Литература русского зарубежья. Антология в шести томах. Том первый. Книга первая 1920-1925.
М., "Книга", 1990
Начало войны было встречено всеобщим ликованием во всех в войну вступивших странах. Ликования эти потонули в море крови и слез и закончились гибелью нескольких великих и богатых стран и всеобщим разорением. А победители? Победители должны читать историю. Беспримерные победы Наполеона закончились торжественным шествием союзников по улицам Парижа и Св. Еленой, ослепительное торжество Германии в 1871 г. оплачено сторицей ее скорбями в наше время, безбрежные завоевания России закончились разгромом ее Японией сперва и Германией - или. точнее, собственным правительством - потом. Говорят. Версальский мир. поставивший Германию на колени, подписан тем самым пером, которым подписан был мир между Германией и Францией пятьдесят лет тому назад. Пятьдесят лет тому назад им был. как мы теперь видим, подписан не мир. а всеобщая европейская война. Что подписано этим страшным пером теперь, не могут сказать все мудрецы мира, взятые вместе. Весь смысл пыльных страниц истории в том и состоит, что "ныне жребий выпал Трое, завтра выпадет другим..."
Но - уроки войны прошли для народов бесследно, и еще большим, чем войну, ликованием встретила Россия революцию. Если сходили с ума большие центры ее. как Москва или Петербург, это еще до некоторой степени понятно: там делается политика, там пропитана ею вся жизнь, там привыкли политикой подменять всякую другую духовную жизнь человеческую. Но красный огонь с быстротой необыкновенной запалил все эти серенькие веси и грады российские: точно ржаное поле маками, вдруг в эти сумрачные февральские дни расцветилась вся безбрежная нива российская красными флагами и бантами, и грохот "Марсельезы" перекатывался но безбрежным просторам ее из конца в конец, и гремело ура, и пылали речи пламенные, и обнимались и восторженно плакали люди, никогда о революции не думавшие, никогда ее не желавшие, в самой глубине души своей - это они и от себя тщательно скрывали - ее боявшиеся. И как в ликованиях военных чуткое ухо без труда улавливало фальшивые нотки, резавшие не только слух, но и самую душу какофонией лжи,- вроде пресловутых военных телеграмм,- так совершенно точно так же и в снаружи величественной симфонии революции слышались чутким людям эти скверные нотки лжи,- вроде восхваления бескровной революции среди трупов первых жертв ее, вроде головокружительного успеха партии социалистов-революционеров, в которую сотнями тысяч, миллионами записывались теперь банкиры, проститутки, спекулянты, офицеры, инженеры, попы, гимназистки, балерины, безграмотные мужики и бабы, вроде вдруг у всех проявившейся страстной веры и любви к четыреххвостке и Учредительному собранию, у всех, даже и у тех. кто по простой безграмотности своей даже приблизительно не догадывался, что это такое. Миллионы студентов, подпрапорщиков, всяких Сонечек, солдат и матросов - именно все это безусое и стало сразу в авангарде революции - были совершенно твердо уверены, что революция - это прежде всего волшебная фантасмагория, в которой им отведены первые роли: они будут говорить блестящие речи, делать великолепные жесты, совершать всякие благородные подвиги, а "народ" будет носить их на руках. Однако очень быстро, на первых же шагах, оказалось, что революция - это прежде всего и важнее всего забота о том. как достать людям хлеба, как пустить остановившиеся под ударами бессмысленной войны фабрики и заводы, у которых нет ни топлива, ни сырья, как бороться с миллионною ратью жуликов и проходимцев, которые с величайшим энтузиазмом вдруг бросились под красные знамена, как наладить расстроенный вконец транспорт, решить неотложный вопрос о коже, о муке, о мясе, о керосине, словом, о том. чем ни безусый авангард революции, ни ошалевшее стадо людское, слепо бросившееся за красными флагами в пропасть, совершенно не интересовались, чего не понимали и понимать не желали. И. естественно, жизнь сразу слетела со старых, ржавых петель своих и забилась и захлопала по ветру, как рваные, сразу под дождями выцветшие кумачовые флаги, которыми запестрели тогда до тошноты веси и грады российские...
Старый, тихий, милый Окшинск - крошечная частичка России и ее верное зеркало - прямо узнать стало нельзя. Весь заплеванный подсолнышками, весь закрытый легкомысленно играющими на ветру красными, уже выцветшими флагами, он чрезвычайно быстро приобрел какой-то совсем новый, к нему нисколько не идущий отпетый, хулиганский вид набекрень. С утра до поздней ночи на расквашенных улицах толпился неизвестно зачем народ, в котором преобладала серая тыловая солдатня, конечно, с красными бантиками; бешено носились из конца в конец автомобили: лихорадочно расклеивались всякие афиши и воззвания. На всех площадях и бульварах, точно грибы после дождя, выросли вдруг тесовые нескладные трибуны, там наскоро вымазанные суриком, там затянутые кумачом, и бесконечными потоками лились с этих трибун раскаленные речи, единственным содержанием которых было бешенство против задавившей людей бессмыслицы жизни. На одной из этих трибун надседался. нестерпимо путаясь в словах, серый, тусклый семинарист, на другой истерически стучала жалкими кулачонками по перильцам ядовитая Клавдия, дочь о. Феодора, на третьей бессильно боролся с равнодушием усталой, галдящей толпы пожилой растерзанный солдат с нездоровым, пухлым лицом.
- Товарищи!..- взывал он на все стороны.- Товарищи... Да что же это такоича, а? Никто слухать не хотит... Товарищи... Теперь всякому говорить хотитца, а слухать никто не хотит... Так я протестуюсь...
Но зато твердо держал свою серую аудиторию Митя Зорин. При первом же раскате революции он бросил полк и помчался домой. Дома с ужасом узнал он и о бессмысленной смерти Вари, и об исчезновении матери. Боясь, что враги накроют ее дома, старуха жила теперь бездомной нищей, голодная, холодная, грязная, ужасная, преследуемая улюлюканьем уличных мальчишек. И Митя никак не мог напасть на ее след. И сразу точно налившись до краев болью и гневом, весь бледный, с исступленными, сумасшедшими глазами ринулся он в самую гущу свалки, полный только одного бескрайнего желания: мстить, мстить и мстить - всем мстить без различия. Он весь был точно начинен динамитом, и его бешеные проклятья, его исступление, пугая, точно сковывали толпу по рукам и ногам, и она готова была идти за ним куда угодно. Писатель-народник Андрей Иванович Сомов, бросив газету, немедленно полетел в Москву: ему, как Сонечке, непременно хотелось быть там. где будет происходить самое главное. Место редактора, не спросив ничьего согласия, занял Миша Стебельков, который примчался из Петрограда, где ему надоела уже роль статиста революции. Но пришел в редакцию Митя Зорин с солдатами, и как-то сразу и вполне естественно редактирование газеты перешло к нему. Он приказал название газеты "Окшинский голос" переменить на "Окшинский набат", и скромные, серые страницы газеты с первого же дня залились истерическим бешенством. Каждый номер был взрывом бомбы, каждая строка была исступленным криком мести, каждая буква горела кровью... И вот теперь с трибуны он бросал в толпу свои исступленные проклятия царю, офицерам, буржуям, мещанству, проклятой литературе, недоступному барскому искусству, попам и монастырям, школе, союзникам, всему миру, всей жизни, и толпа, точно зачарованная, слушала, и сердца людей все более и более загорались темным буйным пламенем...
Тем временем ядовитая Клавдия, кончив стучать своими кулачками по жидким перильцам красной эстрады, уже шла торопливо во главе кучки растерзанных солдат к шикарному особняку Степана Кузьмича. Публика на тротуарах с почтительным удивлением и страхом смотрела на нее. чувствуя за ней какую-то новую, огромную силу. И одни ее солдаты уверенно и громко утверждали, что в доме Степана Кузьмича спрятаны пулеметы, предназначенные действовать против народа, другие столь же уверенно и громко говорили, что он попрятал у себя много народного золота, а третьи проклинали его и требовали его живота за то. что на его табачной фабрике народу живется хуже, чем на каторге. Степан Кузьмич давно уже был начеку и только накануне отбыл с супругой в Москву на всякий случай. Клавдия авторитетно ворвалась в его квартиру, один из солдат распорол штыком огромное полотно с купающимися нимфами, а так как пулеметов в доме найдено не было, то солдаты решили увезти в казармы массивный несгораемый шкаф Степана Кузьмича.
Торжественное шествие их с тяжелым шкафом по улицам городка возбудило чрезвычайную сенсацию и зависть. Но не успело волнение от этого происшествия затихнуть, как новая, еще более яркая сенсация потрясла всех: Евдоким Яковлевич, усердно разбиравший архивы жандармского управления, сразу наткнулся на нечто совсем невероятное. Неоспоримые документы и показания вызванного им из тюрьмы полковника Борсука установили, что в числе агентов охранки состояли студенты, учителя, курсистки, почтальоны, рабочие, швейцары, партийные социалисты, дьячки и в довершение всего - жена избранника окшинской земли, борца за народ Германа Германовича Мольденке! Ошеломленный, не веря ни своим ушам, ни своим глазам. Евдоким Яковлевич полетел на чьем-то автомобиле к Герману Германовичу: несомненный подлог мерзавцев жандармов надо выяснить сейчас же и покарать их со всей силой восставшего народа! Герман Германович, народный избранник, только что прилетевший из Петербурга, чтобы дать окшинской земле соответствующие инструкции, был дома.
- Нет! Вы посмотрите только, что эти мерзавцы разделывают! - бросил он народному избраннику на стол, над которым висел чудесный портрет Карла Маркса, свои документы.- Это такая грязь... такое преступление... Этому имени нет... - задохнулся он.
Герман Германович весь побледнел.
- Нина! - приотворив дверь, сурово позвал он.
- Да?- мелодично отозвалась Нина Георгиевна из столовой.
- Пожалуйста, на минутку...- отвечал он. И, когда та, сияющая и нарядная, вошла, он показал ей ее расписки в получении денег от охранки.- Это что? Я буду просить Евдокима Яковлевича сейчас же вызвать сюда из тюрьмы полковника Борсука. чтобы он в вашем присутствии дал объяснения... Это так дико... так нелепо...
Нина Георгиевна, смутившись, опустила свою хорошенькую головку. Дурак Борсук. что не уничтожил всего этого, дурак и этот кислый эсер, что вместо того, чтобы переговорить с нею с глазу на глаз, сразу поднял эту бучу. Но характер у нее был решительный, и неопределенных положений она не терпела.
- Зачем вам понадобился полковник Борсук? сказала она. подымая голову.- Я и сама скажу вам, что это расписки мои... Пусть это будет тебе наукой...- совершенно неожиданно заключила она.
- Наукой? Мне?! - поразился народный избранник.
- Пожалуйста, пожалуйста! Только не строй из себя невинного агнца!..- воскликнула жена.- Ты требовал от молодой женщины, которая хочет жить, каких-то спартанских добродетелей. Каждый флакон духов ты ставил мне в счет. А сколько историй было из-за моих туалетов? Я вынуждена была сама устраивать свои дела...
Депутат глядел на нее во все глаза, и в глазах этих была ненависть: быть такой дурой!
- Вы будете любезны оставить меня пока наедине с Евдокимом Яковлевичем...- холодно сказал он. А я свое решение по этому делу буду иметь честь сообщить вам в самом скором времени...
- Прекрасно. Только, пожалуйста, без этого вашего возвышенного тона и других ваших комедий... пренебрежительно отвечала Нина Георгиевна и, даже не взглянув на точно ошпаренного Евдокима Яковлевича, вышла из кабинета.
Так вот отчего погибла тогда наша типография! И те аресты все...- думал Евдоким Яковлевич, потрясенный.- Какой же был я осел!.."
Обоим говорить было тяжело, но говорить было надо. И они очень скоро пришли к соглашению: чтобы не ударить по Государственной думе, по левым партиям, по революции. Евдоким Яковлевич тут же уничтожил все эти расписки, а Герман Германович обещал, что он сегодня же увезет Нину Георгиевну с собой в Петербург и будет строго смотреть за ней.
Действительно, после очень бурной сцены супруги стремительно уехали в Петербург, но и там они не задержались и через два дня исчезли без следа: в архивах петербургской охранки были обнаружены документы, которые оглушительно доказывали, что в числе постоянных и давних сотрудников ее состоял и Герман Германович Мольденке. народный избранник, один из лучших людей русской земли!..
Но когда долетел об этом слух до взбудораженной окшинской земли, то сенсация была не долга, потому что при обыске, произведенном солдатами у архиерея, о. Смарагда. сухонького старичка с колючими глазами, были обнаружены непристойные карточки в большом количестве. И самое противное в этой истории было то, что никто не знал: были подкинуты эти карточки самими солдатами во время обыска на смех, назло или действительно сами батюшки подобрали их? Предположение это было невероятно, но позвольте -- возражали обличители.- кто бы мог поверить, что Мольденке, народный избранник, окажется давним охранником и провокатором, а тем не менее факт ведь налицо! Идо вон. не угодно ли, Бурцев черным но белому печатает, что вожди большевиков Ленин и Троцкий - германские агенты... А что говорят все про царицу и Распутина.' Весь ужас положения в том и заключается, что никому и ничему верить нельзя. что все сгнило, все разложилось...
Не менее волнения вызывала в городке судьба железного сундука Степана Кузьмича. Солдаты несколько раз пытались ознакомиться с его содержанием, но безрезультатно. И они робели с непривычки, тем более что не все одобряли эти их попытки. Но чем больше маячил сундук на их глазах, тем более разгоралась в них горячка посмотреть. что в буржуазных сундуках бывает. И вот. наконец, целый полк сменами повел приступы на проклятый сундук. Ломали его в поте лица чуть не целые сутки, взломали и - ахнули: в сундуке оказалась пачка почтовой бумаги, несколько карандашей и две палочки сургуча, что солдатами и было братски поделено между собою. А наутро на видном месте в Окшинском набате помещено было горячее письмо полкового комитета: По городу зарвавшаяся буржуазия распространяет слухи о будто бы произведенном солдатами доблестного революционного полка грабеже у гражданина Носова. Собравшись в полном составе, полк, один из первых перешедший на сторону революции и стоящий строго на страже ее завоеваний, клеймит презрением эти гнусные слухи, распространяемые приверженцами проклятого старого режима. Обобщать единичный случай нельзя. Малосознательный элемент есть везде и всюду. И под влиянием наиболее сознательных своих товарищей малосознательные товарищи уже принесли свое раскаяние в нелепой шутке, которую они позволили себе, и революционный полк в полном составе готов немедленно, как один человек, выступить на защиту интересов трудового народа. А развороченный и измятый сундук валялся уже за казармами, и долгие дни толпились над ним люди, удивляясь его крепости и хитрости его сложных замков.
И все более и более насыщался весенний воздух огневыми словами, все более и более пьянели стада человеческие, все ядовитее и дерзче становились речи охрипших уже ораторов с тесовых трибун. Особенно велико всегда было стечение народа около той трибуны в городском саду, которая стояла между старыми соборами с одной стороны и памятником А. С. Пушкину - с другой. Восставший народ уже снес ловким ударом булыжника половину каменного лица поэта, и едкой иронией пропитались те слова его. которые были выбиты на гранитном пьедестале:
И долго буду тем любезен я народу.
Что чувства добрые я лирой пробуждал...
А на старых стенах соборов, видевших некогда, полчища татарские, все более и более появлялось всяких непристойных надписей и рисунков... Трибуной этой все более и более завладевали большевики, еще немногочисленные, но чрезвычайно яростные и энергичные. Вокруг трибуны всегда была многочисленная толпа, и мальчишки, оборванные, с бледными порочными лицами, шныряли по рядам ее и звонкими, задорными голосами выкрикивали всякие непристойности о "царице Сашке и любовнике ее, мужике Гришке". И немало бывало тут. у трибуны этой, уже испуганных буржуазов и интеллигенции: точно околдованные, смотрели они в тот страшный лик зверя, который проступал здесь все ярче, все определеннее, все зловещее, и напрягали все свои силы для того, чтобы уверить себя, что никакого лика они не видят, что. наоборот, все идет самым чудесным образом. Но были и откровенные люди, как председатель уездной земской управы. Сергей Федорович, который об этой трибуне выражался так:
- Хорошее место... Хожу все туда узнать, долго ли мне еще жить на белом свете остается...
- Ну, и что же? Долго? - спрашивал какой-нибудь шутник. -- Не особенно...
И Евгений Иванович частенько наведывался сюда - для того чтобы еще и еще раз измерить про себя разверзшуюся под ногами пропасть, еще и еще раз проверить, что страшный итог, подведенный им втихомолку под деяниями Растащихи. верен. И проверка эта погружала его в черную тоску, сердце содрогалось за судьбу близких, и было грустно, что старая, тихая жизнь его - он ярко чувствовал это - угасла навсегда. И дома, чтобы забыться, он читал или исторические книги, или его любимца Анатоля Франса, который удивительно благотворно действовал на его взбудораженную душу, а иногда думал он долго и печально об Ирине, заворожившей его на несколько мгновений и так страшно исчезнувшей опять из его жизни...
И звенели с тесовой трибуны напоенные ненавистью слова Мити Зорина, самочинного редактора его газеты:
- Да, мы, мы первые зажгли этот страшный факел ненависти, и с этим факелом мы пройдем с вами по всему миру, зажигая вселенский пожар. Робкие души со всех сторон нашептывают нам, что из дерзновений наших ничего не получится. Прекрасно: пусть не получится! Если мы даже не сумеем ничего создать, мы отдохнем в самом разрушении того проклятого мира, который для всех нас был нестерпимым адом...
Не понимая и третьей доли того, что кричал этот исступленный мститель, чувствуя только безграничную ненависть его к тому, что сделало себя ненавистным и им, толпа, серая, усталая, озлобленная, кричала ему со всех сторон о своем сочувствии. Но ему и этого было не нужно - он готов был запаливать мир со всех концов и один. И он умчался куда-то на запакощенном автомобиле, а на трибуну взгромоздился уже огромный. тяжелый матрос со страшными, как у гориллы, скулами и двумя тяжелыми браунингами за поясом. Евгений Иванович немножко знал его: это был Ванька Зноев. один из самых беспардонных хулиганов Уланки, который и раньше, желторотым подростком еще. держал в страхе всю округу. Теперь Ванька с быстротой невероятной выдвинулся в Заречье па первые роли и был видным членом Совета рабочих и солдатских депутатов.
- Товарищи! - своим страшным голосом закричал Ванька с трибуны.- Товарищи, мое слово будет коротко, потому нечего время на слова тратить. Дело делать надо. Товарищи, мы опрокинули наконец петербургского деспота нашего, земного бога нашего, гнилого царишку, утопившего Россию в крови. Мы расправимся скоро с господами дворянами, с купцами, с попами и со всей протчей баржуазией, но, товарищи, одно скажу вам: до покедова не опрокинем мы самого главного угнетателя нашего. Господа Бога, не видать человеку свободы!
- Пррравильна!..- крикнул пьяно Матвей, бывший сторож уланской школы, а ныне тоже член Совета.- Правильна!..
- Товарищи, довольно нам слушать поповских сказок и бояться пустого места! - продолжал Ванька.- Никакого Бога не было и нету. Что такое Бог? Кто его видел? Это одна брехня, чтобы обманывать народ. И вот я, простой матрос, перед вами вызываю этого самого Бога: ежели он. старый черт, есть, ежели я богохульник, прекрасно, чудесно.- так вот пусть и поразит он меня теперь с неба перед глазами всех! И вот я кричу ему за облака: эй, я плюю тебе в морду, старый черт, ежели ты там есть! Ну, бей!.. Бей, старая собака! - И, одним махом разорвав свою черную рубаху, он подставил серенькому весеннему, такому кроткому и грустному небу свою мохнатую, точно звериную грудь.- Бей. говорю, проклятый! Я, Ванька Зноев, требоваю, чтобы ты бил! - бешено крикнул он и изругался самыми непотребными словами.- Бей твоим громом! Ну?!
Толпа замерла. Многие от страха даже головы легонько в плечи втянули и точно присели и робко подняли в серенькое небо свои серые лица. Но - небо молчало.
- Ага!- раскатился дьявольским хохотом Ванька.- Ага!- торжествовал он.- Куды же ты, старая собака, делся? Да никуды, товарищи, он не девался, потому его там никогда и не было - это там только воздух один, пустота... Во всех буржуазных книжках это написано - только нам сволочи не давали читать про это... И теперя вот должны мы всю эту поповскую брехню похерить раз и навсегда... Только тогда и будет человеку полная слобода на земле...
- Верна!.. Молодчина...- крикнул Матвей.- Все вали к чертовой матери...
Толпа одобрить Ваньку побоялась, и он. соскочив с трибуны, уверенный, тяжелыми шагами направился в недалекий губернаторский дом, в котором теперь помещался Совет рабочих и солдатских депутатов.
Хмуро потупившись, Евгений Иванович пошел домой.
У ворот стоял старый Василий, дворник, похудевший и осунувшийся, точно оробевший. В душе старика была великая смута: с одной стороны, правда, что ругают красные правителей, что положили без толку столько миллионов православных, разорили весь мир крещеный начисто, а с другой стороны, и то правда, что какой это будет толк, когда всем верховодить будет солдатня пьяная, да жиды, да всякое хулиганье? Нету в этом ничего сурьезного. и хорошего ждать теперь нечего.
- Прогулялись? - уныло спросил он хозяина.
- Да, прошелся маленько, старик... Как дела?
- Какие уж теперь дела? Наши дела совсем теперь хны...- отвечал Василий.- Все смутилось... И никак я. мужик темный, не пойму: к чему в такие дела господа встряют? Ну. мужики там рады, что авось прирезка земли будет, податя, может, маленько скостят: фабришные, те, вместе того чтобы работать, с хлагами все шляются, а с хозяина деньги все одно стянут, потому озоровать теперь всякому воля, а к тому же под шумок, гляди, и с фабрики чего упрет: солдаты, к примеру, воевать не хотят больше: емназисты радуются, екзаментов не будет: студенты, те всегда шебаршили, потому сословия такая. Нет. а вот господа-то порядочные что это банты понацепляли красные? Разве мало им от царя всего было? Разве каких правое им не хватало? Вот чего в толк не возьмет моя глупая голова!..
- Все надеются, что наладят новую жизнь получше...- уныло отвечал Евгений. Иванович.
- Ох, не вышло бы ошибки! - покачал головой Василий.- Разломать то и дурак может, нет. а ты вот построй чего... Велико ли дело, скажем, сортир, а чуть что не так, к водопроводчику беги, а он поковыряет там то да се и красненькую, глядишь, и ограчит... Ох, ошибки бы не вышло!..
И гудит, и мятется город, и исходит новыми речами...
А в это время, в этот тихий сумеречный час, по полям, за Ярилиным долом, недавно обтаявшим, топким и холодным, темною тенью, шатаясь, шла неизвестно куда старая Зорина. Платье ее было по пояс в грязи и едва держалось на худом теле, седые волосы страшно разметались, и безумные глаза были устремлены вперед, в эти сумрачные дали. Голод терзал ее пустой желудок, в душе стоял сумрак и страх перед неведомыми, но бесчисленными и опасными врагами, а в трясущейся голове тяжело роились угрюмые безумные мысли...
II. Воды потопа поднимаются
Первое время после переворота буржуазные круги Окшинека растерялись как-то под напором улицы, но потом понемножку справились, сорганизовались и потеснили улицу. Временное правительство помогало им издали телеграммами. всем, всем, всем...- назначало новых губернаторов, вместо полиции установило милицию, которая надела красные банты, лузгала подсолнышки и очень беззаботно проводила свое время, ни во что не вмешиваясь, ничего не понимая. И внимательного наблюдателя поражало и пугало одно обстоятельство: все серьезное, деловое, порядочное в буржуазных кругах затаилось, спряталось, и в первые ряды, на первые роли полезли люди ничтожные и легкомысленные. И особенно пышным цветком в буржуазных рядах распустился в это время присяжный поверенный Леонтий Иванович Громобоев. которого весь город не звал иначе как Ленькой Громобоевым.
Сын бедного чиновника окружного суда. Ленька, бойкий мальчонка, еще в гимназии обратил на себя внимание своими житейскими талантами. Он как-то ловко вел меновую торговлю перышками, продавал тетрадки, ссужал кому нужно за хорошие проценты двугривенный на три дня, танцевал на балах, нравился учителям, с товарищами был со всеми на дружеской ноге. Своевременно кончив гимназию. Ленька спокойно и удобно как-то кончил университет, весело пристроился помощником к одному знаменитому присяжному поверенному, а затем вдруг вернулся в родной Окшинек и с необыкновенной быстротой завладел лучшей практикой среди местных фабрикантов и промышленников, которые любили его за то. что в делах он не валяет дурака, не брезглив, а между делом умеет кутнуть. Скоро он великолепно женился, купил себе под городом хорошенькое имение и сделал из него прямо игрушечку, в городе у него был свой особняк, и всюду и везде он был попечителем, членом, председателем: широким, генеральским жестом расправлял он свои пышные собольи бакенбарды, уверенно говорил речи и весело хохотал. Трудных положений в жизни для него точно не существовало, дамы его обожали, и он обожал дам, и деньги у него были всегда. Он был страстным любителем лошадей, и часто, надев великолепно сшитую поддевку и седую бобровую шапку, он участвовал своими рысаками в местных бегах, причем правил сам. Всерьез его никто не принимал, по все его любили, и он катался как сыр в масле...
И вот теперь он надел красный бант, говорил то громовые, то занозистые речи, председательствовал, сражался с матросами и солдатами, хлопал их по плечу, тыкал им кулаком в живот, подмигивал, завинчивал крепкие словечки, носился на автомобиле, выносил резолюции, и вдруг оказался - никто толком не знал как - председателем губернского исполнительного комитета. Около него собрались несколько оробевших земцев, купцы из молодых, кое-кто из "третьего элемента", примкнул к ним и генерал Верхотурцев: его фейерверк о том, что он всегда был, в сущности, левее кадетов, то есть почти эсер, произвел на Окишнск огромное впечатление. И одно время начала как будто создаваться даже иллюзия, что власть организуется, что что-то как будто налаживается. Но это длилось очень недолго, и снова улица стала нажимать и временами определенно брать верха. И никто столько не содействовал победе улицы, как Временное правительство. От него, естественно, все ждали приказаний, а оно добродушно и благожелательно своими телеграммами и красноречивыми циркулярами просило "граждан молодой республики то о том. то о сем: не грабить, не поджигать, не резать людей, не убегать самовольно с фронта, не бесчинствовать. И граждане молодой республики смекнули, что "все это не настоящее, и - повели себя настолько соответственно, что у многих чутких людей все более и более затряслись поджилки, и они стали наблюдать в себе какое-то странное двоение.
Черт его знает, понять не могу, что со мною делается!..- как-то в хорошую минуту сказал Евдоким Яковлевич Евгению Ивановичу. Останешься один, пораздумаешь и видишь, что дела наши табак, что единственное, что мы умеем, это говорить, что народ наш как строительный материал ни к черту не годится, что. словом, толков больших ожидать не приходится, а как только выйдешь на люди, услышишь одного соловья, другого, все точно в тебе перерождается, и вот и сам закусил удила - и понес, и понес, и понес... Что это за притча такая... Ну, точно вот зараза какая... Ведь отлично знаешь, что он, каналья, врет, а заражаешься, и врешь и сам во всю головушку, и лжи своей пока врешь веришь...
Это всегда бывает в моменты так называемого общественного подъема.- сказал Евгений Иванович.- Припомните первые дни войны. Разве тогда врали меньше?.. Куда это вы направляетесь?
- В земство...- отвечал Евдоким Яковлевич, которого уже кто-то как-то выбрал членом новой демократической управы. Такие у нас вещи теперь в земстве творятся. волос дыбом становится...
- Кто же это так отличается?
- Конечно, меньший брат!..- усмехнулся Евдоким Яковлевич.- Ведь мы, управцы, учителя, инженеры, теперь последняя спица в колеснице - всем делом заправляют, в сущности, сторожа, сиделки, фельдшера, конюхи... А Митька Зорин поддает им в своем "Набате" жара... Ну. я бегу... Приходите на заседание послушать. Очень назидательно...
И он унесся.
В заплеванном, душном от махорки зале заседаний нового демократического земства - его перенесли в лучшую залу дворянского собрания -- стоял чад и гвалт, как в извозчичьем трактире. Воняло потом, махоркой и самогоном. С переполненных уличной толпой хоров уныло свешивались красные флаги. Портреты царей были вынесены на чердак, и на их местах резко выделялись на стенах белые квадраты. На председательском месте молодецким жестом расправлял свои пышные собольи бакенбарды Ленька Громобоев. Сергей Терентьевич, избранный волостным гласным, уныло потупившись, сидел около него. Тяжелый, большой Эдуард Эдуардович, блестя золотыми очками и иногда оглядывая аудиторию своим бодающим жестом, громко и твердо читал доклад о состоянии больничного дела в губернии:
С началом революции низший персонал больниц наших начал везде и всюду устраивать больничные советы. Выборы были организованы так: от высшего служебного персонала три представителя, от среднего и низшего - шесть представителей и от дворников, прачек, кочегаров и сторожей - двенадцать. Таким образом управление хотя бы нашей громадной городской больницей фактически находится в руках сиделок, прачек и истопников. Распоряжения мои, как старшего врача, игнорируются. Требования врачей даже в смысле отпуска больным нужных лекарств и ухода не исполняются. Сиделки и истопники выгнали из больницы очень опытного женщину-врача, которая пользовалась среди больных большими симпатиями. Они же по своему усмотрению разрешают или не допускают производство хирургических операций. Палаты отапливаются или не отапливаются опять-таки по их усмотрению. Больные страдают от холода невероятно. Было несколько случаев оставления тяжелобольных без пищи по нескольку дней,- о лекарствах я уже и не говорю! Были случаи обваривания больных в ваннах по недосмотру... Отпускаемые из больничной аптеки лекарства воруются и распродаются. Инвентарь разорван: белье, подушки, одеяла возами вывозятся на базар и там продаются... На хорах раздался веселый смех, и чей-то голос крикнул:
- Знай наших, немчура!
Эдуард Эдуардович спокойно, точно бодаясь, посмотрел на голос и так же твердо и уверенно продолжал:
- Медицинский персонал безропотно продолжает свою работу, довольствуясь очень скромным жалованьем, ассигнованным земством, хотя и приходится терпеть жестокие лишения. Сиделки, прачки, истопники и рабочие при больничной пекарне получают в несколько раз больше врачей и предъявляют все новые и новые требования. Последнее требование - "добавочное жалованье по случаю дороговизны квартир и припасов" - в особенности поражает своей дерзостью, так как весь этот персонал имеет, разумеется, при больнице даровые квартиры и полное продовольствие...
- Ага! Не ндравится буржуазам! - весело крикнули с хоров. Засмеялись...
- Нечто совершенно невообразимое творится в отделении душевнобольных женщин...- продолжал Эдуард Эдуардович.- К больничным сиделкам и прачкам по вечерам приходят их приятели из солдат местного гарнизона. Идет повальное пьянство. Сиделки впускают ночью пьяных солдат в помещение душевнобольных женщин, где творятся гнуснейшие насилия...
По хорам опять пробежал смех.
- Попытки прекратить издевательства над больными женщинами встречают яростный отпор со стороны низшего персонала больницы...- продолжал спокойно Эдуард Эдуардович.- Попытки удаления наиболее недостойных из этих служителей не приводят ни к чему. Служащие приспособили к паровой машине особый гудок, и при появлении в больнице властей они дают условленные сигналы, на которые из ближайших казарм немедленно являются вооруженные до зубов солдаты, чтобы "защищать сиделок"...
- Никогда своих не выдадим! - крикнул с хоров пьяный голос.- Долой буржуазов! Встал Сергей Терентьевич.
- Я подтверждаю все, что сказано в докладе глубокоуважаемого Эдуарда Эдуардовича...- глубоко волнуясь, сказал он.- Я был в назначенной земством и городским управлением комиссии. Едва явились мы в больницу, пьяные сиделки и истопники набросились на нас с площадной бранью и вытолкали нас...
- Ага! - задорно раздалось с хоров.- Так вам. сволочам, и надо!.. Засмеялись.
- Господа...- хотел было продолжать Сергей Терентьевич.
- Никаких господ теперича нету...- раздалось с хоров.
- Здесь не господа, а все порядочные люди...- отозвался другой голос. Засмеялись...
- Господа...- все больше и больше волнуясь, продолжал Сергей Терентьевич.- Я представитель от крестьянства, от того самого крестьянства, на средства которого главным образом содержалась до сих пор больница. И я по совести обязан во всеуслышание заявить: наша больница теперь уже не больница, а разбойничье гнездо... Я с отчаянием спрашиваю себя: что же делать? И иного исхода я не вижу, как немедленно закрыть этот вертеп и возвратить больных их родственникам...
- А м-мы не позволим!..- раздалось с хоров. Засмеялись...
Воинственное настроение хоров быстро нарастало, и в воздухе запахло тем, что газеты в то время деликатно называли "эксцессами". И, пошептавшись с управцами, Леонтий Иванович Громобоев вдруг встал, пышно расправил свои бакенбарды направо и налево и громко объявил перерыв.
- Погоди маленько: перервем! - раздалось с хоров.
- Гы-гы-гы...- пробежало там.- Вот это так так!.. Гы-гы-гы...
Густым кабацким шумом зашумел накуренный зал заседаний. Бледный и расстроенный Сергей Терентьевич вышел в запакощенный до невероятия коридор - прислуга отменила буржуазный обычай уборки,- чтобы хоть подышать немного. Он решил отказаться от работы в новом земстве и вернуться в деревню: это не работа, это преступное толчение воды в ступе. Но что делать и там, где, казалось, сама почва уже загорается под ногами?..
Какая-то сгорбленная деревенская старушка с подожком все всматривалась в него выцветшими, подслеповатыми глазами и как будто хотела и не решалась подойти к нему.
- Ты что, баушка? Или по делу по какому тут? - ласково спросил он ее.
- И то по делу, родимый...- печально отвечала старушка.- Ты не Сергей ли Тереньевич будешь?
- Он самый...
- То-то гляжу я. ровно бы это ты... А я от Смирновых, из Подвязья...- сказала бабушка.- Отца-то твоего, покойника, я больно хорошо знала - вместе гуляли... Такой-то песельник был да весельчак... Похож, похож ты на него, царство ему небесное...
- Так. А по каким делам забралась ты сюда?
- Да уж не знаю, как и сказать тебе, родимый...- нерешительно проговорила бабушка.- Потому дело-то мое такое нескладное. Известно, все темнота наша... Думаешь, как бы лутче, а оно выходит хуже. Может, ты поможешь как, соколик, старушке?
- Если смогу, помогу, но только ты говори сперва: в чем дело...
Старушка боязливо оглянулась по сторонам и, еще плотнее придвинувшись к Сергею Терентьевичу и опираясь обеими руками на подожок, тихонько проговорила:
- Ох, уж и не знаю, как и обсказать тебе горе мое... Ты уже мотри, не выдай меня, старушку.- мое дело маленькое, сиротское... Вот принакопила я себе за всю свою жизнь три золотых - на похоронки берегла. А по деревням - сам. чай, слышал - слух прошел еще прошлым годом, что велел, дескать, царь...- старушка еще более понизила голос и опасливо оглянулась: она знала уже, что слово это запретное,- все золото, у кого какое есть, обклеймить заново, а которое, вишь, неклейменое останется, так будет оно за ни что, вроде как черепки от горшка битого... Ну, родимый ты мой, по совести, как на духу, скажу тебе: побоялась я тогда свое золото оклеймить дать. Пронюхает родня, думаю, коситься будут,- сам. чай, знаешь, как у нас, у мужиков, завидки-то сильны на чужое... Так и не оклеймила...
- Ну?
- Ну. вот и выходит теперь, что мои золотые пропали...- сказала старушка печально.- И осталась я по своей глупости ни с чем, родимый. Вот и пришла я в город старыми ногами своими попытать, не обменяет ли кто мои золотые на бумажки... Их у меня всего три. родимый, только три...- поспешила она успокоить Сергея Терентьевича.- Пришла вот и боюсь: к кому подойти? Как бы не заарестовали еще за незаконное золото... Родимый, сделай милость! - в пояс поклонилась она вдруг. Обменяй мне золотые мои на бумажки! Век за тебя молить буду... Ты парень ловкай, тебе везде ход, ты как-нибудь сбудешь уж и неклейменое золото... Веришь ли, сна совсем решилась... И бабушка горько заплакала.
- Баушка, милая, веришь ты мне или нет? - сказал Сергей Терентьевич. Веришь? Ну, вот... Все это жулики навыдумывали. Я слышал об этом у нас в Уланке, чтобы темных людей обманывать. Золото всегда золото, а бумажки - труха. Береги свое золото и не верь никому...
- А ты бы уж пожалел старушку, родимый... плача, сказала бабушка.- Тебе ведь везде ход... потому ловок ты. произошел... ты всегда сумеешь спустить их... А куды я с ними денусь? Верь истинному слову: останное, на похоронки берегла, а тут вон что вышло...
В зале заседаний громко зазвонил звонок председателя. Шум усилился. На хорах усилилось веселое и злое возбуждение: видимо, готовились к каким-то новым художествам. Сергей Терентьевич оделся и вместе с бабушкой вышел на улицу, придумывая, как бы отговорить ее от ее самоубийственного проекта. Но едва только вышел он на широкую лестницу дворянского собрания, как в глаза ему бросились знакомые, исковерканные страданием лица: старый Чепелевецкий. без шапки, весь в слезах, бежал куда-то по взбудораженной улице, а за ним едва поспевали Евгений Иванович и Митрич. Чуя какую-то большую беду, Сергей Терентьевич торопливо сказал бабушке, чтобы она приходила к нему в Уланку, что он там все ей устроит, а сам бросился к друзьям.
- В чем дело? Что случилось?
- Ужас... ужас...- взглянув на него остановившимися глазами, едва проговорил на бегу Митрич.
- Да в чем дело?
- Сонечку изнасиловали за Ярилиным долом рабочие с табачной фабрики...- едва выговорил опять Митрич.- Говорят, так целая очередь и стоит на огородах...
- Надо бы позвать с собой милицию...- сказал на бегу Евгений Иванович.- Что же мы с голыми руками сделаем?..
- Милицию...- усмехнулся Сергей Терентьевич.- Где же ее найдешь?
- Скорее... скорее...- задыхался старый часовщик.
И на бегу Сергей Терентьевич узнал, что рабочие табачники вызвали Сонечку на митинг большевиков в Ярилином долу, а когда та, восторженная и нетерпеливая, прилетела на зов. рабочие затащили ее в старый шалаш огородников и стали но очереди насиловать. Дети Митрича услыхали издали вопли терзаемой девушки, всполошили соседей, и вот теперь все торопились со старым часовщиком на спасение его дочери.
Какие-то жуткие оборванцы, совсем еще юнцы, с порочными лицами и ржавыми винтовками за плечами, встретили их на окраине города, подозрительно оглядели и проводили недобрыми взглядами. На пустых огородах им сразу бросился в глаза брошенный шалаш. Какие-то тени мелькнули там и скрылись в кустах густого орешника и дубняка. Бледный как смерть, с пересекающимся дыханием старый часовщик первым бросился в шалаш - там. на старой черной соломе, в истерзанном платье лежала Сонечка. Оголенные белые и стройные ноги ее были вымазаны кровью, молодая, упругая грудь уже не дышала, и закинутое назад белое, как мрамор, прекрасное лицо с жалостно открытым ртом было исполнено тихого, неземного покоя. Старый еврей со страшным воем, шатаясь, бросился к трупу дочери...
Наутро "Окшинский набат по поводу заседания демократического земства и разоблачений доктора Эдуарда Эдуардовича поместил громовую статью: Контрреволюционная буржуазия снова поднимает голову. Шипят змеиные голоса реакции. Выливаются ушаты помоев на сознательный пролетариат, сокрушивший насквозь прогнивший капиталистический строй и давший свободу трудовому народу. Но сознательный пролетарий, гордый своим честным отношением к великим завоеваниям революции, смеется над бессильными потугами презренной буржуазии. Знайте, клеветники, что только суровая дисциплина, царящая в наших партийных рядах, удерживает нас от такого ответа, который вы давно уже заслужили. Но не испытывайте нашего терпения: оно уже истощается!.."
О гибели Сонечки в газете не было сказано ни слова...
III. Петербургские старушки
Если не великая, то, во всяком случае, большая трагедия русская, то и дело неудержимо срываясь в непозволительный, бесстыжий водевиль, продолжала огненно развертываться в кипящем Петербурге все шире и шире. Никто не желал заметить,- а может быть, и замечали, да вслух об этом говорить боялись,- что одним из первых деяний восставшего народа было сожжение в Петербурге "суда скорого, правого и милостивого", суда, "которому могла позавидовать и Европа", никто не желал видеть, как над закопанными на Марсовом поле трупами - главным образом это были убитые полицейские - толпа вдохновенно пела революционную панихиду "Вы жертвою пали в борьбе роковой...", никто точно не замечал поразительной тяги апостолов не только демократии, но даже гордого пролетариата во дворцы, в пышные особняки, к роскошным автомобилям, к шампанскому из царских и вообще буржуазных погребков. Все это как будто были лишь досадные мелочи, задумываться над которыми было решительно некогда: столько важнейшего государственного дела было у всех на очереди! Отмечая в своей секретной тетради эту поразительную тягу к жизненным утехам со стороны вождей народных, Евгений Иванович записал: "Если бы они, имея все возможности занять дворцы и проникнуть в царские погреба, спокойно отказались бы от всего этого, даже просто этой возможности не заметили бы, какую бы огромную моральную силу они приобрели!"
Одним из важнейших очередных государственных дел было решение вопроса о том, что делать с трупом несчастного мужика Григория. По приказанию царицы его похоронили в Царском Селе, в парке, на большой поляне, под окнами дворца, и по Петербургу ходили слухи то о том, что над прахом проклятого мужика царица собирается ставить монастырь, то о том. что двор готовится его канонизировать, то о том, что над могилой его уже происходят чудеса. Совершенно ясно: могила Григория представляет огромную государственную опасность. Первым осознал эту опасность доблестный гарнизон Царского Села: в самый день присяги его Временному правительству солдаты, охранявшие Царское Село и семью низвергнутого царя, собравшись на огромном митинге, постановили удалить с территории Царского Села труп Григория, о чем и известили официальной телефонограммой Таврический дворец. Временное правительство, зрело обсудив дело в экстренном совещании,- сперва одно, а потом совместно с Советом рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов,- запретило солдатам предпринимать какие-либо меры по отношению к могиле Распутина и для охраны ее немедленно выслало броневой дивизион из пяти машин с пулеметами, причем, однако, начальнику отряда правительством было категорически воспрещено этими пулеметами пользоваться...
Но мирные броневики Временного правительства опоздали: доблестные воины Царского Села с лопатами уже приступили к вскрытию могилы. Пл