вытащила оттуда ключ. Как только ключ оказался у нее в руках, она даже заплясала от удовольствия и, ни минуты не медля, отворила дверь и подала его дуэнье, которая приняла его с величайшей радостью. Леонора велела ей открыть дверь музыканту и провести его в верхнюю галерею, потому что уйти дальше этого места она не отваживалась, остерегаясь, как бы чего не случилось. И тут же она строго-настрого наказала, чтобы маэстро снова подтвердил данную им в первый раз клятву не делать ничего, кроме того, что ему прикажут; если же он не пожелает ее подтвердить и произнести заново, то ему ни в коем случае нельзя открывать.
- Быть по сему, - сказала дуэнья, - даю вам слово, что он не войдет сюда, прежде чем не повторит клятвы и не поцелует крест шесть раз подряд.
- Ты его не ограничивай, - возразила Леонора, - пусть он целует крест столько раз, сколько ему вздумается; следи только за тем, чтобы он поклялся жизнью родителей и всем, что ему особенно дорого; при этом условии мы можем вполне спокойно упиваться его музыкой и пением, а по этой части, откровенно говоря, он действительно дока. Ну, живей и не мешкай, а иначе у нас все время уйдет на переговоры.
Почтеннейшая дуэнья подобрала свои юбки и с совершенно исключительной быстротой прибежала к "вертушке", где ее уже поджидала вся собравшаяся дворня. Когда она показала им находившийся у нее ключ, всеобщее ликование дошло до того, что ее стали качать на руках под возгласы "виват, виват!", то есть совсем так, как качают профессоров. Когда же она заявила, что подделывать ключ не было никакого смысла, что старик от втирания мази впал в глубочайший сон и что они, таким образом, могут пользоваться домовым ключом всякий раз, когда им потребуется, восторгам не было конца.
- Да что там, родная, - крикнула ей одна девушка, - открывай поскорей дверь и впускай сюда этого сеньора (ведь он столько времени ждет!), потешим себя музыкой вволю: на кого нам еще смотреть!
- Нет, нам есть на кого смотреть, - возразила дуэнья, - мы обязаны взять с него клятву, как и в минувшую ночь.
- Да ведь он такой милый, - вставила одна служанка, - что за клятвами у него дело не станет.
В эту минуту дуэнья открыла дверь и, держа ее полуоткрытой, кликнула Лоайсу, слушавшего весь разговор через отверстие "вертушки"; маэстро, приблизившись к двери, хотел было сразу войти, но дуэнья, положив ему свою руку на грудь, сказала:
- Сеньор, я хочу, чтобы вашей милости было известно, что все мы, живущие в стенах этого дома, - клянусь, вам в том богом и своею совестью! - все, за исключением нашей сеньоры, являемся девственными, как... мать, которая нас родила! И хотя по внешнему виду мне дают сорок лет (на самом же деле мне двух с половиной месяцев до тридцати лет не хватает!), но и я, многогрешная, тоже невинная! Если я и кажусь пожилой, то потому, что лишения, страдания и огорчения прибавляют к числу наших лет, можно сказать, один, а то даже и два нуля, это уж как им заблагорассудится! А поскольку дело обстоит так, негоже будет, если из-за каких-нибудь двух, трех, четырех песенок мы поставим на карту всю заключенную здесь бездну невинности; и ведь подумать только, что даже негритянка наша по имени Гьомар - и та невинная! А поэтому, милейший сеньор, прежде чем проникнуть сюда, ваша милость обязана торжественно нам поклясться, что вы не станете делать с нами ничего такого, чего мы сами от вас не потребуем; если же вам кажется, что мы просим от вас слишком многого, подумайте, что сами мы тоже многим рискуем. Если вы действительно приходите к нам с честными намерениями, то клятва будет вам стоить недорого; ведь хорошему плательщику никакой долг не страшен.
- Что здорово, то здорово, сеньора Мариалонсо! - воскликнула одна из девушек. - Одним словом, сказано, как полагается говорить особе разумной и понимающей, как такие дела делаются; если же сеньор не захочет поклясться, пусть сюда и не суется.
Негритянка Гьомар, не вполне складно владевшая речью, в эту минуту решила высказаться:
- А по мне, пусть бы вовсе не клялся; пусть его входит ко всем чертям! Сколько он ни клянись, когда войдет, все позабудет.
Лоайса с необыкновенной важностью прослушал речь сеньоры Мариалонсо и с большой серьезностью и внушительностью произнес:
- Само собой разумеется, уважаемые подруги и приятельницы, что у меня не было, нет и не будет иного намерения, кроме желания доставить вам радость и удовольствие по мере собственных слабых сил, а потому испрашиваемая у меня клятва не встретит с моей стороны препятствий, хотя все-таки было бы гораздо приятнее, если бы вы отнеслись с большим доверием к моему слову, ибо, будучи дано такой особой, как я, оно тем самым является, так сказать, верительной грамотой; мне хотелось бы, кроме того, напомнить вам, сеньора дуэнья, что и "под сермягой люди бывают" и что "в дырявых плащах ходят добрые пьяницы". Но для того, чтобы все могли поверить чистоте моих помыслов, я согласен принести клятву как честный человек и как католик, а потому клянусь вам ничем не оспоримой достоверностью, как если бы она тут вся целиком и нерушимо лежала, а также всеми ходами и выходами святейшей горы Ливана, всем, что содержит в предисловии своем истинная история Карла Великого совокупно со смертью великана Фьерабраса, не преступать и ни в чем не отступать от ныне даваемой клятвы и от приказаний самой ничтожной и презренной из здесь предстоящих сеньор, а если бы я здесь что-нибудь такое учинил или же только замыслил учинить, то с того самого часа и по сей час, и с сего самого часа и по тот час будем почитать эту клятву неверной, несостоявшейся и недействительной.
Лоайса успел дойти только до этого места клятвы, как вдруг одна из девушек, которая все время внимательно его слушала, громко воскликнула:
- Да от такой клятвы даже камни и те прослезятся! Пропади я на этом месте, если я стану требовать от тебя еще новых клятв! Ведь той клятвы, которую ты нам дал, вполне достаточно для того, чтобы спуститься хоть в пропасть Кабра.
И, схватив его рукой за шаровары, она втащила его во двор, и в ту же минуту его обступили все остальные женщины. Одна из них мигом сбегала сообщить о событии своей сеньоре, которая в это время сторожила еще сон супруга, а когда вестница передала, что музыкант уже направляется наверх, Леонора сразу опечалилась и развеселилась, и потом справилась, дал ли он действительно клятву. Девушка подтвердила, что клятва была дана и притом в самой необычной и никогда ею не слыханной форме.
- Ну, если клятва дана, - сказала Леонора, - он в наших руках. Как я умно поступила, догадавшись взять с него клятву!
В это время к дому приблизилась вся ватага, причем музыкант находился в самой ее середине, а негр и негритянка Гьомар несли свет перед двигающимся шествием.
При виде Леоноры Лоайса хотел было опуститься на колени, чтобы поцеловать ей руки. Но она безмолвным знаком велела ему встать, и все после этого вели себя как немые, не смея слова сказать из опасения, что их услышит хозяин. Заметив это, Лоайса сказал, что они могут разговаривать громко, поскольку мазь, которой был натерт их хозяин, обладает свойством, не лишая человека жизни, превращать его почти в мертвеца.
- Я склоняюсь к такому же мнению, - ответила Леонора, - ведь если бы это было не так, он проснулся бы уже раз двадцать; ведь у него очень плохой сон от всех его бесчисленных недомоганий. Стоило мне, однако, натереть его мазью - и он храпит, как дикий зверь.
- А раз так, - проговорила дуэнья, - мы можем перейти в лицевую комнату, где нам можно будет послушать пение этого сеньора и немного повеселиться.
- Хорошо, - произнесла Леонора, - но только пусть Гьомар останется стоять на страже и известит нас в случае, если Каррисалес проснется.
В ответ на это Гьомар пробормотала:
- Я - черная, я останусь; белые идут; помилуй нас всех, боже!
Негритянка осталась, а все прочие отправились в залу, где находился богато украшенный помост; они поместили Лоайсу в середину и потом уселись сами. Почтенная Мариалонсо взяла светильник и стала разглядывать музыканта от головы до ног, причем одна девушка заметила: "Какой у него чубик, какой хорошенький и завитой!"; другая добавила: "А какие белые зубы! Чищенные орехи и те никогда не бывают такие чистые и белые!"; третья сказала: "А какие правильные и красивые глаза! Клянусь моей матушкой, они зеленые, ну ни дать ни взять настоящие изумруды!" Одна расхваливала рот, другая - ноги, и все вместе разобрали его, можно сказать, по частям и искрошили на мелкие кусочки. Одна лишь Леонора молча его рассматривала, и ей начинало казаться, что он, пожалуй, будет поинтереснее ее старика.
Teм временем дуэнья взяла у негра гитару и вложила ее в руки Лоайсы, попросив его сыграть и спеть куплеты, бывшие в то время в большой славе у севильянцев и начинавшиеся словами:
Матушка родная,
Кто любовь стерег?
Лоайса согласился. Все поднялись с мест и пустились в неистовый пляс. Дуэнья знала слова и не очень, правда, приятным голосом, но с большим удовольствием пропела следующие стихи:
Матушка родная,
Кто любовь стерег?
Не спасусь сама я -
Не спасет замок.
Говорят, что где-то
Написал мудрец:
Не унять сердец
Силою запрета,
Вдвое разогрета
Запертая страсть,
И дурная власть -
Цепи да крючок;
Не спасусь сама я -
Не спасет замок.
Страсть убережет
Лишь сама себя же,
Ей плохие стражи -
Страх и знатный род.
Напролом пойдет
Вплоть до самой смерти
И найдет, поверьте,
Свой заветный рок;
Не спасусь сама я -
Не спасет замок.
Та, кому влюбиться
Наступает срок,
Словно мотылек,
На огонь помчится,
Сколько ни случится
Стражей на дороге
И какой бы строгий
Ни был им зарок;
Не спасусь сама я -
Не спасет замок.
Чувство молодое
Может в миг короткий
Сделать из красотки
Чудо неживое:
Сердце восковое
И рассудок глух,
Руки - легкий пух,
Ноги - ветерок;
Не спасусь сама я -
Не спасет замок.
Пение и танцы хоровода дев, предводительствуемых почтенной дуэньей, близились уже к концу, как вдруг в страшном волнении вбежала стоявшая на страже Гьомар и, судорожно подергивая одною рукой и ногой, словно разбитая параличом, каким-то хриплым, невнятным голосом проговорила:
- Проснувшись сеньор, сеньора!.. Ой, сеньора, уже проснувшись сеньор и уже встает и ходит.
Кому случалось видеть, как беспечная стая голубок, клюющая в поле посеянное чужими руками зерно, вдруг пугается и срывается с места, оглушенная грохотом мушкетного выстрела; кто видел, как, позабыв о пище, она взволнованно и растерянно мечется в воздухе, тот легко себе может представить, во что превратилась испуганная и трепещущая стая хороводных девушек по прослушании столь неожиданного известия, принесенного Гьомар. И вот каждая из стремления обелить себя - а все вместе в поисках общего спасения - бросились кто туда, кто сюда - по чердакам и закоулкам дома, оставив в одиночестве музыканта, который не думал уже ни о гитаре, ни о пении, а страшно растерялся и не знал, что ему предпринять. Леонора заломила свои прекрасные руки, Мариалонсо стала (правда, совсем не сильно) хлестать себя по щекам, и все вокруг обратилось в смущение, испуг и переполох. Впрочем, дуэнья, особа хитрая и владевшая собой, попросила Лоайсу пройти прямо к ней в комнату, а сама вместе со своей госпожой порешила остаться в зале; не так уж трудно было бы подыскать оправдания и объяснить, почему они здесь. Лоайса поспешил спрятаться, а дуэнья стала внимательно слушать, действительно ли сюда идет хозяин. Не почуяв никакого шума, она собралась с духом и потихоньку, медленными шагами, стала приближаться к комнате, где спал старик, и услыхала, что он храпит по-прежнему. Удостоверившись, что старик спит, она подобрала юбки и побежала обратно к хозяйке поздравить ее с приятною вестью о сне хозяина, чему та действительно совершенно искренне обрадовалась.
Почтенная дуэнья не пожелала упустить возможности, дарованной ей судьбой, прежде всех остальных насладиться прелестями, которыми, по ее домыслам, должен был обладать музыкант. И вот, посоветовав Леоноре переждать в зале до тех пор, пока она его разыщет, дуэнья оставила свою хозяйку и пошла к себе в комнату, где в волнении и задумчивости сидел музыкант, ожидая известий о поведении усыпленного старца. Он проклинал ненадежность мази, обвинял в легковерии своих друзей, а самого себя в недостаточной осмотрительности, ибо, прежде чем давать ее Каррисалесу, ему следовало предварительно испробовать ее на ком-нибудь другом. В это время явилась дуэнья и сообщила, что старик заснул еще крепче, чем прежде. У него отлегло от сердца, и он стал прислушиваться к потоку нежных слов, срывавшихся с уст Мариалонсо и уяснявших ему ее гнусное намерение. Он тут же решил использовать ее в качестве удочки, на которую он поймает ее сеньору. Пока они были заняты своим разговором, все остальные служанки, попрятавшиеся было по разным углам, стали одна за другой собираться снова, стараясь разузнать, действительно ли проснулся хозяин. Заметив, что весь дом погружен в молчание, они пробрались в залу, где оставили свою госпожу, которая рассказала, в чем дело. На вопрос о том, где теперь музыкант и дуэнья, она указала на комнату Мариалонсо, а потому, по-прежнему сохраняя молчание, служанки отправились послушать через дверь, о чем они там говорили.
Среди любопытных была налицо и негритянка Гьомар; не хватало одного только негра; стоило ему услышать, что хозяин очнулся от сна, как он крепко прижал к груди гитару, спрятался у себя на сеновале и, закрывшись одеялом своей жалкой постели, обливался потом от страха; и, несмотря ни на что, он не переставал нащупывать рукой струны гитары; вот как сильна была (забодай его сатана!) страсть, которую он питал к музыке. Девушки сразу смекнули про любовные шашни дуэньи, и каждая при этом не поскупилась на крепкое словцо; но ни одна, не сказала просто "старая", а тут же в виде пояснения и примечания прибавила: ведьма, бородачка, ломака и разные другие слова, которые мы из приличия опустим; но особенно сильный смех вызвали у слушателей выражения негритянки Гьомар, ругательства которой благодаря португальскому выговору и ломаному языку показались необыкновенно забавными. В конце концов, в. заключение своей беседы обе стороны сговорились на том, что музыкант ответит на чувства дуэньи при условии, что она предварительно предоставит в его полное распоряжение свою сеньору.
Острым ножом было для дуэньи изъявить согласие на требования музыканта, но ради удовлетворения желания, которое успело уже завладеть ее душой и каждой косточкой и частицей тела, она готова была пообещать самые неисполнимые вещи. Оставив Лоайсу наедине, она отправилась беседовать с сеньорой; заметив, что у дверей толпятся служанки, она велела им разойтись по комнатам до следующей ночи, когда можно будет повеселиться без всякой помехи или подвоха для музыканта; что до сегодняшнего дня, то поднявшийся переполох успел уже всем испортить удовольствие.
Все отлично поняли, что старуха хочет остаться одна, но не решились все же ее ослушаться, потому что она всегда была их начальницей. Служанки удалились, а дуэнья поспешила в залу и стала уговаривать Леонору ответить на чувства Лоайсы в такой длинной и стройной речи, что невольно казалось, будто она подготовила ее много дней тому назад. Она превозносила его изящество, его достоинства, его остроумие и разные другие прелести; доказывала, почему объятия молодого человека должны были доставить сеньоре больше удовольствия, чем ласки старого мужа, обещала ей полную тайну и безнаказанность на будущее время и множество других вещей в том же роде, подсказанных ей, видимо, самим дьяволом, и все это с цветами красноречия, столь убедительно и сильно действующими, что они могли бы покорить не только юное и неискушенное сердечко легковерной и неосторожной Леоноры, но и сердце из самого бесчувственного мрамора. О дуэньи, рожденные и посланные на свет божий для того, чтобы губить тысячи самых осмотрительных добрых намерений! О длинные, складчатые "токи", заведенные для того, чтобы поддерживать благочиние в покоях и парадных комнатах знатных сеньор, не вы ли поступаете наперекор всему, что вы должны были бы в действительности делать в согласии со своим, казалось бы, почтенным званием! Одним словом, дуэнья столько наговорила, так хорошо и искусно убеждала, что Леонора сдалась, что Леонора стала жертвой обмана, что Леонора себя загубила и поставила крест над всеми предосторожностями Каррисалеса, который спал теперь сном, обозначавшим смерть его личной чести.
Мариалонсо взяла за руку свою сеньору и повела ее почти насильно, не обращая внимания на стоявшие в ее глазах слезы, в комнату, где находился Лоайса. Сказав им напутствие, она с особым, деланным, дьявольским смехом прикрыла за собой дверь, оставила их наедине и отправилась в залу прилечь в ожидании полагавшихся на ее долю остатков. Но на нее так подействовали последние бессонные ночи, что в зале она глубоко заснула. Если бы Каррисалес в это время не почивал, не дурно было бы его спросить, к чему привели все строгие меры предосторожности, его страхи, его заботы и увещания, его высокие стены, устранение из дома всего, что могло иметь отношение к мужчине, его узкая "вертушка", толстые стены, глухие окна, строгое затворничество, богатое приданое, справленное им для Леоноры, постоянные подарки, которые он ей носил, ласковое обхождение со служанками и рабынями, самое предупредительное внимание ко всему, в чем они, по его разумению, могли испытывать нужду или потребность? Но мы уже сказали, что спрашивать его, конечно, не стоило, так как он спал сейчас гораздо крепче, чем следовало. А если бы он и услышал и был в состоянии ответить, то ответ он мог бы дать нам только такой: пожать плечами, склонить голову и сказать "все пошло прахом вследствие очень хитрого (надо думать) плана юного испорченного повесы, развращенности лицемерной дуэньи и неразумия поддавшейся на уговоры и увещания девочки". Спаси нас бог от таких врагов, от которых не охранят нас ни щит благоразумия, ни острый меч осмотрительности.
И тем не менее мужество Леоноры оказалось не малым; в то самое время, когда это потребовалось, она сумела устоять против грубой силы своего хитрого соблазнителя. Во всяком случае, его силы было недостаточно, чтобы одолеть ее: музыкант, не достигнув успеха, утомился, Леонора осталась победительницей, и оба они крепко заснули. И как раз в это время, по соизволению небес, вышло так, что, невзирая на мазь, наш Каррисалес проснулся и по своему обыкновению со всех сторон ощупал кровать; не обнаружив на ней своей любимой жены, ошеломленный и перепуганный, он с быстротой и решительностью, совершенно неожиданными для его преклонных лет, соскочил со своего ложа; но после того, как, не найдя жены в своей спальне, он увидел, что комната открыта и что под тюфяком нет больше ключа, ему показалось, что он теряет разум; овладев понемногу своими чувствами, он прошел в коридор и оттуда, ступая на цыпочках во избежание шума, пробрался в залу, где спала дуэнья; потом он неслышно открыл перед собою дверь и увидел то, чего никогда не хотел бы увидеть; увидел картину, при виде которой он охотно бы согласился никогда не иметь глаз; он увидел Леонору в объятиях Лоайсы, спавшую таким непробудным сном, как если бы действию мази на деле подвергся не ревнивый старик, а они сами!
Каррисалес обмер при взгляде на это роковое для него зрелище: голос у него пресекся, руки беспомощно опустились, и он вдруг превратился в статую из холодного мрамора. И хотя гнев произвел в нем свое обычное действие и оживил его угасшие жизненные силы, скорбь его была столь велика, что он не мог рассвирепеть по-настоящему. Тем не менее он, наверное, учинил бы на месте расправу, которой требовало столь великое злодеяние, будь у него под рукой необходимое оружие; он даже решил вернуться назад в свою спальню, взять там кинжал и смыть порочившие его честь пятна не только кровью обидчиков, но и кровью всех своих домочадцев. Под влиянием этого почтенного и неотвратимого решения он так же тихо и осторожно, как пришел, вернулся обратно в спальню, но там сердце его охватили такая боль и тоска, что, не будучи в силах ничего с собою поделать, он без чувств повалился на ложе.
Между тем наступил день, заставший наших невинных прелюбодеев в объятиях друг друга. Проснулась и Мариалонсо, поспешившая было приступить к тому, что, по ее мнению, составляло ее собственную долю; но, увидев, что уже было поздно, она решила отложить это дело на будущую ночь. Леонора страшно разволновалась оттого, что час такой поздний, и прокляла свою и дуэньину беспечность; затем обе они в большом переполохе направили свои стопы в комнату мужа, мысленно моля небо о том, чтобы застать его по-прежнему храпящим. При виде Каррисалеса, безмолвно лежавшего на ложе, они подумали, что, поскольку старик спит, мазь все еще продолжает действовать, и на радостях обе они даже обнялись. Леонора подошла к мужу, взяла его за руку и переложила с одного бока на другой, желая посмотреть, не проснется ли он сам без намачивания уксусом, которое ей было указано как средство для прекращения сна. От движения Каррисалес очнулся, вздохнул и произнес жалобным и расслабленным голосом:
- О, я несчастный, к какому горестному концу привела меня судьба!
Леонора сразу не поняла слов мужа, но, увидев, что он проснулся и разговаривает, подивившись тому, что действие мази далеко не так продолжительно, как ее уверяли, подошла к нему, прижалась щекой к его лицу, крепко его обняла и сказала:
- Что с вами, мой господин? Мне показалось, будто вы на что-то пожаловались?
Несчастный старик, услышав голос своего нежного врага, открыл глаза и, точно ошарашенный или оцепенелый, медленно остановил на ней свей взгляд и с необычайным упорством, не мигая, долго-долго смотрел на нее и сказал:
- Будьте любезны, дорогая, пошлите сию же минуту кого-нибудь к вашим родителям и скажите, чтобы они сейчас шли ко мне; у меня что-то неладно с сердцем, мне очень неможется, к я боюсь, что жизнь моя приходит к концу; вот почему мне хочется увидеть их перед смертью.
Леонора была твердо уверена, что слова мужа вполне искренни, и прежде всего подумала об опасном действии мази, а, конечно, не о том, что старик ее утром видел. Она ответила, что немедленно даст распоряжение, и велела негру тотчас же сходить за ее родителями, а потом обняла своего мужа и, лаская его с такою нежностью, с какою ни разу еще не ласкала, стала расспрашивать его о здоровье в таких нежных и трогательных выражениях, как если бы он был для нее самым дорогим существом на свете.
А он по-прежнему смотрел на нее как оцепенелый, и каждое ее слово и ласка были для него ударом копья, пронзавшего всю душу.
Дуэнья успела уже сообщить всей дворне и Лоайсе о недомогании хозяина, заметив, что болезнь, должно быть, очень серьезная, поскольку старик позабыл отдать приказание замкнуть уличную дверь после негра, отправившегося за родителями сеньоры. Самое приглашение вызвало среди них большое удивление, ибо с тех самых пор, как дочь вышла замуж, никто из родителей ни разу еще не бывал в доме. И вот все ходили по дому молчаливые и недоумевающие, не будучи в состоянии понять истинную причину недомогания хозяина, который время от времени так глубоко и печально вздыхал, что казалось, будто с каждым вздохом душа его разрывается на части. Леонора заливалась слезами, видя его в таком состоянии, а старик только смеялся каким-то полубезумным смехом, считая ее слезы поддельными. В это время явились родители Леоноры; увидев, что уличная и внутренняя двери дома не заперты и что дом пустынен и погружен в молчание, они очень удивились и встревожились. Затем они прошли в спальню своего зятя и застали его в той же позе, о которой здесь уже говорилось: глаза его были неподвижно устремлены на жену, руки которой лежали в его руках, причем оба они заливались слезами: она оттого, что видела, как плачет ее муж, а он потому, что считал проливаемые ею слезы притворными.
Как только родители вошли, Каррисалес заговорил и сказал следующее:
- Садитесь, дорогие сеньоры, и пусть все посторонние удалятся отсюда, за исключением сеньоры Мариалонсо.
Просьба его была исполнена, в комнате осталось только пять человек. Прежде чем кто-нибудь заговорил, Каррисалес осушил свои глаза и спокойным голосом произнес следующее:
- Хочется думать, дорогие родители и сеньоры, что мне незачем представлять вам свидетелей в подтверждение истинности всего, что я вам сейчас скажу. Вы, должно быть, отлично помните (да и трудно поверить, что это изгладилось из вашей памяти), с какой любовью, с какими искренними чувствами один год, один месяц, пять дней и девять часов тому назад вы вручили мне вашу возлюбленную дочь в законные жены. Вам известно также, какое я выделил ей щедрое приданое; в самом деле, приданое было таково, что его с избытком хватило бы на троих девушек ее звания и все они могли бы считаться богатыми.
Надо думать, вы помните и о том, с какой заботливостью я ее одел и украсил всем, чего ей только хотелось и до чего я сам смог додуматься, желая ей угодить. Само собою разумеется, сеньоры мои, вы помните также, как, уступая природному нраву и во избежание зла, от которого мне, как видно, суждено умереть, а заодно и под влиянием опыта, умудрявшего меня в течение многих лет картинами самых странных и разнообразных случайностей, я порешил охранять полученное мною и врученное мне вами сокровище самым бережным образом, на какой я только способен: я велел надстроить стены дома, я убрал окна, выходившие на улицу, я сделал двойные замки для дверей, я устроил у себя "вертушку" словно в монастыре. Я настойчиво изгонял из дома все, что хотя бы отдаленно и случайно напоминало о мужчине, я нанял для услужения рабынь и служанок, и ни ей, ни им я не отказал ни в единой просьбе; я сделал ее своей ровней, я делился с нею своими сокровенными мыслями, я доверял ей все свое хозяйство. Все эти меры, если я правильно все рассчитал, были приняты для того, чтобы я спокойно и без всякой помехи мог насладиться самым драгоценным своим сокровищем и чтобы она со своей стороны постаралась не создавать поводов для возникновения у меня каких бы то ни было ревнивых мыслей и подозрений. Но поскольку никакими ухищрениями человеческими невозможно предотвратить наказание, назначаемое божественной волей всем тем, кто не возлагает единственно на нее всех своих помыслов и упований, нет ничего удивительного, что я просчитался и что я сам приготовил себе яд, от которого теперь умираю. Но я вижу, что вы находитесь в замешательстве и с напряжением следите за каждым моим словом, поэтому я закончу сейчас это длинное предисловие и постараюсь высказать в кратких словах то, чего не выразят и многие их тысячи. И вот, сеньоры мои, все мои слова и поступки привели к тому, что сегодня утром я застал эту женщину - видно, для того и родившуюся на свет божий, чтобы загубить мой покой и последние дни моей жизни, - в объятиях статного юноши, который в настоящую минуту прячется в комнате этой омерзительной дуэньи.
Едва только Каррисалес выговорил последние слова, как сердце у Леоноры замерло, и она упала без чувств на колени своего мужа. Мариалонсо страшно побледнела, а у родителей Леоноры подступил комок к горлу, не позволивший им произнести ни слова. Но Каррисалес снова заговорил и продолжал следующим образом:
- Месть, которою я хочу отплатить за содеянное оскорбление, не может и не должна походить на месть, применяемую людьми в сходных случаях. Поскольку я преступил в этом деле всякую меру, то пусть будет беспримерной и самая месть, причем мстить я буду одному лишь себе, как наиболее виновному во всем случившемся. Я отлично мог рассудить, что нельзя соединить и сочетать воедино пятнадцатилетнюю девочку и почти восьмидесятилетнего старца. Я сам, наподобие шелковичного червя, соткал себе кокон, от которого мне суждено умереть, а тебя я не виню, соблазнившаяся дурными советами девочка, - тут он наклонился и поцеловал в щеку лежавшую без чувств Леонору, - тебя я не виню, ибо уговоры бессовестных старух и улещивания влюбленных юношей легко могут одержать победу и взять верх над неразумием юного возраста. Но для того, чтобы все могли узнать, с какой силой и с какой искренностью я тебя полюбил, сейчас, перед лицом близкой смерти, я хочу оставить после себя в мире пример, но не добродетели, а всего только невиданной и неслыханной простоты! Приведите ко мне сюда нотариуса, и я перепишу заново свое завещание, в котором я велю увеличить вдвое приданое Леоноры и попрошу ее после моей смерти (она уже, видно, не за горами) согласиться - это она сделает добровольно - выйти замуж за юношу, которого ничем не оскорбили седины этого несчастного старика! Тогда она увидит, что если я при жизни ни разу не восставал против малейшего ее желания, то ни в чем не переменюсь к ней и после смерти, ибо я желаю ей радости в союзе с тем, кого она, по-видимому, очень любит. Остальное свое имущество я откажу на разные богоугодные дела; что же касается вас, сеньоры мои, то я оставлю вам вполне достаточно средств, чтобы безбедно прожить остаток дней вашей жизни. Нотариуса позовите немедленно; волнение, охватившее меня, так сильно сказывается, что если оно продолжится, это может ускорить мой конец.
В эту минуту с ним случился сильнейший обморок, и он скатился при этом так близко к Леоноре, что лица их теперь касались друг друга: какое грустное и необычное зрелище для родителей, глядевших на свою ненаглядную дочь и любимого зятя! Дуэнья не пожелала дожидаться упреков, которыми ее стали бы осыпать родители сеньоры, а потому она вышла из спальни, чтобы сообщить обо всем Лоайсе и посоветовать ему немедленно удалиться из дома. Потом, если будет нужно, она пришлет за ним негра, тем более что теперь ни двери, ни ключи служить помехой не будут. Лоайса был несколько озадачен этим известием; подумав немного, он решил снова переодеться нищим и отправиться сообщить друзьям о странном и неожиданном заключении своих любовных проказ.
Пока оба, и муж и жена, лежали в беспамятстве, отец Леоноры послал за нотариусом, его хорошим приятелем, который прибыл в то время, когда супруги очнулись от забытья.
Каррисалес составил завещание в том смысле, как он говорил, и не только не упомянул о проступке Леоноры, а, напротив, в самых учтивых выражениях упрашивал и убеждал ее после его смерти выйти замуж за того самого юношу, которого она будто бы назвала ему втайне. Когда Леонора услыхала эти слова, она бросилась в ноги к мужу и, кое-как справляясь со своим сердцем, проговорила:
- Живите многие лета, супруг мой и мое счастье! Вы имеете полное право не верить ни единому моему слову, но знайте, что я оскорбила вас только помышлением.
И, начав в оправдание себе излагать в подробностях все, что с ней приключилось, она не смогла докончить своих слов и потеряла сознание. Несчастный старик прижал к своей груди лежавшую в обмороке жену, родители тоже начали ее обнимать; и все они так горько рыдали, что невольно растрогали и даже заставили прослезиться нотариуса, составлявшего завещание. В завещании своем старик оставил на жизнь всем служанкам дома, даровал вольную рабыням и негру, но вероломной Мариалонсо не отказал ничего, кроме ее жалованья. Но в конце концов страдания его так истерзали, что на седьмой день его отнесли на кладбище.
Леонора осталась вдовой, оплакивающей мужа и при этом богатой; Лоайса приготовился было к тому, что она исполнит значившийся, по его сведениям, в завещании наказ покойного мужа, но вместо этого она постриглась в монахини одного из самых строгих монастырей города Севильи. Огорченный и почти оскорбленный этим, он уехал в Америку. Родители Леоноры впали в глубочайшую грусть, хотя их отчасти утешила доля, оставленная им по завещанию зятя. Служанки тоже утешились полученными дарами, а рабыни и негр - своей волей, зато мерзкая дуэнья осталась в бедности и просчиталась во всех своих гнусных замыслах.
Что до меня, то у меня осталось желание заключить наконец эту историю, живо и наглядно показывающую, как мало следует полагаться на ключи, "вертушки" и стены, когда самая наша воля - свободна, и что еще меньше следует полагаться на юные, несмышленые годы, когда в дело замешиваются уговоры наших дуэний, облаченных в черные пышные одеяния и в белые длинные "токи". Мне неясны, однако, причины, по которым Леонора не проявила достаточного упорства в своих объяснениях и не уяснила до конца своему ревнивому мужу, в какой мере она была чиста и невинна перед ним во всем этом событии; но от волнения язык перестал ей повиноваться, а короткий срок, в который скончался старик, не оставил ей времени для оправданий.
В славном и именитом городе Бургосе немного лет тому назад жили два знатных и богатых кавальеро: одного из них звали дон Дьего де Каррьясо, другого - дон Хуан де Авенданьо. У дона Дьего был сын, которому отец дал свое собственное имя, у дона Хуана - тоже сын, называвшийся дон Томас де Авенданьо. Обоих этих юных кавальеро, которые станут героями нашей повести, мы во избежание лишних и ненужных слов будем именовать просто-напросто Каррьясо и Авенданьо. Когда ему было лет тринадцать с небольшим, Каррьясо, увлекаемый соблазном бродяжничества, отнюдь не вследствие дурного обращения отца и матери, а исключительно по собственной прихоти и желанию, "вырвался", как выражаются дети, "из когтей родительского дома" и отправился гулять по белу свету, до такой степени довольный своей беспечальной жизнью, что, несмотря на невзгоды и лишения, которые она с собой приносит, он нисколько не жалел изобилия родного дома, не боялся ходить пешком и не страдал ни от жары, ни от холода. Все времена года были для него нежной и мягкой весной; на гуменных снопах спалось ему не хуже, чем на тюфяках, и он с таким удовольствием зарывался в солому где-нибудь на постоялом дворе, словно укладывался на голландские простыни. Одним словом, он так глубоко постиг всю суть бродяжничества, что мог бы прочитать лекцию с кафедры знаменитому Альфараче.
За три года (со времени ухода и до возвращения домой) он постиг искусство табы в Мадриде, изучил рентой в харчевнях Толедо и узнал, что такое преса-и-пинта [112] на земляных валах у Севильи; невзирая на подобного рода жизнь, неразлучную с бедностью и лишениями, Каррьясо выказывал себя во всем настоящим принцем: чуть ли не с расстояния мушкетного выстрела по тысяче признаков можно было догадаться о его знатном происхождении: так он был всегда щедр и так хорошо всем делился со своими товарищами. Он очень редко наведывался в "святилища" Бахуса, и хотя вообще пил кино, но так мало, что его никоим образом нельзя было зачислить в разряд так называемых "погибших", которым стоит только выпить лишнее - и лицо у них сразу становится таким, будто его смазали киноварью или красным мелом. Короче говоря, в лице Каррьясо мир впервые увидел пикаро [113] добродетельного и безупречного, пикаро вполне воспитанного и обладавшего далеко не заурядным благоразумием. Он последовательно прошел все ступени плутовской науки и удостоился наконец звания маэстро на тунцовых промыслах в СаAре [114], представляющих собою предельную ступень в жизненном пути пикаро.
Эй, вы, кухонные пикаро, грязные, жирные, лоснящиеся, вы, притворные нищие, мнимые калеки, воришки, обрезающие кошельки на Сокодовере и на площади Мадрида, вы, зрячие слепцы, носильщики Севильи, сочлены воровских банд, и вы, бесчисленные полчища людей, обозначаемых именем пикаро, - посбавьте спеси, не задирайте нос и не величайте себя пикаро до тех пор, пока вы не поучились годика два в академии тунцовых промыслов! Не где-нибудь, а именно там находится обитель труда, неразлучного с шалопайничеством! Только там не переводятся щеголи-замарашки, разъевшиеся толстяки, отличный аппетит, сытость до отвалу, выставленный напоказ порок, постоянная игра, непрекращающиеся ссоры, непрерывные убийства, неумолкаемое зубоскальство, танцы словно на свадьбах, сегедильи точно в печатной лавке и, наконец, романсы самых строгих и поэзия самых что ни на есть вольных правил! Вот где процветает свобода и кипит работа; вот куда ездят сами (или посылают вместо себя других) многие знатные родители за сбежавшими сыновьями, которых они там и находят, а когда беглецов везут обратно, то они так скорбят, как если бы их вели оттуда на казнь.
Но вся эта описанная мною сладость заключает в себе горький-прегорький сок, который ее отравляет: дело в том, что здесь никто спокойно не спит и каждый боится, что его в один миг перевезут из Саары в Берберию. Поэтому все укрываются на ночь в береговые башни, выставляя своих дозорных и часовых, и таким образом з уповании на чужие глаза отваживаются смежить свои собственные очи, хотя иной раз бывало и так, что дозорные часовые, пикаро, надсмотрщики, а заодно лодки, сети и вся ватага занятого на работе народа засыпали в Испании, а просыпались уже в Тетуане.
Но никакие страхи не помешали нашему Каррьясо прожить там в полное свое удовольствие целых три лета. В последнее лето судьба ему так улыбнулась, что он выиграл в карты что-то около семисот реалов, на которые он решил справить себе одежду и явиться в Бургос, на глаза своей матери, пролившей из-за него немало слез. Он попрощался с друзьями (а их у него было много, и все - отличные люди), пообещав им (если он за это время не заболеет или не умрет) вернуться на следующее лето. Он отдал им половину своей души, а все самые заветные помыслы - покидаемым им сухим пескам, представлявшимся его глазам не менее свежими и зелеными, чем Елисейские поля. Привыкнув путешествовать пешком, он "прибрал", как говорится, "дорогу к рукам" и на паре собственных сандалий, распевая "Три уточки, мама", доставил себя из Саары в Вальядолид. Он правел там две недели, чтобы спустить загар с лица, из мулата превратиться в голландца и из чумазого пикаро "перебелить" себя в опрятного кавальеро. Он выполнил все это, оставаясь в пределах пятисот реалов, с которыми он прибыл в Вальядолид, причем умудрился еще выделить из них сотню и нанять мула с погонщиком, благодаря чему мог вполне прилично и пристойно явиться к своим родным. Они встретили его с великою радостью, а все друзья и родственники поспешили поздравить их с благополучным возвращением домой их сына, сеньора дона Дьего де Каррьясо.
Следует, впрочем, заметить, что во время своих скитаний дон Дьего переменил свое имя на прозвище Урдьялес и просил величать себя так всех, кто не знал, как его по-настоящему зовут.
Среди лиц, явившихся посмотреть на новоприбывшего, был и дон Хуан де Авенданьо с своим сыном Томасом, с которым, как со своим сверстником и соседом, Каррьясо завязал и установил самую тесную дружбу. Родителям и гостям Каррьясо наплел целый ворох самых невероятных и пространных небылиц про все, что с ним случилось за три года отсутствия из дому, но он ни единым словом не обмолвился и даже не упомянул о тунцовых промыслах, хотя сам все время о них думал, особенно с той поры, когда увидел, что уже недалеко время обещанного возвращения к друзьям. Ни охота, которою его развлекал отец, ни многочисленные веселые пирушки, обычно устраиваемые у них в городе, не доставляли ему никакого удовольствия: всякое развлечение ему прискучало и даже самым интересным среди них не приходилось тягаться с тем, что бывало на тунцовых промыслах.
Его друг, Авенданьо, заметив у него частые приступы меланхолии и задумчивости, решил по дружбе расспросить его, в чем дело, и вызвался - если только это возможно и нужно - помочь ему хотя бы даже ценою собственной крови. Каррьясо не пожелал таиться от друга и изменять старинной дружбе, в которой они с ним состояли: он подробно рассказал ему про рыбные промыслы и о том, что его грусть и задумчивость объясняются желанием снова туда вернуться. Он так живо их изобразил, что Авенданьо, выслушав его до конца, не только не осудил, а вполне одобрил его увлечение. Одним словом, беседа эта закончилась тем, что Каррьясо склонил Авенданьо отправиться вместе с ним на одно лето испробовать радости этой блаженнейшей жизни; Каррьясо очень обрадовался, рассудив, что в лице своего друга он приобретает сообщника, способного оправдать его не совсем похвальное намерение. Они порешили собрать для дороги как можно больше денег и не нашли для этого лучшего способа, как нижеследующий: через два месяца Авенданьо предстояло отправиться в Саламанку, где он по собственному почину два года обучался греческому и латинскому языкам; теперь же его отец пожелал, чтобы сын продолжал занятия и выбрал себе факультет по собственному вкусу; деньги, которые выдаст отец, должны были пойти на задуманное дело.
Тем временем Каррьясо заявил своему отцу, что он тоже желает отправиться вместе с Авенданьо учиться в Саламанку. Отец этому очень обрадовался, переговорил со стариком Авенданьо, и они порешили поселить обоих юношей в Саламанке на общей квартире и сообща обставить их так, как это им подобало. Наступило время отъезда; юношам дали денег, а кроме того, приставили к ним для надзора дядьку, который был вполне порядочный, но крайне недалекий человек. Родители прочитали детям наказ о том, как им следует держаться и как вести себя для того, чтобы утвердиться в добродетели и в науках, ибо это, собственно, и есть тот плод, который должен извлечь из своих трудов и бдений каждый студент, а тем паче студент знатного рода. Мальчики держались скромно и почтительно; матери всплакнули; все присутствовавшие осыпали их благословениями, и вот наши путники отправились в дорогу, верхом на собственных мулах, в сопровождении двух, дворовых слуг и дядьки, отпустившего себе даже бороду, чтобы придать побольше весу исполняемой им обязанности.
По прибытии в Вальядолид мальчики объявили дядьке, что они желают провести здесь два дня и осмотреть город, который они ни разу не видели и не посещали. Дядька стал было их строго и важно отчитывать за эту задержку, ссылаясь на то, что людям, едущим изучать важные науки, нельзя тратить на осмотр пустяков не то что два дня, а даже единого часа, и что он возьмет большой грех на душу, если позволит им провести тут хотя бы только минуту, а потому, мол, они должны сейчас же ехать дальше, а иначе им несдобровать.
Только на это и хватило расторопности у почтенного дядьки, или майордома (смотря по тому, как нам заблагорассудится его назвать). Дело в том, что мальчуганы уже успели "снять богатый урожай с своих виноградников" и стащили у старика находившиеся у него четыреста золотых эскудо, а потому они отпросились у него только на день для того, чтобы съездить взглянуть на Аргальский ключ [115], который только тогда начали подводить к городу по высоким и очень длинным акведукам. Дядька дал им разрешение скрепя сердце, ибо ему очень хотелось использовать ночь на переезд в Вальдеастильяс и потом разбить на два перегона только восемнадцать миль (от Вальдеастильяс до Саламанки), а не все двадцать две мили, остававшиеся до конца пути; но "одно думает гнедой, а другое тот, кто его седлает", и поэтому все вышло совсем не так, как он ожидал.
Юноши в сопровождении одного слуги выехали на двух добрых домашних мулах посмотреть на Аргальский ключ, славящийся своею древностью и своими водами (несмотря на существование Каньо Дорадо и почтенной Приоры), не в обиду будь сказано для нашего Леганитос и великолепнейшего ключа Кастельяна, пред которым должны умолкнуть как Корпа, так и ламанчская Писарра. По прибытии в Аргалес Авенданьо стал рыться в карманах седельной сумки, и слуга порешил, что он достает сосуд для питья воды, но юноша извлек оттуда запечатанное письмо и велел слуге немедленно вернуться в город и вручить послание дядьке, после чего слуге надлежало дожидаться своих господ у ворот Поединка [116].
Слуга повиновался, взял письмо и поехал в город, а мальчуганы свернули в сторону и ближайшую ночь провели в местечке Мохадос, еще через две ночи очутились в Мадриде, а через четыре они уж продавали своих мулов на рынке, где им не только дали шесть эскудо задатка, но в конце концов расплатились с ними полностью и золотом. Они разыскали себе крестьянское платье, короткие куртки, шаровары и чулки из коричневого сукна. Помощь в этом деле оказал им один старьевщик, который утром купил их одежду, а к вечеру придал юнцам такой облик, что их не узнала бы и мать, родившая их на свет божий. Освободившись от ненужных вещей, по советам и указаниям Авенданьо, они пешим порядком и без шпаг пустились по дороге в Толедо (шпаги их приобрел все тот же старьевщик, хотя оружием он обычно не торговал).
Итак, пусть они путешествуют, бодро и весело подвигаясь вперед, а мы снова вернемся к рассказу о дядьке и о том, как он себя повел после вскрытия переданного ему слугою письма, в котором было написано следующее:
"Сеньор Педро Алонсо, потрудитесь, не теряя времени, вернуться обратно в Бургос и