Главная » Книги

Никитин Иван Саввич - Дневник семинариста

Никитин Иван Саввич - Дневник семинариста


1 2 3 4 5

  
  
  ИВАН САВВИЧ НИКИТИН
  
  
  
  ДНЕВНИК СЕМИНАРИСТА
  
  
  
  
  (Повесть)
  1844... июля 18
  Слава тебе, господи! Вот и каникулы! Вот, наконец, я и дома... Да! Нужно, подобно мне, позубрить круглый год уроки, ежедневно,- да еще два раза в день, - за исключением, разумеется, праздников, - промерить от квартиры до семинарии версты четыре или более; потом в душной комнате, в кружке шести человек товарищей, подчас в дыму тютюна, погнуться до полночи над запачканною тетрадкой или истрепанною книгой, потвердить греческий и латинский языки, геометрию, герменевтику, философию и прочее и прочее и после броситься с досадою на жесткую постель и заснуть с тощим желудком, оттого что какие-нибудь там жиденькие, сваренные с свиным салом щи пролиты на пол пьяною хозяйкою дома, - нужно, говорю я, все это пережить и перечувствовать, чтобы оценить всю прелесть теплого, гостеприимного, родного уголка... Ух! Дай потянусь на этом кожаном стуле, в этой горенке с окнами, выходящими в веленый, обрызганный росою, сад, в этом раю, где я сам большой, сам старшой, где имеет право прикрикнуть на меня только один мой добрый батюшка... А право, здесь настоящий рай: тихо, светло. Из сада пахнет травою и цветами; на яблонях чирикают воробьи; у ног моих мурлычет мой старый знакомец, серый кот. Яркое солнце смотрит сквозь стекло и золотым снопом упирается в чисто вымытую и выскребенную ножом сосновую дверь. Батюшка мой такой тихий, такой незлопамятный! Если ж случается мне что-нибудь набедокурить, он покачает головою, сделает легкий упрек - и только. Между тeм, странное дело! я так боюсь его оскорбить... А вот, помню я, был у нас учитель во втором классе училища, Алексей Степаныч, коренастый, с черными нахмуренными бровями и такой рябой и корявый, что смотреть скверно. Вызовет он, бывало, тебя на средину класса и крикнет: "Читай!" А из глаз его так и сверкают молнии. Взглянешь на него украдкою и начнешь изменяться в лице, в голове пойдет путаница, и все вокруг тебя заходит: и ученики, и учитель, и стены - просто диво! И понесешь такую дичь, что после самому станет стыдно. "Не знаешь, мерзавец! - зарычит учитель, - к порогу!.." И начнется, бывало, жаркая баня... Что ж вы думаете? Попадались такие ученики, которые, не жалея своей кожи, находили непонятное удовольствие бесить своего наставника. Бывало, иной ляжет под розги, закусит до крови свой палец - и молчит. Его секут, а он молчит. Его секут еще больнее, а он все молчит.
  Алексей Степаныч смотрит и со зла чуть не рвет на себе волосы... Да мало ли что случалось! Однажды ученик делал деление и до того спутался, что никак не мог решить задачи. Стоит бедняжка у доски, лицо раскраснелось, по щекам текут слезы, нос выпачкан мелом, руки и правая пола сюртука тоже в мелу. Алексей Степаныч злится, не приведи господи! "Ну, говорит, что ж ты!., решай!.." И вдруг повернулся направо. "Богородицкий! как ты об этом думаешь?" Богородицкий вскочил со скамьи, вытянул руки по швам и, вспомнив, что в катехизисе есть подобный вопрос с надлежащим к нему ответом, громогласно и нараспев отвечал: "Я думаю и рассуждаю об этом так, как повелевает мать наша церковь". Мы все переглянулись, однако ж засмеяться никто не посмел. Алексей Степаныч плюнул ему в глаза и крикнул: "На колени!" Ну, в семинарии у нас совсем не то: розги почти совсем устранены, а если и употребляются в дело, так это уж за что-нибудь особенное. Наставники обращаются с нами на вы, к чему я долго не мог привыкнуть. Оно в самом деле странно: профессор, магистр духовной академии, человек, который бог знает чего не прочитал и не изучил, обращается, например, ко мне или к моему товарищу, сыну какого-нибудь пономаря или дьячка, и говорит: "Прочтите лекцию". Долго я не мог к этому привыкнуть. Теперь ничего. И мне становится уже неприятно, иногда и вовсе обидно, если кто-либо говорит мне mw; в этом ты я вижу к себе некоторое пренебрежение. Замечу кстати: мне необходимо привыкать к вежливости, или, как говорит мой приятель Яблочкин, к Порядочности (Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских книг). Батюшка сказал, что с первых чисел сентября я буду жить в квартире одного из наших профессоров с тою целию, Чтобы он имел непосредственное наблюдение за моим поведением, следил за моими занятиями и, где нужно, помогал мне своими советами. Этот надзор, мне кажется, решительно во всем меня свяжет. Либо ступишь не так, либо что скажешь не так, вот сейчас и сделают тебе замечание, а там другое, третье и так далее. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь: батюшка, наверное, желает мне добра. Стой! вот еще новая мысль: что если этот дневник, который я намерен продолжать, по какому-нибудь несчастному, непредвиденному случаю попадется в руки профессора? Вот выйдет штука... воображаю!.. Да нет! Быть не может! Во-первых, у меня, как и прежде, будет в распоряжении свой сундучок с замком, в который я могу прятать все, что мне заблагорассудится; во-вторых, я стану писать его или в отсутствие профессора,- или во время его сна; стало быть, опасения мои на этот счет не имеют никакого основания. Жаль мне бросить эту работу! Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я со временем привыкну сео6од-нее излагать свои мысли на бумаге. Притом сама окружающая меня жизнь здесь, в деревне, и там, в городе, в семинарии, как она ни бедна содержанием, все-таки не вовсе лишена интереса. Вчера, например, мне случилось быть у нашего дьячка Кондратьича. Чудак он, ей-богу! Летами еще не стар, лет этак тридцати с чем-нибудь, выпить любит, а когда выпьет, ему никто нипочем: и прихожанин-мужик, и дьякон, и даже мой батюшка. Придирки свои он обыкновенно начинает жалобою на свое незавидное положение: "Что, дескать, я? дьячок - вот и все! Тварь - и больше ничего! Червяк - и только!.." - и зальется горькими слезами, - и вдруг от слез сделает неожиданный переход к такой речи: "Да-с, я червян, воистину червяк! Ну, а ты, смею тебя спросить, ты что за птица?.." Тут голос его начинает возвышать-6я все более и более. Кондратьич засучивает рукава, йевую ногу выставляет вперед, правую руку со cжатым кулаком бойко замахивает назад, словом, принимает грозное, наступательное положение, и в эту минуту к нему не подходи никто, иначе расшибет вдребезги; если кулаков его окажется недостаточно, пустит в ход свои зубы, уж чем-нибудь да насолит своему, как он выражается, врагу-супостату. Жена Кондратьича робкая, ва-гнанная, забитая женщина, вдобавок худенькая, маленькая и подслеповатая, вечно плачется на своего мужа, жизнь свою называет мукою, себя мученицею; муж называет ее слепою Евлампиею. Итак, говорю я, вчера вечером случилось мне быть у Кондратьича. Когда я вошел в его избу, он ходил из угла в угол, заложив руки за веревочку, которою был опоясан, и распевал: "Взбранной воеводе победительная, яко избавлыпеся от злых..." Посреди избы стояла большая, опрокинутая вверх дном кадушка. "А, мое вам почтение, Василий Иванович! - ска-вал Кондратьич, заметив меня на пороге, - мое вам всенижайшее почтение, господин философ, будущий пастырь словесных овец... сделайте одолжение, садитесь... А это что у вас за мешочек в руке?.." Я совершенно потерялся. Дело в том, что батюшка приказал мне отнести дьячихе немного пшена, но так, чтобы муж ее этого не заметил, потому что Кондратьич, при всей своей нищете, при всем своем безобразном пьянстве, горд невыносимо. "Это так", - отвечал я, краснея. "А коли так, стало быть, и пышки в мак". Мы сели. Минуты три прошло в молчании. Вдруг под кадушкою послышались всхлипывания. Я вэглянул на дьячка. Он преспокойно поправил свою тоненькую, завязанную грязным снуром, косу и отвечал: "Мыши скребут". Всхлипывания усилились. Я вскочил, приподнял край кадушки, и, к величайшему моему удивлению, оттуда вышло или, правильнее сказать, выползло живое существо, - это была жена Кондратьича, бледная, без платка на голове, с растрепанными волосами. "Что это значит?.." - спросил я дьячка. "Гм... что это значит... да-с!" И, не спеша, вынул он свою тав-линку, щелкнул по ней указательным перстом, потянул в одну ноздрю табаку и с глубокомысленным видом произнес: "Жена моя увидала вас в окно и, не желая показать молодому юноше свою красоту, скрылась в эту подвижную храмину. Смею вам доложить, она у меня прецело-мудренная женщина!.." Разумеется, Кондратьич говорил вздор. По справке оказалось, что он уже не первый раз издевается таким образом над безответною бабою.
  В минуту гнева и уж, конечно, порядочно выпивши, Кондратьич опрокидывает кадушку там, где ее находит, то есть на дворе или в избе, и обыкновенно кричит жене: "Слепая Евлампия, гряди семо!.." Бедная женщина, не смея ему прекословить, подползает под так называемую подвижную храмину, а дьячок ходит вокруг и распевает: "Взбранной воеводе победительная..." Батюшка мой отчасти прощает ему эти мерзости из сострадания к его жене, которая без мужа должна будет пойти с сумою, потому что Кондратьич, как он ни плох, все же ее кормит, отчасти просто по доброте своего сердца. Дьячок, со своей стороны, умеет заискать кого ему нужно. На днях, когда благочинный входил в нашу церковь, Кондратьич забежал ему вперед. "Позвольте, позвольте!.." - "Что ты, брат?" - "А вот-с..." - и, вынув из своего кармана носовой платок, услужливый дьячок смахнул им пыль с сапог благочинного, прежде нежели тот успел ему что-либо возразить. "Каков он у вас?" - спросил после благочинный у моего батюшки. "Пьет иногда и характера не совсем покойного". - "Ну, что ж делать! Увещевай его словом божиим. Глядишь, исправится. Один бог без греха..." Однако пора обедать. После обеда завалюсь спать и просплю до вечера, просто - наслаждение!..
  Вечером
  Уже смерклось. С пастбища возвращается стадо коров, покрытое облаком пыли. Пастух пощелкивает кнутом. Где-то вдалеке, вероятно, какой-нибудь молодой парень наигрывает в жалейку. На улице слышен скрип отворяемых и затворяемых ворот. Бабы, в пестрых понявах и в белых рогатых кичках, расходятся в разные стороны от колодца. Коромысла мерно качаются на их плечах, в железных ведрах светится холодная ключевая вода. Солнце медленно прячется в синих тучах за темным лесом, и его пурпуровый румянец горит на листьях дерев, на соломенных кровлях бревенчатых избушек, на стеклах узеньких окон и на поверхности светлого озера, окаймленного зеленым камышом. Славная, право, картина! А уж как я спал после обеда!., мне кажется, удар грома не мог бы меня разбудить... Да как и не спать? Пирог, щи о говядиной, подбитые сметаною, жареная, налитая яйцами курица, творог, каша молочная - вот что было у нас за обедом. Маменька потчевала меня, как гостя, и я принужден был съесть несколько лишних кусков единственно для того, чтобы доставить ей удовольствие. Добрая она, право! Говорит, что я похудел в продолжение года от усиленных занятий науками, и советует мне беречь свое здоровье, в особенности не читать книг по ночам, чтобы не испортить зрения. Разумеется, все это было сказано в отсутствие батюшки, который не любит потакать лени, а главное - не терпит, чтобы женщины мешались в дело науки. Прямое назначение женщин, говорит он, - заботы о семейном, домашнем быте, вне которого они никуда не годны. Взгляд батюшки еще не так , строг. Другие смотрят на женщину как на аспида и василиска. Правда, я мало читал, но из всего прочитанного выходит заключение такого именно рода, что женщина - аспид и василиск... Кто пробежит начало моих записок, без сомнения скажет: "Что за наивность! В какие странные рассуждения вдается писавший эти строки!" - Так-то так, м. г., сказал бы я ему, только вы забываете, что я связан по рукам и по ногам. Если бы я спросил о чем-либо, не прямо относящемся к моему делу - к лекции, кого-нибудь из наших профессоров, меня назвали бы дураком; если бы я спросил кого-либо из моих товарищей, - более скромный из них посмеялся бы надо мною, более дерзкий послал бы меня к черту. На всякий возникающий во мне вопрос, на всякое рождающееся во мне сомнение я должен искать ответа только в самом себе. За что же лишать меня моей единственной отрады - свободы мысли? Если всюду и перед всеми мне приходится скромно потуплять глаза и покорно наклонять свою голову, - по крайней мере в те минуты, когда работает моя голова, когда перо мое не успевает следить за быстрою мыслью, пусть я буду независим, пусть я буду человеком, свободно проявляющим дар своего живого слова. В Воронеже, говорят, появился недавно прасол-поэт. Жар и холод пробежал по моему телу, когда в одном из современных журналов я прочитал эти животрепещущие строки:
  Иль у сокола
  Крылья связаны?
  Иль пути ему
  Все заказаны?..
  Впрочем, из наших наставников никто пе упомянул о нем как о человеке, подающем какие-либо надежды. Говорят, был знаменитый поэт Пушкин, но я совсем его не читал. В словесности, как образец высокого слога в поэзии, я помню следующие, выученные мною наизусть стихи Державина:
  Се ты - веков явленье чуда. -
  Сбылось пророчество, сбылось!
  Меч, воссиявший из-под спуда,
  Герой мой вновь свой лавр вознес.
  Последнего стиха я никогда не мог произнести свободно, потому что при чтении его у меня перехватывало в горле дыхание. Вот Яблочкин, так уж молодец по этой части! сколько он знает наизусть стихов! Пред моим отъездом сюда он читал мне поэму "Демон". Стихи необыкновенно музыкальны. Перед глазами одна за другою рисуются картины, когда их слушаешь; но впечатление, производимое целою поэмою, наводит на странные, невыразимые мысли... Что, если бы, по окончании курса в семинарии, удалось мне попасть в университет... Да нет! не с моими способностями. Яблочкин - другое дело: он хоть сейчас выдержит университетский экзамен. "Пешком, говорит, на Христово имя пойду, а уж буду в университете". Я ему верю: с его настойчивым характером он все сделает. А как он смел! Однажды в классе, когда профессор говорил о местопребывании души в человеческом теле и решил этот вопрос тем, что душа обитает во всем нашем теле, Яблочкин неожиданно поднялся со скамьи.
  - Позвольте предложить вам возражение, - сказал он профессору.
  - Хорошо.
  - Так как в сумасшедшем человеке душа не может проявлять разумно своего существования, а по существу своему недеятельною она быть не может, то чем душа эта бывает занята в продолжение иногда многих лет, то есть go самой смерти сумасшедшего?
  Профессор стал в тупик и, после долгого молчания, сурово ответил: "Садитесь на место и вперед прошу поменьше рассуждать, а слушать внимательно то, что вам скажут". Яблочкин сел читать какой-то журнал и не обращал ни малейшего внимания на лекцию профессора, который говорил о Сенеке, о Сократе, о Пифагоре и уж бог знает о ком, всех трудно припомнить... Однако васе-ла мне в голову эта семинария! О чем бы я ни повел речь, непременно коснусь семинарии... Полно! Мне еще нужно подумать о плане заданного нам па каникулярное время рассуждения на тему: "Каким образом ум, как источник идей, может служить средством к приобретению познаний?" По поводу этой темы Яблочкин сказал мне: "Подивись, брат, нашим способностям. На эту мудреную фразу у нас напишут некоторые по три или по четыре листа самым мелким почерком, а простой записки к знакомому никто из нас не напишет толково; мало этого: десяти слов не свяжут в разговоре как следует. Заметь, брат, это и намотай себе на ус". - "Однако и ты напишешь, когда прикажут", - отвечал я. "Само собою так... Воздадите кесарево кесареви".
  22
  Целую неделю я не брался за перо: не до того было. Наступила рабочая пора - уборка хлеба. Жары стоят нестерпимые. На небе нет ни облачка. Ветер горячий. Жницы работают с рассвета до поздней ночи. На подошвах их необутых ног, которыми они смело ступают по срезанным стеблям ржаного колоса, трескается кожа; на ладонях появляются мозоли, некоторые величиною в орех; лица у всех покрыты загаром и потом; на свежие следы горячего пота ложится сухая пыль, образует черные полосы, которые в свою очередь покрываются новою пылью, и так далее и так далее... Всех мучит невыносимая жажда, а в поле нет ни одной капли холодной воды, потому что она на рассвете привозится из села в жбанах или в бочонках и, по прошествии трех-четырех часов, делается теплою, совершенно негодною для питья. Нет и отрадной тени, куда бы можно было приклонить усталую голову и вдохнуть в себя струю прохладного воздуха. Грудные малютки, которых матери берут с собою в поле, лежат под снопами на разостланных белых зипунах, время от времени плачут, замолкают и опять плачут. Матери торопливо кормят их грудью и снова берутся за серп. При дороге сидят грачи с распущенными крыльями и раскрытым клювом; даже им тяжело от нестерпимого жара. Батюшка, несмотря на свой сан, собственноручно накладывает на воз полновесные снопы, подмазывает дегтем колеса, впрягает лошадь и сохраняет при всем этом невозмутимое спокойствие: так он рад хорошему урожаю! Пример его и на меня действует благодетельно. Только от непривычки к работе к вечеру у меня страшно ломят плечи и руки. Ночью сплю как убитый, даже и во сне ничего не грезится. Сегодня, часов втак в пять, когда жар несколько убавился и работа закипела дружнее, из села прискакал верхом мальчишка, без шапки, босоногий, в оборванной рубашонке, и своим детским языком насилу мог растолковать батюшке, что умирает его больная мать, что нужно ее исповедать и приобщить святых тайн. Батюшка поморщился. Сердце мое сжалось, и, грешный человек, я осудил его в душе. Очевидно, ему жаль было терять золотое, рабочее время. Впрочем, нерешимость его была минутная; с моею помо-щию он посбросал с телеги снопы и крупною рысью отправился в село. Больная умерла в сумерки. Вечером, когда мы готовились сесть за ужин, вошел кузнец Фома, старик, белый как лунь.
  - Здравствуй, отец Иван! Вот я сына хочу женить...
  - Знаю, знаю. Час добрый! - сказал батюшка.
  - Покорнейше благодарим. Прими-ка вот, чем богат.
  Фома поклонился и поставил на стол штоф водки.
  - Спасибо, друг, спасибо! Только наперед тебе самому ее надобно отведать.
  - Почему не так, коли будет на то твоя милость. - Батюшка налил стакан.
  - Выпей-ка на здоровье.
  - Начинай, отец Иван. За мною дело не станет.
  - Я бы не отказался. Ты знаешь, я не пью.
  - Ну, и просить не стану. Благослови.
  - Бог тебя благословит.
  Фома выпил, крякнул и вытер усы рукавом своего серого халата.
  - За венчанье-то, отец Иван, ты дорого ль с меня положишь?
  - Сойдемся, друг, сойдемся.
  - Вестимое дело. Все-таки мне надо рассчитать, что и как...
  Батюшка скоро с ним условился.
  - Ну, вот, - сказал Фома, - спасибо, что не прижимаешь; добрый ты, значит, человек, не то что наш дьячок, - этакая дрянь, и не глядел бы на него.
  - Бог даст, исправится. Ну, каково убираетесь с хлебом?
  - Убираемся помаленьку. Так спешим, что на-по-ди! - И, после непродолжительного разговора об уборке хлеба, Фома поклонился и вышел.
  - Зачем вы взяли это вино? - спросил я у батюшки.
  - Затем, чтобы не обидеть старика. Таков обычай.
  - Ну, а зачем вы его потчевали?
  - Опять таков обычай. Вот погоди, когда будешь попом да придется тебе самому плесть плетни, чинить соху, чистить хлев да ходить со двора на двор с просьбою, нельзя ли, мол, вот в том мне помочь да в этом пособить, тогда ко всему привыкнешь. - И батюшка грустно сел за стол, как будто вопросы мои пробудили в нем тяжелые мысли.
  30
  Полевые работы идут горячо по-прежнему, и я почти к ним привык: руки и плечи болят у меня уже меньше. В прошлое воскресенье мы все порядочно поотдохнули. Время, проведенное мною в церкви, при слушании божественной литургии, показалось мне особенно приятным. Мужички стояли так тихо, так благоговейно! Ни один человек не улыбнулся, несмотря на то, что дьячок наш пел преотвратительно. При взгляде на толпу народа в голове моей мелькнула нелепая мысль: что, если бы я был учеником богословия? Я мог бы надеть стихарь, в виду всех стать перед налоем и сказать красноречивое, поучительное слово... По выходе из церкви, на паперти, меня встретили две чернички, одна старая, другая молодая и прехорошенькая. Они занимаются печением просфор, посещают богатых купцов в городе, которые наделяют их разными съестными припасами, иногда отправляются странствовать по святым местам; на счет каких доходов? - положительно сказать не могу. Старую черничку некоторые мужички, в особенности пожилые бабы, почитают за святую. Она носит на груди засаленную тетрадку{ "Сон пресвятыя богородицы" и читает ее по складам набожным бабам; те слушают, подпирая руками голову, вздыхают, нередко плачут и награждают читальщицу кусками холстины. Батюшка смотрит на них подозрительно, но они живут, по-видимому, так безукоризненно и так хорошо сумели себя поставить во мнении всех прихожан, что бояться им решительно нечего. Эти чернички с такою настойчивостию и вежливостию просили меня к ним зайти, удостоить их, как выражались они, моим посещением, что мне совестно было отказаться. В горенке у них необыкновенная чистота. Окна вымыты и вытерты до того чисто, что при свете солнца кажутся зеркальными. Гладкий сосновый пол тоже вымыт, выскоблен ножом, и на нем не видно ни соринки. По углам нет ни одного клочка паутины. Стены недавно обелены. Стол покрыт белою, как снег, скатертью. Перед иконою, убранною искусственными розовыми цветами и оправленною блестящею фольгою, ярко теплится лампадка. Рогачи поставлены у порога в уголке, вероятно, с тою целию, чтобы не всякому бросались в глаза. Их деревянные рукояти так вычищены, что подумаешь, они вышли из-под рук искусного столяра. Из простых вопросов молодой чернички о том, что нового в городе, каково мне там живется, не скучаю ли я в деревне, я заметил, что она очень неглупа. Старуха достала между тем из маленького сундука графин красного вина и поставила его на стол на круглом зеленом подносе вместе с рюмкою. Несмотря на все мои уверения, что я никогда не пил и не пью вина, я не мог не исполнить желания гостреприимных хозяек, когда они сказали, наконец, что я их обижаю, что, следовательно, я ими гнушаюсь, если не хочу выпить того, что предлагается мне от души. Молодая черничка сидела напротив меня и так близко, что ее горячее дыхание касалось моего лица. Черное платье, застегнутое на груди белою перламутрового пуговкой, расстегнулось, и в горел от стыда и еще от другого, доселе незнакомого мне чувства. Совесть моя говорила мне, что я поступаю нехорошо, что мне не следовало долго оставаться в этой уютной горенке, между тем непонятная сила удерживала меня на месте, случайно занятом мною против молодой чернички. Приблизилась пора обеда. Я опомнился, схватил фуражку и поблагодарил хозяек за их радушный прием. Они пригласили меня перед вечером пить чай. Скажу чистосердечно, я был рад этому приглашению, хотя и отказывался от него из приличия.
  31 утром
  Нет, я не был вчера у черничек. Вся эта ночь проведена мною без сна, в страшной, мучительной тоске. Полураздетый, я ворочался с боку на бок в своей постели, творил молитвы, - и все напрасно: сон убегал от моих глаз. Голова моя горела, как в огне, подушка жгла мои щеки, простыня обдавала меня жаром. Около полночи я вышел из терпения и сел к открытому окну, думая, что ночная прохлада освежит мое пылающее лицо и приведет в порядок мои мысли. Все было напрасно... Тускло сияли звезды на синем небе. В саду стоял непроницаемый мрак. Порою слышался шепот сонных листьев, тревожимых перелетным ветром. В этом шепоте мне чудились звуки ласковой женской речи. В темноте ночи перед моими глазами носился образ красивой, молодой женщины. Она глядела на меня так приветливо, с такой любовью манила меня к себе своею белою рукою. Я боялся, что сойду с ума, вышел на крыльцо и начал лить себе на голову воду из висевшего там на веревочке глиняного рукомойника. Эти строки я пишу при бледном свете только что занимающегося утра. На востоке вагорается красная полоса. Клочки алых, прозрачных облаков быстро пролетают в голубой высоте. В росистом саду изредка слышится шорох пробуждающейся птички. Батюшка теперь скоро проснется, и мы все отправимся на работу. Скорее бы нужно в широкое поле: в этой тесной комнате душно, как в раскаленной печи...
  1 августа
  Перевозка снопов окончилась вчера рано. Я был дома еще засветло. При наступлении сумерек умылся, почистил свое платье и пошел побродить по селу. Уж не знаю, как это случилось, только мне скоро пришлось проходить перед знакомым окном, у которого сидела молодая черничка и вязала чулок (зовут ее, как я после узнал, Натальею Федоровной). "Зайдите к нам на минутку", - сказала она с улыбкою, кивая мне головой. Сердце мое сильно забилось. Я остановился в нерешимости - и зашел.
  - А я целый день сижу все одна. Старуха моя ушла к знакомой, больной бабе, верно и ночевать там останется. Садитесь, пожалуйста.
  Разговор наш шел сначала довольно вяло. Но Наталья Федоровна была так находчива, что я невольно оживился.
  - Ах, какая жара! - сказала она, сбросив с своей груди темный платок, и села со мною рядом. Плечо ее касалось Моего плеча. - Я думаю, руки ваши от работы
  "теперь сделались грубее, чем были прежде. Вы были сегодня в поле?
  Она взяла меня за руку и крепко ее сжала.
  - Да, был, - отвечал я взволнованным голосом и дрожа всем телом.
  - Огонь надо зажечь, - сказала она и опустила занавеску.
  В комнате стало темно.
  - Помогите мне сыскать свечу... Никак ее не найду, - говорила она со смехом. - Не тут ли она стоит за вами?..
  И лица моего опять коснулось горячее дыхание, моего плеча коснулось полуобнаженное, горячее плечо. По всему моему телу пробежал сладостный трепет. Дыхание мое прерывалось. Я крепко обнял обеими руками ее тонкий стан, и на губах моих, первый раз в моей жизни, загорелся огненный поцелуй...
  8
  Несколько дней я не брался за перо. Теперь горячка моя поутихла, и я могу спокойнее и глубже заглянуть в свою душу. Отчего я не обратил внимания на это тревожное чувство боязни, которое отталкивало меня в минувшее, памятное мне теперь, воскресенье от порога черничек? Зачем я скрыл от своего отца мое первое с ними знакомство? Ясно, что я умышленно закрывал свои глаза, чтобы не видеть того, что я должен был видеть заранее. Ясно, что я с намерением не давал воли своему рассудку... Ну, любезнейший Василий Иванович, помни этот урок! Нет, брат, шалишь!.. Теперь каждый свой шаг ты должен строго обдумывать. Ив каждого твоего намерения, готового перейти в дело, ты наперед обязан выводить вероятные последствия. Мне кажется, в эти дни я постарел несколькими годами. Я горю со стыда, когда батюшка останавливает на мне свой умный, проницательный взор, будто хочет сказать: "Ах, Вася! нехорошее ты дело сделал!.."
  Какая здесь, однако, скука, боже милостивый! Ни одной книжонки нет под рукою, не только порядочной, и дрянной нет. Живут же тут добрые люди, да мало этого, и на жизнь свою не жалуются. На днях я зашел к нашему соседу. Сердце мое сжалось, как посмотрел я на его горемычное житье. Стены избушки покрыты копотью; темнота, сырость... Печь растрескалась. Раэби-" тое окно заложено клочком старой рогожи. Пол земляной. На мокрой соломе хрюкает свинья; хозяин говорит, что она заболела, так вот и взял он ее в избу. Подле животного ползает маленькая девочка, босоногая, в изорванной рубашонке. Другое, грудное, дитя лежит в засаленной люльке, повешенной на веревках подле печи; во рту у него грязная соска, наполненная жидкою пшенною кашею. Жена соседа, желтая и покрытая морщинами, ходит точно потерянная. Рот постоянно полуоткрыт; глаза смотрят бессмысленно. Не то чтобы она глупа была от природы, да нужда-то уж слишком ее заела. Еще один мальчуган, лет десяти, неумытый и оборванный, раскинулся на печи, без подушки и подстилки, и наигрывает в жалейку, утешая себя пронзительными звуками. Всю эту картину освещала дымная лучина.
  - Вот, - сказал я между прочим соседу, - сын-то у тебя болтается без дела. Не хочешь ли, я буду учить его грамоте, покамест здесь поживу. Я скоро его выучу.
  - Э-эх, касатик! Он свиней пасет, за это добрые люди хлебом его кормят, а грамота ваша нас не накормит. На что нам нужна ваша грамота? Бог с нею!..
  Против этого я не нашел возражений и замолчал.
  10
  Сегодня с нашим батраком Федулом, на трех телегах, я ездил в луг за сеном. Воза так были накручены, что лошади едва тащили их по песку. Федул шел со мною рядом, покуривая коротенькую трубку. Я никогда не видал таких крепкосложенных людей, как наш батрак. Росту он небольшого, но в плечах необыкновенно широк. Черные, курчавые волосы, черная, курчавая борода и густые, нахмуренные над серыми глазами, брови придают лицу его угрюмое выражение. Говорит он вообще мало и никогда не смотрит на того, с кем говорит.
  - А что, Василий Иванович, - неожиданно спросил он меняг - скажи ты мне на милость, чему вас в городе учат?
  Вопрос этот меня удивил.
  - Как же я тебе растолкую, чему нас учат? Ведь ты не поймешь.
  - Отчего ж не понять? Пойму.
  - Ну, слушай. У нас изучают риторику, философию, богословие,- физику, геометрию, разные языки...
  - И будто вы знаете все это?
  - Кто знает, а кто и не знает.
  - Так. Ну, а прибыль-то какая же от вашего ученья?
  - Та прибыль, что ученый умнее неученого.
  - Вот что! Однако отец Иван косит и пашет не лучше моего. Опять ты вот говоришь, что у вас разным языкам учат. Отец Иван, как и ты, им учился. Отчего ж он не говорит на разных языках? Я у вас десять лет живу, пора бы услышать.
  - Да с кем же он станет тут говорить?
  - Вестимо, не с кем... Прибыли-то, значит, от вашего ученья немного. Вот если бы ваш брат ученый приехал к нам да рассказал толком: это вот так надо сделать, это вот как, и стало бы нашему брату мужику от этого полегче, тогда вышло бы хорошо, а то... Ну, карий! чего ж ты стал?
  Лошади подымались на гору. Карий решительно отказывался идти. Федул забежал ему вперед. "Ты коли везти, так вези, не то я дам тебе такого тумака по лбу, что искры из глаз посыплются". Тумака ему, однако ж, он не дал, а, упершись своим широким плечом в зад телеги, крикнул: "Ну!..", и карий свободно потянул свой тяжелый воз.
  Попадавшиеся мне навстречу молодые бабы и девки смотрели на меня с какою-то странною улыбкой, и мне не раз приходилось слышать такого рода привет: "Гляди, молодка, гляди! Попович идет... Экой верзила!.." Правду сказать, наши лихачи-парни тоже отзываются обо мне не слишком вежливо и без особенной застенчивости находят во мне кровное родство с известною породою молодых домашних животных, которые обыкновенно бывают и красивы и бойки, покуда еще незнакомы с упряжью. Мне кажется, я никому и ничем не подавал здесь повода к этим насмешкам и никому не сделал зла; откуда же взялось это обидное пренебрежение к моей личности? Вероятно, оно является благодаря существованию какого-нибудь Кондратьича и ему подобных. Жаль, что нашему брату от этого не легче. Нет, скверно тут жить!..
  13
  Скука моя растет день ото дня. Поутру сверху донизу я перерыл все в своем сундучке, думая найти в нем какую-нибудь забытую книжонку или исписанную тетрадь. Ничего не отыскал! Развернешь одно - учебная книга; развернешь другое - знакомые лекции: логика, психология, объяснения разных текстов... все это известно и переизвестно... Быть по сему. Буду от нечего делать опять продолжать свой дневник. Но, если бы пришлось мне пожить здесь долгое время, полагаю, наверное, я ограничился бы тем, что вносил бы в него следующие краткие заметки: сегодня мы были в поле, или сегодня было то же, что вчера, или сегодня ничего особенного не случилось, и так далее, все в этом же роде... Что прикажете делать? Чем богат, тем и рад... Итак, продолжаю.
  В доме нашем идет страшная возня: приготовление к храмовому празднику, то есть ко дню Успения пре-святыя богородицы. Моют окна, двери, полы и прочее, в прочее. Федул хлопочет на дворе: зарезал несколько кур, зарезал трех гусей, зарезал барана, теперь приготовляется снимать кожу с теленка и по поводу этой резни находится в отличном настроении духа, сыплет шутка-ми и с каким-то особенным удовольствием вонзает свой острый нож в теплое мясо животного, умирающего в судорогах перед его глазами. Матушка беспрестанно сердится на кухарку, кричит, что она ленива и ничего не понимает. "Ну, что ж, ленива, так и ленива!" - ответит кухарка и с таким ожесточением начнет скрести ножом сосновую дверь, что скрип железных петлей становится слышен на весь дом. Или скажет: "Ну, что ж, глупа, так в глупа!" - и сунет с необыкновенною скоростию в устье печи горшок или чугун, станет к ней задом и время от времени тяжело вздыхает: "Ох, хо, хо! житье, житье!.." Батюшка не мешается ни во что. Молвит иногда матушке: "Потише, попадья, потише!.." - и пойдет к своему делу. Матушка тотчас же притихнет. Вообще она ему во всем безусловно покоряется. Теперь вопрос: где взять вилок? - окончательно ее добивает. У нас вилок одна только пара, а гостей будет много. Для благочинного, приглашенного совершать литургию, решено приготовить его любимое блюдо: жареного поросенка, начиненного гречневого кашею, с гусиным жиром, с перцем, с луком и еще с чем-то, уж право не знаю. Для гостей второго разряда, за неимением особой спальни, очищена баня, в которой на полу и на полку постлано свежее, душистое сено. Что касается меня; никак не придумаю, на что бы употребить мне свободное время. По крайней мере, хоть бы спалось поболее, все было бы лучше, - так нет: лежишь до полночи с открытыми глазами и рад не рад слушаешь лай или вой голодных собак.
  17 ночью
  Наш храмовой праздник окончился. Слава тебе, господи! Гости разъехались. Ворота затворены. В доме глубокая тишина. Ну, и было же с ними хлопот! Первый обед, за которым присутствовали благочинный и человек пятнадцать нашей родни, прибывшей с разных сторон, за несколько десятков верст, прошел без особенных историй и шума. За обедом батюшка выбирал для благочинного самые лучшие, самые жирные куски мяса, повторяя! "Покорнейше прошу отведать. Сделайте одолжение, коля что дурно, не осудите; все, знаете, свое, домашнее...", я усердно потчевал его вином. "Отведаю, отведаю, - говорил благочинный, - пожалуйста, меня не торопи. Тише едешь, дальше будешь..." И в самом деле он не торопился: рассказывал разные анекдоты, отирал крупный пот на своем лице и медленно опоражнивал новое блюдо. Матушка измучилась, упрашивая и кланяясь за каждою рюмкою. Гостьи пили, по-видимому, единственно из приличия, с большой неохотою. Но в половине стола сами начали просить вина разными намеками: гусь-то, мол, по сухой земле редко ходит, или утка-то, без воды не любит жить... и тому подобное. Все эти свахи, двоюродные и трвюродные сестры и сватовы жены вели неумолкаемый бестолковый разговор, и, по окончании обеда, некоторые из них запели песни с припевом:
  Аи, люди! Аи, люди! Аи, люшунки, аи, люди!..
  Тогда как в другом углу раздавалось хлопанье ладоней под веселую песню:
  У ворот гусли вдарили,
  Ой, вдарили, вдарили!
  Ой, вдарили, вдарили!..
  Батюшка чувствовал сильную усталость, а между тем не смел свободно сесть или облокотиться на стол в присутствии своего начальника, внимательно слушал его россказни и почтительно соглашался с его приговорами: "это совершенная истина!" или "как вам этого не знать! Вам лучше нашего это известно...". Один только меща-нин, дальний родственник матушки, держал себя независимо и крепко ударял об стол кулаком, приговаривая! "Мы знаем, у кого гуляем! Ну, вот и все... и мое почтение!.. Так, что ли, отец Иван? Верно!.." По выходе из-за стола благочинный осматривал наше гумно, ригу, огород, на котором спеют дыни, и прочие домашние постройки. Батюшка сопровождал его с открытою головою. Что прикажете делать! Благочинный, говорят, самолюбив и не задумывается чернить того, кто ему не нравится. Лошади его были накормлены овсом до последней возможности. Кучер едва ворочал языком. Лицо его походило на красное сукно. С отъездом начальника батюшка повеселел и сделался разговорчивее. В сумерки независимый мещанин так насытился, что упал среди двора и бормотал околесную: "Какой безмен? на безмене не обвесишь... а вот пенька твоя гнилая. Оттого и не доплачено... верно! ступай к черту!.." Батюшка терпеть не может, когда упоминается дьявольское имя. Он подошел к полусонному гостю и сказал:
  - Эй, любезный! любезный! перекрестись!
  - Проваливай к черту! - ответил мещанин и перевернулся на другой бок.
  Федул еще с утра был навеселе и все приставал к батюшке, чтобы он дал ему денег.
  - Пожалуйста, выйди вон, - отвечал ему батюшка, - ты видишь, у меня чужие люди.
  - Это уж твое дело, - говорил Федул, растопырив руки, как крылья. - Я сказалг что хочу выпить, ну - и кончено!
  Батюшка дал ему четвертак. Федул положил его на свою широкую ладонь, подбросил вверх и так крепко ударил по ней другою ладонью, что одна старушка-гостья плюнула и сказала: "Вишь, как его, окаянного, разбирает!.." Вечером я вышел на крыльцо, но - увы! - сойти с него не мог. Федул сдвинул с места большой самородный камень, служивший ступенью, и катал его по двору.
  - Дурак! что ты делаешь? - крикнул я на Федула.
  - Камень катаю. Человека ломать - грех: не вытерпит, а камень вытерпит, вот я его и ворочаю, gat руки чешутся, оттого и ворочаю.
  - Положи его на место. С ума ты сошел!
  - Не спеши. Покатаю и положу. - Он так и сделал.
  На следующие дни повторилась а:а Šе история еды и питья с небольшими изменениями. Очищенная для гостей баня оказалась ненужною: они провели ночь как попало и где пришлось, то есть на местах, где кого убил наповал могучий хмель. Повторяю опять: слава тебе, господи! Все разъехались!..
  26
  Время, однако, идет да идет своим чередом. Мне уже недолго остается жить в деревне, бить, как говорится, баклуши. Да и пора отсюда! Вечно слышишь разговоры о пашне, о посевах, заботы о том: упадет ли вовремя дождь, сколько мер дает из копны рожь, сколько греча, и прочее, и прочее. У того-то заболела овца. Соседа Кузьму видели в новых сапогах. Об этом тоже разговаривают, и некоторые смотрят на Кузьму с завистью. Тетка Матрена сушила на дечи лен и чуть не сожгла избы, - все это переходит из уст в уста и возбуждает разные толки. Матушка опечалена предстоящей со мною разлукою, приготовляет мне жирные пышки, сдобные сухари и разные крендели. Отъезд назначен завтра. Несмотря на скуку, которая на меня напала здесь в последние дни, я с грустью обошел знакомые поля, побывал и в лугу и в лесу и, - стыдно сказать, - проходя мимо окон черничек, остановился в раздумье... Окно было ванавешено. Калитка была заперта. А что, если бы Наталья Федоровна сидела под окном и позвала меня в свою светлую горенку, ужели бы я отказался с нею проститься?.. Признаюсь, во мне все-таки таится задняя мысль, что эти страницы могут попасть в чьи-либо руки. Я не смею высказать того, что творится теперь и что творилось прежде в моей душе... Дорого мне стоило сдержать свое честное слово, много я вынес тоски и борьбы, но - я его сдержал: я уже не видал более милой Наташи... Только уехать отсюда нужно скорее, непременно скорее, иначе силы мои упадут. Итак - в город. И потянется снова однообразная семинарская жизнь. И пойдут бесконечные уроки, замечания, выговоры и... полно заранее горевать! До свидания, родной мой уголок! Спасибо тебе за приют, за тот покой, которым ты меня окружал. Быть может, по прошествии года, снова приведет меня бог сидеть у этого, отворенного в сад, окна, смотреть на эту темную зелень и вдыхать запах росистой травы, и, быть может, снова войдет в мою комнату, как входит она теперь, наша молчаливая кухарка и молвит, почесывая по привычке спину: "Василий Иваныч! самовар подали. Иди!.."
  1 сентября
  Ну, вот мы и в городе. Стоим покамест на прежней квартире, в старом домишке сварливой, неопрятной мещанки, которая, узнав, что я не буду более ее жильцом, насчитывает на батюшку лишние два рубля. "Давай, говорит, давай. Небось не обеднеете! Вы сами дерете с живого и с мертвого..." Батюшка уже был у профессора и условился с ним в цене, но что-то хмурит брови: верно, моя новая квартира обойдется ему не дешево. Яблочкин ушел от меня недавно. Не знаю, потому ли, что я его несколько времени не видал, лицо его показалось мне страшно худо и бледно. Но как он бывает хорош, когда начинает с увлечением о чем-нибудь говорить! Голубые глаза горят, щеки покрываются яркою краскою, белокурые, вьющиеся от природы волосы закидываются назад и открывают белый широкий лоб. Сообразно настроению души, черты лица меняются ежеминутно. Во время разговора все члены его приходят в движение.
  - А, Белозерский! - воскликнул он, отворяя дверь в мою комнату, - приехал? ну, молодец! Давай руку. Эх, дружище! Как тебя в деревне-то откормили: вот что значит батюшкин да матушкин сынок, не то что наш брат, сын пономаря и круглый сирота. Как поживаешь?
  - По-прежнему, - отвечал я.
  - С одинаковым душевным спокойствием? Ну, и прекрасно. Это в тебе наследственная добродетель. Отец твой, как ты сам не раз говорил, тоже ничем не возмущается. Главное, ты умный и добрый малый, за что я от души тебя люблю. А знаешь ли что? На днях я познакомился с одним молодым человеком, окончившим курс в Московском университете; он служит здесь чиновником. У него прекрасная библиотека. Хочешь, душа моя, читать? как сыр в масле будем кататься.
  - Еще бы не хотеть! Давай только книг получше!
  - Ох, ты! получше... вкус-то у тебя немножко испорчен. Ну, да исправится со временем, ничего.
  - Где ты провел каникулы?
  - В деревне одного помещика. Учил его ротозея-сынишку первым четырем правилам арифметики. Ну, душа моя, помещик! Представь себе откормленного на убой быка, с черными щетинистыми усами, с угреватым расплывшимся лицом, - вот его портрет. Чем, ты думаешь, он занимается? Лежит на мягком диване, в вязаной красной ермолке, в шелковом халате, в пестрых туфлях, и насвистывает разные марши. "Гришка! Подай трубку!.." Заметь: стол стоит у его изголовья, на столе табак и трубка. Чего бы, кажется, кричать? Этот Гришка до того загнан и запуган, что совсем почти потерял дар слова и движется с потупленною головою и унылым лицом, как живая кукла. Такой проклятый бык, ни одного журнала не выписывает! Дочка у него тоже замечательное в своем роде создание: раздавит кто-нибудь при ней муху - она чуть не падает в обморок; увидит на своем платье козявку - поднимает крик. Однажды вечером влетел в комнату жук. Барышня взвизгнула. Сенные девки, с вениками и с полотенцами в руках, начали мета

Другие авторы
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб
  • Николев Николай Петрович
  • Крузенштерн Иван Федорович
  • Ободовский Платон Григорьевич
  • Мятлев Иван Петрович
  • Бородин Николай Андреевич
  • Елисеев Александр Васильевич
  • Богданович Александра Викторовна
  • Оболенский Евгений Петрович
  • Шрейтерфельд Николай Николаевич
  • Другие произведения
  • Пушкин Василий Львович - Стихотворения
  • Карнович Евгений Петрович - Патриотка
  • Гольдберг Исаак Григорьевич - Поэма о фарфоровой чашке
  • Голлербах Эрих Федорович - Из воспоминаний о Н. С. Гумилеве
  • Лопатин Герман Александрович - С. Мельгунов. Г. А. Лопатин
  • Серафимович Александр Серафимович - Две смерти
  • Толстой Лев Николаевич - Не могу молчать (1-я редакция)
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Стихотворения Александра Пушкина. Часть четвертая...
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Г.Е.Тамарченко. "Что делать?" и русский роман шестидесятых годов
  • Ольденбург Сергей Фёдорович - Четыре периода истории индийского искусства
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 882 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа