Главная » Книги

Правдухин Валериан Павлович - Гугенот из Териберки, Страница 2

Правдухин Валериан Павлович - Гугенот из Териберки


1 2 3 4 5

ьи без спинок. Множество американцев и русских. Пучеглазая мулатка, гибкая брюнетка, телом не старше тринадцати лет, но лицом явно немолодая, танцевала танец живота. Мальчик лет восьми и такая же девочка в костюмах французских пейзан детскими голосами пели наивные куплеты. Непристойность их была в неожиданных паузах между словами, в жестах, якобы невинных, но рассчитанных и неосторожных. Им бешено аплодировали. Девочку поднимали, подбрасывали на воздух, тискали, угощали фруктами и конфетами мужчины. Мальчика взасос целовали женщины. Тыльной стороной ладони девочка вытирала замусоленные поцелуями щеки и заботливо прятала лакомства в бархатный вышитый мешочек.
   Как ангелы в раю Мулен-Руж и черти в ее продажном аду, здесь также "делали" сбережения. Но как жалко и постыдно было это зрелище!
   Эта ночь у Лиллье навсегда осталась незаживающей отметой.
   В черных сумерках, перед утром, он снова стоял на паперти Сакрэ-Кёр. Теперь внизу метался огромный светлый живой Париж. Ночные огни столицы и вырванные ими у ночи синие, воздушные седоватые полосы, убегавшие на окраинах к мутным далям, вызвали у Лиллье представление Полярного моря и воспоминание о далекой Териберке. Город мирового, расчетливого кабачества, как душно и маятно здесь человеку, полсотни лет глядевшему на пустынные просторы океана!
   Именно в тот момент Николай Николаевич с холодным страхом равнодушия ощутил, что жизнь, подлинная жизнь - а есть такая! - прошла мимо него. Он, как, впрочем, и эти жадные французы, остался в стороне, на отшибе - кинутый друзьями, роком раненый воин на опустевшем поле. Поздно даже кричать! И кого может встревожить его судьба?
   В Териберку он вернулся с большой тревогой и ненужной тяжестью на сердце. Вдруг оборвалась его всегдашняя внутренняя наполненность. Потерянная предками родина не принесла ему успокоения и не удержала у себя рожденного на чужбине сына.
   Теперь Лиллье знал одно: откуда-то из-за серого океана, из далеких сумрачных стран (о, жуткие, неведомые страны!) на него движется одинокая старость. Впереди ничего, кроме смерти, идущей на него с неумолимостью вечной полярной ночи.
   Но разве человек захочет когда-нибудь покориться неизбежному?

5.

   Суровый российский Октябрь не сразу затушил мрачное величие стареющего териберского буржуа.
   Интервенты - англичане, французы, американцы, - высадив в Архангельске и Мурманске десант, до двадцатого года отгораживали Север от взмятеженной России. Здесь было образовано северное правительство во главе с народным социалистом Чайковским. Но последний был скоро сослан в Соловки, уютную пристань для своего гуманного социализма. На самом-то деле ставленником интервентов, сатрапом для русского населения уже тогда являлся бравый генерал Миллер.
   Лиллье было предложено взять на себя права чрезвычайного комиссара над Мурманским краем. Но он и теперь решительно отказался от власти, одинаково презирая большевиков и оголтелых торговцев родиной - монархистов. Николай Николаевич позднее даже заявил начальнику края Ермолову, что он желал бы выехать в "Совдепию". Либеральствующий царский чиновник дал ему такое разрешение, но Лиллье им не воспользовался.
   В начале двадцатого года союзники спешно покинули Мурманск. Они были разочарованы в русской революции. Рабочие и партизаны вернули наконец Север России. Генерал Миллер трусливо бежал из Архангельска морем. Его судно, ледокол "Минин", вынуждено было из-за нехватки угля зайти в Териберский залив и бросить якорь в Лодейной губе.
   Генерал Миллер вызвал к себе на судно Лиллье.
   Беглый сатрап, хранивший и сейчас фельдфебельскую выправку, разодетый в новый английский костюм, встретил Николая Николаевича на борту "Минина" и милостиво предложил ему гостеприимство на судне для побега за границу.
   - И если угодно, - добавил генерал с улыбкой, - вы можете проследовать в родную Францию. Только поспешайте. Мы здесь будем не больше часа. Погода, кажется, думает испортиться.
   Лиллье ответил, глядя в красивые рыбьи глаза генерала:
   - У меня нет другого отечества, господин генерал, кроме России. Мне некуда и незачем бежать. И я попрошу вас, Евгений Карлович, об одном. С вами едет лесопромышленник, английский гражданин, мистер Смит. Не обяжете ли вы его выплатить долг в пять тысяч фунтов стерлингов за купленный у меня и уже вывезенный лес? Эти деньги принадлежат моей родине.
   Не только лицо генерала, но и его новый заграничный мундир перестали блестеть и улыбаться. Миллер недоуменно вздернул квадратными плечами и, повернувшись спиною к чудаку, ушел в каюту, не попрощавшись с Лиллье. Англичанин Смит стоял здесь же, у борта, и нагло улыбался. Русский язык он понимал хорошо, но не пожелал отдать долг русскому купцу, добровольно остающемуся с большевиками
   Ледокол "Минин" торопливо снялся с якоря и, не заходя в Мурманск, ушел по направлению к Норвегии.
   Лиллье вернулся в становище.
   Териберский совет наложил на Лиллье контрибуцию в двадцать тысяч рублей. Николай Николаевич пришел в исполком и гневно заявил:
   - Хамы! Я русский дворянин, купец первой гильдии. У меня имеется высочайшая грамота и благословение святейшего Синода за деятельность по просвещению края. Вы на факториста Могучего наложили пятнадцать тысяч и даже не промышленника Митрофанова - десять. Что же значит для меня двадцать? Это оскорбительно. Требую большей чести. Вот вам чек на пятьдесят тысяч, если вы испытываете нужду в средствах. Необходимо объявить заем революции!
   Совет чека не принял. Юный матрос с большой желтой серьгой в розоватом ухе, приехавший сюда из Мурманска, с задорливой усмешкой заявил, что все банковские деньги и без того принадлежат Республике, и потребовал наличными двадцать тысяч.
   Лиллье ответил:
   - Я не храню денег у себя.
   - А золото?
   - Золото, - спокойно сказал Лиллье, - я вам отдать не могу. Я сохраню его для черных дней. Скоро вы разорите Россию и уйдете, - я вручу его той власти, которая после вашего разбоя будет восстанавливать благосостояние родины.
   Матрос весело расхохотался. Серьга качалась и била его по щеке.
   У Лиллье немедленно реквизировали факторию, магазины, продуктовые склады, запасы рыбы и леса, станы, боты, ёлы, сети, невода, яруса, рояль, растащили библиотеку (и теперь еще можно встретить у мурманских рыбаков книги Вольтера или Гете с экслибрисом: "Н. Н. Лиллье"). Скрипка Якова Стейнера, вывезенная Николаем Николаевичем из Парижа, осталась висеть у него над изголовьем: кто же мог знать ее ценность?
   Самого владельца богатств не раз вызывал к себе юный матрос, требуя золота. С улыбкой стращал тюрьмой и расстрелом. Лиллье с гордым удивлением выслушивал угрозы. Скоро юный матрос исчез из Териберки. Николая Николаевича оставили в покое. Его лишь выгнали в заднюю тесную комнатушку, где раньше ютилась его прислуга.
   Дом Лиллье стал тихим и неприметным. О нем почти забыли. В нем теперь обычно живут приезжающие на путину промышленники и сезонные рабочие. В пыльных, грязных комнатах еще до сих пор со стен смотрят чопорные старомодные лица сенаторов и министров. В комнате, служившей кабинетом, долго висел над столом кисти неизвестного художника портрет Генриха Наваррского, мужественно и радостно глядящего на распивающих чай русских промышленников. Как-то ночью Николай Николаевич перенес его в свою комнатушку. Веселый вождь гугенотов и теперь продолжает улыбаться во мраке крошечной каморки. Все это странное убранство комнат мало интересовало теперешних постойщиков дома. Старые рыбаки, хорошо знавшие Лиллье, не хотели зорить его жилища. Северяне - народ осторожный. Кто может знать, какие ветры подуют назавтра в море?
   Сам Лиллье и не тщился сохранить прежние отношения с рыбаками. Жил он, как дряхлый, подыхающий волк в глухом логовище. Во всем мире не оставалось души, для него мало-мальски родственной и нужной, человека, который взглянул бы на него тепло, приветливо, как брат и друг. Анна лет десять тому назад похоронена на западном берегу в крошечном финском становище Торос. Поздно думать о прощении и примирении.
   Но у Николая Николаевича все же тлела надежда, что ему не доведется умирать одиноким и не обихоженным близкой рукой.
   Дело в том, что, по возвращении из Парижа осенью 1906 года, Лиллье в одну из своих деловых поездок в Норвегию привез с собою девятилетнего мальчугана. По Териберке ходили упорные слухи, что белесый Алешка - его сын, прижитый им с норвежской девицей из Варде. Так ли было на самом деле, с уверенностью не мог бы сказать и сам Лиллье. Кто же из мужчин может это знать с несомненностью, особенно при случайных связях? Конечно, и досужим бабам так и не посчастливилось с точностью установить правду. Позднее Николай Николаевич возил приемыша в Архангельск и там, рассказывают, усыновил его. Как бы ни было, мальчуган стал звать Николая Николаевича папа, а в 1915 году был взят на войну как Алексей Николаевич Лиллье.
   С конца шестнадцатого года Алексей вдруг перестал писать с фронта. Но Лиллье не хотел думать, что он погиб на войне, - он ждал, тайно сожалея, что из-за гордого патриотизма не освободил сына от воинской повинности, что нетрудно ему было сделать.
   Алексей прибыл в Териберку летом 1922 года и пришел к отцу возмужавший, неузнаваемый, в красноармейской шинели с синим сундуком за плечами. Ночью, когда скупое солнце низко бежало северной стороной далеко над океаном, Алексей вошел в дом, где он прожил больше десяти лет.
   Комнаты были беспризорно пусты. Он с грохотом сбросил грузный сундук на деревянный пол, уселся на него верхом, будто на лошадь, и, робея от предчувствий, чересчур весело крикнул:
   - Дит муа, у э ле патрон?
   Тишина зашуршала в комнатах, посыпалась со стен, потолка на пол, испуганно затаилась мышами в норах.
   Лиллье услыхал голос Алексея и сразу признал гостя, удивляясь, что он говорит по-французски. Лиллье никогда не учил его языку своих предков и запрещал ему говорить даже по-норвежски.
   Горячая перхота кашлем подступила к горлу старика. Он быстро вышел из своей каморки.
   - А... папа... живы? Здравствуйте, папа! - обрадовано сказал Алексей, повертываясь на сундуке с ловкостью заправского наездника. Он стремительно подошел к Лиллье и горячо поцеловал его. Лицо Алексея безбровое, чуть-чуть наивное, сияло глупым счастьем.
   - Ну, хорошо. Хорошо, вернулся, значит, - боясь радоваться и от счастья не зная, о чем говорить, бормотал старик. Руки его дрожали, из глаз готовы были брызнуть слезы. Он сердился на свою старческую чувствительность.
   - Ну, пойдем, пойдем ко мне. Это теперь не наше, - не без горечи сказал Лиллье.
   - Реквизировали?.. Понимаю! А вы где живете? В той клетушке, где мне Федотовна сказки рассказывала? Это не гоже. Это мы исправим. Немедленно. А здесь кто проживает?
   Лиллье вдруг помрачнел. Слегка отстранился от сына, заметив сейчас только у него на левом рукаве шинели пятиконечную звезду. Хмуро проговорил:
   - Погоди. Расскажи все о себе.
   - Обо мне хотите знать? О, долго сказка сказывается, папа! Где я был? Где я не был? Носило меня ветром в океане... А вы постарели, папа... Да вы садитесь. Вы вроде как бы опасаетесь меня, папа? Напрасно. Но я вас понимаю... Как не понимать? - вдруг выкрикнул Алексей с непритворной горечью: - Революция - в-во, что твой острый нож!
   Лиллье стоял молча и ждал.
   - А я, папа, не изменился. Ваше воспитание во мне, как камень на дне моря, крепко сидит! Не вытащишь зубами!
   Алексей развязно шлепнул себя в грудь ладонью:
   - Я привез поклон вам, папа, от этой самой, миль пардон, чертовой страны, от проклятых французов.
   Алексей прыжком подскочил к мраморной плите на стене:
   - Висит еще лозунг-то ихний здесь! Либерте, эгалите эт фратерните! Свобода! Но они, жадюги-французы, держали меня на тюремном режиме, кормили одной гнилой картошкой и пичкали черной бурдой-кофеем! Эгалите! Же ву ремерси за угощение! Фратерните! Они думали меня похоронить в Египте в Хеопсовой пирамиде, чтоб кости мои мыл мутный Нил!
   - Как ты попал во Францию? - заинтересовался против своей воли Лиллье.
   - Во Францию меня отправили воевать как патриота, папа. Я был примерный солдат. Париж мне понравился, папа. Город, что и говорить, удалой город, местечко веселое - в мировом масштабе. Но французы - будь они прокляты, горбоносые дьяволы! - с неподдельной болью вдруг заорал Алексей. - Но я их обманул, папа. Иного не было выхода. Я опять стал патриотом. Так, мол, и так, господа, не могу перенести сепаратного мира, желаю бить варваров-большевиков.
   Алексей широко расхохотался, моргая светлыми ресницами, и заговорил, захлебываясь:
   - Дурачье, они привезли меня сюда, в Мурманск. Но к тебе не пустили. И даже держали как затворника. Не дали написать письма тебе. Двинули прямо на фронт. Но я же не могу бить своих. Иду к командиру - "не в силах, - говорю, - как сын дворянина и патриота, больше сносить мировых мучений над родиною. Отпустите меня. Я уеду в Петроград, убью Троцкого. Моя кровь не хочет еврея над Россией". Отпустили, снарядили. Дали денег, адреса. Золота, - шопотом добавил Алексей.
   Лиллье пристально глядел в лицо рассказчика, словно видел его впервые.
   Глаза Алексея отвечали ему тепло и сердечно, ничего не замечая.
   - И я пошел. Я попал прямиком к партизанам, к самому Ваньке Каину. Вот где мировой герой! Наполеон! Я рассказал ему все, папа, отдал адреса петербургские. Теперь мы выгнали их, папа, из России, поджарых французиков и куцых американцев. Адью, мосье! Счастливой дорожки! Мы так накрутили им хвосты, что вода под ними закипела. Я ведь теперь член совета, товарищ и друг самого Ваньки Каина.
   Лиллье слушал его, бледнея и дрожа. Руки его безвольно повисли, как у трупа. Но глаза его загорались злым огнем, плечи поднимались и снова опадали.
   - Ну, а вы как, папа? Вас, чай, ощипали здесь?
   Алексей радушно улыбнулся:
   - Не горюйте, папаша! Классовый круговорот!.. Грабь награбленное! Но... мировая справедливость восстановлена, папа! Здесь никого нет?
   Алексей отомкнул замок у сундука и начал широкими жестами перебирать его содержимое.
   - Смотрите: песций мех! Голубой! Ценность! И не один! Охотничье ружье. Голанд-голанд. Марка? Золотые часы. Кольца. Всю Териберку оженим. Четыре костюма. Английской выделки материя. Френч. У пленного офицера взят. Честно, по праву войны. Но все это чепуха. Капитал, папа, есть. Золото. Валюта.
   Лиллье кричал редко, но теперь его голос бесился и выл, как огонь на ветру:
   - Хам! Гадина! Вон из моего дома! Как ты смел перешагнуть его порог? Я не отец тебе! Ты бездомный щенок! Нет у тебя родины. Я - русский дворянин, ты - вор, убийца! Иди к своему отцу - Ваньке Каину! Вон, негодная бестия!
   Старик стремительно легко ушел в свою комнатушку, гневно хлопнув дверью.
   С потолка на Алексея посыпалась пыль. Он отряхнулся и недоуменно свистнул. Сложил, озираясь, бережно вещи обратно в сундук, замкнул его снова. Бесшумно, на цыпочках подошел к двери и, как в детстве, посмотрел в дверную скважину. Старик стоял у окна, охватив голову руками и качаясь, словно у него мучительно ныли зубы. Он не думал, что Алексей видит его.
   - Папа, а папа! Напрасно вы разобиделись. За што? Я к вам как сын родной, папа! Отоприте! - жалобно попросил Алексей.
   За дверью повисла настороженная немота. Алексей взгрустнул, как ребенок, разбивший игрушку, покачал головой, посерел, опустился. Опять наклонился к двери:
   - Напрасно же сердитесь, папа! Слышите!
   Снова тишина.
   - Послушайте же меня! Я вам, ей-богу, могу мировую протекцию соорудить. Сам Ильич, вождь пролетариата, сказал нам: "Учитесь, товарищи, торговать!" Я вот этими ушами слышал. И я приехал позвать вас, своим командиром хочу сделать. А? Новое дело закрутим. В мировой рейс пойдем, если захотите.
   За дверью вдруг тоскливо, жалобно и отвратно замяучила кошка. Тогда Алексей свирепо плюнул на дверь, взвалил проворно на плечи сундук и, проходя мимо комнатушки, зло крикнул:
   - Адью, коли так, гражданин Лиллье! Милль пардон за беспокойство! Подыхайте с котами себе на здоровье, последний буржуй, русский дворянин, акула териберская! Мы, пролетарии, и без вас дорогу найдем! Адью!
   И ушел навсегда из родного дома.
   Лиллье, как бы мучительно что-то припоминая, глядел, ничего не видя, в подслеповатое окошко. А там - далеко над серым океаном круглой жестянкой ползло северное солнце, постепенно тускнея и обезлучиваясь...
    

6.

   Лишь ночью зашла сегодня к Лиллье с обычной своей ношей Февронья Ивановна. Принесла молоко и сухари. Рыбу и картофель Николай Николаевич уже не мог есть.
   Старуха бережно поправила ему изголовье, бесшумно смахнула со столика усохшие крошки и отошла на середину каморки. Из окна падал серый сетчатый сумрак. Не мигая седыми круглыми глазами, старуха покойно стояла посреди комнаты, словно ожидая, что Николай Николаевич что-то скажет. Но Лиллье, как всегда, молчал. Тогда Февронья заговорила теплым говорком, как над колыбелью:
   - Томишься, голубок? Полежи тихо, не ворошись, а я пошепчу над тобою, - оно, може, и облегчит тебя.
   Ощупывая пальцами воздух, как бы играя на невидимых гуслях, ворожея придвинулась к постели, с минуту что-то невнятно бормотала, потом дунула три раза больному в лицо и снова отошла на прежнее место. Лиллье не поворошился. Это повторялось почти ежедневно. Февронья же, сложив калачиком руки у груди, снова зашептала однотонным уютным говорком:
   - Не ты один помираешь, - всем жизни не стало на земле. Слабеет она, матушка, не токмо что мы с тобой. Переметнулось житье: теперь оно не то, что раньше было, когда мы с тобой на берег вышли... мать моя покойная, Устинья, в Рынду из Колы приплыла, а я шести годочков была привезена, а теперь мне шестьдесят три, а тебе, почитай, за восемьдесят. На берегу станы поморские были, а житьем никто не жил. Ох, жизнь трудная была, а все ж Устинья сладилась, приобычилась к морю. Обижали нас шибко лопари, но мать моя доходчивая, в Архангельске заступу нашла себе, когда лопари посуду и снасть у ней стали рушить. Чиновника из городу выслали лопарей судить.
   А они виниться давай:
   - Ваше благородие, быть ли мы не знаем?
   А сами в пояс. Хитрущие были, покорными прикинулись, но Устинью, бывало, не перехитришь. Сама на шняках парусных промышляла. Ведь, отец-то мой покойный Иван Дементьевич, не во грех ему будет сказано, только винище лопать был здоров, а на промысел слаб был. Говорил: "море меня убивает". А рыбы-то, зверя сколь пожато о сих местах было. Страстинушка! По сотне пудов за день на один поддёв наваживали. Помнишь, чай? Вот мой-то старик, Алексей, шибко заботливый был насчет промыслу, любил уходить на карбасах в голомень, - мотор-то, ведь, у тебя одного выписан был. Уйдет покойник в море, так что берега таит. А подымается шторминушка - горя натерпится... Как горний ветер, шелоник, разыграется,- пыль по морю закружит. Океан, что береста, горит, берега стонут, куйпога скроется, валы на кряж наваливаются, а он по голомени на легкой посудинке качается. Неделями целыми позорился... Придет - глаза как у курки покраснеют. А выстоит, дождет погоды, и наживка морна, а рыбы о борт накладет. Палтусин привозил о двадцать пудов, да жирнехоньки, как поросята. Зато ж и жаловали вы его, купчики-голубчики, дружочки наши. А теперь-то што стало! Наши вот, колхозники-то, вчера и седни на ботах ходили, позорились, а выплавились на берег пустыми. А и погода тиха была, море покойно, как всю нонюшню осень, но в океане пустошь одна. Нет подхода рыбе... Из городу приплыли вчера, бают, нечем стало народ в России кормить, - акулину, гляди ты, будут вылавливать. Мясо, будто, ее поганое люди жрать станут. Вот Егоров "Канис" снаряжают. Завтра отойти в море намереваются. Да где ж? Ничего не слажено. А Егор-то Митрофаныч с ними заместо капитана корщиком идет, обучать их акульему промыслу. Фрося сейчас от него. В Мотовску губу, к Рыбачьему ладят. На саму норвежску межу, там, говорят, акула подошла. Как услышала я об этом от доченьки, - распалила меня, жадную, дума. Запямятовала в теи минуты, што живем мы теперь в терему, накрепко огороженном. "Накажи-ка ты ему, Фрося, - говорю, - покупить у норвегов того, этого по домашности. Да и лопатину не грех поновить тебе, - ходишь ты, молода, красуешься зимой-матушкой в одном саване". Фроська-то разгромыхалась смехом над матухой-дурой. И впрямь ума я решилась на последних днях моих. Ох, пора нам с тобой, пора, друженька, свет мой, Николай Николаич, в саму земь земли, на ночь долгу улечься. Пора!
   Лиллье не слушал и почти не слышал баюкающего, уветливого говорка старухи. Но Февронья рассказывала о море, и, помимо воли, перед ним закачался серый океан. В смутной теми больного сознания он ощущал, что сидит он, уцепившись за донные скрепы, в утлой дорке. Здесь близко у борта и там дальше, в море, бешено крутится водяная пыль. Берега стонут умученным животным. Волны перехлестывают через каменные горы, качкая лодка мечется, а пристани не видно, и нет надежды на причал. Волны набегают стеной, падают - и снова бегут. Мир задавлен хаосом волн. Тяжелым, перекатывающимся телом вода без устали глушит сознание: на секунду отпустит, и тогда оно остро, как маяк в ночи, загорится тревожливым светом. И затем снова - удручающая муть.
   Это тянется долго, бесконечно долго. В крошечных промежутках - сознание молнией с поражающей ясностью освещает прожитое.
   Николай Николаевич стонет чуть слышно - глухо и тускло. Стон так слаб, что старуха его не слышит. Лиллье старается стронуться с горячих пролежней грязной, пропахшей постели. Обеспокоенные коты подымаются, выгибая спины, один из них недовольно мяучит. Старик слышит мяуканье, хочет услышать его яснее, чтобы скинуть с себя лохмотья бреда. О, как тяжело, горько, тошнотно и ненужно ему теперь его бытие.
   Февронья, ощупывая воздух трясущимися пальцами, неслышно уходит.
   Лиллье просыпается от тишины. Слегка приподнимается на постели. Тянет с гвоздя полотенце. Вытирает пот. Зажигает электричество. Генрих Наваррский радостно смотрит на него со стены. Лиллье становится легче: даже мертвые могут улыбаться, а он ведь жив еще.
   "Да, да, жив... Погоди! О чем это бормотала Февронья? О норвежцах? Нет, не то... Об Егор Митрофаныче? Да, да, это самое. Фрося сказывала, он на своем боте "Канис" уходит завтра за акулой. В Мотовский залив... Там близко снега... Фиорды, Норвегия, а там... за ними Европа, Париж... Liberteм? Надо что-то делать, куда-то поспешать Не то будет поздно. Необходимо занять высоты Валериен, забытые лейтенантом Люллье. Поздно! Поздно! Поздно!"
   Слово "поздно" становится шарообразным, живым, горящим. Оно катится, бежит, с бесшумной, стремительной легкостью взлетает высоко в голубую темь. С какой нестерпимой силой играют в нем никогда не виданные в жизни огни! Но оно убегает. Его уже чуть видно. А, ведь, именно в него ушла без остатка, переключилась вся жизнь Лиллье. Необходимо нагнать его! Иначе холод и мрак.
   Николай Николаевич вздрагивает, и сон наяву исчезает, как морок. Лиллье встает. Вещи, звуки, пространство становятся для него вдруг непомерно значительными, полными вещего, острого до физической боли смысла. Пальцы на руках пухнут, хотят оторваться и жить самостоятельно. Тишина шумит в ушах, как далекий океан.
   Лиллье подходит к окну. Кононовская пахта еле уловимой тенью заснувшего зверя повисла над широким заливом, полном лунных полос. Слепящий электрический свет гонит призрак ночного каменного слона. Выше там, за горами, на бледном сиреневом небе - звезды. Они неслышно кричат зовами далеких улетающих лебедей. Ворчит шумливо океан. Начинается прилив. Разве уже утро? Генрих Наваррский улыбкой говорит о победах. Надо жить. Надо бороться. Какой веселой, суетливой борьбой, полной живого смысла, наполняется вдруг этот мир. И даже эта крошечная человеческая клетушка-нора, что оживленно шепотит закачавшимися от светлых пятен стенами.
   И Лиллье одевается. Он ощущает странную подвижность в теле. Ему даже не нужна палка. Нет, палку он возьмет с собой. Снимает со стены. Задевает скрипку: она звенит высоким, чистым звуком. Лиллье улыбается. Забывая о шляпе, выходит с непокрытой головой на двор. С моря несет сырой крепью волн. Лиллье улицей выходит к церкви. Рядом с ней брошенной шапкой темнеет Егорово жилье. Прилив все сильней и упорней шуршит на прилизанных веками песках. Как солнце после полярной ночи, радует Лиллье тусклый свет в окне. Значит, Егор не спит. Он знает, он ждет его. Как хорошо! За Мотовским заливом - Варде, Норвегия! Надо бежать!
   Лиллье тихо стучит в стекло два раза.
   Егор вздрагивает, пугается. Его большая тень качается на стекле. Потом быстро идет в сени - открыть двери странному посетителю.
  

Часть вторая

1.

   Погода не менялась.
   Океан продолжал сине-зеленым глазом крупно моргать из межгорья залива, ласкаясь к земле спокойной, непреоборимой силой. Воздушными безднами опрокинулось над горами, морем, песками сизоватое небо. Мокро поблескивали береговые пески. С хлопотливым чивиканьем бегали по ним стайки взъерошенных зуйков. Серые чайки, темные глупыши без устали носились над водами, жалобным гомоном тоскуя о добыче. Ясно выступали громоздкие северные горы.
   По берегам, в океане день и ночь, как муравьи, сновали люди. Они жили без сна. По утрам рыбаки вычерпывали залив неводами, сгружая в деревянные ящики узкую серебристую песчанку. Ребята, тонконогие, пискливые "зуйки", выбивались из сил, распутывая и наживляя тысячеудые яруса и гордясь пайком первой категории. На заре в море десятками бежали боты и ёлы. Утром рыбаки выметывали яруса, вечером тянули их обратно. Из глубин темно-голубого при солнце, свинцово-синего без солнца океана лишь изредка поднимались светло-голубоватые пятна. Это шла на удах рыба: треска с выпученными глазами, тихая пикша, пестрая, с кошачьим профилем зубатка, буйные палтус и камбала с широким телом, с одной стороны - песочно-коричневым, с другой белым, как бескровная ладонь. Рыбы было мало, рыба не шла к берегам, кочуя в неведомых просторах океана. Напрасно промышленники напряженно всматривались в светящуюся, бирюзовую водяную бездну: редко вспыхивали там светло-лучистые цветы. А если вспыхивали, обжигая надеждой, то это были звезды, раки, ракушки, медузы, моллюски "морское сердце" - грязь, нечисть, а чаще всего - негодный скат, рыба-зверек, коричневый еж, жалконький ребенок с лицом наивной придурковатой женщины, в трогательном отчаянии раскидывающей свои белые ноги с нежным брюшком и хвостом новорожденного щенка. Казалось рыбакам тогда: океан обносился, обессилел, иссяк и отдает людям последнюю, негодную живность. Рыбаков не соблазнили четыре копейки - стандартная цена ската, - они со злобой шлепали первобытного зверька о борт.
   Рыбаки выбивались из сил. Они с ненавистью глядели на мачты, на огни траулеров, русских, иностранных, - безразлично. Яростно плевались в их сторону. Траулеры без учета возраста уничтожали рыбу. Они угоняли ее от берегов, губили океанские пастбища, вырывая зеленые травы, морские леса со дна. Рыбе нечем было питаться.
   - Гляди ты: треска и та худая стала, как голодный чорт. Глаза-то у ней как вспучены. Это касатка или акула ее сюда загнали. А то травлер негодный. Самой незачем было сюда итти.
   Рыбаки знали, что ручным неводам, веревочным ярусам, свинцовым блеснам поддева, парусным ёлам, карбасам, шнякам, весельным доркам, пашечкам - всему кустарному промыслу - готовится гибель.
   Годовой план улова был выполнен меньше чем на половину. В центре гневались. Из Кармуррыбаксоюза летели грозные, как штормы, телеграммы. Бурей метались мурманские газетные листки. Далеким эхом грома доносились из Ленинграда корреспонденции. В Териберку одна за другой плыли ударные бригады. Председатель рабочей инспекции на собрании становища обвинил руководителей райрыбаксоюза и колхоза "Красная армия" в бездеятельности. Объявил, что Борисов и Холодкевич, оба ленинградские рабочие, снимаются с их постов. Ревизор уехал обратно в Мурманск. Борисов и Холодкевич продолжали работать. Записались в ударники. По утрам запрягались в лямку, тянули невода с наживкою. Ходили на ботах в море.
   Рыбы по-прежнему не было.
   Борисов стал еще застенчивее. Усталый, трепаный, с воспаленными глазами, ночью бежал в избу-читальню и там, изнывая от тайного стыда, кричал представителям береговых колхозов:
   - От паруса к мотору! От ситцевого, холщового, холстинного коняги к стальному коню на воде!
   Борисов работал на текстильной фабрике.
   - Тысячи лет буржуй смотрел на акулу как на зверя, которого есть нельзя. Пришел наконец пролетариат и сказал: "Акулой кидаться преступно!" Заменим недолов рыбы акульим мясом. Накормим заводы, совхозы, фабрики, города, деревни! Ударим по правым оппортунистам! Выметем их метлой! Союз берет акулье мясо по пятнадцати копеек кило, наравне с лучшей рыбой. Премируем рыбаков промтоварами. Построим социализм!
   Борисов громко хлопал полами своего пальто о колено.
   Рыбаки угрюмо молчали. Рыбаки никогда не ходили в океан за акулой. В становище лишь трое знали этот промысел: Егор Куимов, Николай Николаевич Лиллье и старик Гутарев. Но их не было на собрании. Борисов обещал промышленникам валенки, ватированные брюки и фуфайки, дрова - семьям (полушубков нет и не будет), посулил "заполярный" паек: белой муки, растительного и сливочного масла, по пятнадцати банок мясных консервов, макарон, пшена, чаю, сахару, компоту и, может быть, даже папирос - "Трактор" или "Пушку".
   - "Пушку" давай! - неожиданно отозвался из угла молодой рыбак, тихий Климов, никогда не выступавший на собраниях.
   Рыбаки засмеялись:
   - Ишь ты, вояка!
   - Прямо Аника-воин!
   - А паек ничего! Акулий паек! - весело выкрикнул сидевший на кукорках Ваньша.
   Рыбаки снова засмеялись. А Ваньша ощутил во рту слюну и вспомнил, что он сегодня шамал только утром. Он часто в суете забывал поесть. Ваньша не выносил собраний. Ему трудно было сидеть неподвижно, ему хотелось дела. Он, удерживая себя на месте, изо всех сил сжимал колени руками, втягивал голову в плечи. Он уже плыл по океану, ища глазами по волнам выплеска акул.
   - Кончай, Борисов!
   Борисов объявил план вылова акул: пятьсот сорок тонн в месяц на девять ботов Восточного берега, по тридцати тонн на рейс, по шести рейсов до марта месяца, по шестьдесят четыре акулы на поездку.
   Рыбаки качали головами, им представлялась зима, штормы, морозы, обледеневшая снасть.
   Борисов рассказал о том, как свежевать акулу, как снимать шкуру, хранить печень, солить мясо.
   - Крымская соль молода, не выдержанна, - угрюмо заметил старый рыбак.
   Ваньша, чтобы закончить скорее собрание, торопливо настрочил резолюцию и сунул ее Борисову.
   Резолюцию рыбаки приняли единогласно:
   "В ответ на замыслы вредителей и интервентов отвечаем выездом на акулий промысел. Им не удастся сломить волю пролетариата. План принять. Довести его до колхозов. Объявить соцсоревнование".
   Утром Егор Куимов пришел в союз и Борисов засуетился:
   - Пришли, Егор Митрофаныч? Ну, как? Едете, значит?
   - Отчего же? Пойти можно, если надо. Моря мы не боимся. Только вот дозвольте взять с собой еще Лиллье на первый рейс. Он лучше нашего знает места, где идет акула. Без него не поеду.
   Борисов покраснел:
   - Да разве он поедет? Он же, говорили, при смерти? Если поедет, с моей стороны я не возражаю. Только вот как же с жалованьем?
   - Ему жалованья не надо. Я говорил с ним.
   - Так пусть, пусть едет! - обрадовался Борисов.
   У Егора испуганно упало сердце.

2.

   Вот "Канис" неделю покоится у Териберской брюги. Первого ноября бот должен выйти в океан за акулой.
   Старые рыбаки недоверчиво мотают головами. Семен Гутарев выполз по солнцу на берег и зло храпит:
   - По-ихнему все так: тяп-ляп - и вышел корабь! Сказывал им: "Готовьте загодя подъемные крюки. - Нет крюков! - Выписывайте храбрин!" - Где теперь его добудешь? Акулий промысел - не митинг, тут криком не возьмешь. У нас, бывало, на ёлах и то все заранее было. Лиллье всю снасть у норвегов покупал. Это тебе не с ярусом выплыть. Тут надо запасу на месяц, а то и боле. Акулу надо искать на голомени, ночами. Чем чернее, тем больше шансу. Иное время простоишь неделю впустую. А шторминушка двинет - ложись в дрейф, в берег не набегаешься. А шелега где? Поезжай, говорят, в Порт-Владимир. А там один зверь на всех. Кого с им сделаешь? Прыгать через залив, хоть год разбегайся. Дурьи головы, выше себя удумали скакнуть. Без хозяев хозяйство справлять.
   Прибежал к пристани трепаный Борисов, обрадовано сообщил:
   - Из Мурманска по телефону сказали, что "Норд" с акульим снаряжением вышел на берег.
   Егор Куимов, широко расставив ноги, по-морски крепко стоит на недвижном боте, осевшим на дно по убылой воде. Рыбак ладит на бортах блоки для спуска уд. Ваньша Загрядсков и два местных комсомольца - Илья и Василий - с грохотом катят по мосткам пустые бочки для акульего жира. Ваньша употел, раскраснелся, скалит зубы, кричит задорливо:
   - Товарищ Куимов, майн вира!
   Егор не оборачивается. Загрядсков по-спортсменски прыгает у него через голову - с брюги на низкий бот, ловко принимает на руки бочку, танцуя, несет ее к трюму. Рыбак невольно улыбается его молодой удали. Это первая его улыбка Ваньше. Тот ловит улыбку, растет.
   Рябой крепыш, рыбак Синяков, кричит с бота "Завеса":
   - Ваньша, Илька, пойдемте с нами в море. Звериные сети вынимать. Не то, покуль вы, ударники, задницей тут елозите по брюге, всех акул выловят из океана.
   - Егор Митрофаныч, а што ежели на факте двинуть мне с ними?
   - Это уж сам гляди. Только "Норд" придет - годить не будем.
   - Эээ!.. нет! Тогда не пойдет!
   "Норд" пришел в Териберку лишь на второе в ночь. Но багров на нем не оказалось. Весь запас оставлен в Порт-Владимире, на восточном берегу. Егор не волнуется:
   - Што ж, поплывем во Владимир. Все одно.
   На других ботах, ждавших снаряжения, ропот:
   - Сколь шуму, собраний! Семена Игнатьича силом больного таскали в Мурманск планы составлять. Проживался дед, тратился, все обсказал, а пришла путина - руками беду разводи. Эх, вы, каррыбаки, леший бы вас утопил всех! Как теперь без крюков пойдешь? Зубами акулу цеплять, што ль?
   Загрядсков пламенеет:
   - По мордасам бы их, бюрократов-плановиков!
   Илька предлагает выковать крюки за ночь в местной кузнице. Рыбаки ворчат:
   - Парфенов и так с ног валится!
   - Он уды нам готовит. Задержите.
   - Ударная работа, прости ты им господи, окаянным!
   Ваньша с Илькой, размахивая руками, ругаясь, бегут в кузницу. Кузнец - старик, черный, косматый демон с утомленными, слезящимися глазами, - выбивается из сил. Помещение похоже на ад. Маленькая клетушка, два горна, - второй - плавильня для отливки брусков по выточке моторов. Повернуться негде. Удушливый горячий воздух, дым, угольная пыль. Прикрепленный комсомолец-ударник Иванов, оказалось, сбежал. Ваньша яростно клянет его, наскакивает на Илью:
   - Говорил, надо другого. А ты тож: "рекомендую", "наш в доску". Нежно шамает, девица буржуазная. Ноготки чистит, как Александр Пушкин. Стишки про машины пишет. И когда это стихи, наконец, подохнут! Антилигент воздушный! Ну, Илька, становись, чорт, к горну. Качай! Да ну, проворней! А то океан, нас дожидаючись, испарится!
   К утру два крюка были готовы.
   Теперь ждали лишь прибылой воды, чтобы выйти вечером в море.
   С полдня начинает привычно шуршать по пескам прилив. Бот, покачиваясь, поднимается с водой к брюге. Через два часа отход. Народу на мостках с каждой минутой становится больше и больше. Идут рыбаки, бабы, девчата, скачут ребятишки.
   Ваньша забрался на вершину высокой мачты и ладит радиотелеграф. Пониже его на веревках обезьянкой повис Илька.
   - Василий! Подай сюда антенну! Да не ту, вот эту, витую, желтую, слепошарый!
   Ваньша в боевом настроении. Сегодня, наконец, он вымахнет в океанские просторы. Ух, хорошо! Ваньша любит землю, моря, он сотни лет, не меньше, будет колесить по их веселым раздольям. Он любит, обожает "буржуев" Уэльса, Джозефа Конрада, всамделешнюю романтику, здоровую спорт-работу. Ваньша глядит сверху на мир: шумящую внизу толпу, облысевшие веками горы, пески, становище, синий залив, на игрушечную, смешную церковку - и ощущает себя подлинным счастливцем, кинутым судьбой на головокружительные высоты. Ух, даже дух захватывает!
   - Ленка, рыжая, где ты? А ну, погляди на меня! - орет он без голоса любимой чернявой девчонке, которая живет сейчас в Ленинграде, на Песках и, уж конечно, не забыла его.
   Ваньша ведь безобразно молод, здоров и силен. Жизнь его, как свадебный кубок буржуя, переполнена великой целью - пересоздать, перебутырить этот маленький жалкий мир. Ваньша будет строить, он построит социализм. "Это есть наш последний, решительный бой!" - поет прилив волнами океана. Слышите? Люди тысячи лет мечтали как бы осчастливить людей, а вот он, бывший беспризорник, выросший на дымных от боя полях, не знавший отца и матери, Ваньша Загрядсков, он, наконец, выполнит это. Как хорошо, что он живет именно теперь, в эти бурливые, штормовые годы!
   - Илька, готово, подтяни конец! Есть контакт?
   - Есть! Не упади, шалава!
   - Меня воздух носит, Илька! Не упаду!
   Толпа шумит.
   - Илька, поди побеги к своей Марфутке напоследок. Ваньшу с собой прихвати, а то на акуле истощаешь! - кричит парень с мостков.
   Ваньша зычно отзывается сверху:
   - Я не трепач, как вы! У меня своя есть, не фальшивая, а штатная, так сказать, подруга жизни.
   - Своя далеко, а эта близко.
   - Близко да низко, а та далеко да высоко. Мы женщин пока отставляем - на передышку. Мы же ударники!
   - По бабам ударить, а потом удирать - на это вы, зимогоры, мастера!
   - Егор Митрофаныч, - сипит Семен Гутарев: - лайбу-то припас? А то, гляди, вот-вот новый месяц народится - погода сменится. Штормы пойдут. Осенями волны хлесткие, с засычкой. Без лайбы не пробьешься.
   Молодой рыбак Суриков, лежа грудью на перилах, безвольно уронив голову, руки, пьяно горланит:
   - Егор Митрофаныч, а Митрофаныч! Подь-ка сюды! Ко мне, ко мне, милай друг. Я тебе вчера докладал... Не пойду я, значит, на акулу.
   - Как так? - опешил Егор: - ты же посулился?
   - А так уж. Не пойду - и конец! Зубы болят. Никакая мура не помогает. Березову щепину ложил - ничего. Так и скажи начальству... всем им, поло...сатым чертям, и Ваське Борисову. Где он, чорт? Упрятался, боится православных. В город мне надо. Зубы вставлять, а меня на акулу... Извиняю... Не пойду!
   - Мы тебе акульи вставим! - кричит с мачты Илька.
   - Оставьте их для коммунистов, а то скоро, гляди, свои-то сломают они на людях, - зло отвечает кто-то из толпы.
   - Вы, ребята, Ваньшу заставьте преж всех акулье мясо жрать-то! Пущай испробует сам, чем народ потчевать!
   - Ничего, товарищ, испробуем. Партия велит - даже тебя скушаем, не поморщимся.
   В толпе ропот:
   - Это вы можете - людей-то глотать!
   Ваньша спускается вниз. Прыгает на палубу.
   - А чего на вас смотреть, если у вас никакой фантазии к социализму! Полета ввысь!
   - Высь, высь... Прысь! - кричит на него Суриков и плюется. Поворачивается и, пошатываясь, идет по мосткам, бормочет: - Прысь! Акульщики тоже! Не поеду! Зубы мне надо! Зубы!
   Из толпы отделяется существо страшного роста, в штанах и рубахе, жена Сурикова; "мужик-баба" - ее прозвище - хватает щуплого рыбака за шиворот и волочит его в становище, ругаясь хриповатым басом:
   - Ах, ты, чертяка морское, пьяный дурак! Метнуть тебя в суводь, чтоб не жил ты больше. Поваляешься ты у меня в ногах, дорвусь я до твоей хари, не пожалею двенадцати копеек, всажу заряд в задницу!
   Толпа хохочет. Ваньша с улыбкой качает головой:
   - Вот чудище-то! Чистый Болдуин!
   - Махно-баба! - смеется Илька.
   Егор обеспокоено говорит комсомольцам:
   - Неладно, ребята, получается. Сурикова теперь не вернешь.

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 326 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа