хами, поднесенными Пресьосе; были на то некоторые данные и у Андреса; к тому же оба любили музыку. И вот случилось, что однажды ночью, когда табор стоял в долине, в четырех милях от Мурсии, они, желая развлечься, уселись - Андрес у корней пробкового дерева, а Клементе под дубом, - каждый с гитарой в руках, и, вдохновляясь молчанием ночи, запели следующие стихи, причем Андрес начинал, а Клементе отвечал:
А н д р е с
Клементе, посмотри на полог звездный,
Которым сумрак ночи,
Как день, ласкает очи,
На светочи, висящие над бездной;
И в них ищи сравнений.
Когда дерзнет твой вдохновенный гений.
Чтоб описать ланиты,
Где совершенства красоты сокрыты.
К л е м е н т е
Где совершенства красоты сокрыты.
И где благословенья
Прелестного смиренья
Всем совершенством доброты повиты;
Столь несказанным чарам
Нельзя служить обыкновенным даром,
Но разве лишь небесным,
Высоким, редким, мудрым и чудесным.
А н д р е с
Высоким, редким, мудрым и чудесным,
Еще не сотворенным,
К высотам устремленным,
Сладчайшим стилем, миру неизвестным,
Должно молвы хваленье
Твое прославить имя, восхищенье
И ужас порождая,
И вознести его к пределам рая.
К л е м е н т е
И вознести его к пределам рая -
Достойная награда,
Чтоб небо было радо,
Его сладчайшей музыке внимая;
И на земле повсюду
Узнают все, кто только внемлет чуду,
Очарованье слуха,
Блаженство чувств, успокоенье духа.
А н д р е с
Блаженство чувств, успокоенье духа
Сулит сирены пенье,
Дарующей забвенье
И тем, чье сердце безответно глухо.
Прасьоса красотою
Гордится лишь как малою чертою.
О, милая услада,
Венец созданья, восхищенье взгляда!
К л е м е н т е
Венец созданья, восхищенье взгляда,
Ты хороша, хитана,
Ты свежая поляна,
Ты в летнем зное нежная прохлада,
Ты молния, чья сила
И снеговое сердце бы спалила,
Ты непонятной властью
Зовешь к блаженной гибели и к счастью.
По всему было видно, что еще не скоро кончили бы влюбленный и невлюбленный поэты, если бы за спиной у них не прозвенел голос Пресьосы, слушавшей пение. Они насторожились, услыхав ее, и, недвижимые, перейдя в восторженное внимание, стали ее слушать. Она же (не знаю, было ли это внезапное вдохновение или давно уже ей известные стихи) с удивительной находчивостью пропела следующие строки, представлявшие собою как бы ответ певцам:
В этой распре шаловливой,
Где любовь идет закладом,
Не безумно ль ставить рядом
Участь скромной и красивой?
Самый скромный колос хлеба,
Зреющий легко и просто,
Благодатной силой роста
Может вознестись до неба.
И моей невзрачной меди,
Так как ей эмаль - смиренье,
И в богатстве и в значенье
Позавидуют соседи.
Я не сетую, не плачу,
Если кто не мил со мною;
Я сама себе устрою
В жизни счастье и удачу.
Мне бы лишь развить свободно,
Что меня к добру склоняет;
Пусть потом определяет
Так судьба, как ей, угодно.
Там увидим, есть ли сила
У красы моей такая,
Чтоб она, меня венчая,
Мне и голову вскружила.
Если души смертных равны,
Может и душа цыгана
Одного достигнуть сана
И с такими, что державны.
То, что о себе я знаю,
Мне дает на это право;
Ведь любовь знатней, чем слава,
И садится выше к краю.
На этом Пресьоса закончила свое пенье, а Андрес и Клементе поднялись ей навстречу. У них состоялась беседа, причем Пресьоса обнаружила в своих словах столько ума, скромности и остроты, что Клементе вполне оправдал выбор Андреса: ибо до самой последней минуты он все еще колебался, относя скорее за счет молодости и неразумия его чересчур смелое решение.
Наутро табор снялся с места, и цыгане отправились на стоянку в одно селение, приписанное к Мурсии и находившееся в трех милях от этого города; здесь-то и приключилось с Андресом несчастье, едва не стоившее ему жизни.
Вышло так, что, уплатив властям обычный в таких случаях залог, состоявший из серебряных сосудов и вещей, Пресьоса, ее бабка, Кристина с двумя цыганочками, Андрес и Клементе поместились на постоялом дворе одной богатой вдовы, у которой была дочь лет семнадцати-восемнадцати, скорей распущенная, чем красивая; для большей ясности прибавим, что звалась она Хуана Кардуча.
После того как она увидела танцы цыган и цыганок, ее опутал дьявол, и она влюбилась в Андреса, да так страстно, что решила открыться ему и взять его - если он того пожелает - в мужья, пусть даже наперекор всей родне. И вот была выбрана минута для объяснения. Произошло это во дворе, куда Андрес зашел осмотреть осликов. Подойдя к нему, она поспешно, из страха, чтобы ее не застали, проговорила:
- Андрес (она уже знала его имя), я девица и к тому же богата; у матери моей нет других детей, кроме меня; постоялый двор этот - наш; кроме того, есть много виноградников и два дома. Ты мне приглянулся; если хочешь меня в жены, - бери! Отвечай скорей! Если ты не глуп, оставайся, и увидишь, какая у нас пойдет жизнь!
Андрес подивился образу мыслей Кардучи и с поспешностью, как она просила, ответил:
- Дорогая сеньора, я уже дал слово жениться; мы, цыгане, женимся только на цыганках. И да воздаст тебе господь бог за милость, которой ты вздумала меня подарить, но которой я недостоин!
Кардуча едва не упала замертво от такого сурового ответа, и она, наверное, ответила бы Андресу, если бы не заметила, что во двор входят цыганки. Она убежала пристыженная и посрамленная и с превеликой охотой отомстила бы, если б могла.
Андрес благоразумно решил поскорее скрыться и уехать подальше от этой девушки, подсунутой ему дьяволом, ибо он ясно прочел в глазах Кардучи, что и без брачных уз она отдалась бы в полное его распоряжение, но ему не улыбалась такая "схватка лицом к лицу и в одиночку", а потому он стал просить, чтобы цыгане покинули ночью эту местность; те, послушавшись его, как всегда, привели это немедленно в исполнение: в тот же вечер взяли обратно залог и уехали.
Кардуча поняла, что с отъездом Андреса уходит половина ее души и что ей не представится больше случая просить об удовлетворении ее желания, а потому она задумала задержать Андреса силой, поскольку нельзя было настоять на своем мирными средствами: уступая внушениям злостного умысла, она ловко, хитро и незаметно подложила в вещи Андреса, которые она хорошо заприметила, несколько ниток дорогих кораллов и две серебряные патены вместе с другими своими безделушками.
Едва цыгане отъехали от постоялого двора, как она подняла крик и заявила, что они украли у нее драгоценности; на крики ее сбежались власти и народ со всего села. Цыгане остановились и дали клятву в том, что никаких краденых вещей у них нет и что они готовы показать все мешки и коробы своего табора. Это обстоятельство очень взволновало старуху цыганку, испугавшуюся, как бы не обнаружились при розысках драгоценности Пресьосы и одежда Андреса, сберегаемая ею с большою заботою и осторожностью; однако разбитная Кардуча очень быстро обделала это дело, и после того как был кончен осмотр второго узла, велела спросить, где находятся вещи того цыгана, который так прекрасно танцует; она, мол, видела, как он два раза проходил в ее комнаты, а потому возможно, что он их и взял.
Андрес догадался, что она говорит это про него, и, засмеявшись, сказал:
- Дорогая сеньора, вот моя кладовая и вот мой ослик; если вы найдете пропавшие вещи, я вам заплачу за них любую цену, а кроме того, буду готов принять наказание, определяемое ворам по закону.
Сейчас же подошли представители власти обыскать ослика и, копнув два-три раза, нашли украденное, отчего Андрес так обомлел и оцепенел, что принял вид бессловесной каменной статуи.
- Что, не хорошо отгадала? - сказала в эту минуту Кардуча. - Посмотрите, какое невинное лицо сделал этот бессовестный вор!
Находившийся тут алькальд начал сыпать тысячами ругательств на Андреса и на всех цыган, обзывая их публичными ворами и разбойниками с большой дороги. Андрес молчал, ошеломленный и задумчивый, не будучи в состоянии догадаться о подлости Кардучи.
В это время подошел к нему щеголеватый солдат, алькальдов племянник, с такими словами:
- Посмотрите, какую рожу состроил окаянный цыганский вор! Бьюсь об заклад, что он будет ломаться и отрицать свою кражу, хотя его накрыли с поличным. Ох, загубит свою душу человек, не сославший еще вас всех на галеры! Подумайте, ну не лучше ли этому мошеннику грести "а галерах, на службе у его величества, чем ходить с танцами из села в село и красть направо и налево? Клянусь словом солдата, я дам ему сейчас такую затрещину, что он повалится к моим ногам!
Сказав это, он недолго думая поднял руку и дал Андресу такую оплеуху, что тот сразу вышел из своего нелепого состояния и вспомнил, что он был не Андрес Кавальеро, а дон Хуан и настоящий кавальеро; в страшном гневе и с необычайной быстротой он набросился на солдата, выхватил у него из ножен шпагу и всадил ее ему в тело, так что тот упал на землю мертвым.
Среди народа раздался крик; дядя-алькальд пришел в неистовство, Пресьоса лишилась чувств; Андрес, видя ее без чувств, растерялся; все взялись за оружие и бросились к убийце. Смятение возросло, крики увеличились; Андрес, поглощенный обмороком Пресьосы, перестал заботиться о своей защите, а судьба устроила так, что Клементе не оказалось при этом злополучном событии: вместе с покладью он уже выехал из селения; под конец на Андреса напало столько народу, что его удалось схватить и заковать в две толстые цепи. Алькальду очень хотелось тут же его и повесить, но у него не было на это власти: преступника следовало отправить в Мурсию, ибо это дело подлежало городскому суду. Отправка была отложена до следующего дня, и за время, проведенное в селении, Андрес претерпел много поношений и мук, нанесенных ему взбешенным алькальдом, его помощниками и всеми местными жителями. Алькальд велел схватить всех цыган и цыганок, какие только нашлись, ибо большинство из них бежало, и в том числе Клементе, боявшийся, что его заберут и узнают. В заключение с донесением о происшедшем и с громадной ватагой цыган, алькальд в сопровождении помощников и толпы вооруженных людей въехал в Мурсию; в середине шествия находились Пресьоса и несчастный Андрес, закованный в цепи, верхом на муле, в поручнях и с подпоркой на шее.
Вся Мурсия высыпала смотреть на арестованных, ибо в городе уже получили известие о смерти солдата. И Пресьоса смотрела такой красавицей в этот день, что не было никого среди жителей, кто бы ее не хвалил, и слух о ее красоте дошел до ушей жены коррехидора, которая, горя любопытством посмотреть на девушку, попросила, чтобы коррехидор, ее муж, отправил в тюрьму всех, кроме цыганочки. Андреса поместили в самый тесный застенок, причем темнота и отсутствие его светлой Пресьосы его очень опечалили, и он сразу решил, что отсюда для него один только выход - могила.
Пресьосу и ее бабушку повели на показ жене коррехидора, которая при первом же взгляде на цыганочку сказала: "За красоту тебя хвалят недаром!" - и, притянув ее к себе и нежно обняв, не могла вдоволь на нее наглядеться; затем она спросила у бабки, сколько лет ее внучке.
- Ей пятнадцать, - ответила цыганка, - а может быть, на два месяца меньше или больше.
- Столько же было бы теперь моей несчастной Костансе! Ах, милые мои, как сильно оживила эта девушка мои страдания! - произнесла жена коррехидора.
В эту минуту Пресьоса схватила руки дамы и, покрывая их поцелуями и обливая слезами, заговорила:
- Сеньора моя, цыган, находящийся под арестом, невинен; его оскорбил солдат: обозвал его вором, а он не вор; он ударил его по лицу, по тому самому лицу, которое ясно свидетельствует о его порядочности. Христом-богом и именем вашим заклинаю вас, сеньора: сделайте так, чтобы он дождался суда и чтобы сеньор коррехидор не спешил с совершением казни, которой грозит ему закон. Если вам доставила радость моя красота, то сохраните же ее, сохранив жизнь пленнику, ибо с концом его жизни придет конец я моей. Он должен был вскоре стать моим мужем; честные и чистые преграды были причиной того, что мы до сих пор не обручились. Если для того, чтобы удовлетворить противную сторону, понадобятся деньги, мы продадим весь наш табор с публичных торгов и заплатим больше, чем с нас спросят! Сеньора моя, если вы знаете, что такое любовь, если вы когда-нибудь сами любили и если теперь вы любите вашего супруга, то сжальтесь надо мною, ибо я нежно и чисто люблю своего суженого!
В продолжение этой речи девушка все время не выпускала рук сеньоры и, не отрывая от нее глаз, пристально на нее глядела, проливая в изобилии горькие и жалостные слезы.
Жена коррехидора тоже держала Пресьосу за руки и так же упорно и пристально смотрела на нее, заливаясь горькими слезами. В то время как все это происходило, вошел коррехидор и, застав свою жену и Пресьосу в слезах и крепко обнявшимися, был поражен как слезами девушки, так и ее красотой. Он осведомился о причине такого горя, на что Пресьоса ответила тем, что, выпустив руки сеньоры, обхватила ноги коррехидора и воскликнула:
- Сжальтесь, сжальтесь, сеньор! Если мой суженый умрет, то и я умру. Он невиновен, а если виновен, так пусть я понесу за него наказание! Если же это невозможно, то приостановите, по крайней мере, судопроизводство на такое время, чтобы можно было изыскать и добыть все нужные средства для его спасения; ибо может случиться, что тому, кто не погрешил злостным образом, небо чудесным образом пошлет прощение.
Снова подивился коррехидор, слушая разумные речи цыганочки, и если бы не боялся выказать слабость, то, наверное, тоже присоединился бы к ее слезам.
Наблюдая происходившее, старуха цыганка обдумывала про себя много важных и разнообразных вещей и, после долгого выжидания и размышлений, сказала:
- Погодите минутку, сеньоры мои; я устрою так, что ваш плач обратится в радость, хотя бы это стоило мне жизни. - И быстрым шагом она вышла оттуда, где была, ошеломив присутствующих своими словами. А пока старуха ходила, Пресьоса ни на минуту не прекращала своего плача и просьб приостановить дело ее жениха, имея в виду известить тем временем отца Андреса и вызвать его на судебное разбирательство.
Цыганка вернулась с маленьким сундучком под мышкой и попросила коррехидора и жену его выйти с ней в другой покой, так как ей нужно было секретно сообщить им важные вещи. Коррехидор, полагая, что она хочет раскрыть какую-нибудь цыганскую кражу, дабы расположить его в пользу пленного, тотчас же удалился с ней и с женой в уединенную комнату, где цыганка, упав перед обоими на колени, заявила:
- Сеньоры, если приятные вести, которые я вам сообщу, не побудят вас даровать мне в награду прощение за один мой великий грех, - я готова принять от вас какую угодно кару; однако, прежде чем повиниться, я хочу, чтобы сеньоры мне раньше сказали, знакомы ли им эти драгоценности.
И, отомкнув сундучок, где находились вещи Пресьосы, она вручила его коррехидору, который открыл его и увидел детские безделушки; но он не мог сообразить, что бы это такое значило. Жена его тоже посмотрела на них и тоже ничего не поняла и сказала только:
- Это украшения какого-то маленького ребенка.
- Так оно и есть! - ответила цыганка. - А какого ребенка - про это говорит содержание этой сложенной бумаги.
Коррехидор поспешно развернул ее и прочел следующее:
"Девочка называлась донья Костанса де Асеведо-и-де-Менесес, мать ее - донья Гьомар де Менесес, а отец - дон Фернандо де Асеведо, кавалер ордена Калатравы. Похитила я ее в день вознесения господня, в восемь часов утра, года тысяча пятьсот девяносто пятого. На ребенке были надеты вещи, хранящиеся в этом сундучке".
Едва только сеньора прослушала содержание бумаги, как сразу же признала вещицы, поднесла их к губам и, покрывая их бесчисленными поцелуями, упала без чувств. Коррехидор бросился к ней, не успев даже спросить цыганку про дочь; а как только сеньора пришла в себя, то спросила:
- Милая женщина, ангел, а не цыганка, да где же, где же собственница, то бишь девочка, которой принадлежали эти драгоценности?
- Где она, сеньора? - повторила цыганка. - Она у вас в доме; та сама цыганочка, которая вызвала на ваши глаза слезы, является собственницей безделушек и тем самым она - ваша родная дочь; ибо я украла ее в Мадриде, из вашего дома, в день и в час, указанные в бумаге.
Когда взволнованная сеньора это услышала, она скинула высокие туфли и словно на крыльях полетела в комнату, где находилась Пресьоса; она застала ее окруженной девушками и служанками и все еще в слезах. Она подбежала к ней и, не говоря ни слова, с большой поспешностью расстегнула ей платье и посмотрела, находится ли у нее под левою грудью небольшой знак, вроде белой родинки, с которым она появилась на свет, и увидела, что он уже большой, так как с годами он увеличился. Затем с такой же быстротой она разула ее, обнажив белоснежную, будто выточенную из слоновой кости, ножку, и нашла то, чего искала: а были это два последних пальца на правой ноге, соединенных посредине кусочком кожи, которую родители никак не решались удалить, боясь сделать девочке больно.
Грудь, пальцы, драгоценные вещицы, указанный цыганкою день кражи, ее признание, наконец, потрясение и радость, испытанные при виде девочки родителями, окончательно убедили жену коррехидора в том, что Пресьоса - ее дочь, а потому, подхватив ее на руки, она вернулась туда, где находился коррехидор и цыганка.
Пресьоса смутилась, не понимая, с какою целью производился этот осмотр; еще больше смутило ее то, что она находится на руках у сеньоры, которая осыпает ее поцелуями. Наконец донья Гьомар предстала с драгоценной ношей на глаза мужу и, передав ее с рук на руки коррехидору, сказала:
- Примите вашу дочь Костансу; это безусловно она; сомневаться в этом не приходится: я видела и соединенные пальцы, и знак на груди, а кроме того, мне подсказывала это душа с той самой минуты, как ее увидели мои глаза.
- Я в этом не сомневаюсь, - ответил коррехидор, держа на руках Пресьосу, - ибо в моей душе шевельнулось такое же чувство, как и в вашей; а кроме того, столько совпадений сразу нельзя было бы объяснить иначе, как чудом!
Вся домашняя челядь ходила, недоумевая и спрашивая друг у друга, что бы это такое значило, но никак не могла напасть на правильный след; и в самом деле, кому же могло в голову прийти, что цыганочка не кто иная, как родная дочь их сеньоров?
Коррехидор попросил свою дочь и старуху цыганку сохранить происшествие в тайне до тех пор, пока он сам его не огласит; равным образом он сказал старухе, что прощает ей обиду, нанесенную похищением дочки, ибо она загладила свою вину, возвратив девушку обратно, что само по себе заслуживает великой награды; одно только его огорчало: как это, зная про родовитость Пресьосы, она обручила ее с цыганом, да еще с вором и убийцей!
- Ах, сеньор, - вырвалось тогда у Пресьосы, - хотя он и убийца, но он совсем не цыган и не разбойник! А убил он того, кто его обесчестил, и ему ничего не оставалось делать, как показать, кто он такой, и убить обидчика.
- То есть как же это так не цыган, дитя мое? - спросила донья Гьомар.
Тогда старуха цыганка вкратце изложила историю Андреса Кавальеро, сообщив, что он сын дона Франсиско де КЮркамо, кавалера ордена Сант-Яго; что настоящее имя его - Хуан де КЮркамо и что он член того же самого ордена; что, наконец, она сохранила одежду, которую он в свое время сменил на цыганскую. Она рассказала также про условие, заключенное Пресьосой и доном Хуаном, - испытывать друг друга в течение двух лет, раньше чем повенчаться, выставив в должном свете выдержку обоих и приятный нрав дона Хуана. Родители подивились этому не меньше, чем возвращению дочки. Коррехидор велел цыганке сходить за одеждой дона Хуана, что та и исполнила, вернувшись в сопровождении цыгана, принесшего вещи.
Пока она ходила туда и обратно, родители осыпали Пресьосу нескончаемыми вопросами, на которые она отвечала с таким умом и приятностью, что если бы она была для них совсем чужая, то и тогда они, несомненно, остались бы ею очарованными. Спросили ее, чувствует ли она какую-нибудь склонность к дону Хуану. Она ответила, что расположение это ничуть не больше того, чего требует признательность к человеку, который пошел ради нее на унижение и сделался цыганом, но что чувство это никогда не переступит границ, угодных ее родителям.
- О чем тут разговаривать, милая Пресьоса, - сказал отец (я хочу, чтобы имя Пресьосы за тобой сохранилось навсегда в воспоминание твоей пропажи и обнаружения), - я как отец считаю своим долгом подыскать тебе такого человека, который тебя не опорочит.
При этих словах Пресьоса вздохнула, а мать, будучи женщиной чуткой, поняла, что та вздохнула от любви к дону Хуану, и сказала мужу:
- Сеньор, если дон Хуан де КAркамо так знатен и так любит нашу дочь, мы ничего не потеряем, выдав ее за него замуж.
Тот ответил:
- Подумайте, мы только сегодня нашли свою дочь, а вы уже хотите потерять ее снова?! Порадуемся на нее некоторое время: ведь если мы выдадим ее замуж, она будет не наша, а своего мужа!
- Правда ваша, сеньор, - сказала жена. - Однако распорядитесь выпустить дона Хуана: он, наверное, сидит в застенке.
- Конечно, - вставила Пресьоса, - вору, убийце, а главное еще и цыгану, вряд ли отведут лучшее помещение.
- Я сейчас схожу к нему, тем более что мне необходимо снять с него показание, - ответил коррехидор, - и еще раз напоминаю вам, сеньора, чтобы об этом случае никому не было известно до тех пор, пока я сам того не захочу.
И, обняв Пресьосу, он тотчас же отправился в тюрьму и, не пожелав иметь при себе спутников, вошел в застенок, где находился дон Хуан.
Ноги пленника были прикованы к колодке, на руках находились кандалы, и даже подпорку у него не сняли с шеи.
Помещение было темное. Коррехидор велел открыть наверху отдушину, откуда стал проникать свет, хотя и очень скудный; едва увидев заключенного, он сказал:
- Ну, каково тебе тут, мошенник? Вот посадить бы на такую же цепь всех цыган, живущих в Испании, и покончить с ними в один день, подобно тому как Нерон хотел поступить с Римом, уничтожив его в один раз! Знай, закоренелый злодей, что я - коррехидор этого города и пришел лично удостовериться, правда ли, что у тебя есть невеста, одна цыганочка, которая ходит вместе с вами.
Услыхав эти слова, Андрес вообразил, что коррехидор, должно быть, влюбился в Пресьосу (ибо ревность, как известно, есть некое невесомое тело и легко проникает в другие тела, не разрушая их, не дробя и не разделяя); тем не менее он ответил ему:
- Если она говорит, что я ее жених, - это несомненная правда; если же она отрицает это, то и тогда говорит правду, ибо Пресьоса не умеет лгать.
- Такая она правдивая? - спросил коррехидор. - Для цыганки это не так уже мало. А теперь вот что, молодец: она заявила, что она ваша невеста, хотя еще с вами не обручилась. Узнав, что за совершенное преступление вас ожидает смерть, она попросила меня повенчать ее перед вашей кончиной, ибо хочет удостоиться чести остаться вдовой столь знаменитого вора, как вы.
- В таком случае, сеньор коррехидор, поступите так, как она просит; пусть только я с ней обвенчаюсь, и я радостно отойду в лучшую жизнь, сделавшись здесь, на земле, ее мужем.
- Вы, должно быть, очень ее любите, - заметил коррехидор.
- Так люблю, - вскричал пленник, - что умей это я выразить словами, - грош цена была бы моей любви! Тем не менее, сеньор коррехидор, дело мое пора кончать; я убил того, кто посмел меня обесчестить; я обожаю эту цыганку и с радостью умру, если она меня любит; я уверен, что бог взыщет нас своей благодатью, потому что мы оба честно и в точности сдержали все, что друг другу пообещали.
- Ну так сегодня ночью я пришлю за вами, - ответил коррехидор. - Вы обвенчаетесь с Пресьосой в моем доме, а завтра в полдень вы будете на виселице: таким образом я исполню требования правосудия и ваше общее желание.
Андрес выразил ему благодарность, а коррехидор вернулся домой и сообщил жене, о чем он говорил с доном Хуаном, а также и о других задуманных им вещах.
За то время, что его не было дома, Пресьоса рассказала матери про свою прошлую жизнь, о том, как она все время думала, что она - цыганка и внучка старухи, и как все это время держала себя гораздо строже, чем полагалось простой цыганке.
Мать попросила ее сказать правду, любит ли она дона Хуана де КЮркамо. Та, застыдившись и опустив глаза в землю, ответила, что в бытность свою цыганкой она, пожелав улучшить свою судьбу браком с кавалером ордена, да еще таким родовитым, как дон Хуан де КЮркамо, а также убедившись на опыте в его добрых нравах и честном поведении, поглядывала на него иной раз неравнодушными глазами, но в общем она уже сказала раньше, что у нее нет иной воли, кроме благоусмотрения ее родителей.
Настала ночь. Около десяти часов Андреса вывели из тюрьмы без ручных кандалов и шейной подпорки, но все же закованным в цепь, обвивавшую его с ног до головы. Он прибыл таким образом в дом коррехидора, не замеченный никем, кроме стражников, которые его сопровождали; тихо и осторожно ввели они его в комнату и оставили там одного. Минуту спустя туда вошел священник и велел Андресу исповедаться, ибо завтра ему надлежало умереть. На это Андрес ответил:
- Я с превеликой охотой исповедаюсь, но почему же меня раньше не венчают? А если это - подготовка к венцу, то, видно, невеселая свадьба меня ожидает.
Донья Гьомар, знавшая обо всем, сказала мужу, что страхи, которыми пугает он дона Хуана, не в меру сильны и что лучше их несколько поубавить, а то он, чего доброго, и жизни от них лишится.
Совет показался коррехидору хорошим, а потому он вызвал к себе исповедника и сказал ему, что сначала нужно повенчать цыгана с цыганкой Пресьосой, а потом совершить исповедь; и пусть, мол, цыган от всего сердца поручит себя господу, ибо часто бывает так, что дождь его милосердия проливается в такое время, когда надежда совсем иссякает.
Между тем Андрес вошел в залу, где находились только донья Гьомар, коррехидор, Пресьоса и еще двое домовых слуг. Когда Пресьоса увидела дона Хуана, закованного и оплетенного большою цепью, причем лицо у него было бледное, а по глазам видно, что он плакал, то сердце у нее похолодело, и она припала к руке матери, стоявшей рядом, а та, прижав дочку к себе, проговорила:
- Приди в себя, малютка; все, что ты сейчас видишь, пойдет тебе на радость и пользу.
Она же, ничего не понимая, не знала, как успокоиться; старуха цыганка была расстроена, а присутствующие нетерпеливо ожидали развязки событий. Коррехидор начал:
- Сеньор священник, прошу вас повенчать этого цыгана и цыганку.
- Я могу это сделать только после соблюдения порядка, требующегося в подобных случаях. Где было сделано оглашение? Где находится разрешение настоятеля, дабы можно было на основании документа совершить таинство?
- Тут, конечно, моя оплошность, - сказал коррехидор, - однако я устрою так, что викарий его даст.
- В таком случае, до тех пор пока я сам не увижу разрешения, - сказал священник, - я ничем не могу быть вам полезным.
И, не сказав больше ни слова, дабы не создавать никаких неприятностей, он вышел из дому и оставил всех в некотором замешательстве.
- А священник поступил хорошо, - произнес в это время коррехидор, - весьма возможно, что это перст провидения, заставляющий повременить с казнью Андреса; поскольку ему необходимо повенчаться с Пресьосой, постольку венчанию должно предшествовать оглашение, а на это, конечно, потребуется время, которое обычно приводит к сладостному исходу самые горькие испытания. Но мне все-таки хотелось бы узнать от самого Андреса: а что, если судьба устроила бы его брак с Пресьосой без всяких тревог и потрясений, будет ли он тогда счастлив, независимо от того, кто он: Андрес ли Кавальеро или дон Хуан де КЮркамо?
Как только Андрес услышал, что его назвали настоящим именем, он сказал:
- Значит, Пресьоса пожелала преступить границы молчания и открыть, кто я такой; в таком случае я скажу, что застань меня это великое счастье хотя бы даже повелителем вселенной, я бы так его оценил, что сразу положил бы предел всем своим желаниям и не стал бы желать себе никакого иного счастья, кроме небесного.
- За высокий дух, выказанный вами, дон Хуан де КЮркамо, я в свое время устрою так, что Пресьоса станет вашей законной женой, а теперь я передаю ее вам как будущую спутницу вашей жизни и как богатейшее сокровище моего дома, моей жизни и души моей; цените ее так, как вы говорили, ибо в ее лице я даю вам донью Костансу де Менесес, единственную мою дочь, которая, не уступая вам в силе любви, нисколько не опорочит вас своим родом.
Как громом пораженный, стоял Андрес, тронутый зрелищем любви, которую ему выказали. В нескольких словах донья Гьомар рассказала ему о том, как пропала и была найдена ее дочь, и о том, как достоверны все признаки, данные старухой цыганкой относительно похищения, после чего дон Хуан окончательно остолбенел и застыл, но вместе с тем и возликовал выше всякой меры: он обнял тестя и тещу, назвал их своими родителями и сеньорами; он стал целовать руки Пресьосе, со слезами просившей, чтобы он дал ей также свои.
Тайна была оглашена; слух о событиях разнесся повсюду, едва только челядь вышла из дому; а когда об этом узнал дядя убитого, он сразу понял, что пути для его мести были отрезаны, ибо поступить по всей строгости закона с зятем самого коррехидора было бы трудно.
Дон Хуан надел свое дорожное платье, которое принесла цыганка; заключение и железные цепи уступили место свободе и золотым цепям, а грусть заключенных цыган сменилась радостью, потому что на следующий день их выпустили на поруки. Дяде убитого предложили выплатить две тысячи дукатов, в случае если он откажется от своей жалобы и простит дона Хуана.
Последний, помня о товарище своем Клементе, попробовал его разыскать; однако его не нашли и ничего о нем не узнали, и только через четыре дня прибыли достоверные известия о том, что он погрузился на одну из двух генуэзских галер, стоявших в порту Картахены и уже отплывших по назначению.
Коррехидор сообщил дону Хуану полученное им из верных рук сведение о назначении отца его, дона Франсиско де КAркамо, коррехидором вышепоименованного города и прибавил, что хорошо было бы подождать его и с его соизволения и согласия отпраздновать свадьбу. Дон Хуан ответил, что охотно послушается его совета, но что в первую очередь его все-таки следует обручить с Пресьосой.
Архиепископ дал свое согласие на то, чтобы оглашение ограничить одним только разом. Город задал празднество - ибо коррехидора очень там любили - с иллюминацией, быками и "каруселью" в день обручения; старуху цыганку оставили в доме, ибо она не захотела расстаться со своей внучкой Пресьосой.
Слухи об этом событии и свадьбе цыганочки дошли до столицы. Дон Франсиско де КЮркамо узнал, что цыган - это его сын, а та цыганочка, которую он в свое время видел, - Пресьоса. Красота ее оправдала в его глазах легкомыслие сына, которого он считал уже погибшим, с тех пор как установил, что тот не поехал во Фландрию; а кроме того, отец понял, что сын его только выиграет от того, что женится на дочери столь важного и богатого кавальеро, каким был дон Фернандо де Асеведо. Он поспешил с отъездом, чтобы поскорей увидеть новобрачных, и через двадцать дней был уже в Мурсии; с прибытием его все еще больше развеселились, была отпразднована свадьба, рассказаны приключения, а поэты города - их было несколько и очень хороших - взяли на себя труд воспеть это удивительное событие, а заодно и беспримерную красоту цыганочки. При этом описание, сделанное знаменитым лиценциатом Посо [40], отличалось таким блеском, что стихи его сохранили память о Пресьосе на вековечные времена.
Я забыл упомянуть о том, что влюбленная владелица постоялого двора открыла правосудию лживость обвинения против Андреса, призналась в своей любви и в преступлении, за что ей не последовало, однако, никакой кары, ибо на радостях, что молодые люди отыскались, мысли о мести были "преданы земле" и была "воскрешена" милость.
О жалостные развалины несчастной Никосии [41], омытые еще не высохшей кровью доблестных, но злополучных защитников! Если бы вы, бесчувственные, вдруг стали чувствительными, мы смогли бы тогда вместе в печальном одиночестве оплакать свои злоключения. Возможно, что, объединившись в страдании, мы тем самым облегчили бы свою муку. Но у вас, разрушенные башни, остается все же надежда, что когда-нибудь (пусть даже не для столь правой защиты, как та, из-за которой вас разрушили) вы снова подниметесь ввысь, а я, несчастный, на что могу я надеяться в нынешнем бедственном положении, даже если бы вернулся опять в свое прежнее состояние? Несчастие мое таково, что если не видел я радостей на свободе, то не получу и не найду их и в плену.
Так говорил невольник-христианин, смотря со склона холма на разрушенные стены уже завоеванной Никосии. Он обращался к ним со словами и сравнивал их бедствия со своими собственными, как если бы стены могли его услышать: странность, отличающая всякого страдающего человека, смятенные помыслы которого побуждают его говорить и делать вещи, несогласные с разумом и здравым смыслом. В эту минуту из одного из четырех шатров, или палаток, стоявших в поле, вышел молодой статный и бравый турок. Он подошел к христианину и сказал:
- Бьюсь об заклад, друг Рикардо, что в эти места привела тебя твоя неизменная задумчивость.
- Ты прав, - ответил Рикардо (таково было имя пленника). - Но что поделаешь: куда бы я ни пошел, я все равно нигде не могу найти от нее ни отдыха, ни покоя, а виднеющиеся отсюда развалины способны еще больше ее увеличить.
- Ты говоришь о развалинах Никосии? - спросил турок.
- Только о них я и могу говорить, - возразил Рикардо, - ведь отсюда, насколько может охватить взор, других не видно?
- Да, от такого вида невольно заплачешь, - отвечал турок. - Кто видел два года тому назад спокойствие и величие богатого и славного острова Кипра и его обитателей, наслаждавшихся всем, что может даровать людям земное счастье, а теперь видит их или изгнанниками или жалкими рабами своей страны, тот не может не скорбеть об их бедствиях и невзгодах. Но зачем говорить о том, чему все равно не поможешь; перейдем лучше к твоим делам и посмотрим, нельзя ли будет найти какого-либо облегчающего средства. Заклинаю тебя моим дружеским расположением, именем нашей общей родины и проведенным вместе детством, открой мне причину своей необычайной печали. Правда, уже одного плена достаточно, чтобы опечалить самое веселое сердце на свете; но все же мне кажется, что злоключения твои начались еще до него; к тому же такие благородные души, как твоя, не поддаются заурядным несчастьям в такой мере, чтобы проявлять из-за них признаки крайнего огорчения. Я склоняюсь к этой мысли потому, что, по моим сведениям, ты ведь располагаешь достатком и в состоянии внести требуемый за тебя выкуп; кроме того, тебя не содержат в башнях Черного моря, в числе пленников особой важности, которые очень не скоро, а то и никогда, не добиваются желанной свободы. Итак, следовательно, злая судьба не отняла у тебя надежды снова оказаться на воле, и, несмотря на это, ты обнаруживаешь недостойные тебя признаки горя; нет ничего удивительного, если я начинаю думать, что причиной твоей скорби является не один только плен. Прошу тебя, открой мне эту причину, и я помогу тебе, как смогу и сумею. Чего доброго, для того лишь и заставила меня судьба облечься в это ненавистное одеяние, чтобы я мог оказать тебе услугу? Ты знаешь, Рикардо, что мой господин - кади этого города (а это то же самое, что быть его епископом); [42] ты знаешь, какая у него власть и в каком я у него почете. Вместе с тем, тебе известно также и мое пламенное желание не умереть в том исповедании, которого я наружным образом придерживаюсь. В случае если мне нельзя будет поступить иначе, я всенародно исповедаю и провозглашу свою веру в Иисуса Христа, оставленную мною вследствие моего незрелого возраста и еще более незрелого разума, хотя я знаю, что подобное признание будет стоить мне жизни. Но я охотно пожертвую жизнью тела, лишь бы только не погубить жизнь души. Мне хотелось бы, чтобы ты задумался над этим и понял, что моя дружба может для тебя оказаться полезной, а для выяснения того, чем можно поправить или облегчить твое несчастье, тебе необходимо будет им со мною поделиться, подобно тому как больному всегда бывает необходимо рассказать о болезни врачу. Обещаю тебе скрыть твою тайну под покровом молчания.
Все это время Рикардо оставался безмолвным. Но дружеские чувства говорившего и необходимость ответить заставили его сказать:
- Если бы тебе, мой друг Махамуд (ибо так звали турка), с такой же легкостью, как ты распознал мое горе, удалось найти и исцеление от него, я счел бы благом самую потерю свободы и не променял своих невзгод на величайшее счастье, какое только можно себе представить. Но мое горе таково, что если бы все на свете знали его причину, все равно ни один человек не мог бы указать средство не то что для исцеления, а хотя бы только для облегчения его. А чтобы убедить тебя в этом, я изложу тебе свою историю с наивозможной краткостью. Но прежде чем мы углубимся в запутанный лабиринт моих бедствий, открой мне, почему мой господин, Асам-паша, разбил палатки и шатры в этой долине, вместо того чтобы вступить в Никосию, куда он назначен вице-королем, или пашой, как турки называют вице-королей.
- Я в нескольких словах удовлетворю твое любопытство, - отвечал Махамуд. - Знай, что, по обычаю турок, вице-король, получивший новую провинцию, не въезжает в ставку своего предшественника до тех пор, пока тот не выедет оттуда и не даст ему возможности беспрепятственно произвести расследование о его управлении. В то время как новый паша производит дознание, прежний властитель, в ожидании разбора поступающих на него жалоб, живет вне города и тем самым не может оказывать никакого давления на ход дела посредством подкупов и дружеских связей, если только он не прибегнул к ним заранее. По окончании расследования пергамент, содержащий постановление, закрытый и запечатанный, вручается тому, кто покидает должность. С ним он должен явиться в государеву Порту, то есть ко двору, и предстать перед верховным советом султана. Визирь-паша с четырьмя подчиненными ему пашами (по-нашему - это председатель и члены королевского совета), рассмотрев дело, награждает или наказывает смещенного пашу, в зависимости от содержания бумаги. Впрочем, если в ней содержится обвинение, он может откупиться деньгами от наказания; если же вины за ним никакой не оказывается и его вместе с тем не представляют к награде (а такие случая особенно часты), то с помощью взяток и подарков он обыкновенно добивается любой должности, так как назначения и места даются там не за заслуги, а за деньги; все продается и все покупается; те, от кого зависят назначения, грабят и обирают назначаемых; купленные должности доставляют средства для приобретения новых, еще более выгодных. Так обстоит дело в этой империи, где все основано на насилии, - верный признак того, что она недолговечна. Держится она, думается мне (и я, должно быть, недалек от истины), исключительно грехами человеческими, грехами людей, бесстыдно и безудержно оскорбляющих господа, вроде того, как это делаю я, - да не забудет он меня во славе своей! Итак, вот объяснение, почему твой господин Асам-паша уже несколько дней находится в этой долине; и если паша Никосии еще не выехал из города согласно порядку, так это потому, что он тяжко болен. Теперь ему уже лучше, и не сегодня-завтра он, несомненно, покинет город и будет жить в палатках, находящихся за этим холмом и отсюда незаметных; тогда твой господин тотчас же вступит в Никосию. Вот все, что я могу сказать в ответ на твой вопрос.
- Выслушай же теперь меня, - сказал Рикардо. - Не знаю только, смогу ли я сдержать обещание и сократить рассказ о своих несчастьях, ибо они столь велики и необъятны, что вряд ли их выразишь словами. Но все же я сделаю все, что смогу, если позволит время, Прежде всего ответь мне, знал ли ты в нашем городе Трапани девушку, которую молва прозвала прекраснейшей женщиной всей Сицилии; девушку, о которой все изысканные и тонкие люди говорили, что подобной красоты не ведали минувшие века, не знает нынешний и не увидят будущие; девушку, которую поэты воспевали в стихах, заявляя, что ее волосы - золото, глаза - два блистательных солнца, ланиты - пурпурные розы, зубы - жемчужины, губы - рубины, шея - алебастр и что все части в целом и целое с частями образуют дивную и непогрешимую гармонию, которую природа наделила такой естественной и совершенной нежностью красок, что сама зависть не умудрилась бы найти в ней ни единого, самого легкого пятнышка... Но как же так, Махамуд, ты до сих пор еще не сказал, кто она и не назвал ее по имени? Я склонен думать, что ты или не слушал меня, или же был бесчувственным камнем в то время, когда жил в Трапани.
- По правде сказать, Рикардо, - отвечал Махамуд, - если та красавица, которую ты восторженно описал, н