Главная » Книги

Наживин Иван Федорович - Распутин, Страница 2

Наживин Иван Федорович - Распутин


1 2 3

енная царица, увидав из окна дворца труды воинов, пришла в безграничный, панический ужас и бросилась к начальнику караула - он относился к царской семье сочувственно - с мольбой принять меры для защиты могилы святого человека.
   - Бог накажет всех нас, всех за это кощунство! - в исступлении повторяла она, хватая его за руки.- Идите, уговорите их, спасите нас...
   И, вся подергиваясь в страшных судорогах, она вдруг повалилась в жестоком истерическом припадке. Тяжело взволнованный начальник караула отправился уговаривать солдат, но, в полном сознании своего революционного долга, те отказались повиноваться.
   - Мы несем охрану дворца, но категорически отказываемся охранять могилу Гришки! - гордо заявили они офицеру.
   Он спешно телефонировал и в Совет солдатских и рабочих депутатов, и в Таврический дворец. Его успокоили: грозные броневики Временного правительства уже на пути. И действительно, на рассвете они прибыли в Царское Село и увидали разрытую могилу и военный грузовик, на котором стоял гроб Григория. Взвод вооруженных солдат охранял прах опасного мужика.
   Броневики стали вокруг гроба Григория в ожидании дальнейших событий: в манеже шел огромный солдатский митинг, на котором решалась дальнейшая судьба Григория. Митинг протекал довольно мирно, пока на трибуне не появился какой-то солдат Елин. В одной руке у него было маленькое, в красном переплете Евангелие, а в другой - старинный образок, украшенный шелковым бантом. На обратной стороне образка была нарисована рамка, а в нее были вписаны имена царицы и дочерей ее: "твои Александра, Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия", а вокруг рамки стояла надпись: "Спаси и помилуй нас" - и было изображено пять крестов. На лицевой стороне образка было мелко написано: "и Алексей". Елин пустил в толпу митингующих солдат эти вещественные доказательства преступности и вредности царской семьи и мужика Григория, а сам, потрясая руками, громил и царицу, и двор, и Григория, от которого, как писалось во всех газетах, погибла вся Россия. И после многих и бурных споров митинг постановил: отправить фоб и вещественные доказательства в распоряжение петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов.
   Узнав об этом постановлении, Временное правительство снова строго приказало по телефону своим броневикам ни в коем случае не допускать гроб Григория в столицу: это может вызвать волнения народа.
   - Да как же могу я воспротивиться, когда мне категорически воспрещено пускать в дело оружие?! -взмолился начальник броневого отряда.
   - Ну, это там на месте виднее...- лихорадочно бубнила телефонная трубка.- И гроб сюда не пропускайте, и пулеметов в дело пускать нельзя...
   Командир броневого отряда впал прямо в бешенство и не знал, что делать. И опять телефон из Петербурга: комиссар Временного правительства пожелал разъяснить начальнику отряда, что приказ "воспрепятствовать" исходит от Временного правительства, а приказ "ни в каком случае не стрелять" - от Совета солдатских, рабочих, крестьянских и казачьих всей России депутатов, и посоветовал офицеру слушаться лучше Временного правительства. Путаный и нелепый разговор этот кончился тем, что броневой дивизион в отчаянии бросил все и отправился обратно в Петербург, но не успели грозно-мирные машины стать на свое обычное место в Михайловском манеже, как последовало новое распоряжение свыше: немедленно снарядить броневики и выехать на выборгское шоссе между станциями Ланская и Шувалове для охраны порядка: толпа восставшего народа сжигает там труп Григория и возможны "эксцессы". Туда же были двинуты грузовики с вооруженными солдатами Волынского полка и конный отряд сводного гвардейского полка.
   Там, среди широкой поляны, уже густо дымил огромный костер. Солдаты под командой своего товарища Локотникова с величайшим усердием подтаскивали все более и более бревен, сучьев и дров. Темный дым тяжелыми завитками поднимался в низкое серое небо. Вокруг было черным-черно от сбежавшегося со всех сторон народа... И вот блеснули в темном дыму первые языки пламени, дым посветлел, и костер, свистя и шипя, занялся бело-красными полотнищами огня. Солдаты, опаляемые пламенем, под командой все того же распорядительного Локотникова, сняли черный глазетовый гроб с грузовика, но все никак не могли приблизиться с ним к жарко полыхавшему костру достаточно близко. Но вот костер несколько прогорел, ветер отнес пламя в сторону, и солдаты, установив гроб на длинные жерди, с большими усилиями вдвинули его наконец в самую середину огня, а сверх его снова накидали много дров.
   - Во, здорово!..- слышалось в толпе.- Теперя в момент огонь все покончит... Гляди, ребята!..
   Тысячные толпы народа, войска, прискакавшие пожарные с замиранием сердца следили, как в страшных разливах бушующего огня сгорало все зло, отравившее и погубившее огромную страну. Было видно, как занялся белыми мелкими язычками черный гроб, как расскочился он на части, как, пылая, неуклюже вывалился из него головой вниз, в самое пекло, распухший труп, как в один миг раздел его огонь... Тяжкий смрад тихо разлился над луговиной, над толпой и поднялся в небо, и, когда ветер наносил дым на толпу, все должны были затаивать дыхание, чтобы не была слышна эта головокружительная вонь. Солдаты, обжигаясь в нестерпимом жару, с невероятными усилиями и полным самоотвержением подбрасывали в огонь еще и еще дров. Усилившийся ветер крутил пламя туда и сюда, и казалось, то плясали средь поляны какой-то колдовской танец красные, как кровь, и золотые змеи. И с еще голых, обступивших поляну деревьев ветер срывал последние уцелевшие среди зимних бурь листочки, и золотые кораблики эти растерянно метались над дымной и смрадной поляной и налетали на огонь, на одно мгновение превращались в каких-то живых золотых бабочек и - исчезали навсегда... И так проходил и час, и два, и три, пока не наступил вечер и не обнаружилось, что топлива взять уже негде более. Огонь, доедая последнее, заметно утихал. Томимые любопытством и войска, и толпы, вытягивая шеи, неудержимо надвигались все ближе и ближе к черному, выжженному кругу, среди которого напряженным светом сиял догоравший костер: всем хотелось видеть, что осталось. Но не было видно ничего...
   Совершенно охрипший, но неутомимый солдат Локотников с деловым видом знатока - точно Распутиных приходилось ему жечь ежедневно - осмотрел кучу углей.
   - Эй, товарищи пожарные!-крикнул он уверенно.- Теперя можете заливать! И это его приказание, как и все другие, было исполнено немедленно: пожарные
   быстро приладили все, что нужно, и с видимым удовольствием направили на догорающий костер мощную, сухо трещавшую от сильного напора струю воды. Белый пар, шипя, закутал на некоторое время луговину, и толпа неудержимо надвинулась еще ближе к парившей куче.
   - Стой... Куда? Осади! - сурово распоряжался Локотников.- Осади, говорят, товарищи!.. Что за безобразие!.. Товарищи солдаты, нуте-ка, отодвиньте их маленько...
   И опять было в его тоне что-то до такой степени уверенное в себе, что ближайшие части войск разом оборотились к толпе, которая нехотя подалась назад.
   - Вишь ты...- слышались голоса.- Уж и посмотреть нельзя...
   - Берись за лопаты, товарищи,- строго и распорядительно приказал солдатам-сожигателям Локотников.- И все это горелое место, значит, пройди на штык... чтобы и следу не было...
   Дружно, почти весело закипела работа, и в какие-нибудь десять-пятнадцать минут все обожженное место было вскопано, как под огород. Народ, который во время сожжения Григория был сдержан - его волновало и смущало необыкновенное зрелище,- теперь, когда все было кончено, точно оживился: послышались громкие речи, спор, даже смех местами, но во всем этом смутном говоре всякое мало-мальски чуткое ухо улавливало точно какие-то фальшивые нотки: люди, казалось, и смеялись, и говорили точно не для себя, а для кого-то другого, как актеры на сцене...
   - Товарищи! - послышалось над сумеречной галдящей поляной. Все обернулись.
   Солдат Локотников уже взгромоздился на грузовик, на котором привезли гроб Григория, и стоял над толпой, видимо, готовясь говорить.
   - Товарищи! - совсем осипшим голосом повторил он явно уже из последних сил.- Внимание!
   И солдат Локотников с полным усердием произнес под надвигающимися сумерками горячую речь о темных силах, погубивших великий народ, о необыкновенных завоеваниях революции и о светлом будущем России...
   - Ура...- закричали со всех сторон люди.- Ура...
   И войска, и зрители, кто самоуверенно галдя, а кто неопределенно, тяжело задумавшись, торопливо расходились во все стороны. И многие и многие уносили в душе тупое недоумение: что такое это было тут сделано и зачем? Неясная бесполезность шумного деяния томила, как кошмар. И точно в испуге пред сознанием чего-то рокового они торопливо убегали в сумерках во все стороны... Только несколько женских теней, набожно крестясь и вздыхая, боязливо рылись среди черных головешек. Они ни на волос не верили клевете и зубоскальству жидовских газет над благочестивым старцем-молитвенником и внутренне стонали над совершенным злодеянием. И, выбрав какую-нибудь черную, еще теплую чурку на память о святом, они, спрятав ее за пазуху, торопились уйти со своей реликвией поскорее прочь...
  

IV. Красное яичко

  
   Но сожжением трупа мужика Григория, так разобидевшего всю Россию, заботы восставшего народа отнюдь не ограничивались. Забот этих было буквально миллион: нужно было производить обыски, нужно было арестовывать, нужно было убивать, нужно было обсудить условия демократического мира с Германией, нужно было решить судьбу царя и его семьи, разрешить вопрос земельный, переместить Керенского с одного высокого поста на другой, высочайший, нужно было бороться с реакцией, нужно было бороться с большевиками, нужно было подтянуть трухлявых кадетов, нужно было содрать золотых орлов с аптек и замазать на всех вывесках страшные слова "поставщик двора", нужно было ввести в оглобли лукавящий Викжель, нужно обуздать порывы могущественного Совета рабочих депутатов, нужно было уговорить граждан республики православного вероисповедания не громить граждан республики вероисповедания иудейского, нужно было добыть бумаги газетам и на прокламации,- буквально нельзя перечислить всего, что было нужно сделать! И все это делалось с выпученными от чрезвычайной спешки и усердия глазами, и все это сдабривалось разливами необычайного красноречия, причем сразу уже наметились сакраментальные словечки, которые, как предполагалось, имеют особое магическое действие на толпу: если слева без конца повторялось о "завоеваниях революции), о "восставшем народе", о "народе, сбросившем...", о "ноже в спину", о "самодержавном орле, вонзившем окровавленные когти в исстрадавшееся тело нашей бедной родины", то справа все уверяли, что "все слова сказаны", что "надо действовать", что "промедление времени смерти подобно", что "бьет двенадцатый час"...
   В общем, первое время революция проходила довольно добродушно. В роскошном особняке старой и очень богатой графини Клейнмихель появились гвардейские солдаты для того, чтобы арестовать ее: молва обвиняла ее в том, что она богата, что она графиня, что она Клейнмихель, то есть немка, и что с крыши своего дома она все подавала какие-то сигналы императору Вильгельму. Старушка была больна. Узнав от прислуги, что она великая мастерица игры на бильярде, гвардейцы потребовали, чтобы графиня с каждым из них сыграла по партии. Старушке было это не под силу, и она предложила солдатам избрать нескольких делегатов для игры с ней. Солдаты вошли в положение старушки и тут же произвели выборы уполномоченных, графиня по очереди разбила всех их, и гвардия должна была признать себя побежденной. Уходя, гвардейцы очень добродушно забрали с собой все шары: они были такие круглые, тяжелые, отполированные, что никак нельзя было отказать себе в удовольствии иметь хотя бы один такой шар!
   Если же иногда эта же самая толпа проявляла жестокость, то это происходило только на вполне революционных, то есть очень солидных, основаниях. Так вскоре начались убийства солдатами и матросами офицеров, то есть тех людей, которые, как представлялось солдатам, гнали их в бой непосредственно, которые требовали отдания себе какой-то там чести, которые иногда под злую руку давали "в морду". И одних офицеров убивали просто, как полагается, а у других отрезывали предварительно носы. К этой второй категории вполне основательно были отнесены те офицеры, которые имели обыкновение при старом режиме заглядывать в дула винтовок, и если находили там грязь, то подносили свой загрязненный палец к носу солдата: "Это что же, братец ты мой? А?" Раньше в такую минуту солдат чувствовал себя просто немножко виноватым, а теперь вдруг, в революционном озарении, солдаты поняли, что этот палец был оскорблением их человеческого достоинства, и за это оскорбление их человеческого достоинства офицерам, разумеется, нужно было перед смертью отрезать нос...
   Логика в эти горячие дни была совершенно отменена, размышление было только неприятным излишеством, а гуманность - постыдным поступком, который надо было скрывать. И поэтому, с величайшим одушевлением и слезами восторга выпустив из тюрем и зловещей Петропавловки всех политических,- свобода, свобода! Какая радость!..- с тем же величайшим одушевлением восставший народ во имя свободы набивал до отказа опустевшие на несколько часов казематы новыми заключенными: министрами, генералами, барынями, чиновниками, священниками, полицейскими, великими князьями и проч. И в огромные окна Зимнего дворца безмятежно смотрели теперь на зловеще прижавшуюся к земле страшную крепость новые люди - совершенно точно так же, как смотрели на нее прежние господа жизни, когда в ужасных казематах ее томились Новиковы, Радищевы, декабристы и сотни всяких революционеров и революционерок, томились годами, сходили с ума, обливали себя керосином и сжигали, перерезывали себе горло стеклом...
   Подошла Пасха. Крепость была переполнена. В камере No 70 томилась больная фрейлина и друг царицы А. А. Вырубова. Камера была маленькая, темная - единственное оконце было наверху, под потолком,- холодная и сырая настолько, что со стен постоянно текла вода и стояла на каменном полу лужами. Вся меблировка состояла из железного столика и железной же кровати, которые были накрепко привинчены к стене. На кровати был брошен волосяной матрац и две грязные подушки. В углу помещался умывальник и ватерклозет. Едва только ввели ее в эту камеру, как следом ввалилась толпа солдат, которые сорвали с кровати матрац и подушки и выбросили их вон, а потом стали они срывать с арестованной ее кольца, крестики, образки. Один из солдат, когда Вырубова от боли вскрикнула, сперва ударил ее кулаком, а потом плюнул ей в лицо, а затем они все ушли, заперли накрепко дверь, а она упала на голую кровать и, охваченная отчаянием, разрыдалась. В глазок двери смотрели солдаты и улюлюкали... А рядом, в соседнем каземате, затаилась легкомысленная жена легкомысленного военного министра Сухомлинова... Откуда-то издали, точно из могилы, доносились глухие непрерывные стоны: то в темном карцере солдаты мучили Белецкого... А за окном любовно ворковали голуби...
   Два раза в день Вырубовой приносили полмиски какой-то отвратительной бурды, в которую солдаты плевали, а иногда нарочно клали битое стекло. От бурды нестерпимо воняло тухлой рыбой, и Вырубова, зажав нос, с отвращением проглатывала одну-другую ложку ее, только чтобы не умереть с голоду, а остальное потихоньку выливала в ватерклозет, дрожа от ужаса: заметив это раз, солдаты пригрозили ей, что, если она позволит себе не есть, они убьют ее.
   Каждый день заключенных выпускали по очереди на десять минут в тюремный садик - маленький дворик с несколькими деревцами и кустиками, посреди которого стояла баня для арестантов. И каждый день узники республики с нетерпением ждали в глубине своих каменных мешков, когда их выпустят в этот садик, и с необыкновенным наслаждением любовались они и чахлыми кустиками этими, и всякой травинкой, и клочком голубого неба вверху. А над ними печально и переливчато пели старые часы:. "Коль славен наш Господь в Сионе..." - так же, как некогда пели они декабристам, народовольцам и всем остальным, которых опьянила мечта о лучшей жизни...
   А потом снова четыре холодных, сырых стены, и одиночество, и стоны истязуемых в карцерах, и умышленно громкие разговоры солдат о том, что хорошо бы заключенных женщин изнасиловать сегодня ночью, или о том, как скоро их будут расстреливать. И эта медленная физическая и моральная пытка продолжалась неделя за неделей и месяц за месяцем, и, когда наконец, не выдержав страданий, несчастная женщина свалилась совершенно больной, явился доктор Серебрянников, толстый человек со злым лицом и огромным красным бантом на груди. При солдатах он сорвал с больной рубашку и грубо начал оскультацию.
   - Эта женщина хуже всех...- говорил он солдатам.- Она от разврата совсем отупела... Ну, что вы там, в Царском, с Николаем и Алисой разделывали? Рассказывайте...- прибавлял он.
   - Как вам не стыдно, доктор!..- простонала та.
   - А, так ты еще притворяться! - воскликнул бешено врач, и звонкая пощечина огласила каземат.- Довольно, черт вас совсем возьми! Поцарствовали...
   И по его представлению начальство тюрьмы в наказание за болезнь лишило Вырубову прогулок в течение десяти дней.
   И раз солдат принес ей каталог тюремной библиотеки, страшную книжку, над которой умирали душой многие и многие заключенные. Она открыла ее и вдруг среди страниц увидала безграмотную записку: "Анушка, мне тебе жаль. Если дашь пять рублей схожу к твоей матери и отнесу записку". Вырубова так вся и задрожала: искренно это или провокация? А вдруг за ней следят, хотят подвести? Она пугливо покосилась на дырочку в двери: там никого не было. И искушение перекинуться словом с близкими было так велико, что она не утерпела и на вложенной солдатом в каталог бумаге написала несколько слов матери. Солдат, придя за каталогом, унес его и, уходя, незаметно бросил в угол кусочек шоколада.
   Стало немножко легче: установились сношения с внешним миром, с близкими. Письма матери Вырубова находила то в книгах из тюремной библиотеки, то в белье, то в чулках. И заключенная царица прислала своему верному другу бумажку, на которой был наклеен белый цветок и написано всего только два слова: "храни Господь!". И раз принес даже солдат золотое колечко, которое царица при прощании надела на палец своего друга. Вырубова сшила из подкладки пальто маленький мешочек, и английской булавкой, которую подарила ей одна из надзирательниц, пожилая женщина с грустными добрыми глазами, она пришпиливала этот мешочек подмышкой к рубашке...
   Но дни сменяли ночи, и ночи - дни. и не было конца страданию, и не было никакой надежды на избавление. Недомогание узницы усиливалось. В каземате было страшно холодно, и целые часы простаивала она на своих костылях в углу, который нагревался немного от наружной печи. И часто от голода и слабости несчастная падала в обморок и валялась в луже воды, насочившейся со стен, до тех пор, пока утром во время обхода не поднимали ее солдаты. А после трепала ее жестокая лихорадка.
   Наступила Страстная суббота. Стемнело. Слабая, закутавшись в два шерстяных платка и накинув еще поверх их свое пальто, узница печально лежала на своей жесткой кровати. И, согревшись, она забылась в тяжелой дремоте, как вдруг ее разбудил торжественный полночный перезвон всех петербургских церквей: то началась Светлая заутреня. Сразу властно встало в памяти прошлое. Она приподнялась и, сидя на кровати, заплакала горькими слезами... В коридоре раздался глухой шум и хлопанье тяжелых дверей. Заскрипел ключ и в двери Вырубовой. Пьяные солдаты ворвались в камеру. В руках их были тарелки с куличом и пасхой.
   - Ну, Христос воскрес! - заговорили они весело.- С праздничком!..
   - Воистину воскрес! - отозвалась узница, справившись с волнением.
   - Ну, этой нечего давать разговляться...- крикнул какой-то солдат.- Эта была к Романовым самым близким человеком... Ее надо вздрючить как следует...
   И, не дав Вырубовой разговеться, солдаты так же шумно пошли христосоваться по другим заключенным. Только пожилая надзирательница, уходя, посмотрела на узницу своим теплым, печальным взглядом. И снова встало прошлое в памяти, и снова начали душить горькие слезы, и, упав лицом в грязную подушку, опять и опять она горько заплакала. И вдруг под подушкой она почувствовала лицом что-то твердое. Она запустила туда руку и вынула - красное яичко: то тайно похристосовалась с ней пожилая надзирательница. И другие, уже радостные и счастливые, слезы вдруг неудержимо полились из глаз, и затрепетало вдруг растопившееся сердце, и посветлели жуткие дали жизни. И, вся в слезах, она целовала красное яичко и прижимала его к своему сердцу, и что-то совсем новое, светлое неудержимо оживало в измученной душе...
   В коридоре шумели и безобразничали вдребезги пьяные по случаю воскресения Христа солдаты республики...
  

V. Царскосельские косули

  
   Царскосельский дворец, точно крепко потрепанный бурею корабль, сумрачно плыл по грозно бушующему океану революции. Непривычная тишина царила в нем. Огромное большинство царедворцев разбежалось в первые же дни революции, бросив своего царя в несчастье на произвол судьбы. Осталось при царской семье всего человек пять-шесть из всей прежней свиты. Не приезжали больше пышные представители иностранных держав, не приезжали министры с докладами и важные генералы, исчезли торжественные красные лакеи,- декорации остались, но огромное большинство актеров старой длинной пьесы исчезли, и странная жуткая тишина стояла теперь на большой, опустевшей сцене. И непривычно много было всюду солдат - ив парке, и вокруг парка, и в самом дворце,- не тех солдат, которые так еще недавно каменели в священном ужасе и восторге при виде действительно обожаемого монарха, а солдат новых, серых, распущенных, горластых, грубых, которые дерзкими глазами подозрительно следили за каждым шагом своих узников, и, когда царь, гуляя, шел туда, куда ему почему-то идти было нельзя, вчерашний раб грубо загораживал ему дорогу ржавой винтовкой и сердито говорил:
   - Сюда нельзя, господин полковник!
   И так недавно еще всемогущий царь, повелитель колоссальной страны, покорно повиновался. А когда кто-нибудь из царской семьи подходил к окнам в парк, караульные солдаты нарочно, на смех, начинали мочиться, а другие прямо за животики хватались: так была им смешна проделка их товарищей. Царь не сердился на серую солдатню, точно каким-то внутренним таинственным путем понимая, что сердиться на них нельзя. Но зато тем тяжелее и больнее были те удары, которые не стеснялись ему и его совершенно беззащитной семье наносить караульные офицеры. Сознавая тяжесть и даже опасность их положения в революционной, все более и более разлагающейся армии, царь был особенно мягок с ними, всегда подавал им руку, расспрашивал их о их положении и приглашал к обеду.
   Раз за обедом царской семьи присутствовал приглашенный таким образом молодой полковник гвардии стрелкового полка. Полк этот был царской семьей особенно любим. Молодой полковник держал себя за столом не только сухо, но даже прямо враждебно: это был один из очень в те дни многих гвардии полковников, которые вдруг с восторгом, хотя и не без удивления, узнали, что они всегда были, в сущности, левее кадетов: цари проходят, карьера остается. И вот после того, как обед кончился,- Временное правительство поторопилось значительно упростить его,- царь, как всегда, прощаясь, протянул полковнику руку.
   Тот не принял протянутой руки.
   - За что?!- с дрожью в голосе проговорил царь и покраснел.
   - Мои воззрения не соответствуют вашим, полковник...- сухо отвечал гвардии полковник: он в самом деле не раз слыхал, что у людей бывают какие-то там воззрения.
   - Сколько раз говорила я тебе, что не следует подавать руки...- вся побелев, тихо сказала царица.- Ты видишь теперь, что я была нрава...
   Молодой полковник, исполнив таким образом свой долг перед революцией, церемонно поклонился общим поклоном и, чрезвычайно довольный собой, вышел из столовой. Он усиленно рассказывал о своем подвиге направо и налево и был чрезвычайно доволен, когда все это было пропечатано в газетах. Но царь с этого дня перестал подавать руку незнакомым офицерам и разговаривать с ними.
   Снаружи царь был совсем спокоен. По-прежнему он любил, чтобы ни завтрак, ни обед не запаздывали, чтобы жизнь шла аккуратно, по-прежнему любил он читать семье вслух по вечерам, с огромным удовольствием расчищал в парке снег и пилил дрова, совсем не смущаясь теми ротозеями, которые часами простаивали за чугунной решеткой парка, глядя, как работает "бывший царь",- так называли теперь государя все газеты, с "Новым временем" во главе: оно тоже вдруг узнало, что оно было всегда, в сущности, левее кадетов, и с упоением заливало и царя, и его семью, и всю династию, и весь режим самыми зловонными помоями... А вечером, перед сном, царь неизменно раскрывал свою тетрадь в черном сафьяновом переплете и аккуратно, обстоятельно, не торопясь, вносил в нее все несложные события своей новой жизни: что прочитал вслух детям, сколько деревьев срубил и распилил, какая была в этот день погода...
   В глубине души его происходил теперь тихий и сложный процесс, который он совершенно не сознавал, которого он по простоте своей не мог бы определить даже и приблизительно, но который тем не менее был простой натуре его чрезвычайно приятен: он, недавно могучий царь, теперь только, к пятидесяти годам своей жизни, начал видеть временами, точно просветами, настоящую, а не поддельную жизнь, настоящих, живых людей, а не тех. то серых, то залитых золотом кукол, которые то деревянно отвечали ему: "Так точно, ваше императорское величество", то подобострастно смотрели на него жадными глазами, выжидая только удобного случая, чтобы чего-нибудь у него выпросить. Теперь он уже не мог никому ничего дать, и, мало того, теперь быть с ним в человеческих отношениях было не только невыгодно, но даже и опасно: офицера Коцебу за человечное отношение к царской семье Керенский приказал посадить на долгое время в тюрьму. И потому теперь царь стал просто человеком и люди стали для него просто людьми...
   И часто теперь он с удовольствием мечтал о том. как было бы хорошо, если бы этот первый, острый период революции прошел поскорее, и он мог бы тогда с семьей поселиться где-нибудь в России и жить частным человеком этой вот простой, настоящей, интересной жизнью, со всеми заодно, жизнью, в которой не было бы ни дворцовой лжи. ни интриг, ни жадности, а особенно не было бы этих тяжелых, неразрешимых государственных задач, в которых он ничего не понимал и которые так угнетали его той ужасной ответственностью, какая с ними была связана. Иногда вспоминалась ему кровь революции, ее преступления, ее опасности, но он отгонял эти мысли от себя: разве он чем виноват перед народом? Он старался как лучше, но, если не вышло, значит, такова судьба. И какое, в сущности, было это несчастье родиться царем...- не раз думал он. засыпая.
   Царица, больная, страстная, неуравновешенная, тяжелее переживала резкую перемену в своей судьбе. Когда впервые явился к ней великий князь Павел Александрович, бледный, взволнованный, больной, и сообщил ей. что государь в Пскове на ходу подписал отречение, она долго отказывалась этому верить: это невозможно!.. Это не входило в ее голову... И наконец поняла.
   - Так, значит, отныне я уже только сестра милосердия...- задумчиво проговорила она. глядя перед собой своими красивыми остановившимися глазами.
   Но тотчас же ее обычная энергия воскресла: все это можно еще поправить - только бы Ники был тут! И с раннего утра она по разным направлениям послала ему ряд срочных телеграмм, но курьер вернулся с телеграммами обратно: почтовый чиновник, вчерашний раб, узнавший за ночь, что он всегда был. в сущности, левее кадетов, поперек телеграммы царицы синим карандашом развязно написал: "Местопребывание адресата неизвестно". Царица так вся и загорелась, но - сделать ничего было уже нельзя. Чины собственного его величества конвоя, люди, которые во дворце как сыр в масле катались, которых царская семья ласкала и баловала, как только могла, все, даже офицеры, вдруг появились во дворце надушенные, напомаженные и, не довольствуясь простым красным бантиком, нацепили через плечо огромные шелковые красные ленты и смотрели новыми, наглыми, подлыми, глазами. Матрос Деревенько, дядька наследника, живший во дворце как свой человек, теперь разваливался в креслах и требовал, чтобы Алексей подавал ему то то, то другое. Любимцы царской семьи, матросы с императорской яхты "Штандарт". жизнь которых была около царя сплошной масленицей, заметили, что великие княжны, развлекаясь под арестом, стали часто кататься в своей беленькой шлюпке по царскосельскому пруду, за ночь всю эту шлюпку обгадили и исчеркали похабными надписями и рисунками. Все это царица чувствовала с особой остротой, с особой болью и, усиленно куря, вспоминала ужасные слова Григорья, что, пока он жив, все будет хорошо. Да, но вот его уже нет! Следовательно? И она холодела... Но как же та, Марья Михайловна, старица новгородская, которая предсказала ей скорое окончание войны, близкое замужество ее дочерей, безоблачное будущее? Да неужели же все это был один сплошной заведомый обман? Обман со стороны людей такой праведной жизни?! Нет, этого не может, не может быть! Да, конечно, переболеет сбитый с толку Думой, газетишками и жидами народ революцией и снова потребует обожаемого монарха назад!.. И она курила, курила, курила и мучилась, передумывая все одни и те же ужасные мысли, худела и глядела на мужа и детей новыми глазами, в которых были и страх, и страдание, а по ночам не спала...
   И вдруг немножко сонная жизнь умирающего дворца разом всколыхнулась до самого дна: на великолепном английском автомобиле царя с блестящей свитой во дворец прибыл А. Ф. Керенский. Маленький, бритый, с подвижным лицом, он был теперь почему-то одет в английскую военную форму, сшитую, конечно, у самдго лучшего портного, а на ногах были сапоги из дорогой желтой кожи с серебряными шпорами.
   Все подобострастно засуетилось: новоявленные граждане свободнейшей в мире республики торопились заявить знаки подданничества одному из вождей ее. И. с удовольствием слушая серебристый и новый для него звон шпор. Александр Федорович прошел всеми залами дворца и, осмотрев караул, уверенно крикнул солдатам:
   - Следите зорко, товарищи! Республика доверяет вам...
   Солдаты были смущены. На языке у них вертелось привычное: "Рады стараться, ваше го-го-го-го..." - но они не знали, полагается ли это по новому праву или не полагается. И они неловко косили глазами по сторонам. А Александр Федорович уверенно обернулся к старому, всегда спокойному графу Бенкендорфу, который в числе немногих не покинул царя, и сказал ему повелительно:
   - Скажите полковнику Романову, что я здесь и желаю его видеть... Сдержав улыбку, граф доложил царю, и тот попросил Керенского войти. Александр Федорович очень уверенно вошел в царский кабинет, первый протянул
   государю руку и сделал Бенкендорфу знак удалиться. Тот не обратил на это никакого внимания и посмотрел на царя.
   - Оставьте меня с Александром Федоровичем наедине...- спокойно сказал царь, и, когда Бенкендорф вышел, он жестом пригласил гостя сесть и подвинул ему папиросы.
   - Мерси... Благодарю...- проговорил Александр Федорович и, уверенно закурив, спросил: - Не имеете ли вы, полковник, каких пожеланий, которые я мог бы передать Временному правительству?
   - Единственное мое желание: это остаться в России и жить частным человеком...- сказал царь.
   Александр Федорович наклонением головы показал, что он понимает И ценит такое желание и что со своей стороны он, пожалуй, ничего против не имеет.
   - А вы знаете, полковник, мне удалось-таки провести закон об отмене смертной казни, из-за которого мы столько воевали с вашим правительством,- сказал он.- Это было очень нелегко, но это было нужно хотя бы из-за вас только...
   - То есть как из-за меня? - удивился царь.
   - Ну...- несколько смешался Александр Федорович.- Вы же знаете, что не всегда революции кончаются для монархов благополучно.
   - Если вы сделали это только из-за меня, то это все же большая ошибка...- тихо проговорил царь, поняв.- Отмена смертной казни теперь окончательно уничтожит дисциплину в армии. Я скорее готов отдать свою жизнь в жертву, чем знать, что из-за меня будет нанесен непоправимый ущерб России...
   Александр Федорович с немым удивлением посмотрел на царя: он не знал, говорит ли тот серьезно или только рисуется.
   Через несколько минут царь позвонил камердинера и приказал ему позвать графа Бенкендорфа.
   - Александр Федорович хочет видеть императрицу,- сказал он графу, когда тот вошел.- Не будете ли вы любезны проводить его?
   - Пусть войдет, если уж чаша эта не может миновать меня...- принимая покорный вид, отвечала гордая царица, когда граф доложил ей о Керенском.- Делать нечего...
   Но когда новый властелин России вошел, она невольно, инстинктивно как-то, по женской хитрости, встретила его с достоинством, но любезно: в конце концов, в руках этого неприятного человека была судьба всей ее семьи...
   - Я, может быть, помешал... Но извиняюсь...- сказал Александр Федорович.- Я должен был лично ознакомиться, как содержится ваша семья...
   - Прошу вас,- указала ему царица на кресло.
   - Если вы, Александра Федоровна, имеете что-нибудь передать Временному правительству, я к вашим услугам,- сказал он, садясь.
   Завязался с усилием ничего не значащий разговор. Гордая царица с негодованием отметила в своем тоне какие-то новые, точно заискивающие нотки - точно она подделаться к диктатору хотела...- и оскорбилась, и покраснела пятнами, но справилась с собой, и, когда Керенский, прощаясь, встал, она с большим достоинством ответила на его поклон.
   - Я представлял ее себе совсем другой...- сказал Александр Федорович провожавшему его графу Бенкендорфу.- Она очень симпатична и, по-видимому, примерная мать... И как еще хороша!
   Он снова заглянул на несколько минут к царю, очень похвалил ему его жену - если Александра Федоровна невольно подделывалась к нему, то и он тоже невольно как-то подделывался к ним - и с помпой уехал, а царь, выйдя к Бенкендорфу и Долгорукому, очень довольным тоном сказал:
   - А вы знаете, императрица произвела на Керенского прекрасное впечатление... Он несколько раз повторил мне: "Какая она у вас умная".
   Старые царедворцы невольно переглянулись: что это?! И ему, самодержцу всероссийскому, похвалы Керенского уже не безразличны?! И впервые оба они смутно почувствовали, что в самом деле что-то большое, чем жили они всю жизнь, кончилось. И печаль заволокла их сердца.
   Вдруг в парке стукнул винтовочный выстрел, за ним другой, третий... У всех троих лица невольно вытянулись и глаза тревожно насторожились.
   - Что это может быть? - тихо сказал Долгорукий.
   Опять застукали беспорядочно выстрелы, послышались возбужденные крики, стук тяжелых сапог по дорожкам... И опять выстрелы... Царь подошел к окну.
   - Будьте осторожны, ваше величество...- сказал Бенкендорф.- Пуля легко может задеть и...
   - Ах, посмотрите, что они делают! -глядя в окно, воскликнул царь.
   Оба генерала бросились к окнам. В нежных сумерках весеннего дня по парку с винтовками в руках метались солдаты, а между ними в паническом ужасе носились легкие и прекрасные ручные косули царя. Один из солдат тащил за ноги уже убитую козу, и красивая головка бедного зверька с изящными рожками печально волочилась по гравию дорожки и кровенила ее. Другие солдаты старались загнать обезумевших козочек в угол, и все палили по ним из винтовок.
   - Какая мерзость! - стиснув зубы, невольно пробормотал Долгорукий.
   - Но они прежде всего могут перестрелять людей...- сказал царь.- Надо как-нибудь остановить их... Ах, смотрите!
   Одна из козочек с перебитыми пулей передними ногами рухнула на землю, ткнувшись в нее своей черненькой, точно лакированной мордочкой. Разгоряченные охотой, солдаты с исступленными лицами подлетели к ней и стали прикладами молотить по хорошенькой головке. Царь, побледнев, отошел от окна...
   На другой день по повелению Временного правительства царский обед, до сих пор состоявший из пяти блюд, был сведен до трех блюд. Дети заныли было. Царь, читавший в это время историю жирондистов Ламартина, посмотрел на них своими красивыми глазами и сказал тихо:
   - Дети, не жалуйтесь... Могло быть и хуже...
   И, уставившись своими красивыми холодными глазами в темнеющий парк, царь о чем-то тяжело задумался... Царица была сумрачна и бледна. Дети сразу притихли. Темные тучи заволакивали небо со всех сторон...
  

VI. В кровати Александра III

  
   Но наступили скоро черные дни и для Александра Федоровича. Та гордая, но наивная уверенность, что вот он придет, увидит и победит, уверенность, которую разделяла с ним перепуганная и потому его боготворившая обывательщина, рассеялась чрезвычайно быстро: чтобы быть в состоянии спасти Россию, надо было прежде всего удержаться у власти, а чтобы удержаться у власти, нужна была беспощадная, неустанная борьба, во-первых, с теми, кто тоже хотел властвовать и спасать Россию, а во-вторых, с теми, кто сознательно или бессознательно разрушал всякую "государственность". Нужно было из всех сил бороться с Советом рабочих и солдатских депутатов, который вел очень опасную демагогическую игру с темными массами "восставших рабов" и с каждым часом все больше и больше забирал в свои руки власть, но надо бороться и с видными генералами в армии - в особенности же с этим нетерпеливым и страстным Корниловым.- которые, желая уничтожить эту опасную власть Совета, легко могли по пути ликвидировать и Временное правительство, а тогда, конечно, в спину революции будет всажен уже окончательный нож, и всем ее завоеваниям - конец. И нужно было бороться с целым рядом отдельных политиканов, которые жгуче завидовали ему и из всех сил рвались на его место,- один Ленин с товарищами, забравшиеся в чудесный особняк царской или, точнее, всей царской фамилии любовницы, танцовщицы Кшесинской, чего стоили! И нужно было продолжать уже явно непосильную войну с Германией, то есть прежде всего бороться и победить страшное разложение русских армий, жизнь которых превратилась уже в один сплошной небывалый кошмар: перед самыми окопами противника русские полки митинговали, избивали иногда своих офицеров, распродавали за бутылку коньяку пушки, лошадей, продовольствие, госпитали - все. что попало под руку, и тысячами самовольно неслись домой. Было совершенно ясно, что армии, в сущности, больше уже нет, что если не вся она бросает оружие и бежит, то только потому, что к месту приковывает ее темное сознание, что в таком массовом бегстве миллионов все они погибнут. Лучше выжидать на месте, как и что там обернется,- тем более что немцы поили коньяком и время весело проходило во всевозможных митингах на самые разнообразные темы...
   Признать, что война кончена, что армии нет, ему, фактическому главе нового правительства - дряблый князь Г. Е. Львов, недавний глава Земского союза, уже ни во что не считался,- было совершенно невозможно, и вот он, надев желтые сапоги со шпорами, без конца носился в автомобиле то туда, то сюда и без конца совещался с генералами. Программа этих совещаний с генералами в полной точности соответствовала той программе, которую провести поручено было броневому отряду в Царском Селе, когда солдаты завели историю с телом Григория: с одной стороны, ни в каком случае не допускать развала армии, а с другой стороны, тоже ни в каком случае не прибегать к силе. Совещания такие ни к чему, кроме потери времени, не приводили, и Совет солдатских и рабочих депутатов был этим очень доволен. Тогда кто-то придумал выпустить на армию матроса Черноморского флота Федора Баткина. Все отлично знали, что матрос Федор Баткин и не матрос, и не Федор, и не Баткин, но все судорожно ухватились за него - авось выручит! - и устраивали нематросу, не-Федору, не-Баткину овации. А нематрос, не-Федор, не-Баткин стучал себя в грудь, украшенную Георгием за то. что в боях флота не-Баткин никогда не участвовал, от имени Черноморского флота призывал всех солдат умереть за революцию, тех солдат, которые и революцию-то сделали только для того, чтобы не умирать. Армия продолжала страшно разваливаться, и Александр Федорович в царском поезде, с царскими поварами, со всеми удобствами сам мчался на фронт то туда, то сюда. Раньше предполагалось, что стоит вывезти на фронт бедного больного мальчика-наследника, как все солдаты безмерно воодушевятся и будут беззаветно умирать,- теперь многие были уверены: стоит Александру Федоровичу "показаться войскам", так моментально все придет в порядок, и миллионные армии самозабвенно бросятся в бой. Некоторые основания такая вера, пожалуй, имела: не видел ли Керенский своими глазами в Москве, в Кремле, как многотысячная толпа, не в силах задержать его затканного красными розами автомобиля, вдруг вся восторженно шарахнулась перед ним на колени? Он упускал тут только из вида одно немаловажное обстоятельство: шарахнуться на колени гражданам свободнейшей в мире республики, видимо, стоило недорого, ну а умирать за свободнейшую в мире республику, не успев даже насладиться ее благами,- дело совсем другое...
   И вот, пламенный, прилетел он на Рижский фронт. Были овации, были потрясающие митинги, но команда "вперед!" оставалась бессильной, и единственным ответом полков на нее были новые и новые митинги. И в блестящем окружении Александр Федорович ходил по серым, вонючим, ошалелым толпам этим и. чтобы зажечь наконец священный огонь в сердцах солдат, вступал с ними в личные беседы, уговаривая их положить живот свой за землю и волю так же. как раньше, покорные жестокой дисциплине, они клали его "за веру, царя и отечество".
   Умирать за землю и волю? - вяло усмехнувшись, отвечал растерзанный солдат с серым, усталым лицом, во вшивой папахе и разбитых сапогах.- Да на что же мертвому земля и воля?
   Сверкая глазами, Александр Федорович напустился на дерзкого. Но солдат упрямо и загадочно молчал. А потом, отойдя, он повел плечами - вошь одолевала - и проговорил как бы про себя: "Хорошо поёшь, где-то сядешь... В царском-то поезде всякай разъезжать могит, нет, а ты вот в окопах-то посиди..."
   Этот серый лик, этот усталый голос были лик и голос подлинной России, замученной, ко всему равнодушной, ни во что теперь путем не верящей, но Александр Федорович не понял этого маленького урока. Но газеты, немножко исправив этот инцидент, на другое же утро поведали своим читателям об этой беседе главковерха с темным солдатом: оказывалось, что дерзкий скептик-солдат не вынес молниеносного взгляда главковерха и упал в обморок. Читатели верили, восхищались и надеялись на Александра Федоровича, как на каменную гору.
   И Александр Федорович отдал торжественный приказ армиям Юго-Западного фронта: наступать. Главнокомандующие армиями, корпусные командиры, дивизионные, бригадные, полковые, батальонные, ротные и вплоть до взводных, замирая, принялись армию уговаривать положить свой живот за новую, свободную родину. В царском поезде, с поварами и со всеми другими удобствами, прилетел туда в блестящем окружении революционных молодых и немолодых людей Александр Федорович. Он носился на автомобилях, он летал на аэропланах, он. сверкая глазами, громил и призывал, и нематрос не-Федор не-Баткин именем славного Черноморского флота стучал себя в грудь, и се, свершилось чудо: помитинговав сколько требуется, полки двинулись вперед и потеснили противника. В упоении Александр Федорович тотчас же отправил в Петербург главе правительства князю Г. Е. Львову телеграмму, в которой, поздравляя правительство с первой победой революционных войск, требовал немедленной награды им в виде новых, совершенно красных знамен. Князь Г. Е. Львов со свойственной ему энергией приказал петербургским драпировщикам срочно изготовить эти новые, славные знамена, что и было немедленно исполнено, и были эти знамена срочно отправлены на победоносный фронт.
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 387 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа