустяки, к Преподобному сходить помо­литься...- говорит Горкин с укоризной, выпрастывая запу­тавшийся в вожже хвост Чалому.- Теплую бы пору за­хватить. А с Успенья ночи холодные пойдут, дожжи... уж нескладно итить-то будет. Сколько вот годов все собира­юсь...
   - А я тебя держу? Поезжай по машине, в два дня управишься. Сам понимаешь, время горячее, самые дела, а... как я тут без тебя? Да еще не дай бог Косой запьянст­вует?..
   - Господь милостив, не запьянствует... он к зиме больше прошибается. А всех делов, Сергей Иваныч, не переделаешь. И годы мои такие, и...
   - А, помирать собрался?
   - Помирать не помирать, это уж божья воля, а... как говорится,- делов-то пуды, а она - туды!
   - Как? кто?.. Куды - туды?..- спрашивает с раздра­жением отец, замахиваясь вожжой.
   - Известно - кто. Она ждать-не станет,- дела ли, не дела ли,- а все покончит.
   Отец смотрит на Горкина, на распахнутые ворота, ко­торые придерживает дворник, прикусывает усы.
   - Чу-дак...- говорит он негромко, будто на Чалого, машет рукой чему-то и выезжает шагом на улицу.
   Горкин идет расстроенный, кричит на меня в серд­цах - "тебе говорю, отстань ты от меня, ради Христа!". Но я не могу отстать. Он идет под навес, где работают столяры, отшвыривает ногой стружки и чурбачки и опять кричит на меня - "ну, чего ты пристал?..". Кричит и на столяров чего-то и уходит к себе в каморку. Я бегу в ту­пичок к забору, где у него окошко, сажусь снаружи на об­лицовку и спрашиваю все то же: возьмет ли меня с собой. Он разбирается в сундучке, под крышкой которого накле­ена картинка - "Троице-Сергиева Лавра", лопнувшая по щелкам и полинявшая. Разбирается и ворчит:
   - Не-эт, меня не удержите... к Серги-Троице я уйду, к Преподобному... уйду. Все я да я... и без меня управи­тесь. И Ондрюшка меня заступит, и Степан справится... по филенкам-то приглядеть, велико дело! А по подрядам сновать - прошла моя пора. Косой не запьянствует, нече­го бояться... коли дал мне слово-зарок - из уважения со­блюдет. Как раз самая пора, теплынь, народу теперь по всем дорогам... Не-эт, меня не удержите.
   - А меня-то... обещался ты, а?..- спрашиваю я его и чувствую горько-горько, что меня-то уж ни за что не пу­стят.- А меня-то, пустят меня с тобой, а?..
   Он даже не глядит на меня, все разбирается.
   - Пу-стят тебя, не пустят...- это не мое дело, а я все равно уйду. Не-эт, не удержите... всех, брат, делов не пе­ределаешь, не-эт... им и конца не будет. Пять годов, как Мартына схоронили, все собираюсь, собираюсь... Царица небесная как меня сохранила,- показывает Горкин на темную иконку, которую я знаю,- я к Иверской сорок раз сходить пообещался, и то не доходил, осьмнадцать хо­дов за мной. И Преподобному тогда пообещался. Меня тогда и Мартын просил-помирал, на Пасхе как раз пять годов вышло вот: "Помолись за меня, Миша... сходи к Преподобному". Сам так и не собрался, помер. Аг тоже обещался, за грех...
   - А за какой грех, скажи...- упрашиваю я Горкина, но он не слушает.
   Он вынимает из сундучка рубаху, полотенце, холщо­вые портянки, большой привязной мешок, заплечный.
   - Это вот возьму, и это возьму... две сменки, да... И еще рубаху, расхожую, и причащальную возьму, а ту на дорогу, про запас. А тут, значит, у меня сухарики...- по­шумливает он мешочком, как сахарком,- с чайком по­пить - пососать, дорога-то дальняя. Тут, стало быть, у ме­ня чай-сахар...- сует он в мешок коробку из-под икры с выдавленной на крышке рыбкой,- а лимончик уж на ходу прихвачу, да... но-жичек, поминанье...- сует он кни­жечку с вытесненным на ней золотым крестиком, кото­рую я тоже знаю, с раскрашенными картинками, как ис­ходит душа из тела и как она ходит по мытарствам, а за ней светлый ангел, а внизу, в красных языках пламени, зе­леные нечистые духи с вилами,- а это вот, за кого про­свирки вынуть, леестрик... все по череду надо. А это Сане Юрцрву вареньица баночку снесу, в квасной послушание теперь несет, у Преподобного, в монахи готовится... от Москвы, скажу, поклончик-гостинчик. Бараночек возьму на дорожку...
   У меня душа разрывается, а он говорит и говорит и все укладывает в мешок. Что бы ему сказать такое?..
   - Горкин... а как тебя царица небесная сохранила, скажи?..- спрашиваю я сквозь слезы, хотя все знаю.
   Он поднимает голову и говорит нестрого:
   - Хлюпаешь-то чего? Ну, сохранила... я тебе не раз сказывал. На вот, утрись полотенчиком... дешевые у тебя слезы. Ну, ломали мы дом на Пресне... ну, нашел я на чердаке старую иконку, ту вон... Ну, сошел я с чердака, стою на втором ярусу...- дай, думаю, пооботру-погляжу, какая царица небесная, лика-то не видать. Только покре­стился, локотком потереть хотел...- как-ак загремит все... ни-чего уж не помню, взвило меня в пыль!.. Очнулся в са­мом низу, в бревнах, в досках, все покорежено... а над са­мой над головой у меня - здоровенная балка застряла! В плюшку бы меня прямо!..- вот какая. А робята наши, значит, кличут меня, слышу: "Панкратыч, жив ли?" А на руке у меня - царица небесная! Как держал, так и... чисто на крылах опустило. И не оцарапало нигде, ни царапин­ки, ни синячка... вот ты чего подумай! А это стену нелад­но покачнули - балки из гнезда-то и вышли, концы-то у них сгнили... как ухнут, так все и проломили, накаты все. Два яруса летел, с хламом... вот ты чего подумай!
   Эту иконку - я знаю - Горкин хочет положить с со­бой в гроб,- душе чтобы во спасение. И все я знаю в его каморке: и картинку Страшного суда на стенке, с геенной огненной, и "Хождения по мытарствам преподобной Феодоры", и найденный где-то на работах, на сгнившем гро­бе, медный, литой, очень старинный крест с Адамовой главой, страшной... и пасочницу Мартына-плотника, выре­занную одним топориком. Над деревянной кроватью, с подпалинами от свечки, как жгли клопов, стоят на полоч­ке, к образам, совсем уже серые от пыли, просвирки из Иерусалима-града и с Афона, принесенные ему добрыми людьми, и пузыречки с напетым маслицем, с вылитыми на них угодничками. Недавно Горкин мне мазал зуб, и стало гораздо легче.
   - А ты мне про Мартына все обещался... топорик-то у тебя висит вон! С ним какое чудо было, а? - скажи-и, Го-ркин!..
   Горкин уже не строгий. Он откладывает мешок, са­дится ко мне на подоконник и жестким пальцем смазыва­ет мои слезинки.
   - Ну, чего ты расстроился, а? что ухожу-то... На доб­рое дело ухожу, никак нельзя. Вырастешь - поймешь. Са­мое душевное это дело, на богомолье сходить. И за Мар­тына помолюсь, и за тебя, милок, просвирку выну, на свечку подам, хороший бы ты был, здоровье бы те гос­подь дал. Ну, куда тебе со мной тягаться, дорога дальняя, тебе не дойти... по машине вот можно, с папашенькой со­берешься. Как так, я тебе обещался... я тебе не обещался. Ну, пошутил, может...
   - Обещался ты, обещался... тебя Бог накажет! вот по­смотри, тебя Бог накажет!..- кричу я ему и плачу и даже грожу пальцем.
   Он смеется, прихватывает меня за плечи, хочет заще­котать.
   - Ну, что ты какой настойный, самондравный! Ну, ладно, шуметь-то рано. Может, так Господь повернет, что и. покатим с тобой по дорожке по столбовой... а что ты думаешь! Папашенька добрый, я его вот как знаю. Да ты погоди, послушай: расскажу тебе про нашего Мартына. Всего не расскажешь... а вот слушай. Чего сам он мне ска­зывал, а потом на моих глазах все было. И все сущая правда.
  
   - Повел его отец в Москву на работу...- поокивает Горкин мягко, как все наши плотники, володимирцы и костромичи, и это мне очень нравится, ласково так вы­ходит,- плотники они были, как и я вот, с нашей сторо­ны. Всем нам одна дорожка, на Сергиев Посад. К Препо­добному зашли... чугунки тогда и помину не было. Ну, зашли, все честь честью... помолились-приложились, недельку Преподобному пороботали топориком, на мона­стырь, да... пошли к Черниговской, неподалечку, старец там проживал - спасался. Нонче отец Варнава там народ утешает - басловляет, а то до него был, тоже хороший такой, прозорливец. Вот тот старец благословил их на хо­рошую роботку, и говорит пареньку, Мартыну-то: "Будет тебе талан от бога, только не проступись!" Значит - пра­вильно живи смотри. И еще ему так сказал: "Ко мне по­бывай когда".
   Роботали они хорошо, удачливо, талан у Мартына ве­ликой стал, такой глаз верный, рука надежная... лучшего плотника и не видал я. И по столярному хорошо умел. Ну, понятно, и по филенкам чистяга был, лучше меня, пожалуй. Да уж я те говорю - лучше меня, значит - луч­ше, ты не перебивай. Ну, отец у него помер давно, он один и стал в людях, сирота. К нам-то, к дедушке твоему покойному, Ивану Иванычу, царство небесное, он много после пристал - порядился, а все по разным ходил - не уживался. Ну, вот слушай. Талан ему был от бога... а он, темный-то... понимаешь, кто? - свое ему, значит, прило­жил: выучился Мартын пьянствовать. Ну, его со всех местов и гоняли. Ну, пришел к нам работать, я его маленько поудержал, поразговорил душевно, - ровесники мы с ним были. Разговорились мы с ним, про старца он мне и помя­нул. Велел я ему к старцу тому побывать. А он и думать забыл, сколько годов прошло. Ну, побывал он, ан - ста­рец-то тот и помер уж, годов десять уж. Он и расстроил­ся, Мартын-то, что не побывал-то, наказу его-то не послу­шал... совестью и расстроился. И с того дела к другому старцу и не пошел, а, прямо тебе, сказать, в кабак пошел! И пришел он к нам назад в одной рваной рубашке, стыд глядеть... босой, топорик только при нем. Он без того то­порика не мог быть. Топорик тот от старца благословен... вон он самый, висит-то у меня, память это от него мне, отказан. Уж как он его не пропил, как его не отняли у не­го,- не скажу. При дедушке твоем было. Хотел Иван Иваныч его не принимать, а прабабушка твоя Устинья вы­шла с лестовкой... молилась она все, правильная была по вере... и говорит: "Возьми, Ваня, грешника, приюти... его господь к нам послал".
   Ну, взял. А она Мартына лестовкой поучила для виду, будто за наказание. Он три года и в рот не брал. Что по­лучит - к ней принесет, за образа клала. Много накопил. Подошло ему опять пить, она ему денег не дает. Как раз­живется - все и пропьет. Стало его бесовать, мы его запи­рали. А то убить мог. Топор держит, не подступись. Боял­ся - топор у него покрадут, талан его пропадет. Раз в три года у него болезнь такая нападала. Запрем его - он зуба­ми скрипит, будто щепу дерет, страшно глядеть. Силищи был невиданной... балки один носил, росту - саженный был. Боимся - ну, с топором убегет! А бабушка Устинья войдет к нему, погрозится лестовкой, скажет: "Мартынушка, отдай топорик, я его схороню!" - он ей покорно в руки, вот как.
   Накопил денег, дом хороший в деревне себе постро­ил, сестра у него жила с племянниками. А сам вдовый был, бездетный. Ну, жил и жил, с перемогами. Тройное получал! А теперь слушай про его будто грех...
   Годов шесть тому было. Роботали мы по храму Христа Спасителя, от больших подрядчиков. Каменный он весь, а и нашей роботки там много было... помосты там, леса ставили, переводы-подводы, то-се... обшивочки, и под ку­полом много было всякого подмостья. Приехал государь поглядеть, спорные были переделки. В семьдесят в тре­тьем, что ли, годе, в августе месяце, тепло еще было. Ну, все подрядчики, по такому случаю, артели выставили, по­казаться государю, царю-освободителю, Лександре Нико­лаичу нашему. Приодели робят в чистое во все. И мы с другими, большая наша была артель, видный такой на­род... худого не скажу, всегда хорошие у нас харчи были, каши не поедали - отваливались. Вот государь посмотрел всю отделку, доволен остался. Выходит с провожатыми, со всеми генералами и князьями. И наш, стало быть, Вла­димир Ондреич, князь Долгоруков, с ними, генерал-гу­бернатор. Очень его государь жаловал. И наш еще Лександра Лександрыч Козлов, самый обер-польцимейстер, бравый такой, дли-инные усы, хвостами, хороший чело­век, зря никого не обижал. Ну, которые начальство при постройке показывают робят, робочий народ. Государь поздоровался, покивал, да... сияние от него такое, всякие медали... "Спасибо, - говорит,- молодцы".
   Ну, ура покричали, хорошо. К нам подходит. А Мар­тын первый с краю стоял, высокий, в розовой рубахе но­вой, борода седая, по сех пор, хороший такой ликом, бла­гочестивый. Государь и приостановился, пондравился ему, стало быть, наш Мартын. Хорош, говорит, старик... самый русский! А Козлов-то князю Долгорукому и доложи: "Может государю его величеству глаз свой доказать, чего ни у кого нет". А он, стало быть, про Мартына знал. Роботали мы в доме генерала-губернатора, на Тверской, про­тив каланчи, и Мартын князю-то секрет свой и доказал. А по тому секрету звали Мартына так: "Мартын, покажи аршин!" А вот слушай. Вот князь и скажи государю, что так, мол, и так, может удивить. Папашенька перепугался за Мартына, и все-то мы забоялись - а ну проштрафится! А уж слух про него государю донесен, не шутки шутить. Вызывают, стало быть, Мартына. Государь ему и говорит, ничего, ласково: "Покажи нам свой секрет".- "Могу,- го­ворит,- ваше царское величество...- Мартын-то,- до­звольте мне реечку". И не боится. Ну, дали ему реечку. "Извольте проверить,- говорит,- никаких помет нету". Генералы проверили - нет помет. Ну, положил он рееч­ку ту, гладенькую, в полвершочка шириной, на доски, топорик свой взял. Все его обступили, и государь над ним встал... Мартын и говорит: "Только бы мне никто не по­мешал, под руку не смотрел... рука бы не заробела".
   Велел государь маленько пораздаться, не наседать. Пе­рекрестился Мартын, на руки поплевал, на реечку пригля­делся, не дотронулся, ни-ни... а только так вот над ней пя­дью помотал-помотал, привесился...- р-раз, топори­ком!- мету и положил, отсек. "Извольте,- говорит,- смерить, ваше величество".
   Смерили аршинчиком клейменым,- как влитой! Госу­дарь далее плечиками вскинул. Погодите,- говорит Мар­тын-то наш. Провел опять пядью над обрезком,- раз, раз, раз! - четыре четверти проложил-пометил. Смери­ли - ни на волосок прошибки! И вершочки, говорит, мо­гу. И проложил. Могу, говорит, и до восьмушек. Государь взял аршинчик его, подержал время... "Отнесите,- гово­рит,- ко мне в покои сию диковинку и запишите в цар­скую мою книгу беспременно!" Похвалил Мартына и дал ему из кармана в брюках собственный золотой! Мартын тут его и поцеловал, золотой тот. Ну, тут ему наклали князья и генералы, кто целковый, кто трешку, кто четвер­так...- попировали мы. Мартын золотой тот царский под икону положил, навеки.
   Ну, хорошо. Год не пил. И опять на него нашло. Ну, мы от него все поотобрали, а его заперли. Ночью он таки сбег. С месяц пропадал - пришел. Полез я под его образа глядеть,- золотого-то царского и нет, про-пил! Стали мы его корить: "Царскую милость пропил!" Он божится: не может того быть! Не помнит: пьяный, понятно, был. Про­пил и пропил. С того сроку он и пить кончил. Станем его дразнить: "Царский золотой пропил, доказал свой ар­шин!" Он прямо побелеет, как не в себе. "Креста не могу пропить, так и против царского дару не проступлюсь!"
   По-омнил, чего ему старец наказывал - не проступись! вышло-то - проступился будто. Ему не верят, а он на сво­ем стоит. Грех какой! Ладно. Долго все тебе сказывать, другой раз много расскажу. И вот простудился он на ердани, закупался с немцем с одним,- я потом тебе расска­жу. Три месяца болел. На Великую Субботу мне и шеп­чет: "Помру, Мишан... старец-то тот уж позвал ме­ня...- "что ж, говорит, Мартынушка, не побываешь?" - во сне ему, стало быть, привиделся.- "Дай-ка ты мне цар­ский золотой...- говорит,- он у меня схоронен... а где - не могу сказать, затмение во мне, а он цел. Поищи ты, ради Христа, хочу поглядеть, порадоваться - вспомя­нуть". И слова уж путает, затмение на нем. "Я, говорит, от себя в душу схоронил тогда... не может того быть, цел не­вредимо".
   Это к тому он,- не пропил, стало быть. Сказал я папашеньке, а он пошел к себе и выносит мне золотой. Велел Мартыну дать, будто нашли его, не тревожился чтобы уж для смерти. Дал я его и говорю: "Верно сказывал, сыскал­ся твой золотой". Так он как же возрадовался,- заплакал! Поцеловал золотой и в руке зажал. Соборовали его, а он и не разжимает руку-то, кулаком, вот так вот, с ним и крестился, с золотым-то, рукой его уж я сам водил. На третий день Пасхи помер хорошо, честь честью. Вспоми­нали про золотой, стали отымать, а не разожмешь, никак! Уж долотом развернули, пальцы-то. А он прямо скипелся, влип в самую долонь, в середку, как в воск, закраишков уж не видно. Выковыряли мы, подня-ли... а в руке-то у него, на самой на долони - о-рел! Так и вре­зан, синий, отчетливый... царская самая печать. Так и не растаял, не разошелся, будто печать приложена, природ

Другие авторы
  • Неведомский Александр Николаевич
  • Екатерина Вторая
  • Гей Л.
  • Рубан Василий Григорьевич
  • Тютчев Федор Иванович
  • Кропотов Петр Андреевич
  • Марков Евгений Львович
  • Майков Леонид Николаевич
  • Лунц Лев Натанович
  • Чарская Лидия Алексеевна
  • Другие произведения
  • Замятин Евгений Иванович - Сказки (1914—1917)
  • Дорошевич Влас Михайлович - Не было ни гроша, да вдруг алтын
  • Пушкин Александр Сергеевич - Ромео и Джюльета Шекспира
  • Альфьери Витторио - О некоторых сочинениях Графа Альфиери
  • Мельников-Печерский Павел Иванович - Гроза
  • Мольер Жан-Батист - Любовная досада
  • Бедный Демьян - Стихотворения, басни, поэмы, повести (1930-1940)
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Новое искусство
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Памяти Пушкина: ("Есть мир безсмертия. За гранями земного...")
  • Короленко Владимир Галактионович - К.И.Чуковский. Короленко в кругу друзей
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 499 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа