Главная » Книги

Северин Н. - Звезда цесаревны, Страница 7

Северин Н. - Звезда цесаревны


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

а, вернувшись в уборную и передав цесаревне известие, принесенное ей с острова.
   - Вздор, вздор! Мужа твоего в это дело мешать не для чего, ему теперь надо себя осторожнее прежнего держать. Он на таком положении у царя, что ни с кем, даже с матерью жены, дружить не может... Надо, чтоб его ни в какую историю не могли запутать. Тебе надо самой отправиться к князю Алексею Григорьевичу и просить его выпутать твою мать из беды. Ведь быть не может, чтоб она была в чем-нибудь серьезно замешана и чтоб знала что-нибудь опасное. Кто доверится такой легкомысленной птице? Поезжай сейчас к нему, я дам тебе записку к нему. Он должен быть дома теперь, может быть, ждет к себе государя или вестей от него через сына, который, наверное, ни на минуту не покидал царя со вчерашнего дня... Теперь самое лучшее время к князю Алексею Григорьевичу с просьбами обращаться: он с радостью все исполнит, ему теперь надо всех задабривать, устилать себе дорогу доброжелателями, чтоб удобнее всех нас в руки забрать! Ха, ха, ха! Поезжай, поезжай скорее, он будет в восторге видеть перед собой просительницу с челобитной от цесаревны Елисаветы Петровны!
   Она не ошиблась. Едва только успели доложить Долгорукову о приезде Праксиной и передать ему на серебряном подносе письмо цесаревны, как ее попросили пожаловать к князю.
   - Чем могу служить ее высочеству? - спросил с приветливой улыбкой он у Праксиной, когда введший ее сюда лакей вышел и они остались наедине.
   Праксина объяснила ему причины, заставлявшие ее опасаться за судьбу своей матери, которая пользовалась милостями семьи князя Меншикова, была принята в их доме запросто, часто у них ночевала и, может быть, и сегодняшнюю ночь, поздно засидевшись с княжнами, осталась у них до утра, а потому вместе с остальными близкими к Меншиковым людьми подверглась не только аресту, но и заключению в тюрьму.
   Ее слушали очень внимательно, но с какой-то странной улыбкой, приводившей ее все больше и больше в недоумение.
   - Вы говорите, что имя вашей матушки Стишинская? - спросил князь, когда она смолкла.
   - Точно так, ваше сиятельство, Стишинская. Она по происхождению полька, как и мой покойный отец, но оба из православных провинций...
   Князь позвонил в колокольчик, стоявший на столе, возле которого он разговаривал со своей посетительницей.
   - Очень рад, что могу вас сию минуту успокоить насчет вашей матушки... Проводите госпожу Праксину на половину княжен, - приказал он появившемуся на его зов лакею. - Вы там узнаете о судьбе, постигшей вашу матушку, - прибавил он, обращаясь снова к Лизавете и отвечая любезным наклоном головы на ее низкий, почтительный поклон.
   В большом недоумении проследовала она через длинную анфиладу богато убранных покоев в ту часть великолепного дома, где жили дочери князя с приставленными к ним компаньонками, гувернантками и надзирательницами.
   Впрочем, в воспитательницах нуждались только меньшие княжны: Елена тринадцати лет и Анна одиннадцати, что же касается до старшей, Екатерины, воспитание ее было уже окончено, и окончено блестяще - в Варшаве, веселой и жизнерадостной столице царства Польского, славящейся красотою, ловкостью и любезностью женщин, их искусством завлекать мужчин, крепко держать их в руках и водить за нос.
   Княжна Екатерина выросла среди паненок высшего польского общества, в доме деда своего, князя Григория Федоровича Долгорукова, русского посла при королевском дворе, и вернулась к родителям во всем блеске расцветающей юной красоты и грации, но уже опытной в житейских интригах и в умении пользоваться обольстительными чарами, которыми одарила ее природа.
   В Польше не так воспитывали женщин, как в России: там они пользовались полной свободой в отношениях с мужчинами, и никакое мало-мальски веселое празднество не обходилось без их присутствия. Там они умели и разговор поддерживать, и одушевлять мужчин на всякое геройство, и сводить их с ума обаятельным кокетством, там без их общества положительно не могли жить, и они играли выдающуюся роль не только в семье и в обществе, но и в управлении страной, направляя политику по своему усмотрению, или, лучше сказать, по усмотрению таинственной силы, исходящей из Рима и властвовавшей бесконтрольно и безгранично над их умом, сердцем, душой и телом.
   Однако по приезде своем в Россию ополяченная княжна Екатерина не торопилась выставлять перед здешним обществом преимущества воспитания, полученного ею за границей, и довольствовалась тем, что приводила в восхищение немногих счастливцев, представленных ей не отцом ее и не братом, а другом ее, графом Братиславой, посланником императорского двора, с которым она сблизилась удивительно коротко в доме своего деда в Варшаве. У нее образовался оригинальный для тогдашнего времени кружок из молодых кавалеров, большею частью чужеземцев, среди которых она особенно отличала красавца Мелиссино, с которым познакомилась еще в Варшаве через приятеля своего, графа Братислава. Княжна прекрасно говорила по-французски, по-итальянски, по-польски, обожала музыку и поэзию, на ее половине можно было слышать остроумные разговоры о политике, о литературе, рассказы не только про европейские дворы, но и про азиатские, от путешественников и путешественниц, которых друзья ее не забывали к ней привозить, когда они останавливались проездом в Петербурге и являлись за протекцией в иностранные посольства.
   Мало было в то время в России таких салонов, как салон княжны Екатерины Долгоруковой; европейская культура, насильственно привитая Петром, начала хиреть тотчас после его смерти и поддерживалась только очень немногими. На иностранцев настоящие русские люди продолжали смотреть недоверчиво и враждебно, как на иноверцев, не способных проникнуться духом нашей святой церкви; люди же, уже утратившие веру отцов, опасались, чтобы они не овладели многим, что в каждом государстве считается принадлежностью природных сынов страны: доверием правителей и правом решать судьбы родины. Снова подпасть под чужеземное иго никому в России не хотелось, и приезжие чужеземцы, не успевшие, как граф Остерман, Миних и другие, освоиться с русскими нравами и русским характером, не могли не чувствовать себя разочарованными и притесненными русскими варварами, которых так было бы выгодно эксплуатировать благодаря их невежеству и отсутствию заинтересованности в материальных богатствах, которыми они обладают на манер собаки, лежащей на сене, самой им не пользующейся и не дающей пользоваться им другим, тем, кто знает цену этому прекрасному сену.
   Понятно после этого, как высоко ценились в то время у нас чужелюбцами такие исключительные личности, как княжна Долгорукова, так прекрасно воспитанная, что ее и за русскую трудно было принять: совсем иностранка, как лучшие представительницы польской нации. И как ни был умен ее отец, как ни понимал необходимость заискивать в русских людях и опираться на них в своих честолюбивых замыслах, однако и он подпал под обаяние своей красавицы дочери и не мог не восхищаться ее талантами, развязностью, остроумием и независимостью характера, уже вполне сложившегося, когда она к нему приехала из Варшавы, так что ломать этот гордый и самонадеянный нрав, подчинять его своим требованиям, даже ради ее собственной пользы, нечего было и думать. Княжна прямо объявила отцу, что если он желает жить с нею в мире, он не должен ни в чем стеснять ее свободу и должен примириться с мыслью, что дочь его не примет здешних диких обычаев, а сама будет задавать тон, которому, наверное, последуют те, кому надоела скучная, тусклая русская жизнь и кто рад будет променять ее на жизнерадостную, полную удобств и разнообразных приятностей европейскую современность.
   Ей уже восемнадцать лет, жизнь она знает лучше многих здешних старух, а постоянное вольное обращение с мужчинами служит ей достаточной гарантией против всякой опасности с их стороны. Кавалеры могут быть опасны только невинным, глупым овечкам, воспитанным в затворничестве и в неведении всего, что красит жизнь и придает ей цену, за нее же бояться нечего, тем более что сердце ее уже не свободно - она отдала его графу Мелиссино и сделается его супругой, когда он получит обещанное место в Италии. Ее уже давно тянет в Италию, и она там будет гораздо больше дома, чем здесь, в этой грязной, темной, неприятной России.
   Мыслей своих и чувств она не скрывала, и задолго до сегодняшнего дня, когда Праксиной предстояло лично с нею познакомиться, Лизавета уже хорошо знала ее заочно, по рассказам общих знакомых. Прислушиваясь к звукам эпинетки и к пению женских и мужских голосов, раздававшимся с той стороны, куда ее вели, Лизавета Касимовна с возрастающим недоумением спрашивала себя: для чего князю понадобилось знакомить ее с дочерью? И какие могут быть отношения между ее матерью и этой надменной красавицей, ни одну из русских дам из самого высшего общества не удостоившей своею дружбою? К тому же она слывет большой насмешницей. Одна из приближенных женщин шереметевской боярышни графини Натальи Борисовны жаловалась Праксиной, что дочка князя Долгорукова, приехавши к ним с визитом, так жестоко издевалась над их боярышней, что последняя изволила даже от издевок этой модницы горько плакать. И тут же эта самая женщина открыла Праксиной тайну сердечную бедной своей боярышни: без ума влюблена она в брата этой гордячки Долгоруковой, в красавца князя Ивана, ближайшего друга царя.
   Не понравилась княжна Екатерина и цесаревне.
   - Красива-то она красива, слов нет, и одевается со вкусом, и любезна, но какая-то бездушная, - сказала она своим приближенным, когда княжна после первого ей представления уехала домой со своим отцом.
   С тех пор они виделись только на придворных и частных балах и на торжественных празднествах. Запросто княжна никуда не ездила и ни с кем не сближалась. Она даже отказывалась принимать участие в развлечениях, изобретаемых ее братом для царя... чтоб не играть на них второстепенной роли после царской невесты княжны Марии Меншиковой, может быть. Так или иначе, но она держала себя так, точно ей ни до кого и ни до чего здесь нет никакого дела, и, когда близкие ее с восхищением рассказывали в ее присутствии про влияние, которое брат ее имеет над государем, как царь его любит и доверяет ему, на ее тонких и красиво очерченных губах появлялась такая насмешливая улыбка, что всем становилось неловко и радостно-возбужденное настроение сменялось неприятными сомнениями и досадой. Так же свысока и презрительно относилась она и к царю, которого третировала, как ребенка, и в городе передавали с негодованием ее остроты на его счет.
   И все это ей сходило с рук даже во время владычества строгого Меншикова; можно себе представить, что будет теперь, когда место последнего занял ее отец.
   Наконец, сопровождавший Праксину лакей растворил дверь красного дерева с бронзовыми украшениями и, попросив свою спутницу подождать в маленькой изящно убранной заморскими безделушками приемной, вызвал из боковой горницы старшую горничную княжны и просил ее доложить госпоже, что князь просит принять госпожу Праксину, старшую камер-юнгферу цесаревны, и переговорить с нею.
   - Княжна готовится к сегодняшнему концерту, - возразила горничная, с любопытством оглядев с ног до головы посетительницу. - Но я все-таки им о вас доложу, как только кончится пение.
   Она вышла в одну дверь, лакей - в другую, и Лизавета Касимовна осталась одна в приемной комнате, соседней с большой залой, где пели под аккомпанемент эпинетки и громкого веселого говора и смеха многочисленного общества. И вдруг между голосами прохаживающихся по зале дам и кавалеров один голос показался ей настолько знакомым, что она не вытерпела, чтоб не подойти к двери поближе и не прислушаться к нему. Именно в эту минуту с оживлением беседовавшие между собою мужчина и женщина, со своей стороны, подошли к двери и, может быть, чтоб удобнее продолжать разговор, остановились тут на несколько минут. Поразивший ее голос показался ей еще знакомее вблизи, и сомневаться в том, что он принадлежит ее матери, было тем более невозможно, что разговор происходил по-польски.
   "Как попала сюда пани Стишинская? И с кем это она здесь так интимно и с таким страстным оживлением беседует?" - спрашивала себя изумленная Праксина.
   Мужской голос, изредка вставлявший короткую фразу в ее безостановочно лившуюся болтовню, был замечательно важен и звучал сознанием своего превосходства. Что именно она ему говорила, Лизавета понять не могла, давно уж забыла она то немногое, что знала трехлетним ребенком из польских слов и оборотов речи, но по интонации беседовавших можно было догадаться, что она о чем-то умоляет своего собеседника и что-то такое ему униженно доказывает, а он, не поддаваясь на ее мольбы и доводы, упорно стоит на своем. Тем временем в противоположном конце залы концерт продолжался, красивые мужские голоса сливались с женскими, чтоб по окончании какой-нибудь мудреной фиоритуры оборваться в веселых восклицаниях и раскатистом смехе. Тут и пели, и говорили по-итальянски. Очень было здесь всем весело. Но что же тут делает ее мать несколько часов спустя после страшного несчастья, обрушившегося на ее благодетеля и покровителя? Может быть, она ничего не знает из того, что произошло в эту ночь в доме Меншиковых? Может быть, она провела ночь не там, а здесь... может быть?..
   Но дольше размышлять ей не дали: дверь, у которой она стояла, с шумом растворилась, и перед нею очутилась пани Стишинская, как всегда, нарядная, с улыбкой на раскрашенном лице, жизнерадостная и оживленная.
   - А! Цурка моя! Я только сейчас узнала, что ты здесь... мне эта дура Марфа Ивановна ничего не сказала, ждала, чтоб кончилась репетиция квартета, чтоб доложить княжне... Тебя сюда сам князь прислал? Для чего? Зачем ты к нему приехала? С поручением от цесаревны? Какое поручение? - закидала она дочь вопросами, не дожидаясь ее ответов.
   - Цесаревна прислала меня с запиской к князю, чтоб узнать про вас... вы хотели вчера ночевать у Меншиковых, и мы боялись...
   - Чтоб меня не арестовали вместе с ними? Ха, ха, ха! - звонко расхохоталась она. - Нет, цурка, мать твоя не дура, слава Богу: она, как крыса, чует, когда дому грозит гибель, и вовремя из него вон выбирается! Недаром же заручилась я дружбой нашей красавицы княжны, она тотчас же про меня вспомнила, когда ей стало известно про то, что должно было произойти в загородном доме царя, и прислала мне сказать, чтоб я той же минутой к ней явилась, да и заарестовала меня на эту ночь. О, с такими друзьями, какими я умею запасаться, нельзя пропасть, и ты на мой счет не беспокойся, лучше о себе заботься...
   Она оглянулась на дверь, оставшуюся открытой и мимо которой проходили нарядные кавалеры, составлявшие общество княжны Екатерины, оживленно беседуя между собою под пение, не прекращавшееся у эпинетки, и отвела дочь в дальний угол, чтоб ей сказать, что ей надо непременно воспользоваться случаем, чтоб быть представленной княжне.
   - Ты увидишь, как она прелестна, настоящая варшавянка, москальского в ней ничего нет... Мы даже надеемся обратить ее в нашу веру... Ну что ж, - продолжала она, заметив изумленный взгляд дочери, - я тебе этого до сих пор не говорила, потому что вы все там у цесаревны так дико относитесь к религии, но теперь я уж дольше скрывать этого не намерена...
   - Вы переменили веру?! - вскричала Праксина, с чувством невольной гадливости отступая от матери.
   - Да, я перешла в веру моих предков. Что же тут такого особенного?.. Если бы ты имела счастье, как я, быть знакомой с аббатом...
   - Предки ваши были православные, вся наша страна была православная!
   - Мало ли что было, но теперь... Да что мне с тобой толковать, ты все равно ничего не поймешь, вы с мужем такие игноранты, такие изуверы, вы - за старые русские нравы и порядки, вы - за обскурантизм и неподвижность во всем, а я - за свободу, за свет, за прогресс; нам никогда не сговориться, да и не надо. Есть люди, которые меня понимают и с которыми я во всем схожусь, и теперь, слава Богу, люди эти у власти и все в вашей России повернут по-своему... Сам князь ничего не значит - будет то, что захочет наша красавица, наша очаровательная княжна и ее брат... Поди сюда, посмотри на нее, какая прелесть! Есть ли на свете человек, который мог бы устоять перед ее обаянием! Я - женщина, а до безумия в нее влюблена, что же сказать про мужчин! Посмотри, посмотри! - продолжала она, таща за руку дочь к растворенной двери и указывая ей на блестящую группу, окружавшую красавицу с большими смелыми глазами, в роскошном розовом атласном наряде, которая, обмахиваясь веером, с усмешкой выслушивала пригнувшегося к ней молодого брюнета в синем бархатном французском кафтане, расшитом тонким золотым узором, в огромном модном белоснежном парике, обрамлявшем продолговатое свежее лицо с тонкими правильными чертами. - Это граф Мелиссино, одному только ему она так улыбается, одного только его она терпеливо выслушивает и только над ним не смеется, потому что она его любит... Как он счастлив! Как все ему завидуют! Да, такую супругу не стыдно будет показать в Европе! Я сама выросла в лучших польских домах и знаю много гоноровых пани, но такой пенкной, такой ладной паненки, с такой полурой, как наша княжна, даже я не видывала. Что же после этого говорить про здешних ваших боярынь, которые ни стать, ни сесть не умеют грациозно, ни одеться, ни причесаться, ни разговаривать, еле-еле по-французски лопочут, а по-итальянски двух слов не умеют сказать... Сколько раз советовала я Меншиковой Марье пример с княжны Долгоруковой брать и учиться у нее светскому обращению, но разве такая дурочка могла это понимать! Да что уж про Меншикову толковать, когда и твоей цесаревне до нашей красавицы далеко...
   - Мне пора домой, - прервала ее Лизавета, которой было невтерпеж дольше выслушивать болтовню матери. - Я приехала, чтоб узнать про вас, теперь я знаю, что вы живы, здоровы и в безопасности, мне здесь делать больше нечего...
   - Как? Ты не хочешь воспользоваться случаем быть представленной княжне?! - изумилась пани Стишинская.
   - Ни мне, ни ей этого не нужно, - угрюмо возразила Лизавета.
   - Ну, знаешь, это уж совсем глупо с твоей стороны! Долгоруковы теперь - все, княжна могла бы тебе быть полезной... может быть, больше цесаревны, кто знает! Я у нее в большом фаворе, она из-за меня обласкала бы тебя, ведь, как-никак, а все же я тебе мать и сумею так тебя отрекомендовать моим новым покровителям, что они и тебя полюбят, да и мужу твоему протекцию окажут...
   Но Лизавета ее уже не слушала - нб оглядываясь, выбежала она из приемной, прошла покои, отделявшие половину княжны от апартаментов ее родителей, поспешно спустилась по парадной лестнице и тогда только вздохнула свободнее, когда смогла вскочить в карету, которую еле поспевавший за нею лакей подозвал к крыльцу.
   Мать! Она все еще считает себя ее матерью... после того, как она все свои права уступила чужим, когда дочь ее была еще совсем маленькая и во всем нуждалась: в любви, в ласках, в воспитании, в добрых правилах, в познании Бога, в родине... Все это ей дали чужие, не только по крови, но и по племени! Ее, польку и сироту, подобрали русские и взлелеяли, как родное дитя... Вот ее близкие, ее родные! Нет у нее другой матери, кроме той старушки, что теперь денно и нощно за нее молится и печется о ее ребенке, нет у нее других родных, кроме русского человека Петра Филипповича, не побрезгавшего взять ее, несчастную сироту-иноземку, в жены, давшего ей свое имя, сделавшего из нее русскую дворянку... а эта вертихвостка, ловкая крыса, которая чутьем догадывается, от кого ей бежать и к кому приткнуться, чтоб всегда быть сытой, нарядно одетой, наслаждаться всеми земными благами на чужой счет, проходимка без роду и племени, с легким сердцем променявшая святое православие на папизм, - какая она ей мать?! - мелькало в голове Лизаветы Касимовны в то время, как карета цесаревны мчала ее по улицам города к дворцу на Царицыном лугу.
  

VII

  
   Суд над Меншиковыми свершился. Их лишили всех земных благ и сослали в Раненбург, где им оставили имение, в котором они были обречены на строгое заточение.
   Невзирая на жизнь, полную волнений во время этих событий, невзирая на то, что у всех, как во дворцах, так и в хижинах, одно только было на уме и на языке: несчастье павшего временщика и радость мщения за вынесенные от него гонения и обиды, цесаревна не забыла своего обещания и устроила Ермилычу свидание, с глазу на глаз, с царем.
   Что именно произошло между сыном казненного Петром Бутягина и Петровым внуком, осталось тайной.
   Вернувшись к Праксиной после дарованной ему аудиенции, Ермилыч показал золотую табакерку, пожалованную ему царем, в память службы его отца, но про то, что они сказали друг другу и как царь принял его откровения и советы, он уклонился передавать подробно, а вид у него был такой мрачный, что нельзя было не догадаться, что покидает он Петербург в весьма удрученном настроении.
   Перед его уходом цесаревна пожелала его видеть, и на ее вопрос, доволен ли он своим свиданием с царем, он ответил, точно не расслышав ее слов, пожеланием ей здоровья, всякого благополучия, а паче всего - Божеского благословения.
   - К казакам теперь пойдешь? - спросила она, не настаивая на своем первом вопросе.
   - Нет, ваше высочество, там мне делать нечего.
   - Разве царь ничего тебе для них не обещал?
   - Дай Бог тебе здоровья, Петрова дщерь, ты у нас теперь осталась последней надеждой, - отвечал он.
   - Я ему при случае опять про тебя и про твоих казаков напомню, - объявила она.
   Он низко, в пояс, ей поклонился и, целуя протянутую руку, объявил, что возвращается в свой монастырь, чтоб за нее молиться.
   - Иди, Христос с тобою.
   А когда он вышел, она долго смотрела ему вслед и проговорила вполголоса и как бы про себя, но тем не менее настолько громко, чтоб стоявшая возле нее Праксина могла ее услышать:
   - Плоховат у нас царенок-то!
   В Москве Ермилыч был откровеннее и сознался Лыткиной и Ветлову, что русским людям на царя рассчитывать нечего.
   - Гасят в отроке дух, и не на царство лиходеи его готовят, а на то, чтоб именем его Русскую землю разорять. Не устает нас Господь карать, и готовятся нам испытания горше прежних. Ты правду сказал, Иван Васильевич, - обратился он к Ветлову, - Долгоруковы налягут на нас более тяжелым гнетом, чем был меншиковский. Молиться надо и бодрствовать, да помнить, что там, где гнев, там и милость.
   - Здесь наши многого ожидают от его свидания с бабкой, - заметила Авдотья Петровна, - она, говорят, собирается ему всю правду высказать. Старица благочестивая, - продолжала она, не смущаясь унылым молчанием, с которым ее слушали, - ждали в ней проявления властолюбия при повороте фортуны, однако скромнее прежнего живет и ни на шаг от монашеских своих обетов не отступает.
   - Очистилась ее душа страданиями, значит, а при очищении завсегда и просветление в мыслях бывает, - заметил Ермилыч. - Она теперь, может, и не видевши внучат, поняла их лучше тех, что с утра до вечера и с вечера до утра с ними. Великое дело - страдание, - прибавил он со вздохом. - Ее страда еще не окончилась: горько ей будет, когда увидит детей своего мученика-сына!
   - И зачем только Петр Филиппович при нем остается! - сказал Ветлов. - Ушел бы от греха да беды.
   - А ты все свое, паренек, - улыбнулся старик, - тебе друзей своих жаль. И нам с Авдотьей Петровной их жаль, и мы дорого бы дали и спокойнее смерть бы ждали, кабы Господь вырвал их из темного омута, в котором каждую минуту лютая опасность их ждет, да не так живи, как хочется, а как Бог велит, паренек, вот что прежде всего надо помнить.
   На этот раз он оставался здесь всего только несколько дней, и долго о нем не было в доме у Вознесения ни слуху ни духу.
   Поздней осенью двор переехал в Москву.
   Ожили московские старолюбцы, и снова стали собираться у Авдотьи Петровны друзья ее покойного мужа со своими единомышленниками. Отрадно им было послушать рассказы Петра Филипповича и Лизаветы Касимовны про царя и про цесаревну, но с каждым разом разговоры становились сдержаннее и бессодержательнее, так что беседа оживлялась только во время их отсутствия - так неохотно отвечали они на расспросы о царской семье, к которой оба стояли так близко.
   А вскоре наступило такое время, что и при свиданиях наедине супруги Праксины затруднялись передавать друг другу то, что у них было на душе. Все реже и реже посещали они Лыткину с Филиппушкой, и мало-помалу прежний дух тоскливого страха и жуткого недоумения стал заменять промелькнувший было метеором луч надежды и блаженных упований не в одном доме у Вознесения, а также и в прочих московских домах и дворцах.
   Царь проводил время в недостойных его сана увеселениях, в обществе пустом и развратном, к которому, ко всеобщему негодованию, присоединялась и цесаревна Елисавета Петровна. Готовиться к царствованию у него не было ни времени, ни охоты, и по городу ходили печальные рассказы о его ссорах с наставником его - умным графом Остерманом и с добродетельной сестрой его - великой княжной Натальей Алексеевной.
   Расползлись слухи эти и дальше, по всему Русскому царству, порождая легенды, одна другой безотраднее, волнуя умы злыми предчувствиями.
   Россия начинала терять веру в силу божественной благодати над юным царем, и сам народный дух, столь доселе твердый в вере в милость Всевышнего и в совесть царскую, начинал заражаться смятением.
   Опять опустел домик Авдотьи Петровны, и, кроме Ветлова, не покидавшего в ту зиму Москвы, да молодого подьячего Докукина, никто не навещал по вечерам Лыткину с Филиппушкой, который чувствовал себя, невзирая на близость родителей, более сиротой, чем тогда, когда они жили в Петербурге.
   Докукин был человек с большими странностями, такой робкий и молчаливый, что, если б не Ветлов, никогда бы не догадаться о его начитанности и учености. Где именно столкнулся с ним Ветлов, неизвестно, но через него Докукин попал и во дворец к Праксину, у которого он был раза два и на самое короткое время, причем успел, однако, проявить такую ненависть к Долгоруковым, что осторожный Петр Филиппович больше его к себе не приглашал, а узнав случайно, что он повадился к Лыткиной, нарочно зашел к жене, чтоб ей сказать, как ему не нравится, что этот Докукин ходит к ее приемной матери. Таких незнаемых людей надо остерегаться.
   - Почем знать, с какими целями поносит он Долгоруковых? Может, соглядатаем его кто к нам заслал. По нынешним временам всякого подвоха можно ждать, а на меня и без того князь Иван недоброжелательно поглядывает. Чует, верно, сердце его мою к нему ненависть за то, что портит царя, - прибавил он со вздохом.
   - Ты бы, Петр Филиппович, под предлогом болезни, что ли, отказался от должности да уехал бы с Филиппушкой в Лебедино, - сказала Лизаветка.
   - Не время теперь службу царскую бросать, - угрюмо заметил он. - Вот, Бог даст, повенчаем его на царство, ну, тогда надо думать, что и граф Остерман, и прочие, что скорбят о нем не меньше нашего, наберутся сил и смелости сказать Долгоруковым правдивое слово и сократят общим советом их власть над царем.
   - Хорошо, кабы так, - вздохнула Лизавета. - Пора! Дело-то при них не в пример хуже, чем при Меншиковых, пошло.
   - Вот и ты, как тот Докукин, говоришь, - заметил муж.
   - Да ведь и ты то же думаешь, Петр Филиппович...
   Он промолчал, а она, подождав с минуту, продолжала:
   - Во всяком случае, раньше и моя цесаревна жила честнее, а теперь даже и думать не хочется, куда она идет от отчаяния... Уже в городе стали поговаривать про то, что она вместе с Долгоруковыми царя губит.
   - Пыталась ты ей все это представить?
   - Сколько раз! Да она уж не та, что была раньше: слушать-то меня слушает, а чтоб хоть крошечку исправиться - и не думает. С Александром Борисовичем все-таки сдерживалась, он ей каждую минуту напоминал про ее звание и к чему звание это ее обязывает. Ему было лестно быть любимым цесаревной, императорской дочерью, имеющей права на русский престол... ведь чуть было императрицей не сделалась! Ну а теперешний-то ее сердечный друг - иного поля ягода: чем она проще себя держит, тем она ему ближе. В Александровском совсем как простые люди живут, со всеми встречными и поперечными она знакомится, всех к себе зазывает, с крестьянскими девушками в хороводах ходит и с парнями деревенскими песни поет... Я так это понимаю, что она с отчаяния так себя повела: не может утешиться, что престола лишилась во второй раз через Меншиковых. Как свалили их, она первое время страданиями их тешилась, только, бывало, про них и говорит да расспрашивает, каждой их слезе радовалась, ну а как увидела, что при Долгоруковых ей не легче и что, чего доброго, эти еще крепче свою фамилию к царству приладят, чем Меншиковы, и затосковала она пуще прежнего, а чтоб забыться, и кружится без устали то с простыми девками да парнями, то с возлюбленным, то с царем и с теми, кто его окружает. И чем только все это кончится - одному Богу известно! Намедни горевали мы с Маврой Егоровной о ней и договорились до того, что самое было лучшее - замуж ее отдать за какого-нибудь немецкого принца... все же лучше, чем через долгоруковские происки в монастырь попасть.
   - До этого еще далеко - не цари еще Долгоруковы, чтоб царскую дочь в монастырь заточить...
   - Сами-то еще не цари, и царями, Бог даст, никогда не будут, а что дочь свою старшую они в царицы прочат, это по всему видно...
   - Не оборвались бы на этом, как Меншиков. У них дочь на шесть лет старше царя, и слава про нее нехорошая идет... Тебе кто про этот новый долгоруковский прожект говорил? - спросил он угрюмо.
   - Да уже я от многих слышала. Мавра Егоровна уверяет, что у них все к тому подведено: царя по целым дням с нею оставляют, а когда ее нет, ему в уши про нее брат ее жужжит и прочие. Ведь теперь у вас во дворце, кроме тебя, нет ни единой души, ими не закупленной, сам ты это знаешь.
   Да, он это знал, и каждое слышанное от жены слово служило мучительным подтверждением ни на минуту не перестававших терзать его и днем и ночью догадок.
   Долгоруковы хотят женить царя на княжне Екатерине. И женят, если им не помешают вовремя. А как помешать? Сказать прямо самому царю о грозящей ему опасности? Представить ему все пагубные последствия этой интриги? Но ведь во всяком случае, кроме обручения, он ничему не подвергнется до поры до времени. Он скажет, если теперь с ним об этом заговорить, что обручение ни к чему не обязывает. Разве он не был обручен с Меншиковой, и разве эта помешало ему сослать свою невесту вместе со всей ее фамилией? Как объяснить ему, насколько Долгоруковы опаснее Меншиковых и что от них труднее избавиться, чем от таких без роду и племени проходимцев, как бывший пирожник? Да и постыдно царю русскому второй раз обручаться с девицами, на которых он не имеет твердого намерения жениться, и потому только, что у него своей воли нет... И как знать, какую над ним заберет власть такая красивая и в жизненных делах многоопытная девица, как княжна Екатерина, ведь не для того же, чтоб любить и холить мальчика-царя, жертвует она любовью к человеку, в которого страстно влюблена и супругой которого должна была сделаться. Разумеется, ей захочется найти вознаграждение за принесенную жертву, а в чем ей искать это вознаграждение, если не в утехах честолюбия и властолюбия?
   Положение с каждым днем обострялось все больше и больше. При последнем своем свидании с мужем Лизавета напомнила ему, что возле царя остался только он один, не подкупленный фаворитами, а дня два спустя он был призван к князю Ивану, чтоб выслушать строгий выговор за то, что он позволяет себе слишком фамильярно обращаться с его величеством, давать ему советы беречь свое здоровье и избегать излишеств в кушанье и питье, тогда как в той должности, которую он занимает, ему надо только заботиться о царском гардеробе да о надзоре за волосочесами, портными и прочим людом, в обязанности которых входит забота о царском платье и белье.
   - Во время одевания и когда в покое нет придворных, ты позволяешь себе разговаривать с царем о предметах, не имеющих никакого касательства до твоей обязанности; вчера ты даже до того забылся, что осмелился ему напомнить о том, что он пятую ночь раньше как в пятом часу утра не ложится почивать... Твое ли дело заботиться о здоровье его величества, когда он окружен вельможами, которые лучше тебя знают, что ему полезно и что вредно? Предупреждаю тебя, - продолжал всемогущий в то время князь Иван Алексеевич Долгоруков, - что мне это очень неприятно и что тебе было бы лучше вовремя убраться из дворца подобру-поздорову, чем дождаться, чтоб я тебя выгнал, как прочих. Нам нужны возле царя преданные нам люди, понимаешь? - прибавил он, вскидывая гневный взгляд на слушавшего его в почтительной позе у двери Праксина.
   - В недостатке преданности моему царю никто упрекнуть меня не может, ваше сиятельство, - сдержанно отвечал Петр Филиппович.
   Ответ этот привел царского любимца в такую ярость, что лицо его покрылось багровыми пятнами, и ему стоило большого усилия, чтоб не кинуться на ничтожного камер-лакея, дозволившего себе дать ему урок общежития, и не вытолкать его из покоя, тем не менее, вспомнив, что время еще не пришло для него проявлять свою власть над царскими слугами, он повернулся к окну, с минуту перед ним постоял в раздумье, а затем, обратившись к продолжавшему стоять у двери Праксину, спросил, не желает ли он получить более спокойное и лучше оплачиваемое место, чем то, которое он теперь занимает.
   - Я могу просить батюшку, чтоб он назначил тебя смотрителем царского дворца в Петербурге или которого-нибудь из его загородных домов, а может быть, тебе было бы приятнее управлять царскими имениями в Малороссии или на Волге?
   - Я на свое положение при царе не жалуюсь, ваше сиятельство, - отвечал Праксин.
   Уж это было слишком, и сдавленный гнев молодого князя вырвался наружу в крикливом возгласе:
   - Ступай вон, если понимать меня не хочешь! И не пеняй на нас, если с тобой случится что-нибудь худое.
   Праксин ушел к себе домой, вполне просвещенный относительно того, что ждет его в самом скором будущем, и с решимостью не покинуть своего поста, не попытавшись спасти царя от расставляемой ему новой ловушки. Времени терять нельзя было. В тот же вечер, или, лучше сказать, на следующее утро, потому что царь вернулся из загородного дома Долгоруковых, где был бал с фейерверком и катанием в санях, далеко за полночь, Праксин в почтительнейших выражениях стал его умолять подумать о своем здоровье, вспомнить, что через несколько дней должно произойти священное торжество венчания его на царство и что вся Россия с животрепещущим волнением следит за каждым его шагом и сокрушается недостойным образом жизни, который его заставляют вести в такое важное для него и для всех его подданных время.
   В обширном покое с расписным потолком и со стенами, обитыми штофом одного цвета с пологом, окружавшим со всех сторон золоченую кровать посреди, не было, кроме них двоих, ни души, и, опустившись на колени перед царем, лежавшим уже на кровати, Праксин продолжал настаивать на необходимости для царя изменить жизнь, учиться, чтоб сделаться достойным править вверенным ему Богом народом. Увлекшись волновавшим его чувством любви к родине и поощренный терпеливым вниманием, с каким его слушали, и серьезным выражением устремленных на него детских глаз, Праксин распространялся о святости великого таинства, которое готовятся над ним свершить, и об обязанностях, налагаемых на него этим таинством.
   - Не о танцах и не о забавах должен его величество теперь думать, а о том, чтоб испросить у Господа Бога сил и разума на великий, святый подвиг! Ваше величество должны пребывать в посте и в молитве, а не в бесовских развлечениях.
   - Вот и бабушка то же самое говори?, - заметил вполголоса царственный мальчик, - и сестра, и граф Андрей Иванович...
   - Все, кто вас любит и желает блага родине, вам то же самое скажут, ваше величество.
   - Нет, ты не знаешь, князь Иван говорит, что надо пользоваться жизнью, что выучиться всему, что мне надо знать, я всегда успею, что молодость один только раз в жизни бывает... А княжна Екатерина все надо мною смеется, называет меня ребенком и уверяет, что я не умею быть большим... Мне ее издевки уж надоели, Филиппыч, она меня все дразнит, все стыдит... А куда девался тот старичок босой, которого приводила ко мне тетенька Лизавета Петровна, когда мы еще были в Петербурге? Он тоже мне говорил про Бога и что мне надо не веселиться и не играть, а учиться, все учиться, потому что я царь... Многое он еще говорил, и про дедушку, и моего родителя, но я тогда о другом думал, ведь мы тогда Меншикова под суд отдали, и я думал: каково нам будет с Долгоруковыми?.. Я плохо его слушал, и ему, верно, показалось, что он мне надоел... Ушел он такой грустный, что мне захотелось его вернуть, чтоб хорошенько с ним проститься и сказать ему, чтоб он ко мне опять пришел когда-нибудь... Я табакерку золотую ему подарил... князь Иван сказал, что и серебряной было бы довольно, к чему страннику золотая табакерка... Но у меня ничего другого не было, чтоб дать ему от меня на память... Мне в тот день князь Иван привел того итальянца с органом и с собачками... Хороши были эти собачки, мне их хотелось купить, да Иван сказал, что он слишком дорого за них просит и что лучше выписать таких из чужих стран - лучше будут и дешевле... И вот до сих пор не выписали, а обещали, и еще говорят, что я царь и что все должны меня слушаться...
   - Ваше величество, не давайте им вершить все дела государственные без одобрения Верховного совета! Не слушайте одних Долгоруковых! Советуйтесь с другими... - с отчаянием вскричал Праксин, чувствуя, что почва ускользает у него из-под ног, что никогда больше не придется ему высказать царю то, что ему нужно знать, и вместе с тем сознавая, как слабо и непрочно впечатление, производимое его словами на слабый, несложившийся ум ребенка и как быстро будет забыта его восторженная речь под наплывом новых впечатлений!
   Как дорого бы он дал, чтоб свершилось чудо! Чтоб в этом мальчике созрел вдруг разум, развилась бы, окрепла душа, загорелся бы в нем внезапно ярким пламенем мужественный дух! Жизни бы он для этого не пожалел. Ведь этот ребенок - последний отпрыск царского корня, правнук обожаемого царя Алексея Михайловича, родной сын замученного за православную веру царевича Алексея, память которого так дорога всем русским людям...
   Но маленький царь смотрел на него со страхом в широко раскрытых от недоумения глазах. Никогда еще никто не позволял себе так кричать в его покоях... Он все еще очень любил Филиппыча, и ему очень бы не хотелось, чтоб и он так же пострадал за него, как другие; детское его сердце чувствовало, что человек этот - последний друг, преданный ему не из-за выгод, а из-за чего-то другого, ему еще не понятного, но прекрасного и высокого; детское его сердце признавало то, чего детский ум еще охватить не мог, и он начал его унимать, чтоб он успокоился, перестал бы говорить так громко, чтоб, Боже сохрани, не услышали и не донесли бы Долгоруковым...
   - Мне ведь уже из-за тебя перепало, Филиппыч: оба, и князь Иван, и князь Алексей Григорьевич, выговаривали мне за то, что я не по-царски обращаюсь с прислугой и позволяю им разговаривать со мною о том, до чего им нет дела... Это они на твой счет, Филиппыч, они знают, что я только с тобою разговариваю наедине, ни с кем больше. Новых-то, которых они ко мне приставили, я боюсь и терпеть их не могу... И она тоже, княжна Екатерина, из-за тебя надо мною издевалась... Я пуще всего ее боюсь, Филиппыч, - она всех их злее... Марья Меншикова была скучная, и все, бывало, у нее на глазах слезы, мне это было противно, и я был рад ее сослать, чтоб никогда не видеть, а эту я ненавижу, но от нее труднее отделаться... Ты этого, ради Бога, никому не говори, Филиппыч, ведь они меня могут... извести, - вымолвил он дрогнувшим голосом.
   - Батюшка! Государь! Да как ты мог такое про меня подумать?.. Ведь я жизнь за тебя готов отдать... ведь ты мне дороже сынка родного... какой же я на тебя доносчик! - пролепетал задыхающимся от волнения шепотом Праксин, припадая к руке царственного мальчика и обливая ее слезами, неудержимо хлынувшими у него из глаз. - Прости, родимый, что обеспокоил тебя, помешал тебе почивать... Напрасно я это, знаю, что напрасно...
   Да, он это теперь понимал как нельзя лучше. Напрасно погубил он себя и лишил возможности послужить царю, когда служба его могла бы быть полезна. Напрасно не сообразил он тщету своих вожделений: двенадцатилетний мальчик останется ребенком, что ему ни говори и что с ним ни делай, он по-детски будет и думать и чувствовать...
   В ту ночь Праксин совсем не ложился спать. Он вышел из царской спальни, когда царь уже заснул, и, вместо того чтоб идти в свою комнату, рядом с гардеробной, переоделся из придворной одежды в простую, накинул на себя теплый плащ, нахлобучил на голову меховую шапку и вышел из двора на улицу. Город еще спал, и было совсем темно - плохо освещали в то время улицы редкие фонари, но Петр Филиппович так хорошо знал все входы и выходы в Кремле, что очень скоро добрался до святых ворот и, ответив на оклик часового, что идет свой, направился к часовне, из которой огонь от свечей и лампад был виден издалека. Тут он долго молился, отдавая все свое существо на волю Божию, до тех пор молился, пока не стал заходить в часовню народ, идущий по своим ежедневным делам, кто в лавки, кто на рынок, куда уже начинали съезжаться крестьяне с деревенским товаром.
   Короткий зимний день еще не занимался, а жизнь уже кипела вовсю, когда он вышел из часовни, чтоб идти к церкви Вознесения повидаться в последний раз со своим сыночком, со старушкой, заменившей мать его жене, и с Ветловым, к которому он перед образом поклялся обратиться, когда ему в трудное время понадобится друг и помощник.
   К нему первому он и пошел, войдя в дом с черного крыльца, после того как Грицко, всегда раньше всех просыпавшийся в доме, заслышав его стук в калитку, поспешил ему ее отворить.
   - Мне бы Ивана Васильевича повидать, старина. Если спит, я его разбужу. Такое приспело время, что необходимо сейчас с ним переговорить, - объявил Петр Филиппович, проникая за старым казаком на молчаливый и пустой двор, окруженный строениями с запертыми ставнями среди снежных сугробов. - Ты меня так к нему проводи, чтоб мне никого не разбудить.
   Грицко молча направился по тропинке к сеням и отпер вынутым из кармана ключом большой висячий замок у двери в горницы.
   - Огонька тебе вздуть или впотьмах дорогу найдешь? - спросил он шепотом.
   - Ничего мне не надо, начинает уже светать, дойду, Бог даст, куда мне надо, - отвечал тем же шепотом Праксин, проникая в горницу с лестницей на антресоли, где всегда останавливался Ветлов, когда приезжал в Москву.
   Рядом с его комнатой была другая, побольше, где жил Филиппушка.
   Ветлов не спал. Он проснулся при первом стуке в калитку, и у него тотчас же мелькнула мысль, что это пришел Праксин. Горенка слабо освещалась белесоватым светом, проникавшим со двора в отверстие, проделанное в ставне, и огоньком лампадки, горевшей перед образами у Филиппушки, и, подняв голову с подушки, он с замирающим сердцем прислушивался к легкому скрипу снега под ногами идущих от ворот к крыльцу, мысленно творя молитву.
   - Войдите, войдите, Петр Филиппыч, я не сплю, - сказал он вполголоса, когда дверь растворилась и на пороге появился Праксин.
   Прежде чем подойти к его постели, Петр Филиппович заглянул в соседнюю комнату и притворил в нее дверь.
   - Спит, слава Богу, наш мальчик! - прошептал он, опускаясь на кровать Ветлова. - Я к тебе от всего света тайком пришел, Ванюша, и нарочно в такое время, когда никто не догадается, что мы виделись сегодня рано утром.
   - Что случилось? -

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 482 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа