Главная » Книги

Наживин Иван Федорович - Распутин, Страница 3

Наживин Иван Федорович - Распутин


1 2 3

Между тем там, на победоносном фронте, солдаты, одумавшись, начали рассуждать так же, как и под Ригой: нас зовут умирать за новую, свободную Россию. Позвольте: а что нам эта новая, свободная Россия дала? Совершенно то же. что и Россия старая и несвободная: окопы, вшей, раны и смерть. Так на кой же черт она нам нужна? Немец придет и заберет нас в полон? Врешь, брат, не достанешь: мы вятские, калужские, самарские, вологодские, сибиряки - поди-ка доберись до нас! Да и доберется, так опять же моя хата с краю. За хату возьмется? Нук што жа делать, покоримся: год терпеть, а век жить... И се, случилось новое чудо: весь фронт разом дрогнул и, побросав все, без всякого нажима со стороны противника, объятый паникой, понесся назад. Загорелись русские деревни и имения, одним махом разбивались водочные заводы и продовольственные склады, убивались подвернувшиеся под руку люди, насиловались свои же русские женщины, и корпуса ошалелых людей, все оскверняя, все разрушая, с бессмысленно вытаращенными глазами страшной лавиной неслись все вперед и вперед. Офицеры сходили с ума, офицеры стрелялись, офицеров убивали, и, когда прибыли из Петербурга новые, совершенно уже красные знамена, оказалось, что вручить их в этом разоренном, опозоренном, плачущем кровавыми слезами крае было уже некому...
   Снова мятежно подняли головы генералы, а в особенности этот надоедливый, опасный и горячий Корнилов. И радостно работал, не покладая рук, Ленин с товарищами. И туда и сюда крутил Викжель. Потоп настигал. Надо было спасаться во что бы то ни стало. И вот опять собрался в Петербурге новый совет. Генералы единодушно требовали восстановления прежней железной дисциплины, а для этого им надо было восстановить смертную казнь хотя бы в прифронтовой полосе, а Александр Федорович и все правительство, чувствуя за спиной своей Совет рабочих и солдатских депутатов, и Викжель, и тыловую солдатню, требовали от генералов восстановить для борьбы с германским милитаризмом развалившуюся армию всеми силами... кроме силы. И опять совет не кончился ничем.
   Вымотанный, тяжело раздраженный Александр Федорович пошел в столовую, где его уже ждали для обеда несколько приближенных и друзей его, а также и специально приглашенные им лица, с которыми нужно было после обеда переговорить частно. И когда роскошный обед кончился - князь Г. Е. Львов уже почил от трудов своих, и Александр Федорович стал во главе правительства и поэтому перебрался совсем в Зимний дворец, где жить было много удобнее,- к нему подошел один из таких приглашенных: это был один из членов верховной следственной комиссии для расследования преступлений старого правительства, еще совсем молодой юрист, высокий, красивый, похожий на англичанина, один из тех новых сенаторов, которыми новое правительство решило - и вполне основательно - освежить сенат, раньше состоявший исключительно из шлюпиков, совершенно одуревших в своей государственной мудрости.
   - Ну, что у вас новенького, Борис Николаевич? - протягивая сенатору папиросы, проговорил Александр Федорович.- Как дела?
   - Дела наши принимают довольно неожиданный оборот, Александр Федорович...- сказал тот, закуривая.- Я очень рад, что мне представился сегодня случай побеседовать с вами неофициально на эту тему...
   - В чем дело?
   - В главных чертах наша комиссия, можно сказать, свое дело закончила, но...- замялся он немного,- но, повторяю, результаты получились несколько неожиданные: никаких преступлений, о которых столько накричали в печати и Думе, не оказывается...
   - Не понимаю...
   - И мы не совсем понимаем, но это так... Нами рассмотрены уже все важнейшие материалы: переписка, дневники, все, что мы могли только собрать, и - преступлений не оказывается! Был, если хотите, недалекий и странный монарх, истеричная и чрезвычайно суеверная императрица, были глупость, невежество, легкомыслие их окружения - все, что вам угодно, но никакого германофильства, никакой измены, ни тайных радио - ничего не было. Мало того: не было никаких оргий, никакого разврата, о которых кричит улица и сейчас. Более всего обвиняли в этом Вырубову - вот, не угодно ли, медицинский акт, подписанный целым рядом очень почтенных имен, из которого видно, что она - девственница...
   - Но позвольте...- поднял брови Александр Федорович.- Она же замужняя женщина...
   - И тем не менее вот акт...
   - И кроме того, вы говорите о главных героях драмы. А окружение?
   - То же самое: много глупости, много невежества, много нечистоплотности, много карьеризма, но состава преступления нет... И даже в жизни самого Распутина против многого можно возразить с точки зрения этической, но с точки зрения криминальной он неуязвим... Таких широких, разгульных натур очень много...
   Керенский подумал...
   - Дело выглядит довольно скверно...- сказал он наконец.- Говоря деликатно, положение наше довольно дурацкое...
   - И даже очень... И единственный выход, который остается правительству и верховной комиссии, это делать вид, что следствие еще продолжается, и - молчать... Вы скажете: а арестованные? Надо как-нибудь выкручиваться... Отпустим их на поруки, что ли, а когда все эти острые впечатления сгладятся, скажем правду...
   На глазах молодого сенатора выступили слезы.
   - Вы напрасно так волнуетесь...- заметил Керенский.
   - Не я один. Все смущены и потрясены. В конце концов, мы мучили и мучаем совершенно невинных людей...
   - Революция - не сладкий пирожок...
   - Мы утешались этим соображением слишком часто, и вот плоды... Керенский - он был очень вымотан - удержал зевок.
   - Ну, завтра мы обсудим все это вместе, а пока... вы хотите кофе?
   Через час общество разошлось. Керенский, зевая, вошел в огромную роскошную спальню свою - это была спальня Александра III - и отпустил камердинера. Вспомнилась вдруг беседа с молодым сенатором. В душе поднялась муть. И, нервно потирая лоб, Керенский стал, забыв о сне, ходить по спальне...
   Керенский удивительно сочетал в себе все достоинства и все недостатки русской интеллигенции. Основною чертой и его, и ее характера, самым крупным их плюсом было то, что ни он, ни она не могли жить спокойно, зная, что где-то рядом страдают живые люди, что кому-то плохо, что где-то нарушена справедливость. Это было надо во что бы то ни стало устранить, потому что, не устранив неправды, нельзя жить. И они боролись, кипели, рисковали своими головами, превращали всю свою жизнь в сплошное мучение и иначе не могли, полные до краев сознания, что человек только тогда и человек, когда он человечен. Но, с другой стороны, интеллигенция эта легко могла бы "сочесть пески, лучи планет", знала о положении рабочих в Новой Зеландии, интересовалась всеми новыми книжками, отпечатанными по всему свету, и, завороженная с пеленок сказками о французской революции, все свои помыслы отдавала тому, как лучше устроить род человеческий на земле, и неустанно изучала для этой цели и Эрфуртскую программу, и писания Михайловского, и всякие другие писания. Она знала все, что в наше время может знать образованный человек, не знала только одного: человека. И не только не знала, но и не желала знать, и, когда жизнь показывала ей вместо придуманного ею человека человека настоящего, она отворачивалась и говорила, что это все не то, что это исключение, что это недоразумение, что "человек - это звучит гордо". Как и вся интеллигенция, Керенский непоколебимо верил в силу слова: стоит только сказать на митинге речь покрасноречивее и посердечнее, стоит отпечатать несколько миллионов популярных брошюр, и дело будет в шляпе. А народные университеты опять? А хорошо поставленная партийная газета?! Словом, еще немножко усилий, и серенький человек повседневности станет светлым и гордым гражданином вселенной. И был он, как и вся интеллигенция, бесхарактерен. Он мог еще говорить о "крови и железе", но в жизни он крови боялся, а с железом не знал, что делать. И если человеколюбец-интеллигент в Татьянин день все же мог напиваться и на глазах у лакеев блевать на дорогие ковры, то и он, Керенский, сегодня уступив чуть-чуть требованиям суровой жизни да завтра еще чуть-чуть, вдруг оказался в покоях Зимнего дворца в каком-то нелепом костюме из английского мундира, французских штанов и русских желтых сапог с серебряными шпорами, которые были ему совершенно не нужны...
   Но спать, спать, спать! Он устал, он вымотан до последней степени, он прямо с ног валится... Он все-таки Россию спасет, во что бы то ни стало! Снова в усталой голове пронеслись смутные, но прекрасные грозовые образы из старой сказки: и вдохновенный Дантон, и охваченный священным гневом и ужасающий собою толпы Марат, и героическая Шарлотта Корде, и нежный Камиль Дюмулен, и грозные баррикады, и громы "Марсельезы" на охваченных огненной бурей улицах столицы мира, и зажглось его сердце снова и снова священным огнем... Но все же прежде всего спать, спать и спать...
   И, думая унылые, безвыходные думы об интригах этих проклятых генералов, и об интригах Совета рабочих и солдатских депутатов, которые буквально душили его. и об интригах отвратительного Викжеля, который воображает себя каким-то государством в государстве, и интригах писателя Савинкова, который явно ведет какую-то двойную игру между ним и генералами, Александр Федорович торопливо разделся, помылся и улегся в огромную, торжественную постель царя Александра III, и тотчас же он заснул...
   И вдруг снова очутился он на широких равнинах между Тарнополем и Калущем. Все поля вокруг были густо усеяны опрокинувшимися пушками, бьющимися в агонии лошадьми, ржавыми винтовками, трупами людей, разбитыми санитарными повозками. И, как тогда, среди этих страшных остатков погибшей армии неслись тысячи и тысячи серых, растерзанных, ужасных не людей, а каких-то совсем новых существ. От самого горизонта неслись они - там, вдали, они казались точками - и уносились за горизонт, а на их место бежали, сломя голову, с вытаращенными глазами, задыхаясь, все новые и новые тысячи, кричали, падали, убивали, выли, вскакивали и вновь неслись, сами не зная куда и зачем. Их было так ужасающе много, что казалось, вся Россия стронулась с места и бежит, бежит, бежит, потеряв рассудок, в неизвестные дали... Страх оледенил его, и он вдруг сорвался с места, чтобы тоже бежать, и вдруг с ужасом почувствовал, что ноги его не двигаются, что что-то точно сковало их. Вытаращив в ужасе глаза и всячески сдерживаясь, чтобы не закричать по-звериному, он делал нечеловеческие усилия, чтобы освободить свои ноги, но все было тщетно. Его охватил безграничный, черный страх, и только было он напряг все силы, чтобы закричать, как вдруг увидел, что на ногах его кто-то плотно сидит. Он с удивлением всмотрелся в незнакомца. Это был ширококостный крепкий мужик в шелковой светло-лиловой рубахе; темная борода его резко подчеркивала бледное, какое-то серое лицо; большие темные глаза мужика тяжело и как будто слегка печально смотрели ему в самую душу - пристально, холодно, жестоко, до самого дна. Ему стало жутко. Он попробовал опять пошевелить ноги, но мужик тяжело прижал их собою и не отпускал.
   - Ты ведь Распутин? - тихо, каким-то неприятным, овечьим голосом спросил он.- Как попал ты сюда? Ведь тебя же убили и даже сожгли. Сегодня мне говорили, что многое, что о тебе рассказывали.- вздор, но тем не менее ты все же уже убит, сожжен, и все кончено...
   Улыбка раздвинула бледные губы под беспорядочными усами, и Григорий, не шевеля губами, совершенно молча - это было чрезвычайно неприятно, но сделать с этим нельзя было ничего - сказал:
   - И не убит, и не сожжен, и ничего не кончено...
   - Как?! Что ты говоришь?
   - Помнишь солдата под Ригой?- опять не шевеля губами, сказал Григорий, точно говорил это не он, а кто-то другой, может быть, даже сам Александр Федорович, так как никого ведь еще в спальне не было.- Этот солдат был я. Нарочно показался я тогда тебе, чтобы упредить. А под Калущем и Тарнополем рази не я побежал и все исковеркал? Все я, везде я, во всем я...
   - Да зачем же ты все это делаешь?!
   - Вот дурачок! Да что же другое могу я делать? - опять сказал кто-то в то время, как Григорий только неотрывно смотрел своими глубокими, тоскующими глазами в самую душу Александра Федоровича.- Ущемили вы меня, вот я и кручусь и так и эдак... Земля и воля, родина - много вы всего напридумывали. Да на кой пес мне все это? Все словеса одни, баловство, а чтобы фундаментального чего, так этого не спрашивай. Вот Николай наш был пустой, а я, может, еще пустее... И ты совсем пустой...
   - Постой. Я не понимаю тебя...- с болезненным усилием хмуря брови, сказал Александр Федорович.- Что говоришь ты этим своим неприятным, мужицким, темным языком? Почему мы пустые?
   - Потому что никакой правильной веры в нас нету...- молча продолжал Григорий.- О чем звонил ты со своими приятелями во все колокола на всех перекрестках, во всех фальетонах и денно и нощно? Слобода там чтобы была, равные чтобы все были, чтобы всем было в Расее хорошо - да не токмо в Расее, а чтобы везде. И сколько сотен, а может, и тысяч из вашего брата за всю эту штуку себя навек исковеркали, головы сложили, карасином себя обливали да сжигали заживо, в петлю охотой лезли... А ты вот в царские хоромы забрался... Да. Так нежли же для этого погибали люди, чтобы на место Лександры III залез сюды Лександр IV, как на смех зовут тебя теперь? Милиены ребят теперя по Расее от голоду плачут.- разорили вы ее войной начисто, как собственный Мамай какой, злой татарин,- а ты сегодня дружков своих и тем. и другим потчевал, и винами царскими запивали вы еду самую что ни на есть дорогую...
   - Но... нельзя же так всякое лыко в строку ставить...- с усилием проговорил Александр Федорович, который только одного теперь и желал: как бы от проклятого мужика отвязаться да уснуть бы крепко, крепко.- Не могу же я, фактический глава великого государства, жить в меблирашках!
   - А другим ты разве не ставил всякое лыко в строку? Рази забыл ты, каким соловьем ты в Думе, бывало, заливался? А скольких людей по темницам ты теперь запер да держишь? Вон сенатор твой хошь две слезинки над ними пролил, а ты? Потому-то и говорю я, что не убили меня, не сожгли меня и ничего, ничего не кончено, а. может быть, самое главное только еще начинается... Много у меня наследничков, ох, много! И зря вы замучили меня ни за што...
   - Никогда я тебя не мучил!
   - Не токма что мучили, а и жизни решили...- сказал печально Григорий.- За что?
   - Да что ты говоришь? Разве я это сделал?
   - Не ты один, а вся ваша братия вместе, кому я поперек дороги стоял...- упрямо и покорно сказал Григорий.- За что? За то. что во дворец я забрался? Дак и ты вот во дворце валяешься. Что баб я крепко любил? А вы святые? Вся и разница только в том, что я им. дурам, насчет Божественного подсыпал, а вы - насчет леварюции. Да не дергай ты так ногами - от меня. брат, все одно не убежишь...- заметил он и, вздохнув, продолжал: - И одно мне больше всего чудно: не вы ли на всех перекрестках орали, чтобы приходил мужик Расеей управлять, а стоило только мне нос показать, как вы же кричать стали: "А-а. сиволдай! Куда лезет! Нешто это мысленное дело, чтобы безграмотного дурака к такому важнеющему делу подпущать? " Народ... Дак я и есть народ... Какого же вам еще народа надобно? Али вы ждали, что к вам оттедова все одни преподобные придут? Преподобных, братец ты мой. там весьма даже малое количество, весьма малое, а остальные все с червоточинкой... Да опять же. ежели и коло преподобных полутче пошарить, то тоже, может, такого откопаешь, что и не возрадуешься... Все-то мы, друг ты мой ситнай, пьяницы, все деньгу любим, а пуще всего все, как и ты вот, себя уважают... Все люди, все человеки: ты - это я, я - это ты...
   Тяжелый, холодный, печальный взгляд, как камень, лежал на дне души Александра Федоровича, и не было никакого спасения от проклятого мужика. И мерно, ровно, как часы, Григорий все повторял:
   - Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
   - Ах, да отстань же ты!..- взмолился Александр Федорович в тоске. Мужик тяжко смотрел ему в душу и все повторял, как часы:
   - Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
   И слова эти не исчезали, произнесенные, не рассеивались, а, точно летучие мыши, носились по огромной спальне туда и сюда, и становились все гуще и гуще рои их, так что сделалось страшно.
   - Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
   Гуще, больше, ужаснее... Страх ледяной рукой сжал сердце, и - Александр Федорович вдруг проснулся.
   В щели тяжелых занавесок смотрел холодный рассвет. И холодно и загадочно сияло трехстворное трюмо. И брошенная на спинку стула рубашка была как привидение... И вся жизнь показалась вдруг жестокой, непонятной, холодной и такой огромной, что нельзя было ее уложить ни в какую решительно программу и нельзя было никому справиться с ней, своевольной...
   Александр Федорович, повернувшись на другой бок, снова крепко закрыл глаза, усиливаясь заснуть. Во рту стоял скверный вкус. Сердце неприятно билось. Холодны были ноги. И вдруг нелепо подумалось ему, что - раньше было лучше... И он почувствовал себя несчастным...
   А снаружи, вокруг пышного дворца, борясь с дремотой, усталые, охраняя кумира революции, стояли с тяжелыми винтовками студенты, юнкера и девушки-добровольцы...
  

VII. Отец Феодор

  
   Отец Феодор, священник Княжьего монастыря, испытал в жизни последовательно три тяжелых удара судьбы: сперва умерла у него еще молодая жена, с которой жил он душа в душу, затем подросла и вдруг показала свое лицо единственная дочь, ядовитая Клавдия, лицо сухое, ограниченное, злое и совершенно чужое, и, наконец, когда борода и шелковистые русые волосы его уже начали белеть, постигло его и третье испытание: он усомнился в истинности той веры, которой он всю жизнь честно и истово служил. И странно сказать: первым поводом к этому послужили те ядовитые словечки, которые его Клавдия, нелепая, угловатая, сухая, в частых столкновениях с отцом бросала ему без стеснения в лицо, те брошюры и листочки, которые он иногда находил у нее на столе и в которых все говорилось о каком-то "обмане" церкви. И он разводил в недоумении руками: Господи Боже мой. никогда никого в своей жизни не хотел он обманывать - что же это такое?!
   Раньше он, человек вдумчивый, сердечный, но простой, как-то инстинктивно сторонился тех книг, которые могли бы смутить покой его души, но теперь, томимый тяжелыми и смутными сомнениями, он сам потянулся к ним. И если было среди этих книг много задорного, но несомненного мусора, то точно так же. несомненно, были и книги, написанные с умом, книги, в которых чувствовалось биение горячего и чистого сердца человеческого, как труды того же отлученного синодом от церкви Льва Толстого. Просто отмахнуться от этих книг честному перед собой и перед людьми человеку было невозможно: они требовали прямого ответа. Отец Феодор мучительно переживал свои внутренние борения, от всех их скрывал и не видел иного выхода, как сложение сана в близком будущем. Но шаг этот был ужасен: это означило ударить по церкви, которая, благодаря начавшейся революции, и без того переживала трудные времена, в которой он все же никак не мог видеть никакого "обмана", в которой все же много было доброго и которую он все же любил, несмотря ни на что. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба с обступившими его новыми мыслями, если бы судьба не столкнула его как-то в хороший час с Евгением Ивановичем.
   Была ранняя весна. В старом монастырском саду было солнечно и тепло, и широко гуляла по полям разлившаяся серебряная Окша. Отец Феодор с Евгением Ивановичем сидели на обрыве и любовались удивительным весенним днем, синими лесными далями и широкими гладями реки. Они тихо и вдумчиво, не торопясь, говорили о церкви. Они быстро сошлись в одном: совершенно несомненно, что на церкви за тысячелетнюю жизнь ее накопилось не только много грехов, но и прямых преступлений, совершенно несомненно, что в последние годы она особенно одряхлела и забыла о своем назначении, совершенно несомненно, что среди пастырей ее чрезвычайно много людей недостойных,- все это так, но тем не менее под всей этой копотью веков, в этих кучах отжившего мусора скрывается много доброго, прекрасного, светлого, умиротворяющего, очищающего.
   - Пусть и в этой, светлой, церкви есть опять-таки кое-что такое, с чем современный ум уже не может примириться,- задумчиво говорил Евгений Иванович, глядя в солнечные дали над радостно гуляющей рекой.- Но что же совершенное может дать человек вообще? Во всех областях своей деятельности он несовершенен. Для себя я решаю этот вопрос так,- сказал он и снова охотно повторил одну из своих любимых мыслей: - В основе всех религий лежит Единая Религия, и все церкви с их различными вероучениями суть только более или менее несовершенные отражения этой Религии. И так как ничего совершенного мы дать не можем, то, может быть, проще всего просто примириться с неизбежным несовершенством сущего, по мере сил совершенствуя его, по мере сил служа чрез него Совершенному...
   Отец Феодор даже прослезился от умиления: так верна, так проста, так человечески тепла показалась ему эта мысль! И когда потом они расстались, удивительно сблизившись, не раз и не два возвращался в думах своих к этой беседе отец Феодор и все дивился: не чудо ли Господне в том, не указание ли свыше, что именно этому скептику, не находящему себе покоя ни в чем, этому бедному сыну своего века предназначено было укрепить его, снять с его плеч тяжелое бремя? Воистину, неисповедимы пути Господни!
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 316 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа