Главная » Книги

Романов Пантелеймон Сергеевич - Рассказы, Страница 2

Романов Пантелеймон Сергеевич - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9

и кто он сейчас. И уж никогда не путал: во время служения не бывал тем, чем он был в действительной жизни, и наоборот.
   Так шло время, и Федор Иваныч уже склонялся к мысли, что, может быть, дело обойдется, организм зазевается и забудет, что хозяин его опять на старое съехал.
  

VIII

  
   Но вдруг, совершенно неожиданно, у него появилась опять опухоль, и сделались жестокие судороги в ногах и в пальцах рук. В левой стороне живота выперло что-то, и Федор Иваныч стал задыхаться. Его положили на постель.
   - Вот, довели, окаянные,- говорил с трудом, уже лежа на постели, Федор Иваныч.
   На вопрос домашних, кто довел и кто эти окаянные, Федор Иваныч ничего не ответил и только махнул рукой. Очевидно, он подразумевал процессы.
   Становилось уже несомненно, что нужна сторонняя власть, приходилось передать управление делами какому-нибудь другому лицу, чтобы оно пришло водворять тут порядок. То есть, просто говоря, нужно было в конце концов обратиться к Владимиру Карловичу.
   Приехавший доктор застал Федора Иваныча на кровати с бледным, опухшим и побелевшим лицом, среди которого только один нос несколько утешал своим красно-лиловым цветом, указывая на присутствие в организме все еще цветущих жизненных сил.
   - Ну, вот, добились своего! - сказал доктор.
   - Это не я... - только и сказал Федор Иваныч.
   Доктор не расслышал.
   - Ведь это - вторичная опухоль! Вот, как появилась, так, конечно, и скрутила. Безобразный вы человек!
   Федор Иваныч уже молчал, что он уже целый месяц с ней живет.
   - Ну, что же, попробуем повозиться, может быть, и наладим дело, если вы и после второго припадка выжили.
   - Мой отец-покойник после четвертого выжил,- слабо сказал Федор Иваныч.
   - Ну, хорошо. Только теперь, батюшка мой, извольте лежать смирнехонько, а мы уж будем распоряжаться вами по-своему.
   - Вы уж построже с ними,- со слабой надеждой сказал Федор Иваныч.
   - С кем с ними? - удивленно спросил доктор.
   Но у Федора Иваныча сказалось это инстинктивно, и он сам не мог уже объяснить, на кого он жалуется.
   - Ему надо делать общие припарки,- сказал доктор, обращаясь к жене Федора Иваныча, которая с завязанными зубами стояла в ногах кровати, держась рукой за никелевую шишку.- А главное, не давайте ему ни на йоту отступать от того режима, какой я ему установлю. И все вредное прячьте от него подальше, спеленайте его даже, если будет нужно,- шутил доктор.
   - Ну, зачем прятать,- сказал Федор Иваныч, лежа изможденный, с закрытыми глазами,- что я, разве маленький?
   После этого припадка Федор Иваныч резко изменился. Он уже не подшучивал над другими, а большею частью грустно трунил над своим положением: что вот опять его парят и вымачивают, как солонину какую-то. Он стал совсем послушен. Белье теперь на нем бывало постоянно чистое, потому что с ним уже не церемонились. Марья без долгих разговоров сажала его на кровати, стаскивала за рукав сорочку, как наволочку с большой подушки, и покрывала его с головой чистой сорочкой, только предварительно нагретой по его просьбе у печки. И сейчас же из-под сорочки появлялась сначала удивленная голова, потом пролезали и руки.
   Марья с особенным, ей свойственным удовольствием хлопотала около припарок. Болезнь и всякие подобные явления вызывали в ней жгучее любопытство. И чем тяжелее и некрасивее был вид болезни, тем больше она любила посмотреть. А потом у ворот рассказывала другим кухаркам, с горестным видом подперши рукой щеку. Кухарки, не имевшие случая видеть что-нибудь подобное у себя дома, слушали с жадным выражением и завидовали Марье.
   По вечерам она приносила таз с водой. О. Федора раздевали, сажали на стул и завертывали одеялами, оставляя торчать только одну пастырскую голову. Причем Марья, по обыкновению, употребляла столько силы, что Анне Ивановне то и дело приходилось кричать на нее:
   - Тише, ступа! Ты так повалишь его. Поверни его лицом сюда, куда же ты его носом к стене посадила!
   Потом подставляли под Федора Иваныча таз с водой, спихивали туда палочкой с железного листа раскаленный кирпич, и обе немного отходили в сторону, как бы ожидая взрыва. А Федор Иваныч, закутанный до головы в одеяло, сидел, как оракул, и от него шел пар.
   - Действует? - спрашивала жена.
   - Действует,- покорно отвечал Федор Иваныч.
   Марья рассказывала потом кухаркам, что смирнее и послушнее больного она не видела. И действительно, Федор Иваныч все переносил и всему подчинялся терпеливо, что бы над ним ни делали. И в этом точно сказывался огромный навык в деле всякого подчинения. Он не высказывал ни жалоб, ни протестов, как он не высказывал их всю свою жизнь.
   Иногда приходил казначей, его приятель, и говорил, здороваясь:
   - Что, лежишь, батя?
   - Лежу,- отвечал Федор Иваныч, слабо усмехаясь над своим положением, и так как они обыкновенно играли в карты на грецкие орехи, Федор Иваныч прибавлял:- Что же, перекинем в картишки.
   - За вами еще фунт грецких,- напоминал казначей.
   - Отыграюсь, бог даст,- говорил Федор Иваныч.
   Иногда казначей приходил, когда Федор Иваныча сажали на кирпич, и, увидев оракула посредине комнаты, говорил:
   - Что, сидишь, батя?
   - Сижу,- отвечал Федор Иваныч.- Садитесь и вы. Там на стуле лежит что-то, так вы сбросьте это сами на кровать. А то меня мои недоброжелатели забинтовали с руками и ногами, да еще не смей им противоречить ни в чем.
  

IX

  
   С вмешательством немца во внутренние дела у Федора Иваныча появилось невыразимо приятное ощущение освобождения. До этого у него, кроме заботы самоуправления, была боязнь домашних, что вдруг они узнают, что ему хуже стало, что ему грозит смерть. Вот тогда попадет на орехи!
   "А! - скажут,- тысячу раз говорили, и сам знаешь, что вредно тебе столько спать, торчать постоянно у окна без всякого движения и жевать; не можешь удержаться!" - и так далее, и так далее.
   Теперь же этого неприятного вопроса не могло и существовать для пастыря. Виноват, е_с_л_и ч_т_о, будет не он, а они с немцем. Его же дело сторона. Чувствовалась знакомая безответственность за ход и итоги своей жизни. Так и хотелось насмешливо улыбнуться и сказать:
   "Не знаю, мое дело сторона. Я тут ни при чем. Спросите кого-нибудь там..."
   Деятельность о. Федора сильно сократилась вследствие лежачего положения. Доставлявшие ему духовно-нравственное удовлетворение переписывание церковных книг, подсчет умерших и кружечных сумм стали невозможны.
   Большую часть дня он лежал на спине и следил глазами за тенями, которые ходили по потолку, и тут немножко думал о тенях. Или перевертывался на бок, и, лежа лицом к стене, водил пальцем по рисунку обоев и думал уже об обоях. К этому сводилась почти вся его духовная работа. И недостаток ее тяготил о. Федора.
   Если какой-нибудь звук, вроде тыкающейся о потолок большой мухи, развлекал его в это время, он повертывал голову в ту сторону, слабо и жадно следил за мухой. Или же просто глядел по стенам, по потолку и в рассеянности водил языком по губам.
   Лицо о. Федора было спокойно, не обременено никакой тревожной думой. Никакая тяжелая мысль или просто мысль не хмурила, не морщила его чистого девственного лба, когда он лежал один сам с собой, с своим внутренним содержанием.
   Приходил иногда казначей, и они играли, сдавая карты на одеяло, в дурачки. На орехи уже не играли, потому что доктор запретил волноваться.
   Доктору Федор Иваныч подчинялся совершенно. Он повиновался каждому приказанию, в особенности если это приказание или запрещение повторяли ему настойчиво громко несколько раз, как медиуму или, того лучше, как подчиненному.
   Придерживался этого режима он вовсе не потому, чтобы здесь участвовало его желание, а просто он подчинялся доктору, как подчинялся епархиальной власти или Марье при перемене белья.
   И он не тяготился этим. Совсем наоборот: если бы его теперь пустили на свет одного, без епархиального начальства, без Марьи и без звона, то он очутился бы в самом жалком положении.
   Уходя, доктор передавал свои полномочия Анне Ивановне, и о. Федор беспрекословно подчинялся жене. На него странно действовали крик, приказание даже лица, не имеющего над ним никакой фактической власти.
   Но иногда доктор долго не показывался, тогда Федору Иванычу начинало приходить в голову, что, в сущности, доктора бояться нечего. "Ну, что он может сделать? Что он кричит да хлопает себя по карманам? Штука какая?" - говорил уже вслух Федор Иваныч.
   И у него уже появлялся порыв: разрушить оковы, в которые какие-то Владимир Карлычи, Сидор Карпычи заковали его собственную свободную волю. Какое он имеет право распоряжаться моей личной жизнью? Мое "я" принадлежит мне и никому больше, и содержание моего "я" никого не касается.
   Теперь, когда его посадили на жестокую диету, о. Федор стал почему-то излишне часто повторять эти слова, как это делают люди, когда впервые ознакомятся с содержанием какого-нибудь слова, нового в их обиходе.
   - Да что он мне за указчик такой! Он сначала найми, а потом приказывай! - говорил взволнованно о. Федор. Он почему-то особенно часто употреблял это слово н_а_й_м_и в своем пастырском, апостольском обиходе.
   "Не желаю я, вот и все!" - И он сбрасывал с себя одеяло в знак того, что он разрушил оковы.
   После одного такого бунта, выразившегося в нарушении режима, ему заметно стало хуже, так что все думали, что скоро конец.
   Сам он первое время ничего не подозревал, так же спокойно, безмятежно лежал, водя глазами по потолку. Но потом, видя вокруг перемену в отношениях домашних к себе, он стал как-то странно изменяться.
  

X

  
   Несмотря на полное отсутствие чуткости, о. Федор заметил что-то неладное: жена почему-то не бранила его, часто входила к нему с заплаканными глазами. А иногда он видел, что она, войдя в спальню, издали смотрела на него тем скрытым взглядом, каким смотрят на умирающих.
   Один раз он встретился с ней глазами и, вдруг все поняв, почувствовал, как у него замерло сердце и под волосами стало горячо. Он не сказал ни слова, но как только жена вышла из комнаты, Федор Иваныч с испуганным лицом и что-то шепчущими губами сел на кровати и стал пробовать ноги, живот, со страхом ища признаков, по которым о_н_а, очевидно, видела приближение к_о_н_ц_а.
   Потом, как бы отчаявшись и не зная, что делать, он с мольбой оглянулся на образ. Губы его что-то пробовали шептать, но, вероятно, не находили что; тогда он, спохватившись, достал из-под подушки книжечку в кожаном переплете, лихорадочно читал что-то по ней и жадно смотрел на образ, униженно качая склоненной набок облезшей головой.
   Если кто-нибудь входил в это время в комнату и заставал о. Федора с изможденным лицом, перекосившимся от страха смертного, то ему становилось неловко, точно он застал человека на чем-то унизительном и постыдном.
   Потом Федор Иваныч стал спокойнее, сосредоточеннее. Как будто мысль его работала над чем-то, открывшимся его духовному взору.
   Все чаще и определеннее появлялась у него на лбу морщинка сосредоточенной на чем-то мысли,- быть может, мысли о жизни, о предстоящей смерти, о конечном смысле всего его пребывания на земле,- кто знает, о чем он думал.
   Но мысль была. Это несомненно.
   Для жены, хорошо его знавшей, это было самым плохим признаком.
   А у него все-таки была надежда, что он останется жить. Теперь, перед лицом холодной, бессмысленной смерти ему болезненно, страстно захотелось жить. Не потому, чтобы у него оставалось что-нибудь свое, недостроенное в жизни, а просто т_а_к - жить!
   Теперь скоро настанет весна, будут разбухать и лопаться смолистые почки тополей, начнутся свежие росистые утра с длинными тенями, с блеском солнца. Бывало, в юности хорошо было пораньше встать и бежать на реку, где искрящаяся на раннем солнце гладь воды, как бы еще не проснувшись под легким утренним туманом, манит своей бодрящей прохладой и свежестью.
   Хорошо было с разбега броситься в эту свежую прохладу, переплыть, с силой вымахивая руками, на другой бок и походить по берегу, чувствуя холодную, свежую крепость тела и беспричинную радость при виде знакомых с детства картин: спускающихся к реке городских огородов, церквей и летающих над крышами голубей. Потом переплыть обратно, обтереться до красноты полотенцем и идти с полотенцем на плече по каменистой тропинке домой. Впереди целое свободное лето, а еще впереди - целая жизнь, из которой в этом состоянии утренней бодрости, кажется, можно сделать все, что угодно.
   В тишине ночей, когда его мучила бессонница, он давал кому-то горячие клятвы и обещания все начать по-новому. Если бы эта жизнь, которую он прожил, была выдана ему начерно! Если бы еще получить беловую жизнь, во что бы он ее превратил! Каким стал!..
   Вся орава процессов в эти дни что-то примолкла совсем, очевидно, смекнув, как бы их владыка не выкинул самой последней глупости, то есть не отправился бы в селения горния и не потащил бы их туда за собой.
  

XI

  
   К удивлению всех домашних, а в особенности доктора, не знавшего случаев, чтобы выживали после таких припадков, Федор Иваныч стал выздоравливать.
   Он-то сам, конечно, относил это не к докторской помощи, а к тому, что господь услышал его горячие молитвы и дает ему отсрочку.
   Выздоровление было заметно по многим признакам: он перестал молиться через каждые пять минут, а молился только когда установлено - перед сном, перед едой и после еды.
   Та подозрительная работа мысли, которая была у него заметна в последнее время, к утешению домашних, стала исчезать, не оставив даже заметных следов на его лбу.
   Старушки из пасомых приходили проведать своего пастыря и, умиляясь, рассказывали потом всем, что он, как ангел, лежит.
   - Уж как хорошо выболел-то! - говорили они.- Худенький стал; ручки, как восковые. Сподобил господь!
   А прежде сами же радовались, что он у них гладкий был.
   Те обещания, те мысли о жизни, какие у него появились из неведомых глубин его личности в опасный период болезни, как-то постепенно забывались. Но это не было с его стороны лживой уловкой; обещал, отсрочку вымолил, а там - обещания побоку, и опять за свое. Дело с обещаниями сошло на нет, потому что оно было ненормальным явлением, только свидетельствовавшим о сильном потрясении и перемещении душевных элементов. Благодаря этому потрясению то, что было скрыто глубоко и лежало в нем без употребления в продолжение всей жизни, всплыло вдруг наверх, а что лежало наверху, зарылось на время вниз.
   Через неделю Федор Иваныч в первый раз после долгого перерыва сел к своему окну и лицом к лицу встретился с Васькой, который неслушающимися глазами водил по окнам.
   - Ну ты, что же, приятель, все по-старому! - сказал Федор Иваныч.
   - По-старому,- грустно сказал Васька, остановив взгляд на своем пастыре и тупо моргая глазами.
   - Плохо! - сказал Федор Иваныч.- Пора бы начать по-новому. А то жизнь-то у тебя пройдет, и останется неизвестным, зачем ты собственно существовал. А ведь в твоем распоряжении, слава богу,- не один год. Есть время одуматься, на себя оглянуться. Хорош ты будешь, когда явишься вот в этаком виде, об одной штанине к престолу господню. "Что это,- скажет господь бог,- за образина такая, откуда вы его выкопали? Дайте-ка посмотреть, что он в своей жизни сделал, что после него на земле осталось?" Возьмут книгу записей, посмотрят, а там твоя страница и не начата, только вся водкой залита и перепачкана. Ну, иди, безнадежное создание!
   Для заполнения времени Федор Иваныч купил новую книжку ребусов, кроме того, разрешил себе в виде закуски свежих карасиков, которые кушал, сидя у окна, чтобы не томиться бездействием и в то же время не подорвать здоровья, так как эта пища была совершенно безвредна.
   Настала весна, разбухали и лопались смолистые почки тополей, начались свежие росистые утра с длинными тенями. И Федор Иваныч, вставая теперь на целый час раньше, чем обыкновенно, взяв карасиков, садился с самого утра к окну и в этой бодрой утренней прохладе начинал свой день.
   Под окном опять стали толочься свиньи, подбирая бросаемые о. Федором головки карасей, и жевали: они внизу, он - наверху.
  

АЛЕШКА

I

  
   - Алексей Петров, куда забельшил доверенность? Вчера вечером тут была?
   - Да я не знаю.
   - Ты брось это свое "не знаю". Тут тебе не деревня. Раз ты служишь у присяжного поверенного, значит, должен быть точен, аккуратен и все знать. Понял? Двенадцать лет, слава тебе господи, стукнуло малому, а он - не знаю да не знаю. Руку от носа убери! В гроб ты меня уложишь...
   Присяжный поверенный только что встал и, говоря это, рылся в бумагах, стоя без пиджака, с незавязанным галстуком. А субъект, называвшийся Алексеем Петровым, или просто Алешкой, стоял животом у стола и едва сдерживал руки, которые так и лезли то в нос, то в затылок. На нем была синяя рубашка, подпоясанная лаковым облупившимся ремнем и торчавшая сзади пузырем. Острижен он был гладко машинкой и оттого имел вид мышонка, в особенности, когда оправдывался в чем-нибудь и обиженно поднимал вверх брови.
   - Вот где очутилась. Конечно, это твоих подлых рук дело.
   - Ей-богу, вот вам крест! - сказал Алешка.
   - Не лезь животом на стол! Я тебя, дурака, уму-разуму учу, а ты не понимаешь.
   Присяжный поверенный был славный малый, простой. В нем чувствовался свой брат. Он любил пошутить, дать щелчка по Алешкиному животу.
   И теперь он, завязывая перед зеркалом галстук, по привычке говорил с Алешкой.
   - Не такое время, брат, чтобы зевать. А вашему брату теперь и вылезать на свет божий. Малый ты хороший, только разгильдяйничать не надо, да в носу ковырять бы поменьше.
   - Я - ничего.
   - То-то, ничего! Ну, тащи самовар.
   Алешка бросился в кухню, насмерть перепугал кошку, умывавшуюся на лежанке, и, смахнув рукавом с самовара золу, потащил его, открывая по дороге двери локтем и придерживая сзади ногой.
   Теперь, когда они переехали от хозяина на отдельную квартиру из двух комнат, Алешка работает и за горничную и за канцеляриста. Ставит самовар, бегает за булками в очередь, чистит платье, на уголке стола записывает входящие и исходящие и говорит по телефону с клиентами. Дела - пропасть. Но хорошему человеку и приятно служить. Он знает, что хозяину нелегко в последнее время. От жены ушел.
   Все дело вышло из-за этой красивой дамы в шляпе с пером, к которой хозяин ездил. На прежней квартире она не бывала, а здесь бывает раз в неделю. И часто видит он ее на бульваре с двумя девочками в одинаковых шубках. Какая из этих женщин лучше - Алешка не знает. Пожалуй, новая лучше, красивее. Она такая ласковая и печальная, печальная, в особенности, когда говорит о своих девочках.
   У хозяина тоже девочка, она осталась на прежней квартире у матери. Иногда нянька Никитична потихоньку приводит ее к хозяину, он сажает ее на колени и долго целует. Нянька стоит в уголку и украдкой утирает глаза. Потом хозяин долго крестит девочку и, провожая их, насильно сует няньке в руку бумажку и хлопает ее по плечу. Он всегда ровен и добр с Алешкой. И Алешка уже знает, что сейчас хозяин наденет черную жилетку, фрак с двумя хвостами сзади и, выправив рукава, скажет:
   - Ну, Алексей Петров Сычев, давай, видно, чай пить. Хороший ты малый, только живот поменьше наедай,- и даст щелчка по Алешкиному животу.
   - Ну, садись.
   Алешка садится, ерзая, подвигается дальше на сиденье, скрещивает под стулом ноги. Хозяин наливает в стакан чай. А он давно уже присмотрел себе в сухарнице булку с маком и только ждет разрешения взять хлеб. У него непобедимая жадность к еде, с которой он не может бороться. Вид белого хлеба гипнотизирует его и сводит с ума. Он знает все булочные, все столовые в своем районе. И, несмотря на то, что хозяин кормит его хорошо, он никогда не наедается. Иногда хозяин скажет ему:
   - Ну, скажи по совести, наелся?
   Алешка сначала выпустит дух, а потом уже скажет:
   - Наелся.
   Полчаса после еды он еще сыт, но потом опять мечтает без конца о булках с маком.
   - Ну, собирай да поставь чайник на комод. Знаешь, Алексей Петров, кто этот комод делал?
   Алешка, разинув рот, смотрит то на комод, то на хозяина.
   - Чего глаза таращишь? Его мой дед делал. Был такой же, как и ты, деревенский малый, гусей гонял. А я вот, видишь, каким стал, оттого что грамоте учился. Вот и ты смотри в оба. Уложи-ка дела; чьи мы нынче защищаем? Посмотри в блокноте.
   - Вахромеева и Карпова.
   - Ну, и клади их.
   Присяжный поверенный кончил чай, встал и стряхнул крошки с жилета.
   - Тушинская предлагает мне вести ее дело о наследстве. Как ты к этому относишься, Алексей Петров?
   Рука Алешки полезла было в нос, но сейчас же вернулась.
   - Да я не знаю,- сказал он.
   - О, мякинная твоя голова! Тут нечего знать или не знать. Ты должен иметь свое мнение и говорить: отношусь, мол, положительно... или отношусь отрицательно. Когда я тебя выучу! Ну, давай пальто и шляпу. Да, если к_т_о-н_и_б_у_д_ь зайдет без меня, скажи, что приеду сам сегодня,- и на лицо ложится тень заботы.
   Алешка знает, про кого говорит хозяин. И ему нравится быть участником той части жизни хозяина, которая скрыта от других.
   - Ладно,- говорит он,- скажу.
   - Кто же так отвечает, медведь косолапый!
   Сейчас хозяин уйдет, и Алешка останется до самого вечера хозяином целой квартиры.
   Алешка, хоть и любит своего патрона, но ждет с нетерпением, когда тот уйдет. Без него можно свободно отдаваться своим мечтам. И поэтому он с особенным старанием и усердием смахивает до самой двери что-то невидимое со спины и с рукава пальто хозяина.
   - Печку не упусти.
   Дверь мягко щелкает английским замком, на лестнице слышен раскатистый гул закрываемых дверец лифта, и наступает тишина.
   Алешка хозяином возвращается в кабинет. Чаю он напился, его живот уже давно пришел в такое состояние, что по нему хочется щелкнуть, как по арбузу,- но он все-таки наливает себе еще стакан. Потом, разговаривая с чашками, убирает посуду и бежит в очередь за сахаром, задирая по дороге всех встречных собак.
  

II

  
   На улице хорошо, морозно. Иней опушил деревья на бульваре. И даже железная решетка стала с одной стороны седая. Если приложиться к ней языком, то на железе, останется вся кожа. Снег весело скрипит и свистит под каблуками, напоминая Алешке деревню, Рождество, святки... По улице торопливо идут пешеходы с поднятыми воротниками и, оглядываясь на извозчиков, перебегают улицу. Хорошо теперь дома...
   Алешка с сахаром уже под вечер возвращается домой, затапливает печку, садится на диван и, глядя на огонь, отдается мечтам. Думает обо всем сразу: и о деревне, и о хозяине, и о котлетах в "Русском хлебосольстве".
   Чудно, кажется ему, живет хозяин. Сняты у него две квартиры, а дома он не живет: уходит утром, а приходит поздно ночью. Придумал бы себе такое помещение, чтобы только ночевать, а то целый день зря пропадает квартира.
   И никогда он не видел, чтобы у хозяина все было ладно. На той квартире жена все плакала, а он или у себя в кабинете запирался, или уходил до поздней ночи. Все они люди очень хорошие. А просто, значит, насчет жен - тут хуже, чем в деревне; там было спокойнее: если живут, так уж с одной. Тут же для этого к_в_а_р_т_и_р_ы приспособлены. Не хочет с женой жить - сейчас новую квартиру: у них чуть что, сейчас первое дело квартира; а там не снимешь. Вот и живут. В деревне только дерутся, а тут руками никогда: скажет слово,- а то и ни слова не скажет - так молчат и мучаются,- жалко смотреть! Хозяин новую барыню все о чем-то просит, должно быть, насчет переезда на новую квартиру, она не соглашается и все плачет и поминает своих девочек.
   А теперь зимою хорошо в деревне! Конечно, там плохо тем, что не наедаешься,- там булок с маслом не дают. Но как хорош первый снег.
   Проснувшись утром, неожиданно видит, бывало, в окно Алешка, что все покрылось белым пухлым слоем снега. Воробьи и галки на ракитах распушились и утонули в инее. Воздух по-новому, по-зимнему, неподвижен, свеж и пахнет легким морозом. Вниз по селу уже проложили по молодому снегу дорогу. Взвороченный на раскате край ее белеет, как сахар. Два ряда изб с соломенными застрехами забелены с одной стороны снежной пылью. Топятся печи. И пахнет на морозе дымом. У ворот Игнат, поправляя рукавом съезжающую на глаза шапку, переделывает водовозку с колес на сани.
   Нужно вести мерина на водопой. Алешка берет уздечку с деревянного крюка у палатей, надевает обтерханную снизу шубенку с шарфом, наматывает его вокруг шеи и выходит на двор.
   Пахнет соломой, навозом. Гнедой, замухортившийся к зиме, трется головой о рукав и мешает взнуздать себя.
   - Стой, неладный! - говорил Алешка нарочно грубым мужицким голосом.
   Он дружит с Гнедышкой, но считает не лишним быть с ним посерьезнее.
   Из кучи соломы, сваленной у ворот, вылезает рябой Каток, потягивается на задние ноги, зевает и, взвизгнув, бежит вперед по дороге с круто завороченным, пушистым хвостом.
   Гнедышко, радуясь снегу, заиграл на длинном поводу. Алешка побежал бегом с ним. Они нагнали Катка, который испуганно поджал бы хвост, но увидев, что это свои, ласково взмахнул хвостом и пустился вперед. А потом идут с водопоя на бугор. Каток всегда нарочно отстает, внимательно обнюхивая собачьи следы; следами испещрен уже весь молодой снег на бугре. Потом нажмет, вихрем пронесется мимо своих и испугает Гнедого, который, всхрапнув, рванется на поводу головой назад.
   А придут сумерки, на гору потянутся с подмороженными скамейками, салазками ребята. Сядут около церкви и, заправляя ногами в лаптях, понесутся вниз по проулку: с одной стороны - плетень, на который навален с гумен омет соломы, с другой - заиндевевший черный сад помещицы Иванихи.
   Передние не направили на повороте и всей кучей полетели в снег; где руки, где ноги - смех, визг! Задние не удержались, сшиблись и посыпались тоже. Смех еще больше.
   А потом, отряхнувши себя и друг друга рукавами и шапками, идут домой вереницей.
   Уже солнце село, и сквозь белые пушистые от инея, перепутанные ветки сада мутно-розовая заря гаснет в белизне снега. Уж месяц взошел над селом и, как стеклышко, ясно засветился над церковью, и мороз сильнее стал щипать за носы и уши, а уходить все не хочется. И только когда звезды зажгутся на морозном небе, и заискрится от месяца синими огоньками снег, тогда потянутся по домам все в снегу, с розовыми щеками и носами ребята, а за ними собаки.
   Звонок... звонит телефон. Алешка подходит, одной рукой берет трубку, а другой зажимает ухо, чтобы лучше слышать.
   - Квартира Баранова... что? Мы принимаем от семи часов. Хорошо, передам.
   Не успел сесть, опять звонок.
   - А, черти вас носят! - говорит он, подходя.- Аль-ле!.. Слушаю.
   Говорит, очевидно, полная барыня, потому что тяжело дышит, и Алешка даже в трубке слышит ее дыхание. Алешка любит говорить по телефону потому, что его принимают за помощника присяжного поверенного и часто даже говорят заискивающим голосом. Алешка все это учитывает, меняет голос и отвечает с избалованной небрежностью.
   "Ладно! Болтай..." - думает он, слушая полную даму, и водит пальцем по стене. Потом вспоминает, что хозяин говорил о доверенности, и звонит Сотниковым.
   - Аль-ле!.. Будьте добры, Александр Степанович просит прислать доверенность. Пожалуйста, а то мы беспокоимся.
   Он кладет трубку, мешает в печке дрова, бьет по головешке кочергой, смотрит на искры и угли, от которых румянцем разгораются щеки, ворочает и думает, что в вегетарианской хуже кормят, чем в "Русском хлебосольстве" (там не наедаешься). Думает о новой барыне. У нее необыкновенно причесаны волосы, лицо у нее белое, тонкое, с черными бровями и родинкой с шерсткой на щеке. Когда она снимает шубку, то всегда шумит шелком, и от нее пахнет духами. И в квартире долго после нее остается тонкий аромат. Алешка всегда чувствует какое-то сладкое волнение, когда вдруг на какой-нибудь вещи - ручке, пресс-папье - улавливает запах ее духов. Может быть, и у него, Алешки все это будет. Ведь хозяина дед так же, как и его, гусей пас. Только бы постигнуть всю эту механику городской жизни, не ошибиться дорогой, как хозяин говорит:
   - Не ошибешься - в люди выйдешь, а ошибешься - лакеем будешь.
   Но он, кажется, постиг эту механику: надо не зевать во всех смыслах; угождать высшим и быть дерзким с низшими, уметь отличать достоинства "Русского хлебосольства" от вегетарианской.
   Алешка чувствует, что в нем самом уживаются в неизъяснимо близком соседстве то лакей, то барин. Если входит какая-нибудь большая персона, ноги его помимо его воли бросаются к вошедшему, юлят около него, руки тянутся помочь раздеться, снять калоши с него. Если появляется не персона, а бедно одетый человек, в Алешке просыпается барин: у него - без всякого усилия с его стороны - все барское: шаг медленный, движения ленивые, тон небрежный. Так же изменяют его психологию деньги и безденежье. Если он при деньгах, т.е. в кармане у него есть трехрублевка, то он фертом входит в "Русское хлебосольство" и чувствует внутри себя ледяное спокойствие, небрежно заказывает девушке блюда. Если в кармане ничего нет, он робко жмется где-нибудь у окна булочной. Все время точно два Алешки: один барин, другой холоп. И Алешка любит барина и ненавидит холопа за его жалкий вид, когда даже голос куда-то пропадает.
   Звонок... Алешка вскакивает. Неужели хозяин так скоро? Нет, он входит без звонка, у него ключ есть. Алешка открывает, и сердце у него сначала совсем останавливается, потом бьется так, что темнеет в глазах.
   - Александр Степанович еще не приходил?
   Это она. Ее рука в крошечной перчатке лежит на ручке двери. Вуаль с инеем от дыхания закрыла лицо до половины подбородка, так что сквозь сетку неясно видны ее румяные накрашенные губы.
   - Нет, его... еще не было,- сказал Алешка, чувствуя лакейский голос и лакейский выговор.
   Она, с небрежной лаской дотронувшись теплой душистой перчаткой до его щеки, в шубке и шляпке проходит в кабинет.
   - Я напишу ему записку.
   Молодая женщина присела в кресло перед столом, приподняла вуаль до половины носа и задумалась, держа карандаш в руке; об Алешке она забыла. Взгляд ее куда-то ушел, хотя она смотрит на бумагу. Вся ее фигура - в распахнутой черной бархатной шубке и черной небольшой шляпе - прекрасна. Ее глаза наполнились слезами, и она быстро провела по ним тонким белым платком. И Алешке кажется высшим счастьем смотреть на нее, ждать машинального прикосновения ее руки к щеке.
   Потом он видит, как она быстро, порывисто написала несколько слов своими тонкими в кольцах пальцами, запечатала в конверт и поставила его на видное место, прислонив к чернильнице.
   Она ушла, и после нее остался легкий знакомый запах ее духов. А он глядел на тлеющие угли печки, забыв о том, что пора закрывать, и думал о том, что господа богато живут, наедаются всегда досыта, а все у них что-то неладно и жить им не легко.
   - Эге, брат, опять мечтаешь! Печку закрывай.
   Хозяин в распахнутой шубе и калошах проходит в кабинет и, увидев записку, разрывает конверт. Лицо его, сначала удивленное, становится радостным. Он весело оглядывается.
   - Ну, Алексей Петров, крестись!
   Алешка удивленно раскрывает рот.
   - Переезжаем на новую квартиру, на большую, тебя мажордомом сделаю.
   Алешка уже догадался, в чем дело, но ему хочется почему-то притвориться удивленным.
   - Опять на новую? - говорит он и, разинув рот, стоит с кочергой около печки и смотрит на хозяина.
   - Что рот разинул, как ворона?
   - И новая барыня с нами? - говорит он.
   - Ты почему знаешь? - хозяин смеется.
   - И она с нами. И она с нами.
   Алешка видит, что хозяин весел, счастлив. Давай бог! Только надолго ли? Ведь квартир в городе много.
   - Ну, слава богу, слава богу,- говорит хозяин и долго ходит по комнате.- Да как же я забыл позвонить, чтобы доверенность Сотниковы прислали?
   - Я уже звонил, сказали, пришлют,- говорит Алешка, мешая кочергой в печке.
   Хозяин удивленно оглядывается.
   - Сказал, чтобы завтра к девяти часам, а то ихнее дело не выгорит.
   - Ай да Алексей Петров Сычев!.. Молодец! На тебя, брат, как нападет; иной раз тебя хоть в деревню отправляй, а иной раз - ты парень хоть куда. Где же ты нынче обедал?
   - В "Русском хлебосольстве",- говорит Алешка, гремя вьюшками в трубе.- Да плохо наелся.
   - Так; ну сейчас наешься. Вот я, кстати, получил предложение на новое дело в три тысячи рублей... Одно к одному.. Как ты к этому относишься?
   - Положительно...- говорит Алешка, утирая нос и подбирая от печки веник и совок.
   - Гм!.. Положительно. Губа у тебя не дура. Давай чай пить. Видно, возьмем тебя на новую квартиру. А если завтра придет дед да скажет: давайте мне моего Алексея Петрова Сычева землю пахать да навоз возить - к этому как ты отнесешься?
   - Отрицательно...- хрипит Алешка и бежит ставить самовар.
  

РЫБОЛОВЫ

  
   - Получен приказ вернуть все взятое из экономии и передать в советское хозяйство,- сказал член волостного комитета Николай-сапожник, придя на собрание,- утаившие будут преданы суду.
   Все стояли ошеломленные, не произнося ни слова. Только Сенька-плотник не удержался и сказал:
   - Вот тебе и красные бантики...
   - Велено проверить по описи, кто что брал из живого и мертвого инвентаря.
   - Да для чего ж это?
   - Рассуждать не наше дело. А раз сказано, значит должон исполнить.
   - А ведь говорили, что все народное?
   - Мало что говорили. Было народное, а теперь хотят сделать государственное. Ну, языки-то чесать нечего. Надо проверять.
   - А что без описи взято, тоже отбирать будут?- спросил кузнец.
   Все затаили дыхание.
   - Постой, дай хоть по описи-то проверить,- сказал Николай, отмахнувшись от кузнеца, как от докучливой мухи.
   Стали проверять.
   - Двадцать дойных коров с молочной фермы роздано беднейшим и неимущим... налицо только пять. Куда ж остальные делись?
   - Куда... ко двору не пришлись,- недовольно сказал кто-то сзади.
   - Что значит ко двору не пришлись? Ты куда свою корову дела? - строго спросил Николай у Котихи.
   - Издохла, куда ж я ее дела,- сердито огрызнулась Котиха, стоявшая в рваной паневе, с расстегнутой тощей грудью.- Навязали какого-то ирода, до морды рукой не достанешь, нешто ее прокормишь.
   - Вот черти-то,- сказал Николай,- заплатишь, больше ничего.
   - Накося...
   У других коровы тоже исчезли. Кто продал прасолу на мясо, у кого околела.
   - Готового не могли сберечь,- сказал Николай.- Ну, а мертвый инвентарь? Поделено десять телег, десять саней, плуги и прочее... все доставить.
   - Да откуда ж их взять-то? - крикнул печник.- Мне, к примеру, и пришлось-то от этих телег два задних колеса, а передние еще у кого-то гуляют. Черт их сейчас найдет!
   - Вот ежели кажный принесет, все колеса и сойдутся.
   - Ни черта не сойдется...
   - Да куда же вы все девали-то? - крикнул в нетерпении Николай.
   - А кто ее знает,- сказали все.- Промеж народа разошлось...
   - Да ведь народ-то весь здесь?
   На это никто ничего не ответил.
   - А что без описи... тоже отбирать будут? - спросил кузнец.
   - Будут. Обыскивать надо,- отвечал Николай, просматривая какие-то бумаги.
   Все опять насторожились, а несколько человек юркнули на задворки...
   - То разбирай, то опять собирай, прямо задергали совсем, нет на них погибели.
   - Не дай бог, в голове помутится от такой жизни.
   - Главное дело, врасплох захватили. Куда теперь все это денешь? Деревянное что,- пожечь еще, скажем, можно, а железо,- куда его?
   - Закапывать. Слободские все закапывают. - Или в пруде топить,- сказал кто-то.
   - Что утопишь, а над чем и помучаешься,- проворчал кузнец.
   - А у тебя что?
   - Мало ли что... ведра есть, жбаны молочные, болты от машины, половинка этого... сепаратора, что ли, чума его знает. Потом нож от жнейки.
   - Это утопишь.
   - А когда доставлять-то? - спросил кто-то.
   - Нынче надо,- отвечал Николай, просматривая бумаги и думая о чем-то.
   - Ну, где уж тут успеть?
   - Небось записывать будете...
   - Что записывать?
   Никто не отозвался. Еще несколько человек отделилось от толпы и тоже юркнули на задворки. Остальные беспокойно посмотрели им вслед и переглянулись.
   - Куда это они?
   - Умные люди, знают куда,- сказал кузнец и, что-то вспомнив, сам заторопился.- Ах, черт, надо мерину корму дать,- сказал он.
   Николай все о чем-то думал. Когда он оглянулся, около него стояли только человека три.
   - Где ж народ-то? - спросил он.
   - А черт их знает. Ну, что ж, надо по дворам идти?
   - Да, надо,- сказал Николай. Но вдруг, что-то вспомнив, торопливо сказал: - Подождите маленько, у меня корова не поена,- и быстро юркнул в избу.
  

* * *

  
   Минут через пять у пруда неожиданно столкнулись Николай и кузнец. Кузнец - с большими молочными жбанами из белой жести, Николай - с нанизанными на веревку гайками, петлями, подсвечниками. Кузнец присел было за куст со своими жбанами. Нико

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 600 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа