Морис Метерлинк
Перевод с французского Николая Минского и Людмилы Вилькиной
Источник: Морис Метерлинк. Разум цветов. М.: Мос. Рабочий, 1995 по изданию Полного собрания сочинений, вышедшего под редакцией Минского в издании Т-ва А. Ф. Маркса в Петрограде в 1915 г.
OCR&SpellCheck.- KostiK. 25.11.2006
На смерть собачки
Храм случая
Новая драма
Источники весны
Смерть и корона
Вид на Рим
Полевые цветы
Хризантемы
Старомодные цветы
Об искренности
Женский портрет
Масличная ветвь
============================================================
У меня умер на днях маленький бульдог на шестом месяце своего краткого существования, лишенного каких бы то ни было приключений. Его умные глаза открылись, чтобы глядеть на мир и любить людей, и потом закрылись на несправедливые тайны смерти.
Друг, подаривший мне его, дал ему, может быть, для контраста, неожиданную кличку Пелеас(1). У меня не было причин переименовать его. И разве может бедная любящая собака, преданная и честная, обесчестить имя человека или вымышленного героя?
У Пелеаса был большой, выпуклый, могучий лоб, напоминавший лоб Сократа или Верлена(2). Под черным, сморщенным носиком широкие, симметрично висячие щеки придавали его треугольной голове выражение массивной угрозы и упрямого раздумья... Он был прекрасен естественной красотой урода, строго соответствующей законам его породы... И эта очаровательная маска уродства при малейшей ласке освещалась улыбкой внимательной услужливости, неподкупной невинности, нежной преданности, беспредельной благодарности и безграничной доверчивости. В чем, собственно, выражалась эта улыбка? В наивных, умиленных глазах, в ушах ли, навостренных на голос человека, во лбу ли, наморщенном, чтобы понимать и любить, в четырех ли маленьких, белых, высовывавшихся наружу зубах, которые сверкали радостью за его черными губами, или в обрубке согнутого, по обычаю его породы, хвоста, кончик которого шевелился, выражая глубокую, страстную радость, наполнявшую это маленькое счастливое существо, встретившее еще раз руку и взгляд божества, которому оно всецело предалось?
Пелеас родился в Париже, и я увез его с собой в деревню. Здоровые толстые лапы, бесформенные и еще не затвердевшие, мягко носили но неизведанным дорожкам его нового существования его огромную, важную, курносую голову, как бы склонявшуюся под бременем мыслей.
Дело в том, что эта неблагодарная и несколько грустная голова, подобно голове скороспелого ребенка, начинала тяжелую работу, подавляющую каждый мозг в начале жизни. В какие-нибудь пять-шесть недель ему нужно было втиснуть в эту голову и привести в порядок достаточно ясное представление и понятие о вселенной. Человек, пользуясь знанием своих предков и братьев, употребляет от тридцати до сорока лет на то, чтобы в общих чертах построить это понятие, или, вернее, на то, чтобы воздвигнуть вокруг него, подобно замку в облаках, растущее сознание своего неведения. Но бедная собака должна одна справиться с этой задачей в несколько дней. И кто знает, может быть, в глазах всеведущего Бога ее понимание мира имеет тот же вес и ту же цену, как и наше.
Итак, прежде всего нужно было изучить землю, которую можно царапать и рыть лапами и которая иногда скрывает в себе поразительные сюрпризы: червяков красных и белых, кротов, полевых мышей, кузнечиков. Нужно было также бросить взгляд к небу, не представляющему никакого интереса, ибо оно не содержит ничего съедобного, бросить единственный взгляд, чтобы навсегда затем забыть о нем. Нужно было исследовать траву, удивительную зеленую траву, упругую и свежую, поприще для бега и игр, ласковое безграничное ложе, таящее в себе добрый порей, столь полезный для здоровья. Надо было сверх того сделать тысячу неотложных и любопытных исследований. Например, нужно было, руководствуясь только чувством боли, научиться рассчитать высоту предметов, с которых можно без опасения броситься вниз. Нужно было убедиться, что бесполезно преследовать улетающих птиц и что не надо карабкаться на деревья, гоняясь за дразнящей тебя кошкой; различать полосы солнечного света, где так отрадно спать, от полос, погруженных в тень, где дрожишь от холода; отмечать с изумлением, что дождь не падает внутри домов, что вода холодна, необитаема и опасна, между тем как огонь благодетелен на расстоянии, но ужасен вблизи; установить наблюдением, что луга, двор фермы, а иногда и дороги посещаются гигантскими тварями, которые снабжены угрожающими рогами, чудовищами, может быть, и добрыми, во всяком случае, молчаливыми, которых можно бесцеремонно обнюхивать без того, чтобы они обижались, но которые таят про себя какую-то заднюю мысль; узнать после целого ряда унизительных и болезненных опытов, что нельзя одинаково исполнять все требования природы, находясь в жилище богов; понять, что кухня - место привилегированное и наиболее приятное в этой божественной обители, хотя нельзя в ней там постоянно пребывать по причине кухарки - власти значительной, но ревнивой; убедиться, что двери представляют собою существа важные и капризные, иногда ведущие к блаженству, но всего чаще герметически закрытые, немые и строгие, надменные, бессердечные, остающиеся глухими ко всем мольбам; допустить раз навсегда, что существенные блага жизни, бесспорные блаженства, большей частью заключенные в горшках и кастрюлях, почему-то неприкосновенны; научиться смотреть на них с равнодушием, выработанным после долгих усилий; привыкнув игнорировать их, говоря себе, что, вероятно, речь идет о предметах священных, ибо достаточно коснуться их кончиком языка, чтобы, как по волшебству, вызвать против себя единодушный гнев всех обитающих в доме богов.
И затем, что следует думать о столе, на котором происходит столько непредугадываемых событий? Об иронических креслах, на которых запрещено спать? О блюдах и тарелках, которые уже больше ничего в себе не содержат, когда их вам доверяют? О лампе, прогоняющей сумерки? О камине, обращающем в бегство холодные дни? Сколько нужно было поместить в обремененной памяти приказаний, опасностей, запретов, проблем и загадок! И как примирить все это с другими законами, другими загадками, еще более обширными и повелительными, которые носишь в себе, в своем инстинкте, которые возникают и развиваются с каждым часом, которые приходят из глубины времен и породы, обуревают кровь, мускулы и нервы и внезапно становятся более неодолимыми и могучими, чем боль, чем приказ господина и даже чем страх смерти? Так, чтобы привести лишь этот пример, когда для людей пробил час сна, удаляешься в свою будку, окруженный сумраком, молчанием и страшным одиночеством ночи. Все спит в доме господина. Чувствуешь себя маленьким и слабым в присутствии тайны. Знаешь, что тень населена недругами, которые крадутся и ждут. Опасаешься деревьев, пролетающего мимо ветра и лучей луны. Хотелось бы спрятаться, удержать дыхание, заставить всех забыть о тебе. И тем не менее необходимо бодрствовать. Необходимо при малейшем шуме выйти из убежища, напасть на невидимого и внезапно нарушить величавое молчание звезд, рискуя навлечь на себя одного шепчущее несчастье или преступление. Кто бы ни был недруг, будь это даже человек, то есть брат божества, которого приходится защищать, необходимо слепо на него напасть, вцепиться в горло, вонзить свои зубы, быть может, святотатственно, в человеческое тело, забыть обаяние руки и голоса, похожих на руку и голос господина, никогда не молчать, никогда не бежать, не поддаваться ни искушениям, ни подкупу и, беспомощно затерянному среди ночи, продолжать героическую тревогу, пока хватит дыхания. Вот великий долг, завещанный предками, существенный и более сильный, чем смерть, долг, которого даже не могут победить воля и гнев человека. В этом заключается вся наша скромная история, неразрывно связанная с историей собаки во время нашей борьбы против всего, что дышало. Вся эта скромная и грозная повесть возникает каждую ночь в первобытной памяти друга наших трудных дней, и, когда теперь в наших безопасных жилищах нам приходится наказывать его за слишком буйную старательность, он бросает нам в ответ взор удивления и упрека, как бы давая нам понять, что мы заблуждаемся и что, если мы забыли главный пункт союзного договора, который он заключил с нами в те времена, когда мы обитали в пещерах, лесах и болотах, он, вопреки нам, остался нам верен и ближе стоит к вечной истине жизни, которая полна засад и вражеских сил.
Но сколько нужно было трудов и стараний, прежде чем научиться исполнять как следует этот долг! И как сложен стал этот долг со времен молчаливых пещер и великих пустынных озер. Тогда он был так прост, ясен и легок. Одинокая пещера открывалась с боку горы, и всякое существо, которое приближалось или двигалось на горизонте равнин и лесов, было несомненным врагом. А теперь трудно разобраться. Нужно подчиниться цивилизации, которой не одобряешь. Делать вид, что понимаешь тысячу непонятных вещей... Так, например, кажется очевидным, что отныне не весь мир принадлежит твоему господину, что его право собственности согласилось непостижимо себя ограничить. Поэтому необходимо стало прежде всего точно знать, где начинаются и где кончаются священные владения. Что следует терпеть, чему надо противиться? Вот дорога, по которой имеет право проходить всякий, даже нищий. Почему - неизвестно. Это факт, достойный сожаления, но неустранимый. К счастью, вот, наоборот, прекрасная тропинка, тропинка запретная, которую никто не смеет топтать. Она еще верна здоровым традициям; не нужно терять ее из виду; может быть, этим путем трудные проблемы проникнут в каждодневную жизнь. Хотите, чтобы я привел пример? Спишь спокойно в солнечном луче, который подвижным веселым жемчугом покрывает порог кухни. Фаянсовые горшки, шаля, толкают друг друга локтями вдоль полок, украшенных бордюром из резной бумаги. Медные кастрюли играют друг с дружкой, бросая солнечные пятна на белые, гладкие стены. Плита с материнской нежностью тихо напевает песенку, укачивая три горшка, приплясывающих с блаженным видом, и через дырочку, освещающую ее живот, высовывает то и дело огненный язык, чтобы дразнить безобидную собачку, не могущую к ней приблизиться. Часы, скучая в своем дубовом шкапу, в ожидании времени, когда они наконец пробьют торжественный час завтрака, прогуливают взад и вперед свой толстый золоченый пупок, а лукавые мухи раздражают твои уши. На ярко вычищенном столе лежит курица, заяц, три рябчика рядом с другими предметами, которые называются плодами или овощами: горошком, бобами, персиками, дынями, виноградом, словом, предметами, ничего не стоящими. Кухарка очищает большую серебристую рыбу и бросает внутренности (вместо того, чтобы предложить их мне) в ящик с отбросами. О, этот ящик с отбросами! Неисчерпаемое сокровище, вместилище радостей, украшение дома! Ты, конечно, добудешь свою часть, великолепную, взятую обманом, но не надо показывать вида, что знаешь, где она находится. Строжайшим образом запрещено в этом ящике рыться. Человек также запрещает и другие наслаждения, и жизнь была бы печальна и дни не заняты, если бы следовало подчиниться всем приказам, идущим из буфетной, из погреба и из столовой. К счастью, человек рассеян и недолго помнит свои бесчисленные запреты. Его легко обмануть. Достигаешь своей Цели и делаешь, что хочешь, если только терпеливо умеешь ждать своего часа. Ты, конечно, подчинен человеку, который есть божество, но тем не менее у тебя есть своя личная мораль, точная, невозмутимая, которая громко твердит, что все запрещенные поступки становятся вполне дозволенными одним тем, что они совершаются без ведома хозяина. Вот почему закроем внимательно глаз, который все видел. Сделаем вид, что спим и мечтаем о луне... Чу! Кто-то слегка постучал в синее окошко, выходящее в сад. Кто бы это был? Пустое! Ветка боярышника заглянула, что делается в свежевымытой кухне. Деревья любопытны и суетливы. Но с ними нечего считаться, с ними не о чем говорить, они невменяемы, они подчиняются ветру, который не знает никаких правил. Но что это? Слышу шаги... Скорей на ноги, навострив уши и поводя носом... Нет, это булочник подходит к решетке, между тем как почтальон открывает калитку в липовой изгороди. Это лица знакомые... Ничего... Они что-то приносят, с ними можно даже поздороваться. И хвостик осторожно виляет два-три раза с покровительственным выражением. Новая тревога. Это еще что такое? У крыльца остановилась карета. О, это дело будет посерьезнее .. Сложная проблема. Прежде всего необходимо досыта налаяться на лошадей, этих больших гордых животных, всегда разряженных, всегда в поту, которые ничего не отвечают. Однако краем глаза оглядываешь людей, которые высаживаются из кареты. Они хорошо одеты. И кажется, уверены в себе. Они, вероятно, будут есть за столом богов. На них следует тявкнуть без злобы и даже с оттенком почтительности, чтобы показать, что ты знаешь свою обязанность, но исполняешь ее с пониманием дела. Тем не менее продолжаешь питать некоторое недоверие и за спиною гостей тайно и настойчиво с привычным видом обнюхиваешь воздух, чтобы разведать их скрытые намерения.
Но вот подле кухни раздаются ковыляющие шаги. На этот раз это нищий с сумкой Враг самый настоящий, несомненный, наследственный, прямой потомок того, кто бродил вокруг пещеры, полной костей, и чей образ сразу оживает в расовой памяти. Опьянев от негодования, с захлебывающимся лаем, с зубами, словно удвоенными в числе от ненависти и ярости, бросаешься, чтобы вцепиться непримиримому противнику в портки, когда вдруг кухарка, вооружившись метлой, этим священным и вероломным скипетром, устремляется в защиту предателя. Приходится вернуться в будку, где с бессильным пламенем в глазах бормочешь страшные и праздные проклятия, твердя про себя, что настал конец всему, что нет больше никаких законов и что род человеческий потерял познание правды и неправды...
Все ли тревоги окончены? Нет, ибо самая маленькая жизнь состоит из бесчисленных обязанностей, и требуется огромный труд> чтобы устроить счастливое существование на грани двух миров, столь различных между собой, как мир животных и мир людей. Как бы мы справились с такой задачей, если б, оставаясь в своей сфере, мы должны были служить божеству не воображаемому, не похожему на нас, не порожденному нашей мыслью, но вполне видимому, всегда присутствующему, деятельному и столь же отличному от нас, столь же превышающему наше существо, как мы превышаем собаку?
Наконец, - чтобы вернуться к Пелеасу, - он узнал почти все, как следует поступать и как вести себя в доме господина. Но свет не кончается у ворот домов, и еще по ту сторону стен и забора имеется вселенная, которую не надо охранять, где находишься не у себя и где все отношения меняются. Как следует держать себя на улице, в поле, на рынке, в лавках? После долгих, трудных и тонких наблюдений он понимает, что не следует идти на зов чужих людей, что надо быть вежливым с оттенком равнодушия с незнакомцами, которые тебя ласкают. Затем необходимо исполнять некоторые обязанности таинственного ритуала вежливости по отношению к братьям - другим собакам, надо уважать кур и уток, не иметь вида, что замечаешь пирожное в кондитерской, бесстыдно важничающее под самым твоим языком. А кошкам, которые у порога дверей вызывают тебя, корча ужаснейшие гримасы, следует отвечать презрительным молчанием, затаив, однако, это в памяти. И не надо забывать, что позволительно и даже похвально преследовать и душить мышей, крыс, диких кроликов и вообще всех животных (узнаваемых по особым, тайным знакам;, которые еще не заключили мира с человеком.
Но кроме этих, сколько еще осталось других забот! Удивительно ли, что, ввиду этих бесчисленных проблем, Пелеас часто казался задумчивым и его покорный, кроткий взгляд иногда становился глубоким и серьезным, обремененным заботами и полным неразрешимых вопросов.
Увы, ему некогда было окончить тяжелый, долгий труд, который природа предписывает инстинкту, поднимающемуся, чтобы приблизиться к более светлой области. Довольно загадочная болезнь, которая как будто специально наказывает единственное животное, успевшее выйти из круга, в котором оно родилось, трудно определимый недуг, уносящий сотни умных собачек, положил также конец судьбе и счастливому воспитанию Пелеаса. Я видел его в течение двух или трех дней, когда, уже трагически шатаясь под страшной тяжестью смерти, он все еще радовался малейшей ласке... А теперь все эти усилия вырваться к несколько большему свету, весь этот пыл любви, все старания понять, вся эта нежная радость, все преданные взгляды, обращенные к человеку, как бы с просьбой о помощи против несправедливых и необъяснимых страданий, все эти бледные лучи, доносившиеся из глубокой бездны мира, чуждого нам, все эти приобретенные маленькие привычки, почти человеческие, - все это печально покоится под широкой бузиной в холодной земле, в углу сада...
Человек любит собаку, но он бы еще больше любил ее, если бы вполне постиг среди неумолимой цепи законов природы единственное исключение, представляемое этой любовью, которой удалось пробиться, чтобы приблизиться к нам через преграды, повсюду непроницаемые, разделяющие друг от друга все виды животных. Мы одни, абсолютно одни на этой случайной планете, и среди всех форм жизни, окружающих нас, ни одна, за исключением собаки, не заключила союза с нами. Некоторые животные нас боятся, большинство нас не знает, и ни одно нас не любит. Среди растительного мира у нас есть немые и неподвижные рабы, но они служат нам помимо своего ведома. Они только подчиняются нашим законам и нашему ярму. Это бессильные пленницы, жертвы, не могущие бежать, но молчаливо непокорные, и стоит нам отвернуться от них, они спешат изменить нам и возвращаются к своей прежней, дикой, зловредной свободе. Будь у них крылья, роза и пшеница улетели бы при нашем приближении, подобно птицам. Среди животных мы насчитываем некоторых рабов, которые подчинились нам лишь вследствие своего равнодушия, по трусости или по глупости: живущая в тумане трусливая лошадь, которая подчиняется только чувству боли и ни к чему не привязывается; пассивный и хмурый осел, который остается с нами, потому что не знает, что делать и куда идти, однако под дубиной или бичом таит за ушами какую-то заднюю мысль; корова и бык, видящие единственное счастье в еде и покорные потому, что в течение веков у них не родилось ни одной мысли; ошеломленный баран, не знающий другого господина, кроме страха; курица, верная птичьему двору, потому что она там находит больше риса и пшеницы, чем в ближайшем лесу. Не говорю о кошке, для которой мы составляем лишь слишком крупную и несъедобную добычу, - о жестокой кошке, которая со скрытым презрением выносит нас в нашем собственном доме, как досадливых паразитов. Она, по крайней мере, проклинает нас в своем таинственном сердце, но все другие животные живут рядом с нами, как если бы они жили подле скалы или дерева. Они не любят нас, не знают нас, почти нас не замечают. Они не знают нашей жизни и смерти, нашего ухода и прихода, нашей печали и радости, нашей улыбки. Они даже не слышат звука нашего голоса, когда он им не угрожает. И когда они глядят на нас, то делают это с недоверчивым изумлением лошади, в глазах которой еще сохранился безумный испуг оленя или газели, увидевших нас в первый раз. Или же они смотрят на нас с мрачной тупостью жвачных, которым мы кажемся временной и ненужной подробностью среди их пастбища.
В течение тысячелетий они живут рядом с нами, столь же чуждые нашим мыслям, чувствам и нравам, как если бы лишь вчера упали на нашу землю с одной из наименее родственных звезд. В беспредельном пространстве, отделяющем человека от всех других существ, нам до сих пор удалось, силой терпения, заставить сделать их два-три призрачных шага навстречу к нам. И если бы завтра, оставив нетронутым их чувство по отношению к нам, природа снабдила их разумом и нужным оружием, чтобы победить нас, сознаюсь, что я боялся бы гневного мщения лошади, упрямой отместки осла и бешеного злопамятства барана. Я бежал бы от кошки, как от тигра, и даже добрая корова, торжественная и сонливая, внушила бы мне опасливое доверие. Что же касается курицы, с ее круглым и быстрым взглядом, как будто она только что нашла улитку или червяка, то я уверен, что она, не задумываясь, спокойно бы меня склевала.
И вот среди всеобщего равнодушия и непонимания, в котором пребывает все, нас окружающее, в этом необщительном мире, где все имеет свою цель, герметически замкнутую в себе самой, где всякая судьба заключена сама в себе, где между существами нет иных отношений, кроме отношений между палачами и жертвами, поедающими и поедаемыми, где ничто не может выйти из своей непроницаемой сферы, где одна смерть устанавливает между соседними жизнями жестокие отношения причин и следствий, где малейшая симпатия никогда не делала сознательного скачка от одного вида к другому, одно среди всего, что дышит на этой земле, одно единственное животное смогло перешагнуть через волшебный круг, оторваться от себя самого, чтобы прыгнуть к нам, окончательно пробежать через огромную полосу сумерек холода и молчания, которая окружает каждую категорию существ в непостижимом плане природы. Животное это, - наша добрая домашняя собака, каким бы теперь простым и малоудивительным ни казалось нам то, что оно сделало, столь значительно приблизившись к миру, в котором оно не родилось и для которого не было предназначено, - животное это тем не менее совершило один из актов наиболее необычайных и неправдоподобных, какие лишь мы можем отыскать в общей истории жизни. Когда оно совершилось, -это признание человека животным, этот необыкновенный переход от тени к свету? Мы ли отыскали пуделя, молоса, лаверака среди волков или шакалов, они ли сами по своей воле пришли к нам? Мы ничего об этом не знаем. Как далеко ни простираются летописи человека, собака всегда живет рядом с нами, как теперь, но что значат летописи человечества в сравнении с временами, о которых не сохранилось свидетельства? Во всяком случае, собака в наших домах кажется столь же старинной жилицей, столь же на своем месте, столь же вполне приспособленной к нашим нравам, как если бы она в таком же виде явилась на земле в одно время с нами. Нам не приходится завоевывать ее доверие или дружбу. Она рождается нашим другом. Еще с закрытыми глазами она уже верит нам. Она как будто до своего рождения уже предалась человеку. Но слово "друг" не вполне еще точно рисует этот преданный культ. Она нас любит и боготворит, как если бы мы ее извлекли из небытия. Она прежде всего наше создание, полное благодарности и более преданное, чем зеница наших глаз. Она наш интимный и страстный раб, которого ничто не может отвратить от нас, ничто не может оттолкнуть, в ком ничто не может ослабить пламенную веру и любовь. Она удивительным и трогательным образом решила страшную проблему, которую мудрость человеческая должна была бы решить, если бы божественная раса вдруг появилась на нашей земле. Она честно, религиозно, неизменно признала превосходство человека и отдалась ему телом и душой без задней мысли, без возврата, сохранив от своей независимости, от своего инстинкта и характера лишь малую частицу, необходимую для продолжения жизни, предписанную природой ее расы. С уверенностью, с бескорыстием, с простотой, которые несколько нас удивляют, собака, считая нас лучше и могущественнее всего существующего, изменяет ради нас всему животному царству, к которому она принадлежит, и, не колеблясь, отрекается ради нас от своей расы, своих родных, своей матери и даже от своих собственных детей.
Но собака любит нас не только в своем сознании и разуме; кажется, что самый инстинкт ее расы, все бессознательное ее рода, думает лишь о нас и старается приносить нам пользу. Чтобы лучше служить нам, чтобы лучше приспособиться к нашим различным потребностям, собака приняла все формы и сумела разнообразить до бесконечности способности и наклонности, которые она предоставляет в наше распоряжение. Нуждаемся ли мы в ее помощи, чтобы преследовать добычу в долинах, - ее ноги непомерно удлиняются, морда истончается, легкие расширяются, и она становится быстрее лани. Скрывается ли наша добыча в лесу, - покорный гений породы, предвосхищая наши желания, создает нам таксу, нечто вроде почти безногой змеи, которая проскальзывает сквозь самую густую чащу. Нужно ли нам, чтобы она вела наши стада, - тот же доброжелательный гений дает ей рост, разум, энергию и необходимую бдительность. Назначаем ли мы ее для охраны и защиты нашего Дома, - голова ее закругляется и становится чудовищной, для того, чтобы челюсти ее сделались более сильными, страшными и цепкими. Спускаемся ли мы с нею к югу, - шерсть ее становится короткой и легкой для того, чтобы она могла сопровождать нас под лучами знойного солнца. Поднимаемся ли к северу, - ее ступни расширяются, чтобы лучше топтать снег, мех ее густеет для того, чтобы холод не мог принудить ее покинуть нас. Назначаем ли ее мы только для наших игр, для того, чтобы занимать досуги наших глаз, украшать и оживлять собой дом, - она преисполняется прелести и несравненного изящества. Она становится меньше куклы для того, чтобы засыпать на наших коленях перед камином, и даже согласна, если этого требует наш каприз, казаться несколько смешной, лишь бы нам нравиться.
Вы не найдете в бесконечном тигле природы ни одного живого существа, которое выказывало бы подобную податливость, такое изобилие форм, такую удивительную легкость приспособления к нашим желаниям. Объясняется это тем, что в известном нам мире, среди гениев жизни, разнообразных и примитивных, которые руководят эволюцией видов, нет ни одного, кроме гения собаки, кто бы когда-нибудь помышлял о присутствии человека.
Скажут, быть может, что мы сумели почти так же глубоко видоизменить формы некоторых наших домашних животных, например, наших кур, голубей, уток, кошек, кроликов. Да, быть может, хотя эти видоизменения не похожи на те, которым подверглась собака, и род услуг, которые нам оказывают эти животные, остается, так сказать, неизменным. Во всяком случае, является ли это впечатление воображаемым или отвечает действительности, мы в этих видоизменениях не чувствуем той же неисчерпаемой предупредительной доброй воли, той же мудрой, исключительной любви. Впрочем, вполне возможно, что собака, или, вернее, недоступный гений ее расы нисколько о нас не заботится и что мы просто лишь сумели извлечь пользу из различных способностей, предлагаемых нам обильными случаями жизни. Все равно. Так как мы ничего не знаем о сущности вещей и по необходимости должны довольствоваться видимостью, нам приятно констатировать, что, по крайней мере, по внешним проявлениям на планете, на которой мы одиноки, как непризнанные короли, нашлось одно существо, которое нас любит.
Что бы мы ни думали об этих внешних проявлениях, несомненно, что среди всех разумных существ, имеющих права, обязанности, миссию и назначение, собака является животным поистине привилегированным. Она занимает в этом мире положение единственное и наиболее завидное. Она является единственным живым существом, которое обрело и признало несомненного, осязуемого, неустранимого и окончательного бога. Она знает, чему должна посвятить все лучшее своего существа. Она не должна искать совершенное, высшее и бесконечное могущество среди сумерек, чередующейся лжи, гипотез и мечтаний. Это божество тут, перед нею, движется в ее свете. Она знает высшие обязанности, которые всем нам неведомы. Она обладает моралью, превосходящей все, что она находит в себе, моралью, которую она может осуществить без угрызений совести и без страха. Она обладает полнотою истины, идеалом положительным и определенным.
И вот таким образом за несколько дней до его болезни я видел моего маленького Пелеаса, сидящего под моим рабочим столом, с хвостом, аккуратно подобранным под лапы, с головой, несколько наклоненной набок, чтобы лучше вопрошать меня, в одно и то же время внимательного и спокойного, каким должен быть святой в присутствии бога. Он был счастлив блаженством, которого мы, может быть, никогда не узнаем, потому что это блаженство было создано улыбкой и одобрением жизни, несравненно более высокой, чем его собственная. Он сидел таким образом, изучая меня, упиваясь моими взглядами и отвечая на них с серьезностью, как равный равному, чтобы показать мне, без сомнения, что, по крайней мере, посредством глаз, этого органа, почти нематериального, превращающего в преданную мысль свет, которым мы пользуемся, он сумел высказать мне все, что любовь может сказать. И, видя его таким молодым, пламенным и верующим, приносящим мне, в некотором роде, из глубины неутомимой природы свежие вести жизни, доверчивым, изумленным, как будто он был первым из своей расы, пришедшим освятить землю, и как будто мы еще жили в первые дни мироздания, я искренно позавидовал счастью его уверенности и сказал себе, что собачка, встретившая доброго господина, бесконечно счастливее, чем этот господин, судьба которого еще со всех сторон окутана тенью.
Я пожертвовал, - ибо отказаться от несравненной игры звезд и луны над божественным Средиземным морем значит принести великую жертву, - я пожертвовал несколькими вечерами своего пребывания в стране солнца для того, чтобы изучить одно из самых таинственных божеств нашей земли в самом пышном, самом деятельном и самом исключительном из его храмов.
Храм этот возвышается там, в Монте-Карло, на скале, омываемой ослепительным светом моря и неба. К его паперти ведут очарованные сады, где в январе распускаются все весенние, летние и осенние цветы, и ароматные рощи, заимствующие у враждебных времен года только их улыбки и благоухания. Апельсиновые деревья, самые прелестные из всех, лимонные, пальмы, мимозы опоясывают его кольцом радости. К нему ведут царственные лестницы, по которым поднимаются люди всех племен. Но, надо сознаться, само здание совершенно недостойно очаровательной местности, над которой оно возвышается, прелестных холмов, лазоревого и изумрудного залива и благодатной зелени, окружающей его. Недостойно оно также того бога, которого вмещает, и той идеи, которую воплощает в себе. Оно плоско-чванливо и отвратительно-напыщенно. Оно вызывает мысль о мелком нахальстве, о высокомерии еще рабски услужливого, разбогатевшего лакея. При ближайшем осмотре видишь, что здание солидно и вместительно. Тем не менее оно напоминает пошлые, воздвигнутые на время, претенциозные жалкие монументы наших всемирных выставок. Могущественного отца судьбы поместили в чем-то вроде торта, украшенного засахаренными фруктами и сахарными башенками. Быть может, жилищу бога намеренно придали смешной вид. Боялись как будто предупредить и испугать толпу. Хотели, по всей вероятности, уверить ее, что в этом кондитерском сооружении, на троне из пирожных, ждет своих верующих самый благожелательный, легкомысленный, невинно-своенравный, наименее серьезный из богов Ничего подобного. Здесь царит божество таинственное и суровое, сила державная и мудрая, гармоничная и уверенная. Ее следовало бы усадить на трон в каком-нибудь мраморном дворце, лишенном украшений и суровом, простом и огромном, высоком и пространном, холодном и возбуждающем религиозный страх, геометрически правильном и непреклонном, повелительном и подавляющем.
Внутренность отвечает внешности. Просторные, но банально-роскошные залы. Священнослужители случая, скучающие, равнодушные и однообразные крупье, кажутся воскресно наряженными приказчиками. Это не священники но мелкие служащие судьбы. Обряды и священные сосуды культа вульгарны и обыкновенны. Несколько столов, стулья. Тут нечто вроде чашки или цилиндра, который вращается в центре алтаря, - маленький шарик из слоновой кости вертится в направлении, противоположном цилиндру; там несколько колод игральных карт - вот и все. Большего не требуется для того, чтобы вызвать безграничную силу, поддерживающую звезды.
Вокруг столов теснятся правоверные. Каждый из них преисполнен надеждами, верою, разнообразными незримыми трагедиями и комедиями. Вот место земного шара, думается мне, где накопляется и совершенно бесплодно тратится наиболее нервная сила человеческих страстей. Вот злополучное место, где непоправимо исчезает и превращается в ничто бесподобная и, быть может, божественная сущность жизни, которая во всяком другом месте совершает плодотворные чудеса, чудеса силы, красоты и любви; вот проклятое место, где тратится духовный цвет, самый драгоценный флюид нашей планеты. Нельзя представить себе расточительности более преступной. Эта бесполезная сила, не знающая куда и на что тратиться, не находящая ни дверей, ни окон, ни предмета, ни рычага для своего действия, парит над столами, подобно смертной тени, обрушивается сама на себя и создает особую атмосферу, особое молчание, которое можно назвать лихорадкой настоящего молчания. Среди этого зловредного молчания гнусавый голос маленького приказчика рока произносит священную формулу: "Делайте ставки, господа, делайте ставки". Иначе говоря, приносите скрытому божеству необходимую жертву, дабы оно проявило себя. Тогда тут и там, выдвигаясь из толпы, чья-либо озаренная уверенностью рука повелительно кладет на несомненные числа плод годичной работы. Другие поклонники божества, более хитрые и осмотрительные, менее доверчивые, вступают в сделки с судьбою, разбрасывают свои шансы, вычисляют призрачные вероятности и, изучив настроение и характер гения каждого стола, расставляют ему хитроумные и сложные сети. Третьи, наконец, отдают значительную часть своего счастья и жизни на волю чистого случая, доверяясь капризу чисел.
Но вот раздается вторая формула: "Больше нельзя ставить" - т. е. божество скоро заговорит. В эту минуту глаз, который мог бы проникнуть через добродушный видимый покров явлений, ясно увидел бы разбросанными по скромному зеленому сукну (если не в действительности, то в возможности, ибо редко кто делает одну ставку, и тот, кто сегодня ставит свой излишек, завтра отдаст игре все свое состояние) тут поле, засеянное хлебом, созревающее на солнце где-то за тысячу миль, рядом, в других клетках, луг, лес, освещенный луною замок, лавку в глубине маленького города, постель проститутки, толпу переписчиков и счетчиков, склоненных над большими книгами в темных кабинетах, крестьян, работающих под дождем, сотни работниц, с утра до вечера трудящихся в своих смертоносных каморках, углекопов в шахтах, матросов на палубе корабля, драгоценности, представляющие плод разврата, любви или славы, тюрьму, фабрику, зрелище радости, нищеты, несправедливости, жестокости, скупости, преступлений, лишений, слез... Все это здесь спокойно таится в маленьких улыбающихся кучках золота, в этих легких бумажках, обусловливающих катастрофы, которых нельзя поправить за целую жизнь. Малейшие, еле заметные, робкие передвижения этих желтых кружков и синих бумажек найдут громогласный отклик там, вдали, в действительном мире, на улицах, среди равнин, среди деревьев, в человеческой крови, в сердцах. Они разрушат дом, где умерли родители, лишат старого деда его привычного кресла, назначат другого хозяина над изумленной деревней, закроют мастерскую, лишат хлеба детей поселка, изменят течение реки жизни, остановят и разобьют жизнь и видоизменят до бесконечности во времени и в пространстве непрерывную цепь причин и следствий. Но ни одна из этих громких истин не дает о себе знать ни малейшим нескромным шепотом. Здесь больше дремлющих фурий, чем на окровавленных ступенях во дворце Атридов. Но болезненные крики их пробуждения остаются погребенными на дне сердец. Ничто не выдаст, ничто не намекнет на то, что над этим обществом людей витают бедствия, намечая своих жертв. Только у одних несколько расширяются глаза, других руки исподтишка терзают карандаш или мнут клочок бумаги. Ни единого слова. Ни единого непривычного жеста. Рыхлое, неподвижное ожидание. Это - сцена немых драм, подавленной борьбы, отчаяния, не подающего знака, трагедий, окутанных молчанием, немых катастроф, которые обрушиваются в атмосфере лжи и поглощают малейший звук.
Между тем маленький шарик вертится на цилиндре, и я думаю о всем том, что разрушает ужасающая сила, предоставленная ему нелепым договором. Каждый раз, отправляясь таким образом в поиски таинственного ответа, этот шарик уничтожает вокруг себя последние существенные остатки нашей единственной современной социальной морали: я говорю о ценности денег. Уничтожить ценность денег для того, чтобы поставить на их место более высокий идеал, было бы делом, достойным всякой похвалы. Но уничтожить деньги, оставляя на их месте полную пустоту, является, по моему мнению, одним из самых серьезных покушений против нынешней нашей эволюции. Деньги, рассматриваемые с известной точки зрения и освобожденные от их случайных пороков, являются в итоге символом весьма почтенным. Они представляют собою усилие и труд человеческий. Они вообще являются символом достойных уважения жертв и благородной усталости. Здесь же этот символ - один из последних, которым мы владеем, - ежедневно и всенародно подвергается осмеянию. Внезапно перед капризом маленького шарика, ничтожного, как детская игрушка, теряют всякое значение десять лет труда, сознательной мысли, терпеливо исполненных обязанностей. Если бы не постарались изолировать это чудовищное явление на единственной скале, то нет общественного организма, который мог бы устоять против его смертоносных лучей. Даже и теперь, в этом уединении прокаженного, его разрушительное влияние распространяется на пространства, которых нельзя было предвидеть. Это влияние сознаешь столь необходимым, зловредным и глубоким, что по выходе из проклятого дворца, где золото непрерывно течет в направлении, противоположном человеческой совести, с изумлением видишь, что нормальная жизнь еще продолжается, что рабочие покорно соглашаются расчищать лужайки перед пагубным зданием, что несчастные солдаты за ничтожную плату охраняют его ограды, что бедная старушка внизу мраморных лестниц, среди вечного движения разоренных или обогащенных игроков, с упорством в течение многих лет зарабатывает свой скудный хлеб, предлагая проходящим апельсины, миндаль, орехи и коробки спичек по два су.
Пока мы размышляем таким образом, шарик из слоновой кости замедляет свой вращательный бег и начинает подпрыгивать, подобно жужжащему насекомому, над ожидающими его тридцатью семью клеточками. Готовится непререкаемый приговор. Странное бессилие наших глаз, нашего слуха, нашего мозга, которыми мы так гордимся. Странная тайна самых элементарных законов нашей планеты. С той секунды, как шарик стал двигаться, до той секунды, как он упал в роковую ямку, на этом поле сражения длиною в три десятых метра, под этой ребяческой и насмешливой формой тайна вселенной наносит символическое непрерывное смущающее поражение могуществу человека и его разуму. Созовите за этим столом всех ученых, всех знахарей, всех ясновидящих, всех гадателей, всех пророков, всех святых, всех чудотворцев, всех математиков, всех гениев всех времен и стран, попросите их отыскать в своем разуме, в своей душе, в своей науке, в своих небесах число, столь близкое, почти уже соприкасающееся с настоящим мгновением, где шарик окончит свой бег. Попросите их, пускай, для того, чтобы предсказать это число, они взывают к своим всеведущим богам, к своей мысли, управляющей народами и гордящейся тем, что проникает в тайны миров: все их усилия разобьются об эту кратковременную загадку, которую ребенок мог бы взять в руки и которая длится лишь мгновение. Никто этого доныне не мог сделать, никто этого не сделает.
Вся сила, вся уверенность Банка, бесстрастного, упрямого, непоколебимого и всегда побеждающего в союзе с ритмической и всецелой мудростью случая, основана единственно на уверенности в том, что человек бессилен предвидеть хотя бы за одну треть секунды то, что совершится перед его глазами. Если бы за пятьдесят лет, как эти ужасные опыты производятся на этой цветущей скале, хоть раз нашелся человек, который в течение полудня смог бы сорвать завесу тайны, вскрывающей при каждом ударе ничтожное будущее шарика, банк несомненно лопнул бы, и все предприятие потерпело бы крушение. Но до сих пор такое сверхъестественное существо не явилось, и банк знает, что оно никогда не сядет ни за один из его столов. Отсюда видно, как, несмотря на всю свою гордость и надежды, человек точно знает, что он ничего не знает.
По правде сказать, случай в том смысле, как его понимают игроки, бог несуществующий. Они поклоняются лжи, которую каждый из них представляет себе в другом образе. Каждый приписывает ему законы, привычки, наклонности, противоречивые в целом и вполне воображаемые. По мнению одних, он особенно благоприятствует известным числам. По мнению других, он подчиняется известному ритму, который легко уловить. По мнению третьих, он не лишен известного рода справедливости и, в конце концов, уравновешивает группы всех шансов. Наконец, по мнению четвертых, он не может вечно благоприятствовать, в интересах банка, той или другой серии простых шансов. Мы бы никогда не кончили, если бы захотели здесь обозреть весь химерический Corpus juris* рулетки. Правда, на практике постоянное повторение одних и тех же определенных сочетаний поневоле образует группы совпадений, в которых обольщенный глаз игрока прозревает призраки каких-то законов. Но правда и то, что в ту минуту, когда игрок рассчитывает на помощь самого верного призрака, последний, как показывает опыт, вдруг исчезает и оставляет вас лицом к лицу с неизвестным, которое он заслонял собою. Впрочем, большинство игроков является к зеленому столу с грузом других иллюзий, сознательных или инстинктивных и еще менее объяснимых. Почти все убеждены, что судьба готовит им особые милости или немилости, специально против них направленные. Почти все воображают себе, что существует какая-то невыясненная, но возможная связь между шариком из слоновой кости и их присутствием, их страстями, желаниями, пороками, добродетелями, заслугами, умственною или моральною силою, их красотою, гением, загадкой их существа, их будущим, счастьем и жизнью. Нужно ли сказать, что такой связи нет и быть не может.
* - Свод законов (лат.).- Перевод составителя.
Этот шарик, чьего приговора они ожидают с мольбою и на который они надеются тайно влиять, этот маленький неподкупный шарик занят более важными делами, чем их радости или печали. Ему уделено тридцать или сорок секунд движения и жизни, и в течение этих тридцати или сорока секунд он должен подчиниться большему числу вечных законов, должен разрешить большее число бесконечно трудных задач, должен выполнить большее число неотложных обязанностей, чем их когда-нибудь вместится в человеческом познании и понимании. В числе других огромных трудностей, он должен, в своем быстром беге, примирить две непознаваемые и непримиримые силы, составляющие, вероятно, двойственную душу вселенной, силу центробежную и центростремительную. Он должен быть внимательным ко всем происшествиям земли и неба, ибо стоит одному из игроков сойти с места и незаметно поколебать пол залы, стоит звезде подняться на горизонте, и он должен видоизменить или начать сызнова все свои математические выкладки. Ему некогда разыгрывать роль божества, благожелательного или жестокого к людям. Ему возбранено пренебречь хоть единою из бесчисленных формальностей, которых бесконечность требует от всего, что в ней движется. И когда наконец он достиг цели, он совершил такую же неисчислимую работу, как луна или другие бесстрастные, холодные планеты, которые там, за стенами здания, среди прозрачной лазури величественно поднимаются над сапфиром и серебром средиземных вод.
Эту долгую работу мы называем случаем, не умея подыскать другое название для того, чего еще не понимаем.
<>
Когда я говорю о новой драме, то само собой разумеется, что я намерен заняться только тем, что происходит в областях драматической литературы, действительно новых и еще слабонаселенных. В низших областях, в театрах обыкновенных, обыкновенная традиционная драма подвергается чрезвычайно медленно влиянию передового театра, но бесполезно поджидать отсталых, когда можно допрашивать разведчиков.
То, что с первого взгляда характеризует современную драму, это, прежде всего, ослабление и, так сказать, прогрессивный паралич внешнего действия, а затем чрезвычайно ясно выраженная тенденция спуститься поглубже в человеческую совесть и уделить большее место нравственным проблемам, и, наконец, поиски, пока еще совершающиеся ощупью, какой-то новой поэзии, более абстрактной, чем старая.
Нельзя отрицать, что на современной сцене разыгрывается гораздо менее бурных и необыкновенных приключений, чем на прежней. Кровь проливается все реже и реже. Страсти становятся все менее буйными, героизм - все менее суровым, мужество - все менее диким и менее материальным.
Правда, на ней еще умирают, ибо всегда будут умирать в действительности, но смерть больше не является, - или, во всяком случае, можно надеяться, что скоро не будет являться, - ultima ratio, необходимой рамкой, неизбежной целью всякой драматической поэмы. В самом деле, в нашей жизни, быть может жестокой, но жестокой скрыто и молчаливо, редко случается, чтобы самые бурные катастрофы кончались смертью, и театр, хотя медленнее всех других искусств следующий за эволюциями человеческого сознания, все же должен, в конце концов, считаться в известной степени с этим явлением.
Нет сомнения, что роковые анекдоты древности, составлявшие сущность классического театра, что испанские, итальянские, скандинавские или легендарные приключения, образующие канву почти всех произведений шекспировской эпохи, а также - чтобы не обойти молчанием искусство гораздо менее самобытное - всех произведений французского и немецкого романтизма, нет сомнения, говорю я, что эти анекдоты не представляют более для нас того непосредственного интереса, какой они представляли в те времена, когда они были повседневны и, естественно, возможны и когда, по крайней мере, изображаемые в них обстоятельства, чувст