Главная » Книги

Метерлинк Морис - Двойной сад, Страница 3

Метерлинк Морис - Двойной сад


1 2 3 4 5

владеющий Венерами Капитолия и Ватикана, спящей Ариадной, Мелеагром и торсом Геркулеса, несчетными чудесами музеев, столь же многочисленных, как и его дворцы (подумайте, например, о том, что заключает в себе один из этих музеев, последний по возникновению, музей Термов); город, в котором каждая улица и почти каждый дом скрывает в себе обломок мрамора или бронзы, которого достаточно было бы, чтобы сделать из нового города цель долгого путешествия; город, показывающий нам Пантеон Агриппы, некоторые колонны форума, наконец, сокровища, за которыми обессиленная память отказывается следить с неустанным восторгом; город, который среди своих гармонических и живых феерий являет нам такую окруженную кипарисами лужайку виллы Боргезе, такие фонтаны, такие вечные гады; город, одним словом, где нашло убежище все лучшее прошлое единственного народа, который культивировал красоту, как другие народы культивируют пшеницу, масличные деревья и виноград: подобный город оказывает всякой пошлости сопротивление, быть может, пассивное, но непобедимое, и может все выносить, не унижаясь. Бессмертное присутствие сонма богов столь совершенных, что никакое искалечение не могло исказить прекрасного ритма их тел и их поз, защищает его против его собственных заблуждений и не допускает, чтобы последние во времени потомки приобрели над ним больше власти, чем варвары и время могли приобрести над этими самыми богами*.
  
   [* - Однако терпимости Рима есть пределы. Если на земле нет места, где бы скорее акклиматизировались и принялись самые разнообразные произведения искусства, зато нет другого места, которое гак энергично и безвозвратно отвергало бы то, что абсолютно не поддается облагораживанию. С этой точки зрения суд, производимый гением города, исходит из единственных и окончательных истин. Статуя, памятник, которых Рим гневно не осуждает, прошв которых не подымаются с возмущением ею камни, его площади и перекрестки его улиц, могут вполне рассчитывать па прощение потомства. До сих пор этот гений, много раз оскорбляемый, в конце концов все же справлялся со всеми покушениями против него. Но теперь с невольным беспокойством спрашиваешь себя, как он примирится с Уродливым зданием суда, воздвигнутым рядом с замком Св. Ангела, и что Он сделает, чтобы повергнуть в забвение или сделать безвредными некоторые статуи на Пинчио и разные патриотические памятники, которые осаждают его на многих пунктах его территории.]
  
   И вот эти боги приводят нас к маленьким городам Эллады, которые однажды открыли и навсегда закрепили законы человеческой красоты. Красота земли, за исключением некоторых мест, оскверненных нашей уродливой промышленностью, осталась повсюду неизменной со времен Перикла и Августа(10). Море всегда неоскверняемо и бесконечно. Леса, долины, засеянные поля, деревни, большинство рек и ручьев, горы, вечера и утра, облака и звезды, меняющие свой вид сообразно с климатом и широтой, доставляют нам те же зрелища силы или прелести, те же глубокие и простые гармонии, те же сложные и разнообразные феерии, какие они являли гражданам Афин и народу римскому. Во всем, что касается природы, нам, следовательно, не приходится жалеть никаких утрат; с этой стороны мы даже значительно расширили свою чувствительность и объем своего восторга. Зато, в отместку, во всем, что относится специально к красоте человека, к красоте, являющейся его непосредственным произведением, мы, вследствие ли избытка богатств и прикладных знаний, или вследствие рассеяния наших сил и способностей, или, может быть, вследствие отсутствия несомненной точки опоры, - тут мы почти потеряли все, что древние сумели победить и закрепить. Как только дело коснется нашей чисто человеческой эстетики, нашего собственного тела и всего, что к нему относится, наших жестов, наших поз, предметов нашей жизни, наших домов, городов, памятников и садов, то видя наши метания, наше блуждание ощупью и нашу неопытность, можно подумать, что мы населяем эту планету лишь со вчерашнего дня и что мы находимся в самом начале периода приспособлений. У нас нет более для изделий наших рук никакой общей меры, никакого общепринятого правила, никакой достоверности. Ту красоту, уверенную в себе и неоспоримую, которая была известна древним, наши живописцы, скульпторы, архитекторы, наша литература, наша одежда, мебель, наши города, даже наш пейзаж отыскивают в тысяче разных противоположных направлений. Если кто-либо из нас создает, соединяет или встречает несколько линий, гармонию форм или красок, которые свидетельствуют о том, что, несомненно, была задета какая-то окончательная, таинственная точка, то это остается явлением отдельным и бессильным, почти прихотью случая, которых ни автор, ни кто-либо другой не в состоянии возобновить.
   Однако когда-то, в течение нескольких счастливых лет, человек знал, чего ему держаться относительно красоты существенно и специально человеческой. И достоверности его были таковы, что они еще и теперь покоряют наше убеждение. Единственная твердо определенная норма, которую египтяне, ассиряне, персы и все предшествующие цивилизации напрасно искали среди животных, цветов, колоссальных явлений природы или произведений мечты, среди гор и скал, среди пещер и лесов, среди чудовищ и химер, была по инстинкту найдена греками в красоте их собственного тела. От этой красоты голого и совершенного тела произошла архитектура их дворцов и храмов, стиль их жилищ, формы, пропорции и украшения всех будничных предметов жизни. Этот народ, у которого нагота и ее естественный результат - безупречная гармония мускулов и всех членов - были, так сказать, религиозным и гражданским долгом, научил нас тому, что красота человеческого тела так же разнообразна в своем совершенстве и так же таинственна, как красота звезд или моря. Всякий другой идеал, всякая другая единица меры сбивали с пути и неизбежно будут сбивать все усилия и попытки человека. Все другие роды красоты возможны, реальны, глубоки, разнообразны, полны, но не исходят из нашей центральной точки. Все это колеса, не насаженные на ось. Во всех искусствах народы просвещенных рас удалялись от несомненной красоты или приближались к ней, смотря по тому, приближались ли они к привычке ходить нагими или удалялись от нее. Собственная красота Рима, то есть небольшая частица оригинальной красоты, которую они прибавили к останкам Греции, обязана своим существованием последним остаткам этой привычки. "В Риме, - замечает Тэн, - как и в Афинах, собирались для того, чтобы плавать, растирать свое тело, покрываться испариной, а также бороться и бегать, и во всяком случае для того, чтобы смотреть на борцов и скороходов. Ибо в этом отношении Рим был Афинами в больших размерах: в нем продолжались те же привычки, тот же образ жизни, те же инстинкты и те же развлечения. Единственная разница была лишь в размерах и в моменте. Вечный город разбух до того, что заключал в себе сотни тысяч господ и миллионы рабов, но начиная от Ксенофонта до Марка Аврелия, гимнастическое и ораторское воспитание ни в чем не изменилось. У римлян остались те же вкусы атлетов и говорунов, и, чтобы им нравиться, нужно было работать только в этом направлении. Они обращаются к голым телам, к дилетантам стиля, к любителям украшений и бесед. Мы больше не имеем понятия об этой телесной языческой жизни - досужей и умозрительной. Климат остался тот же, но человек, одеваясь и сделавшись христианином, вполне изменился".
   Следовало бы вернее сказать, что Рим в эпоху, о которой говорит Тэн, был Афинами лишь частичными и неполными. То, что в Афинах являлось обычным и, так сказать, органическим, в Риме было лишь исключительным и искусственным. За человеческим телом еще ухаживают, им восторгаются. Но оно почти всегда покрыто тогою, и ношение тоги перепутывает точные и чистые линии, которые исходили от толпы нагих живых статуй и являлись обязательными для колонн и фронтонов храмов. Памятники сверх меры разрастались, уродовались и мало-помалу теряли свою человеческую гармонию. Золотая единица меры надолго остается закутанной, и ее откроют лишь немногие художники эпохи Возрождения, являющейся моментом, когда несомненная красота бросает на землю свои последние отблески.
  
  
  

ПОЛЕВЫЕ ЦВЕТЫ

  
   При выходе из городских ворот они принимают наши шаги на ковре многоцветной торопливой радости, на котором они пляшут, обезумев от света солнца. Очевидно, они ожидали нас. С первыми мартовскими лучами подснежник, или подснежный колокольчик, бесстрашный сын инеев, прозвонил сигнал пробуждения. И тогда вышли из земли, рожденные бесформенным усилием ее еще сонной памяти, смутные призраки, бледные цветы, лишь по названию цветы: трехпалая камнеломка, или сверлильник, пастушья сумка, чуть видимая, двулистная сквилла, зловонная чемерица, или морозник, мать-и-мачеха, ядовитые и мрачные волчьи ягоды, белокопытник, который также зловеще называют чумным подбелом, - все эти хилые и подозрительные цветы - голубоватые, розоватые неопределенные намеки, первая горячка жизни, которою природа изгоняет свои злотворные соки, малокровные пленницы, освобожденные зимою, выздоравливающие пациенты подземных тюрем, робкие и неискусные наброски еще погребенного света.
   Но вот свет решается выступить в пространство. Брачные мысли земли проясняются и очищаются. Наброски исчезают, полусновидения ночи испаряются, как гонимый зарею туман, и добрые сельские цветы вокруг городов, где человек ими пренебрегает, начинают праздновать без свидетелей свой праздник среди пространства. Не все ли равно? Они уже тут и уже вырабатывают свой мед, когда их гордые и бесплодные сестры, которые одни пользуются нашим уходом, еще дрожат в глубине теплиц. Они же будут тут среди залитых лугов, вдоль размытых тропинок и скромно украсят дороги, когда первые снега покроют поля. Никто их не сеет, никто не срывает. Они переживают свою славу, и человек топчет их ногами. Однако еще недавно они одни представляли собою радость природы. Всего сто лет тому назад, прежде чем их пышные зябкие родственники пришли с островов, из Индии, из Японии, и прежде чем их собственные дочери - неблагодарные и неузнаваемые - похитили их место, они одни радовали опечаленные взоры, они одни освещали дверь хижины, двор замка и провожали в лесу шаги влюбленных. Но времена прошли, и скромные цветы развенчаны. От былого счастья они сохранили только имена, которые им дали, когда еще любили. И эти названия показывают, чем они были для человека, его благодарность, его внимательная нежность, все, чем он был им обязан, все, что они ему дарили, - все заключено в этих названиях, как столетнее благовоние в выдолбленной жемчужине. Они носят названия царицы, пастушки, девы, принцессы, сильфиды и феи, названия, которые проходят перед нами, как ласка, как молния, как поцелуй, как шепот любви на губах. Нет, я уверен, на нашем языке ничего, что было бы названо нежнее и любовнее, чем наши деревенские цветы. Тут слово заботливо одевает мысль с легкой точностью, с удивительной удачностью. Название становится разукрашенной и прозрачной тканью, которая точно облегает окутываемые ею формы и имеет подходящий оттенок, аромат и звук. Назовите вслух фиалку, василек: название тождественно с цветком. Сколько света и радостного крика заключено в слове мак, означающем пунцовый цветок, который ученые обременили варварским ярлыком Papaver rhoeas. Взгляните на белую буквицу, или первоцвет, на барвинок, анемону, лесной гиацинт, синюю веронику, незабудку, полевой вьюнок, ирис, колокольчик: название рисует их с равноценной аналогичностью, которую поэты нечасто находят. Название представляет всю их наивную, видимую душу. Оно прячется, наклоняется, выпрямляется в слухе, как те цветы, которые его носят, прячутся, наклоняются и выпрямляются среди колосьев и травы. Приведенные немногие названия известны всем. Мы не знаем остальных, хотя их музыка с тою же нежностью, так же гениально удачно рисует цветы, которые мы видим на краю каждой дороги и вдоль всех тропинок. Так, в настоящую минуту, то есть к концу месяца, когда спелые колосья падают под серпом, откосы дорог окрашены в бледно-фиолетовый цвет: это отцветает нежная, кроткая скабиоза, - скромная, аристократически-бедная и смиренно-прекрасная, как об этом говорит ее название, достойное драгоценного камня и словно покрытое туманной дымкой. Вокруг нее рассеяны целые сокровища. Это лютик, или куриная слепота, носящая два названия, точно так, как она имеет две жизни, ибо она в одно и то же время невинная девственница, окропляющая мураву солнечными каплями, и вместе с тем страшно ядовитая волшебница, поражающая смертью неосмотрительных животных. Тут же цветут тысячелистник и зверобой, маленькие цветы, некогда полезные, бродящие вдоль дорог, как молчаливые пансионерки в тусклых форменных платьицах, вульгарный и несчетный коростовник, его старший брат - молочник, опасный черный паслен, ползучий спорыш - все разновидности, лишенные блеска, с покорной улыбкой одетые в практичную сероватую ливрею уже предчувствуемой осени.
  
   Но среди цветов, рожденных мартом, апрелем, маем, июнем и июлем, запомните праздничные названия, весенние имена, слова из лазури и утренней зари, из лунных и солнечных лучей. Вот подснежник, или подснежный колокольчик, возвещающий оттепель. Вот звездчатка, или покрывало, - цветок, приветствующий первопричастниц вдоль изгородей, листья которых еще неопределенны и непрочны, похожи на прозрачный, зеленый шар. Вот печальный водосбор и полевой шалфей, девясил, язиона, дягиль, чернуха, или шиловик, желтый левкой, одетый как служанка деревенского священника, осмунда - царский папоротник, лузулла, стенная чемерица, зеркало Венеры, молочай, таинственный и полный мрачного огня, физалида, плоды которой созревают в красном фонаре, белена, белладонна, наперстянка - царственные отравительницы, вуалью покрытые Клеопатры необработанных пустырей и сырых лесов. За ними следует ромашка - сестра милосердия с вечной улыбкой под своим чепцом, носящая в фаянсовой чаше свою спасительную настойку, бедренец, вязиль, холодная мята и розовая богородская трава, дятлина, или очанка, большая маргаритка, сиреневая расстрел-трава, синяя вербена, знсерина, пупавка, полевая силава, копьевидная полевая серпуха, могущник, желтокорень, стрельчатый дрок... Исчисляя их, точно читаешь поэму любви и света. Для них люди приберегли самые приятные, чистые и светлые звуки, всю музыкальную радость языка. Как будто речь идет о действующих лицах, о корифеях и фигурантах бесконечной феерии, более прекрасной, непредвиденной и сверхъестественной, чем те, которые разыгрывались на острове Просперо, при дворе Тезея или в Арденском лесу(11). Все эти прелестные актрисы безмолвной, бесконечной комедии - богини, ангелы, демоны, принцессы и волшебницы, девственницы и куртизанки, царицы и пастушки, - носят в складках своих названий магический отблеск несчетных зорь, несчетных весен, которыми восхищались забытые ныне поколения людей, точно так же, как они носят в себе память о тысяче глубоких или мимолетных ощущений, которые испытывали перед ними эти исчезнувшие поколения, не оставившие другого следа.
  
   Все эти цветы любопытны и непостижимы. Их неопределенно называют сорными травами. Они ни для чего не нужны. Некоторые из них тут и там в захолустных деревнях еще сохранили престиж спорной целебной силы. Тут и там какая-нибудь из них в глубине бокалов аптекаря или гербариста еще ожидает прихода больного, оставшегося верным традиционным настойкам. Но недоверчивая медицина отвернулась от них. Их больше не собирают по установленному обряду, и наука лекарственных трав стерлась в памяти старых женщин. Им объявили беспощадную войну. Крестьянин боится их, плуг преследует их, садовник презирает их и вооружился против них блестящим оружием: лопатой, граблями, мотыгою, скребком, полольной киркою, бороздником. Вдоль больших дорог - их последнего убежища - прохожий топчет их, и повозка раздавливает. И несмотря на это, все они живы, постоянные, самоуверенные, везде кишащие, спокойные, и ни один из них не оказывается в нетях, когда нужно ответить на призыв солнца. Они не знают человека, употребляющего все усилия, чтобы победить их, и как только он предается покою, они вырастают под его ногами. Дерзкие, бессмертные, неподатливые, они живут. Они населили наши цветники своими великолепными противоестественными дочерьми, но сами они - бедные матери - остались теми же, какими были сто тысяч лет тому назад. Они не прибавили ни одной складки к своим лепесткам, не изменили ни одной тычинки, ни одного оттенка своей окраски, не возобновили ни одного аромата. Они хранят тайну какого-то упрямого, упорного назначения. Они - неистребимые примитивы. Почва принадлежит им от самого своего рождения. Они представляют собой в итоге какую-то неизменную мысль, упрямое желание, существенную улыбку Земли. Вот почему полезно изучать их. Они, по-видимому, могут нечто сообщить нам, и не забудем к тому же, что, подобно зорям весенним и осенним, подобно восходам и закатам, подобно пению птиц, подобно волосам, взорам и божественным движениям женщины, полевые цветы первые научили наших предков тому, что есть на нашей планете вещи бесполезные и прекрасные.
  
  
  

ХРИЗАНТЕМЫ

  
   Каждый год в определенный срок, который следует за днем, посвященным поминовению усопших, в один из последних великолепных дней осени, я набожно отправляюсь, чтобы посетить хризантемы там, где представится случай. Впрочем, безразлично, где покажет их нам добрый случай - в пути или дома. Это цветы наиболее универсальные, правда, вместе с тем самые разнообразные, но самое их разнообразие и сюрпризы сосредоточены, так сказать, как и сюрпризы моды, в каком-то определенном раю. В одно и то же время, как это бывает для шелков, кружев, драгоценностей и причесок, во времени и пространстве дается лозунг какими-то устами, созданными из лазури и света. И столь же покорные, как и самая прекрасная женщина, одновременно во всех странах под всеми широтами цветы повинуются священному приказу.
   Достаточно поэтому войти в любой из стеклянных музеев, где под гармоничным покровом ноябрьского света выставлено на показ их несколько печальное богатство. Сейчас же видишь, какая за истекший год была господствующая идея, обязательная красота, сознательное усилие в этом особенном, странном и привилегированном мире, даже среди странного и привилегированного мира цветов вообще. И является вопрос: была ли эта новая идея действительно глубокой и необходимой идеей, внушенной солнцем, землею, жизнью, осенью или человеком?
  
   Итак, я вчера восхищался этой ежегодной и нежной и пышной растительной церемонией - последней, которую декабрьские и январские снега, как широкая полоса покоя, сна, молчания и забвения, отделяют от очаровательных празднеств, которые начинаются с уже могучим, хотя еле видимым возрождением февраля, ищущего света. Вот они передо мной под обширными прозрачными куполами, - благородные цветы месяца туманов, собравшиеся на царское свидание, эти задумчивые феи осени, чьи движения и пляски как бы застыли по чьему-то магическому слову. С первого же взгляда глаз, привыкший узнавать и любить их, с чувством удовлетворения убеждается в том, что они деятельно и сознательно продолжали развиваться, приближаясь к какому-то неведомому идеалу. Вернитесь мысленно к их скромному происхождению. Взгляните на скромный лютик прежних времен, на эту бедную коричневую или красноватую розетку, которая еще поныне в бережливых садиках наших деревень печально улыбается вдоль аллей, усыпанных мертвыми листьями. Сравните их с этими огромными комьями белоснежного руна, с этими дисками и шарами из красной меди, с этими сферами цвета старого серебра, с этими алебастровыми и аметистовыми трофеями, с этим чудесным безумием лепестков, которые как бы пожелали исчерпать до последних его тайн мир осенних форм и окрасок, доверяемых зимою лону засыпающих лесов. Обозрите мысленно все их неожиданные и непривычные роды и виды, восхищайтесь и судите. Вот, например, перед нами удивительное семейство звездообразных: звезды плоские, выпуклые, прозрачные, звезды плотные и мясистые, весь млечный путь, все созвездия зимы, отвечающие созвездиям неба. Вот горделивые эгретки, ожидающие алмазов росы; вот пристыжающая самую смелую мечту чудоподобная поэма каких-то небывалых шевелюр: раскиданных в безумном беспорядке кудрей, спутанных лунных лучей, кустов из золота, вихря из пламени, веселых локонов молодой девушки, шевелюр преследуемых нимф, страстных вакханок, обморочных сирен, холодных дев, играющих детей, шевелюр, которые ласкали своими спокойными или трепетными руками ангелы, матери, фавны, возлюбленные. И вот вперемешку перед нами безымянные чудовища - ежи, пауки, рыбы, ананасы, помпоны, розетки, чешуи, дымы, дыхания, падающие фонтаны из снега и льда, потоки масла и молока, град трепещущих искр, крылья, осколки, пух, мясо, плоть, бугры, волосы, костры и ракеты, световые уколы, дождь из серы и огня.
  
   Теперь, когда формы сдались в плен, речь идет о том, чтобы победить область запретных красок, недоступных изысканных оттенков, которыми осень как бы отказалась наделить цветок, ее представляющий. В самом деле, она Щедро уступает ему все сокровища сумерек и ночи, все богатые оттенки зрелого винограда; она отдает в его распоряжение все темно-красные изделия дождя в лесу, всю серебряную работу тумана над равниной, инея и снега в садах. Она позволяет ему, главным образом, черпать из бездонного клада мертвых листьев и угасающего леса. Она уполномочивает его украшать себя золотыми монетами медалями из бронзы, локонами из серебра, блестками из меди, феерическими перьями, размолотой амброй, жжеными топазами, забвенными жемчужинами, дымчатыми аметистами, обожженными гранатами - всеми притуплёнными, но все еще сверкающими драгоценными каменьями которые северный ветер нагромождает в глубине оврагов и тропинок, - но она требует, чтобы он остался верен своим старым господам и носил ливрею тусклых и усталых месяцев, давших ему рождение. Осень не допускает, чтобы ее цветок изменил им и оделся в роскошные, ласкающие глаз одежды весны и авроры. И если она иногда допускает розовый цвет, то лишь под условием, чтобы он был взят у холодных губ, у бледного чела опечаленной, покрытой трауром девы, которая молится над могилой. Она строго ему запрещает все окраски лета, цвета слишком пламенной юности, слишком молодой и светлой жизни, слишком бьющего через край здоровья, слишком цветущей радости. Ни за что в мире она не согласна уступить ему веселых румян буйной киновари, царственного, ослепляющего пурпура. Что же касается до голубых красок утренней лазури, индиго океанов и больших озер, синевы барвинка и бурачника, то они запрещены ему под страхом смертной казни.
   Однако благодаря какой-то оплошности природы мы видим, что цвет наиболее необыкновенный, наистрожайше запрещенный в мире цветов, которым в мире зонтиков, лепестков и чашечек единственно окрашен венчик ядовитого молочая, именно цвет зелени, исключительно представленный рабским, питающим растение листьям, внезапно проник за ревниво охраняемую ограду. Правда, что он туда прокрался благодаря недоразумению, в качестве изменника, шпиона, бледного перебежчика. Он клятвопреступно изменяет желтизне и боязливо окунает его в трепетную лазурь лунного луча. Он еще сумеречен и призрачен, как подводный радужный луч; он обнаруживается лишь перемежающимися, так сказать, отблесками, на самой закраине лепестков; он робок и готов обратиться в бегство, он хрупок и обманчив, но он несомненен. Он проник, он существует, он говорит о своем присутствии; он утвердился, усиливаясь со дня на день, и возможно, что через эту брешь, которую он проломил в твердыне света, ворвутся в девственную область все радости и великолепия отлученной до сих пор призмы и приготовят для наших глаз новые празднества. В стране цветов это великая новая достопамятная победа.
  
   Не подумаем, однако, что ребячески-нелепо так сильно интересоваться капризными формами и новыми оттенками цветка, не приносящего плодов, и не обрушимся на тех, кто старается сделать его более прекрасным или диковинным, как Лабрюйер (12) обрушился некогда на любителей тюльпанов и слив. Помните эту талантливую страницу: "Любитель цветов обзавелся садиком в предместье города; он бежит туда с восходом солнца и возвращается с его закатом. Вот он остановился и застыл как вкопанный среди своих тюльпанов перед "Отшельником"; он широко раскрывает глаза, потирает руки, наклоняется, смотрит на него пристально; никогда он не видел его столь прекрасным, и сердце его расцветает от радости; но вот он покидает его для "Восточного". От последнего он идет к "Вдовцу", переходит к "Золотому Знамени", затем к "Агату" и наконец возвращается к "Отшельнику", где застывает, где устает стоять, где садится, где забывает об обеде. И в самом деле, он весь в разных оттенках, увенчан каймами, словно покрыт маслом, весь как бы собран из отдельных частей. У него прекрасное дно и прелестная чаша. Он созерцает его, любуется им. Всего менее он восхищается тем, что в этом есть от Бога и природы. Он идет не дальше луковицы своего тюльпана, которой не продаст за тысячу экю и которую уступит даром, если бы тюльпаны вышли из моды и заменились хотя бы гвоздикой. Этот благоразумный человек, имеющий добрую душу, хорошее воспитание и религиозные убеждения, возвращается домой усталый, голодный, но довольный своим днем: он видел свои тюльпаны.
   Говорите ему о богатстве жатвы, об обильном урожае, о хорошем сборе винограда: он интересуется только фруктами, не теряйте слов - он вас не услышит. Говорите ему 0 фигах и о дынях, скажите, что грушевые деревья ломятся в этом году под тяжестью плодов, что персики уродились в изобилии. Это для него чужой язык, он привязан только к своим сливам, он не ответит вам. Не говорите ему также 0 ваших сливах, он любит только одну разновидность, все Другое вызовет его улыбку и насмешку. Вот он подводит вас к своему дереву, искусно срывает эту редкую сливу, открывает ее, дает вам половинку и себе берет другую. "Какое мясо, - говорит он вам, - попробуйте только, не божественно ли? Вы нигде ничего подобного не найдете". При этом ноздри его раздуваются, он с трудом скрывает под наружной скромностью свою радость и тщеславие. О человек поистине божественный человек, которому нельзя достаточно надивиться, о котором будут говорить через много веков дайте мне наглядеться на его лицо и фигуру, пока он жив, дайте мне запомнить черты и осанку человека, который единый из смертных владеет подобною сливой".
   Ну и что же? Лабрюйер не прав. Охотно прощаешь ему его неправоту в благодарность за это милое окошко, которое он один среди всех писателей своей эпохи раскрыл нам таким образом на неведомые нам сады XVII века. Его любитель цветов, конечно, несколько ограничен. Несомненно однако, что именно его несколько ограниченному любителю цветов, его несколько маниакальному садоводу мы обязаны нашими очаровательными цветниками, нашими овощами, самыми разнообразными, обильными и сочными, нашими изысканными фруктами. Взгляните, например, по поводу хризантем, на те чудеса, которые теперь созревают в самых крошечных садах среди длинных, искусно приготовленных жердей, терпеливых и щедрых шпалер. Еще нет ста лет, как они были неизвестны, и мы обязаны ими бесчисленно мелким усилиям целого легиона маленьких, более или менее узких и смешных искателей. Только таким образом человечество приобретает все свои богатства. Нет ничего ребяческого в природе, и если мы страстно заинтересуемся листиком, травинкой, крылышком мотылька, гнездом, раковинкой, мы обвиваем свою страсть вокруг чего-то маловажного, которое, однако, всегда заключает в себе великую истину. Видоизменить наружность цветка само по себе вещь, конечно, если хотите, незначительная. Но стоит несколько подумать, и оно приобретает огромные размеры. Не значит ли эго ограничить или обойти глубокое и, быть может, существенное, но, во всяком случае, не вековечные законы природы? Не значит ли это перейти за пределы, принятые слишком покорно, не значит ли это непосредственно примешивать нашу мимолетную волю к воле вечных сил? Не значит ли это дать идею о каком-то особенном, почти сверхъестественном могуществе? И хотя благоразумие запрещает нам предаваться слишком честолюбивым мечтам, однако не позволяет ли нам это надеяться, что со временем мы сумеем выходить за пределы других законов, не менее вечных, но более близких к нашей собственной жизни и более для нас важных? Ибо в конце концов все сцеплено между собой, все держится за руку, все повинуется тождественным невидимым началам, все имеет те же требования, все причастно одной и той же душе, одной и той же сущности в устрашающей и удивительной загадке жизни. Самая скромная победа, одержанная по поводу цветка, может нам со временем открыть бесконечную тайну...
  
   Вот почему я люблю хризантемы, и вот почему я с братским любопытством слежу за ее эволюцией. Среди комнатных растений она наиболее покорная, наиболее кроткая, наиболее, так сказать, плавкая и внимательная из всех, какие мы с давних пор встречаем. Она приносит цветы, пропитанные мыслью и волею человека, так сказать, очеловеченные. И если растительный мир должен со временем открыть нам ожидаемое слово разгадки, то, может быть, мы узнаем первую тайну существования при посредстве этого цветка могил, точно так, как в другом царстве жизни мы, вероятно, откроем тайну животного существования через посредство собаки, верного и почти мыслящего сторожа наших жилищ...
  
  
  

СТАРОМОДНЫЕ ЦВЕТЫ

  
   Сегодня утром, посетив свои цветы, окруженные белой изгородью, которая защищает их от мирных, пасущихся на лугу коров, я мысленно обозревал все то, что расцветает в лесах, на лугах, в садах, в оранжереях и в теплицах, и я думал о том, как много мы обязаны чудесному миру, посещаемому пчелами.
   Знаем ли мы, чем было бы человечество, если бы ему неведомы были цветы? Если бы не существовало цветов, если бы они были скрыты от наших глаз, как, вероятно, скрыты тысячи зрелищ, не менее волшебных, которые нас окружают, но которых не постигает наше зрение? Были ли бы тогда наш характер, наша мораль, наша способность к красоте и счастью такими же, как теперь? Мы, правда, нашли бы в природе другие великолепные свидетельства Роскоши, изобилия и прелести, другие ослепительные игры бесконечных сил: солнце, звезды, лунный свет, лазурь небес и океана, зори и сумерки, гору и долину, лес и реки, свет и деревья, и, наконец, всего ближе от нас, птиц, драгоценные каменья и женщину. Все это составляет украшение нашей планеты. Но за исключением трех последних, принадлежащих, так сказать, к одной и той же улыбке природы, каким серьезным, строгим, почти печальным стало воспитание нашего глаза без смягчающего влияния, которое привносят цветы. Предположите на минуту, что наша планета их не знает: огромная, самая очаровательная область нашей психологии была бы уничтожена или, по крайней мере, не была бы открыта. Целый мир отрадной чувствительности навсегда спал бы в глубине нашего сердца, ставшего более жестким и пустынным, и в нашем воображении, лишенном прелестных образов. Бесконечная вселенная красок и оттенков была бы нам открыта лишь неполно в нескольких просветах неба. Чудодейственная гармония света, который, отдыхая, изобретает без конца все новые радости и как бы наслаждается сам собою, осталась бы нам неизвестной, ибо цветы первые разложили призму и образовали самую утонченную часть наших взоров. А волшебный сад ароматов - кто бы нам его открыл? Несколько трав, несколько пахучих смол, несколько плодов, дыхание зари, запах ночи и моря одни возвестили бы нам, что по ту сторону зрения и слуха существует скрытый рай, где воздух, которым мы дышим, превращается в блаженство, не имеющее имени. Подумайте также о том, чего лишился бы голос человеческого счастья. Одна из благословенных вершин нашей души стала бы почти немою, если бы цветы в течение столетий не питали своею красотою язык, которым мы говорим, и мысль, которую пытаются закрепить самые счастливые часы жизни. Весь словарь, все выражения любви проникнуты дыханием цветов, вскормлены их улыбкой. Когда мы любим, воспоминания о всех цветах, какие мы видели и вдыхали, сбегаются к нам, чтобы населить своим знакомым блаженством сознание чувства, которого счастье без них было бы бесформенным, как горизонт моря или неба. Цветы накопили в нас, начиная с детства и даже гораздо раньше, в душе наших предков, безмерный клад, наиболее близкий от наших радостей, из которого мы черпаем каждый раз, когда желаем почувствовать благосклонную минуту жизни. Они создали и разлили в мире наших чувств благоуханную атмосферу, в которой любви отрадно дышать.
   Вот почему я особенно люблю цветы самые простые, вульгарные, старинные и вышедшие из моды, те, которые имеют за собой длинное человеческое прошлое, длинный ряд добрых утешительных дел, те, которые сопровождали нас в течение столетий и стали частью нас самих, ибо они привнесли частицу своей прелести и своей жизнерадостности в душу наших предков.
   Но где они теперь скрываются? Они стали гораздо реже тех которые называются теперь редкими цветами. Существование их стало тайным и непрочным. Нам как будто грозит опасность потерять их, и возможно, что есть цветы, которые, потеряв надежду, начинают исчезать, которых семена умирают под развалинами и больше не узнают росы садов, цветы, которые можно будет отыскать лишь между листами старых книг, среди светлых лужаек синих миниатюр или вдоль пожелтевших цветников примитивов.
   Они изгнаны из гряд и пышных корзин высокомерными незнакомками, прибывшими к нам из Перу, из Южной Африки, Китая и Японии. У них главным образом имеются два непримиримых врага. Это, во-первых, - громоздкая и многоплодная бегония тубероза, которая кишит в наших цветниках, подобно бесчисленным буйным петушкам с бесчисленными гребнями. Она красива, но надоедлива и несколько искусственна, и, каковы бы ни были молчание и сосредоточенность часа, в лучах солнца или луны, среди опьянения дня и в торжественном спокойствии ночи, она всегда трубит в свой рог и торжествует однообразную, крикливую, лишенную ароматов победу. Следует за ней двойная герань, несколько менее нескромная, но столь же неустанная, необыкновенно мужественная, которая казалась бы желанной, если бы не была столь щедрой. Они вдвоем с помощью еще нескольких иностранок, более угрюмых, и растений с ярко окрашенными листьями, образующими напыщенные мозаики, которые испошлили прекрасные линии большинства наших лужаек, - они вдвоем изгнали своих сестер с мест, которые они как уроженки долго освещали своими привычными улыбками. Эти туземные Цветы более не вправе встречать гостя наивными криками гостеприимства у самой золоченой решетки замка. Им запрещено болтать подле подъезда, щебетать в мраморных вазах, напевать у края прудов и лепетать на своем деревенском диалекте вдоль цветочных гряд. Некоторые из этих Цветов прогнаны в глубину огородов, в малопосещаемые, но, впрочем, прелестные уголки, именно травы лекарственные или просто ароматические: шалфей, эстрагон, укроп и тимьян - эти старые служанки, ушедшие на покой, которых продолжают кормить из жалости или машинально, по традиции. Другие цветы нашли убежище подле сараев и конюшен, у низких дверей кухни или погреба, и скромно здесь толпятся, как нежеланные нищенки, скрывая свои яркие одежды среди ярких трав, удерживая робко свой аромат, чтобы не возбудить ничьего внимания.
   Но даже и там настигли и оттеснили маленькую и безобидную толпу красная от негодования герань и малиновая от гнева бегония. Скромные цветы бежали на фермы, на кладбища, в садики священников, старых дев, провинциальных монастырей. И теперь можно их найти, улыбающихся своей естественной улыбкой, лишь в забвении старых деревушек, подле покосившихся домиков, вдали от железных дорог и от пышных теплиц садоводов. Там, не имея более вида преследуемых, задыхающихся, гонимых, они живут спокойные, отдохнувшие, обильные, беззаботные, чувствуя себя дома. Там они смотрят на приход весны и осени, на дождь и солнце, на бабочек и пчел, на молчание ночи, сопровождаемой светом луны, как они смотрели на них некогда во времена дилижансов, с высоты той же каменной стены, окружающей дом, сквозь прутья той же белой решетки или с подоконников, оживляемых пением пленной птички, у неподвижной дороги, по которой никто не проходит, кроме вечных сил жизни.
  
   Старые мужественные цветы! Левкои, желтофиоли, лютики. Ибо, подобно цветам полевым, от которых их отделяет лишь один луч красоты, лишь один намек на аромат, они носят очаровательные названия, самые приятные на нашем языке. А то каждый из них имеет по три и по четыре названия, подобно крошечным, наивным ладонкам или присужденным людскою благодарностью медалям. Левкои, вы, поющие среди развалин стен и покрывающие своим светом опечаленные камни, садовая белая буквица, первоцвет, или авриколь, восточный гиацинт, ранний шафран и зольник, царский венец, пахучая фиалка, ландыш, незабудка, маргаритка, барвинок, поэтический нарцисс, анютины глазки, клавдии, морское ушко, икотник, анемоны - вы все, при посредстве которых месяцы, предшествующие листьям: февраль, март и апрель - превращают первые вести и первые таинственные поцелуи солнца в понятные людям улыбки!
   Вы хрупки, зябки и однако же дерзки, как счастливая мысль. Вы придаете молодой вид траве, вы свежи, как вода, падающая в лазоревые чаши, вода, которую заря проливает на жадные почки, вы мимолетны, как сновидения просыпающегося ребенка, вы почти еще дикие и почти самобытные, но уже отмеченные слишком скороспелым блеском, слишком пламенным ореолом, слишком мечтательной грацией, которая изнуряет цветы, отдавшиеся человеку.
  
   Но вот перед нами бесчисленные, беспорядочные, многоцветные, шумные, пьяные от зорь и полудней светлые хороводы дочерей лета. Молодые девушки под белыми покрывалами и старые девы с фиолетовыми лентами, школьницы во время каникул, первопричасгницы, бледные монахини, растрепанные уличные девчонки, кумушки и ханжи. Вот ноготки, пронизывающие своими лучами зелень гряд. Вот ромашка, похожая на белоснежный букет, наряду со своими неутомимыми братьями - садовыми златоцветами, которых не следует смешивать с японскими хризантемами, цветущими осенью. Вот ежегодный солнцецвет, подсолнечник, красное солнышко, владычествующее, подобно священнику, с поднятой чашей над коленопреклоненной толпой и старающееся уподобиться светилу, которому оно поклоняется. Вот мак, пытающийся наполнить светом свою чашу, надорванную утренним ветром. Грубые рогатые васильки в крестьянской рубашке, считающие себя прекраснее неба и с презрением взирающие на трехцветный вьюнок, горько упрекающий их в том, что они пустили слишком много синевы в лазурь своих цветов. Вот ночная фиалка в муслиновом платье, похожая на маленькую горничную из Дортрехта или Лейдена, наивно-лукавая, как бы венчающая своей невинностью края корзинообразных цветников. Вот резеда, скрывающаяся в своей лаборатории и безмолвно вырабатывающая духи, позволяющие нам предвкушать воздух, которым дышат на пороге рая. Вот пионы, нескромно, До опьянения напившиеся солнечною света, красные от восторга или от ожидания апоплектического удара. Вот ярко-красный лен, чья кровавая борозда бодрствует на страже аллей. Вот портулак, называемый также рыцарем одиннадцатого часа, разбогатевший родственник лебеды, ползает по земле, подобно мху, и старательно прикрывает голую землю у подножия высоких стеблей тафтой красно-фиолетовых, сернисто-желтых или тельно-розовых оттенков.
   Вот толстощекая георгина, круглотелая, глуповатая, вырезывающая из мыла, или сала, или же воска свои правильные помпоны, которые будут украшать деревенские праздники. Вот старый отеческий флокс, держась на ногах среди густой зелени, смеется громким смехом своих добрых, бесхитростных красок. Вот цветущая мальва, или лаватера, - благонравная барышня, которая чувствует, как при малейшем ветерке нежный румянец мимолетной стыдливости заливает ее лепестки. Вот настурции, занимающиеся акварелью или кричащие, как долгохвостый попугай, который цепляется за жердочки своей клетки. Вот штокроза, или розовый проскурняк, или розовая алтея, или посох Иакова, или зинзивей, или розовый слизняк, с высоты своих шести названий разворачивает свои кокарды телесного цвета, более нежного, чем девичья грудь. Вот почти прозрачная бальзамина и львиная пасть, обе неловкие и робкие, боязливо жмутся цветами к своим стеблям.
   Затем, в укромном углу, предназначенном для старых семей, теснятся длиннолиственная вероника, красный лапчатник, индийская роза, старинный мальтийский крест, коростовник, или пурпурная скабиоза, наперстянка, рвущаяся вверх, как печальная ракета, европейский водосбор, колокольчик, или коломбина, куколь - небесная роза, восторженно поднимающая к небу свое маленькое, наивное, круглое личико на длинной хрупкой шее, скрытный лунник, тайком чеканящий папские монеты, эти бледные, плоские серебряники, которыми, без сомнения, расплачиваются эльфы и феи, торгуя чудесами в лучах луны. Наконец, вот фазаний глаз, красная валериана, лесная гвоздика, которую уже возделывал в своем изгнании великий Кондэ (13).
   Рядом с ними, над ними, вокруг них, на стенах, на изгородях, среди трельяжей, вдоль ветвей, подобно стае обезьян или резвых птиц, веселятся ползучие растения, занимаются гимнастикой, играя, качаются, теряют и вновь ловят равновесие, падают, летают, заглядывают в бездны, взбираются выше вершин деревьев, целуются с небом. Вот турецкие бобы и душистый горошек, гордящиеся тем, что их больше не считают овощами. Вот стыдливый вьюнок и жимолость, запах которой является душою росы, ломонос, глициния, между тем как на окнах между белых занавесок, вдоль натянутых нитей пирамидальный колокольчик совершает свои чудеса, выбрасывает цветочные вязи и плетет гирлянды из тысячи согласных цветов, столь чудесно незапятнанных и прозрачных, что, видя их в первый раз, не веришь своим глазам и желаешь тронуть пальцем голубоватое чудо, свежее, как водомет, чистое, как родник, бесплотное, как сновидение.
   Но вот среди чащи лучей великая белая лилия, старая госпожа садов, единственная подлинная принцесса среди всех этих разночинцев, вышедших из огородов, оврагов, лесных опушек, болот и степей, и среди иностранок, пришедших неведомо откуда, лилия, неизменная чаша о шести серебряных лепестках, дворянское происхождение которых доходит до времени богов, незапамятная лилия, подъемлющая свой древний, незапятнанный, державный скипетр, образующий вокруг нее пояс чистоты, молчания и света.
  
   Я видел эти цветы, те, которые назвал, и столько других, забытых мною, я видел их, объединенных в саду старого мудреца, того самого, который научил меня любить пчел. Они являлись глазам грядами, корзинами, симметрическими каймами, эллипсами, параллелограммами, косыми рядами, ромбами, окруженные буксом, красными кирпичами, фаянсовыми черепицами, плитами, подобные драгоценным жидкостям, хранимым в правильных резервуарах, вроде тех, какие мы видим на пожелтевших гравюрах, иллюстрирующих произведения старого голландского поэта Якова Катса, или же на гравюрах доброго аббата Сандера, который в середине XVII века, в своей "Flandria Illustrata" описал и в рисунках изобразил все дворцы Фландрии, увенчав, в знак благодарности, пышным султаном из дыма трубы замков, где гостеприимство показалось ему особенно радушным или пища особенно вкусной. Так вот цветы всегда выстраивались рядами, одни по своим разновидностям, другие по формам и оттенкам красок, третьи, наконец, разросшись по прихоти случая, - всегда, впрочем, удачного, - сливали между собой цвета наиболее враждебные друг другу и убийственные, как бы с целью доказать, что природа не знает диссонансов и что все живущее создает свою собственную гармонию.
   Длинный дом, выкрашенный в розовую масляную краску, сверкающий, как раковина, всеми своими двадцатью закругленными окнами с чистыми стеклами за кисейными занавесками, глядел, как цветы просыпались с зарей, стряхивали с себя быстрые алмазы росы и как они вечером закрывались среди синих сумерек, падающих с высоты звезд. Видно было, что дом мудро наслаждался ежедневной нежной феерией, солидно покоясь среди двух светлых каналов, терявшихся вдали среди бесконечного луга, населенного недвижными коровами, в то время на краю дороги величавая мельница, наклонившись, подобно проповеднику, посылала своими отеческими крыльями радушные приветственные знаки деревенским прохожим.
  
   Есть ли на нашей земле более отрадное украшение для часов досуга, чем уход за цветами? Прекрасно было видеть вокруг жилища моего мирного друга объединенную для наслаждения глаз всю эту великолепную толпу цветов, которые создает свет, чтобы извлечь из них чудесные краски, мед и благоухание. Мой друг находил в них превращенными в видимое наслаждение и собранными у порога его дома все разбросанные мимолетные и почти неуловимые прелести лета, все сладострастие воздуха, благоволение ночей, растроганность лучей, радость часов, тайны утренней зари, шепот и думы лазурного пространства. Он не только наслаждался их ярким присутствием, он также надеялся, быть может, ошибочно, - так глубока и смутна эта тайна, - он также надеялся, изучая цветы, уловить благодаря им какой-то закон, какую-то скрытую идею природы, какую-то тайную мысль вселенной, которая, быть может, выдает себя лишь в пламенные мгновения, когда она старается нравиться другим существам, соблазнить другие жизни и создать красоту.
  
   Старые цветы - сказал я. Я был не прав. Когда изучаешь их историю и разыскиваешь их происхождение, то с удивлением узнаешь, что большинство из них, даже самые простые и распространенные, - существа новые, вольноотпущенные, изгнанницы, выскочки, гостьи, иностранки. Любой учебник по ботанике откроет вам их происхождение. Тюльпан, например (вспомните, например, "Отшельника", "Агату" и "Золотое Знамя" Лабрюйера), пришел к нам из Константинополя в XVII веке. Куриная слепота, лунник, мальтийский крест, бальзамин, фуксия, индийская роза или бархатная гвоздика, садовый нарцисс или божья гвоздика, двуцветный аконит, петуший гребешок, штокроза, пирамидальный колокольчик - пришли к нам около того же времени из Индии, Мексики, Персии, Сирии и Италии. Анютины глазки впервые появились у нас в 1613 году, золотая корзина - в 1710-м, красный лен- в 1819-м, пурпурная скабиоза- в 1629-м, лозовидная камнеломка- в 1711- м, длиннолистная вероника - в 1731-м, яркий флокс несколько старше их. Китайская гвоздика вступает в наши сады около 1713 года. Яркая гвоздика родилась на днях. Цветший портулак появляется лишь в 1828 году, а красный шалфей - в 1822-м. Голубой посконник, столь повсеместный и популярный, насчитывает всего два столетия жизни, иммортель-сухоцвет - еще менее того. Циннии - сто лет от роду. Испанским бобам, родом из Южной Америки, и душистому горошку, эмигрировавшему из Сицилии, около двухсот лет от роду. Древовидная ромашка - растущая в самых захолустных деревнях - культивируется только с 1699 года. Красивая голубая лобелия, окаймляющая наши цветники, подарена нам Капландией(14) в эпоху революции. Китайская астра значится под 1731 годом. Годичный флокс, или флокс Друмо

Другие авторы
  • Руссо Жан-Жак
  • Гаршин Евгений Михайлович
  • Аверкиев Дмитрий Васильевич
  • Цеховская Варвара Николаевна
  • Собакин Михаил Григорьевич
  • Никифорова Людмила Алексеевна
  • Кронеберг Андрей Иванович
  • Давыдов Гавриил Иванович
  • Лисянский Юрий Фёдорович
  • Корсаков Петр Александрович
  • Другие произведения
  • Эртель Александр Иванович - Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Станюкович Константин Михайлович - Утро
  • Наумов Николай Иванович - Еж
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Борис Годунов. Трагедия... М. Лобанова
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Воспоминания о будущем
  • Энгельгардт Николай Александрович - Граф Феникс
  • Раевский Николай Алексеевич - А. Пехтерев. Николай Раевский: артиллерист, биолог, пушкинист
  • Катков Михаил Никифорович - Проект польского восстания, подписанный Мерославским и найденный у графа Андрея Замойского
  • Анненкова Прасковья Егоровна - Именной указатель к мемуарной части книги
  • Огарев Николай Платонович - Предисловие (к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 497 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа