поцеловал ее ручку,
говорю: "Много, говорю, вашей милостью взыскан", и сел опять чулок вязать. Я
еще тогда хорошо глазами видел, и что Марфа Андревна, что я, заравно такие
самые нитяные чулки на господина моего Алексея Никитича в гвардию вязал.
Вяжу, сударь, так-то и в этот час чулок, да и заплакал. Бог знает отчего
заплакал, так знаете, вспомнилось что-то про родных, перед днем ангела, и
заплакал. А Марфа Андреева: видят это потому что я напротив их кресла на
скамеечке всегда вязал, и спрашивают:
"Что ж ты это, - изволят говорить, - нынче, Николаша, плачешь?"
"Так, - отвечаю, - матушка, что-то слезы так..." - да и, знаете, что им
доложить-то, отчего плачу, и не знаю.
Встал, ручку их поцеловал, да; и опять сел на свою скамеечку.
"Не извольте, - говорю, - сударыня, обращать взоров ваших на эту
слабость, это я так, сдуру, эти мои слезы пролил".
И опять сидим да работаем; и я чулок вяжу, и они чулочек вязать
изволят. Только вдруг они этак повязали и изволят спрашивать:
"А куда ж ты, Николай, рубль тот денешь, что я тебе завтра подарить
хочу?"
"Тятеньке, - говорю, - сударыня, своему при верной оказии отправлю".
"А если, - говорят, - я тебе два подарю?"
"Другой, - докладываю, - маменьке пошлю",
"А если три?"
"Братцу, - говорю, - Ивану Афанасьевичу".
Они покачали головкой, да и изволят говорить:
"Много же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы всех оделить! Это ты,
такой маленький, этого и век не заслужишь".
"Господу, - говорю, - было угодно таким создать меня", - да с сими
словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои
слезы и плачу.
Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком меня к себе
одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою голову в
колени, да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали, да и говорят:
"Ты не ропщешь, Николаша, на бога?"
"Никогда, - говорю, - матушка, на создателя своего не ропщу".
"Ну, он, - изволят говорить, - тебя за это и утешит".
Встали они, знаете, с этим словом, велели мне приказать, чтобы к ним
послали бурмистра Дементия, в их нижний кабинет, и сами туда отправились.
"Не плачь, - говорят, - Николаша, - тебя господь утешит".
И точно утешил.
При этом Николай Афанасьевич заморгал частенько своими тонкими веками и
вдруг проворно соскочил со стула, отбежал в уголок, взмахнул над глазами
своими ручками, как крылышками, отер белым платочком слезы и возвратился со
стыдливою улыбкой на прежнее место. Усевшись снова, он начал другим,
несколько торжественным голосом:
- Обновился майский день моего ангела, девятого числа мая; встаю я,
судари мои, рано; вышел на цыпочках, потихоньку умылся, потому что я у них,
у Марфы Андревны, в ножках за ширмою, на ковре спал; оделся, да и пошел в
церковь. Я имел то намерение, чтоб отстоять заутреню и обедню, а после у
отца Алексея, как должно моему ангелу, молебен отслужить. Вошел я, сударь, в
церковь и прошел прямо в алтарь, чтоб у отца Алексея благословение принять,
и вижу, что покойник отец Алексей как-то необыкновенно как радостны в
выражении и меня шепотливо поздравляют "с великою радостию". Я, поистине вам
доложу, я все это отнес, разумеется, к праздничному дню и к именинам моим.
Но что ж тут, государи мои, воспоследовало! Выхожу я с просфорою на левый
клирос, так как я с покойным дьячком Ефимычем на левом клиросе пел, и вдруг
мне в народе представились и матушка, и отец, и братец мой Иван Афанасьевич.
Батушку-то с матушкой я в народе еще и не очень вижу, но братец Иван
Афанасьевич, как он был... этакой гвардион, - я его сейчас увидал, Думаю:
это видение, потому что очень уж я желал их в этот день видеть, - но нет, не
виденье! Вижу, маменька, - крестьянка оне были, - так и ударяются, плачут.
Думаю, верно, у своих господ они отпросились и издалека пришли с своим дитей
повидаться. Разумеется, я, чтобы благочиния церковного не нарушать, ушел
скорей совсем в алтарь, так и обедня по чину, как должно, кончилась, и
тогда... Вот только чтоб эти слезы дурацкие опять рассказать не мешали! -
проговорил, быстро обмахнув платочком глаза, Николай Афанасьевич. - Выхожу
я, сударь, после обедни из алтаря, чтобы святителю молебен петь, а смотрю,
пред аналоем с иконою стоит сама Марфа Андревна, к обедне пожаловала, а за
нею сестрица Марья Афанасьевна, родители мои и братец. Стали петь "святителю
отче Николае", и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень
я был, сударь, всем этим тронут. Отцу Алексею я, по состоянию своему, что
имел заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться,
- да и подхожу к Марфе Андревне, чтоб ее поздравить. А они меня тихонько
ручкой от себя отстранили и говорят:
"Иди прежде родителям поклонись".
Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и все со слезами. Сестрица
Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковою улыбкой указал на сестру),
сестрица ничего - не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и
плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна
достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они
этот кошелечек вязали, да не знал, разумеется, кому он.
"Одари, - говорят мне, - Николаша, свою родню".
Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль, маменьке рубль, братцу
Ивану Афанасьевичу рубль, и все новые рубли; а в кошелечке и еще четыре
рубля.
"Это, - говорю, - матушка, для чего прикажете?"
А ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех
ребятишек, все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одаряю, как
виночерпий и хлебодар, что в Писании. Ну-с, одарил, и пошли мы домой из
церкви все: покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья
Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна
опять и здесь идут ничего, разумно, ну а я, глупец, все и тут, сам не знаю
чего, рекой разливаюсь, плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до
сих пор хоть и плакал, но шел благоприлично за госпожой; но тут, батушка, у
крыльца господского, вдруг смотрю, вижу, стоят три подводы, лошади запряжены
разгонные господские Марфы Андревны, а братцевы две лошаденки сзади
прицеплены, и на телегах, вижу, весь багаж моих родителей и братца. Я,
батушка, этим смутился и не знаю, что думать, что это значит? Марфа Андревна
до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о покосах изволили
разговаривать и внимания, на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили
ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить, такое слово:
"Вот тебе, слуга мой верный, отпускная, пусти своих стариков и брата с
детьми на волю", и... и... бумагу-то эту... отпускную-то... за жилет мне и
положили... Ну, уж этого я не перенес... (Николай Афанасьевич приподнял руки
вровень с своим лицом и заговорил):
"Ты, - говорю ей в своем безумии - жестокая, - говорю, - ты жестокая!
За что, - говорю, - ты хочешь раздавить меня своей благостью!" - и тут грудь
мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету за - мелькали
лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.
- Ах, старичок прелестный! - воскликнул растроганный дьякон Ахилла,
хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.
- Да-с, - продолжал, вытерев себе ротик, карлик. - А пришел-то я в себя
уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась. Осматриваюсь и
вижу, госпожа сидят у моего изголовья и говорят: "Ох, прости ты меня Христа
ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!" Так вот-с она какой
великан-то была, госпожа Плодомасова!
- Ах ты, старичок прелестный! - опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив
Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.
Карлик молча попробовал эту пуговицу и, удостоверившись, что она цела и
на своем месте, сказал:
- Да-с, да, ничтожный человек, а заботились обо мне, доверяли; даже
скорби свои иногда открывали, когда в разлуке по Алексее Никитиче скорбели.
Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро-скоро пошептом его пробежат, а
потом и все вслух читают. Оне сидят читают, а я перед ними стою, чулок вяжу
да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:
"Теперь его в офицеры, - бывало, скажут, - должно быть, скоро
произведут".
А я говорю:
"Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут".
"Тогда, - рассуждают, - как ты думаешь: ему ведь больше надо будет
денег посылать?"
"А как же, - отвечаю, - матушка? обойтись без того никак нельзя,
непременно тогда надо больше".
"То-то, - скажут, - нам ведь здесь деньги все равно и не нужны".
"Да нам, мол, они на что же, матушка, нужны!"
Тут Николай Афанасьевич щелкнул пальчиками и, привздохнув, с
озабоченнейшей миной проговорил:
- А сестрица Марья Афанасьевна в это время молчат, покойница на них за
это сейчас и разгневаются, - сейчас начинают деревянностью попрекать:
"Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом-то твоим без
денег в придачу отдали".
Николай Афанасьевич вдруг спохватился, покраснел и, повернувшись к
своей тупоумной сестре, проговорил:
- Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?
- Сказывайте, ничего, сказывайте, - отвечала, водя языком за щекою,
Марья Афанасьевна.
- Сестрица, бывало, расплачутся, - продолжал Николай Афанасьевич, - а я
ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны
выманю и уговорю: "Сестрица, говорю, успокойтесь, пожалейте себя; эта
немилость к милости", - потому что я ведь уж, бывало, знаю, что у нее все к
милости. И точно, горячее да сплывчивое сердце их сейчас скоро, бывало, и
пройдет: "Марья! - бывало, зовут через минутку. - Полно, мать, злиться-то.
Чего ты кошкой-то ощетинилась? Иди, сядь здесь, работай". Вы ведь, сестрица,
не сердитесь?
- Сказывайте, что ж мне? сказывайте, - отвечала Марья Афанасьевна.
- Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, поставят у
их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие
водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать,
и скажу: "Покорно вас, матушка, благодарим!" Сейчас все даже слезой
взволнуются.
"Ты у меня, - говорят, - Николай, нежный. Отчего это только, я понять
не могу, отчего она, у нас такая деревянная?" - скажут опять на сестрицу. -
А я, - продолжал Николай Афанасьевич, улыбнувшись, - я эту речь их сейчас,
как секретарь, под сукно, под сукно. "Сестрица! - шепчу, - сестрица, просите
скорей ручку поцеловать!
Марфа Андреева услышат, сейчас и конец. "Сиди уж, мать моя, - скажут
сестрице, - не надо мне твоих поцелуев", и пойдем колтыхать спицами в трое
рук. Только и слышно, что спицы эти три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка
ж-ж-жу-ж-жу-ж-жу пролетит. Вот в такой тишине невозмутимой, милостивые
государи, в селе Плодомасове жили, и так пятьдесят пять лет вместе прожили.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ СКОНФУЖЕН
- Ну, а вас же самих с сестрицей на волю Марфа Андревна не отпустила? -
спросил судья Дарьянов карлика, когда тот окончил свою повесть и хотел
встать.
- На волю? Нет, сударь Валерьян Николаич, меня не отпускали. Сестрица
Марья Афанасьевна были приписаны к родительской отпускной, а меня не
отпускали, да это ведь и к моей пользе все. Оне, бывало, изволят говорить:
"После смерти моей живи где хочешь (потому что оне на меня капитал
положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу".
"Да и на что, - говорю, - мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи
заклюют".
- Ах ты, маленький этакой! - воскликнул в умилении Ахилла.
- Да-с, конечно-с, заклюют, - подтвердил Николай Афанасьевич. - Вот у
нас дворецкий Глеб Степанович, на волю их отпустили, они гостиницу открыли и
занялись винцом, а теперь по гостиному двору ходят да купцам с конфетных
билетиков стихи читают. Ничего прекрасного в этом нет.
- А он ведь, Николай-то Афанасьевич-то, он у нее во всем правая рука
был. Крепостной, да не раб, а больше друг и наперсник, - отозвался
Туберозов, желая возвысить этим отзывом значение Николая Афанасьевича и
снова наладить разговор на желанную тему.
- Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему угождал и берег
их. В Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали.
Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: "Все
эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут да в гостиницах по коридорам расхаживают,
а Николаша, говорят, у меня, как заяц, в углу сидит". Оне ведь меня за
мужчину вовсе не почитали, а все, бывало, заяц. Николай Афанасьевич
рассмеялся и добавил:
- Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни
сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить, - не придется.
Это и точно, их слово справедливое было, что я заяц.
- Но не совсем же она тебя всегда считала зайцем, когда хотела женить,
- отозвался городничий Порохонцев.
- Да, это такое их господское желание, батушка Воин Васильевич, было, -
проговорил, сконфузясь, карлик. - Было, сударь, - добавил он, все понижая
голос, - было.
- Неужто, Николай Афанасьевич, было, - откликнулось разом несколько
голосов.
Николай Афанасьевич потупил стыдливо взор себе в колени и шепотом
проронил:
- Не могу солгать, действительно такое дело было. Все, кто здесь были,
разом пристали к карлику:
- Голубчик, Николай Афанасьевич, расскажите про это.
- Ах, господа, про что тут рассказывать, - отговаривался, краснея и
отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.
Его просили неотступно, дамы его брали за руки, целовали его в лоб; он
ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки, и целовал их, но все-таки
отказывался от рассказа, находя его и долгим и незанимательным. Но вот
что-то вдруг неожиданно стукнуло об пол; именинница, стоявшая в эту минуту
пред креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича
представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху, руками дьякон Ахилла.
- Душечка, душка, душанчик, - мотая головой, выбивал Ахилла.
- Что вы? Что вы это, отец дьякон? - заговорил, быстро подскочив к
дьякону, Николай Афанасьевич.
Стоя на своих ножках, карлик был на вершок ниже коленопреклоненного
Ахиллы, который, обняв его своими руками, крепко целовал и между поцелуями
барабанил: - Никола... Николаша... - Николавра... если ты не расскажешь, как
тебя женить хотели... то ты просто не друг кесарю!
- Скажу, скажу, все расскажу, только поднимайтесь, отец дьякон.
Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самодовольно возгласил:
- А то говорят: не расскажет! С чего так, не расскажет? Я сказал:
выпрошу, вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб тихо, а
вы, хозяйка, велите Николавре стакан воды с червонным вином, как в домах
подают.
Все уселись, Николаю Афанасьевичу подали стакан воды, в который он сам
опустил несколько капель красного вина и начал:
- Это, господа, было вскоре после французского замирения, как я со в
бозе почивающим государем императором разговаривал.
- Вы с государем разговаривали? - перебили рассказчика несколько
голосов.
- А как бы вы изволили полагать? - отвечал с тихой улыбкой карлик. - С
самим императором Александром Первым, имел честь отвечать ему.
- Ха-ха-ха! Вот, бог меня убей, шельма какая у нас этот Николавра! -
взвыл вдруг от удовольствия дьякон Ахилла и, хлопнув себя ладонями по
бедрам, добавил: - Глядите на него, а он, клопштос, с царем разговаривал!
- Сиди, дьякон, сиди! - спокойно и внушительно произнес Туберозов.
Ахилла показал руками, что он более ничего не скажет, и сел.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ВО ВСЕЙ СЛАВЕ СВОЕЙ
- Это как будто от разговора моего с государем императором даже и
начало имело, - спокойно заговорил Николай Афанасьевич. - Госпожа моя, Марфа
Андреева, имела желание быть в Москве, когда туда ждали императора после
победы над Наполеоном. Разумеется, и я, по их воле, при них находился. Оне,
покойница, тогда уже были в больших летах и, по нездоровью своему, стали
несколько стропотны, гневливы и обидчивы. Молодым господам в доме у нас было
скучно, и покойница это видели и много на это досадовали. Себе этого ничего,
бывало, не приписывают, а больше всех на Алексея Никитича сердились, - все
полагали, что не так, верно, у них в доме порядок устроен, чтобы всем весело
было, и что чрез то их все забывают. Вот Алексей Никитич и достали маменьке
приглашение на бал, на который государя ожидали. Марфа Андревна сейчас
Алексею Никитичу ручку пожаловали и не скрыли от меня, что это им очень
большое удовольствие доставило. Сделали оне себе наряд бесценный и мне
французу-портному заказали синий фрак аглицкого сукна с золотыми пуговицами,
панталоны - сударыни, простите! - жилет и галстук белые; манишку с
кружевными гофреями и серебряные пряжки на башмаках, сорок два рубля
заплатили. Алексей Никитич для маменькиного удовольствия так упросили, чтоб
и меня туда можно было на бал взять. Приказано было метрдотелю, чтобы ввести
меня в оранжерею при доме и напротив самого зала, куда государь взойдет, в
углу поставить.
Так это, милостивые государи, все и исполнилось, но не совсем. Поставил
меня, знаете, метрдотель в уголок у большого такого дерева, китайская пальма
называется, и сказал, чтоб я смотрел, что отсюда увижу. А что оттуда увидать
можно? Ничего. Вот я, знаете, как Закхей-мытарь, цап-царап, да и взлез на
этакую невысокую скалу, из такого, знаете, из ноздреватого камня в виде
натуральной сделана. Взлез я на нее на самый верх и стою под пальмой, за
стволок-то держуся. В зале шум, блеск, музыка и распарады, а я хоть и на
скале под пальмой стою, а все ничего не вижу, кроме как головы. Так ничего
совсем уж и видеть не надеялся, но только вышло, что больше всех увидал.
Вдруг-с все эти-головы в залах засуетились, раздвинулись, и государь с
князем Голицыным прямо и входят от жары в оранжерею. И еще-то, представьте,
вдет не только что в оранжерею, а даже в самый тот дальний угол прохладный,
куда меня спрятали. Я так, сударыни, и засох. На скале-то засох и не слезу.
- Страшно? - спросил Туберозов.
- Как вам доложить, отец протопоп: не страшно, но и не нестрашно.
- А я бы убег, - сказал, не вытерпев, дьякон Ахилла.
- Чего же, сударь, бежать?
- Чего бежать? Да потому, что никогда царской фамилии не видал, вот
испугался б и убег, - отвечал гигант.
- Ну-с, я не бегал, - продолжал карлик. - Не могу сказать, чтобы совсем
ни капли не испугался, но не бегал. А его величество тем часом все подходят
да подходят; я слышу, как сапожки на них рип, рип, рип; вижу уж и лик у них
этакий тихий, взрак ласковый, да уж, знаете, на отчаянность, и думаю и не
думаю: как и зачем это я пред ними на самом на виду являюсь? Так, дум
совершенно никаких, а одно мленье в суставах. А государь вдруг этак голову
повернули и, вижу, изволили вскинуть на меня свои очи и на мне их и
остановили. Я думаю: что же я, статуя есть или человек? Человек. Я взял да и
поклонился своему императору. Они посмотрели на меня и изволят князю
Голицыну говорить по-французски: "Ах, какой миниатюрный экземпляр! Чей,
любопытствуют, это такой?" Князь Голицын, вижу, в затруднительности, как их
величеству ответить; а я, как французскую речь могу понимать, сам и отвечаю:
"Госпожи Плодомасовой, - говорю, - ваше императорское величество".
Государь обратились ко мне и изволят меня спрашивать:
"Какой вы нации?"
"Верноподданный, - говорю, - вашего императорского величества".
"Какой же вы уроженец?" - изволят спрашивать.
А я опять отвечаю:
"Из крестьян, - говорю, - верноподданный вашего императорского
величества".
Император и рассмеялись.
"Bravo! - изволили пошутить, - bravo, mon petit sujet fidele" (Браво,
мой маленький верноподданный (франц.).), - и ручкой этак меня за голову
взяли.
Николай Афанасьевич понизил голос и сквозь тихую улыбку шепотом
добавил:
- Ручкою-то своей, знаете, взяли, обняли, а здесь... неприметно для
них, пуговичкой своего обшлага нос-то мне ужасно чувствительно больно
придавили.
- А ты же ведь ничего... не закричал? - спросил дьякон.
- Нет-с, как можно! Я-с, - заключил Николай Афанасьевич, - только, как
они выпустили меня, я поцеловал их ручку... что счастлив и удостоен чести, и
только и всего моего разговора с их величеством было. А после, разумеется,
как сняли меня из-под пальмы и повезли в карете домой, так вот тут уж все
плакал.
- Отчего же ты в карете-то плакал? - спросил дьякон Ахилла.
- Да как же отчего? - отвечал, удивляясь и смаргивая слезы, карлик. -
От умиления чувств плачешь.
- Да-а, вот отчего! - догадался Ахилла. - Ну, а когда ж про жененье-то?
- Ну-с, позвольте. Сейчас и про жененье.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ЖЕНИХ
- Только что это случайное внимание императора ко мне по Москве в
больших домах разгласилось, покойница Марфа Андревна начали меня всюду
возить и показывать, а я, истину вам докладываю, не лгу, был тогда самый
маленький карлик во всей Москве. Но недолго это было-с, всего одну зиму...
В это время дьякон, ни с того ни с сего, вдруг оглушительно фыркнул и,
свесив голову за спинку стула, тихо захохотал.
Заметя, что его смех остановил рассказ, Ахилла приподнялся и сказал:
- Нет, это ничего!.. Рассказывай, сделай милость, Николавра, - это я по
своему делу смеюсь. Как со мной граф Кленыхин говорил.
Карлик молчал.
- Да ничего; говорите! - упрашивал Ахилла. - Граф Кленыхин новый
семинарский корпус у нас смотрел, я ему, вроде вот как ты, поклонился, а он
говорит: "Пошел прочь; дурак!" - вот и весь наш разговор; Вот чему я
рассмеялся.
Николай Афанасьевич улыбнулся и стал продолжать.
- На другую зиму, - заговорил он, - Вихиорова генеральша привезла из-за
Петербурга чухоночку Метту Ивановну, карлицу, еще меньше меня на палец.
Покойница госпожа Марфа Андревна слышать об этом не могли. Сначала все
изволили говорить, что эта карлица не натуральная, а свинцом будто опоенная;
но как приехали и изволили сами Метту Ивановну увидать, и рассердились, что
она этакая беленькая и совершенная. И во сне стали видеть, как бы нам Метту
Ивановну себе купить, а Вихиорша, та слышать не хочет, чтобы продать. Вот
тут Марфа Андревна и объясняют, что "мой Николай, говорят, умный и государю
отвечать умел, а твоя, говорит, девчушка, что ж, только на вид хороша, а я в
ней особенного ничего не нахожу". А генеральша говорят, что и во мне ничего
особенного не видят, - так меж собой обе госпожи за нас и поспорят. Марфа
Андревна говорят той: "продай", а эта им говорит, чтобы меня продать. Марфа
Андревна вскипят вдруг: "Я ведь, - изволят говорить, - не для игрушки ее у
тебя торгую: я ее в невесты на вывод покупаю, чтобы Николая на ней женить".
А госпожа Вихиорова говорят: "Что же, я его и у себя женю". Марфа Андревна
говорят: "Я тебе от них детей дам, если будут", и та тоже говорит, что и оне
Марфе Андревне Пожалуют детей, если родятся. Марфа Андревна рассердятся и
велят мне прощаться с Меттой Ивановной. А потом, день, два пройдет, Марфа
Андревна опять не выдержат, заедем, и как только оне войдут, сейчас и
объявляют: "Ну, слушай, матушка, я тебе, чтобы попусту не говорить, тысячу
рублей за твою уродиху дам", а генеральша меня не порочат уродом, но две за
меня Марфе Андревне предлагают. Пойдут друг другу набавлять и. набавляют;
набавляют, и потом рассердится Марфа Андревна, вскрикнет: "Я, матушка,
своими людьми не торгую", а госпожа Вихиорова тоже отвечают, что и оне не
торгуют, - так и опять велят нам с Меттой Ивановной прощаться.
До десяти тысяч рублей, милостивые государи, доторговались за нас; а
все дело не подвигалось, потому что моя госпожа за ту дает десять тысяч, а
та за меня одиннадцать. До самой весны, государи мой, так тянулось; я доложу
вам, госпожа Вихиорова ужасно переломили Марфы Андреевы весь характер.
Скучают, страшно скучают! И на меня все начинают гневаться: "Это ты, -
изволят говорить, - сякой-такой пентюх, что девку в воображение ввести не
можешь, чтобы сама за тебя просилась".
"Матушка, - говорю, - Марфа Андревна, да чем же, - говорю, -
питательница, я могу ее в воображение вводить? Ручку, - говорю, - матушка,
мне, дураку, пожалуйте!"
- Маленький, - прошептал сочувственно дьякон.
- Ну-с, так дальше больше, дошло до весны, - пора нам стало и домой в
Плодомасово из Москвы собираться. Марфа Андревна опять приказали мне
одеваться, и чтоб оделся я в гишпанское платье. Поехали к Вихиорше и опять
не сторговались. Марфа Андревна говорят ей: "Ну, хоть позволь же ты своей
каракатице, пусть они хоть походят вместе с Николашей перед домом".
Генеральша на это согласилась, и мы с Меттой Ивановной по тротуару, на
Мясницкой, против генеральшиных окон и гуляли. Марфа Андревна, покойница, и
этому радовались, и всяких костюмов нам обоим нашили. Приедем, бывало, оне и
приказывают: "Наденьте, Николаша с Меттой, пейзанские костюмы". Мы оба в
деревянных башмаках; я в камзоле и в шляпе, а она в высоком чепчике,
выстроимся парой и ходим, и народа на нас много соберется, стоит и смотрит.
Другой раз велят нам одеться турком с турчанкой, - мы тоже опять ходим; или
матросом с матроской, - мы и этак ходим. А то были у нас тоже медвежьи
платьица, те из коричневой фланели, вроде чехлов сшиты. Всунут нас, бывало,
в них, будто руку в перчатку, ничего, кроме глаз, и не видно, а на
макушечках такие суконные завязочки ушками поделаны, треплются. Но в этих
платьицах нас на улицу не посылали, потому там собаки... разорвать могли, а
велят, бывало, одеться, когда обе госпожи за столом кофей кушают, и чтобы во
время их кофею на ковре против их стола бороться. Метта Ивановна пресильная
были, даром что женщина, но я, бывало, если им хорошенько подножку дам, оне
сейчас и слетят, но только я, впрочем, это редко делал; я всегда Метте
Ивановне больше поддавался, потому что мне их жаль было по их женскому полу,
да и генеральша сейчас, бывало, в их защиту, собачку болонку кличут, а та
меня за голеняшки, а Марфа Андреева этого не снесут и сердятся... А тоже
покойница заказали нам уже самый лучший костюм, он у меня и теперь цел -
меня одели французским гренадером, а Метту Ивановну маркизой. У меня этакий
кивер, медвежий меховой, высокий, мундир длинный, ружье со штычком и тесак,
а Метте Ивановне роб и опахало большое. Я, бывало, стану в дверях с ружьем,
а Метта Ивановна с опахалом проходят, и я им честь отдаю, и потом Марфа
Андревна с генеральшею опять за нас торгуются, чтобы нас женить. Но только
надо вам доложить, что все эти наряды и костюмы для нас с Меттой Ивановной;
все моя госпожа на свой счет делали, потому что оне уж наверное надеялись,
что мы Метту Ивановну купим, и даже так, что чем больше оне на нас двоих
этих костюмов наделывали, тем больше уверялись, что мы ихние; а дело-то
совсем было не туда.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ДВУЛИЧНЫЙ
- Пред самою весной Марфа Андревна говорят генеральше: "Что же это мы с
тобою, матушка, делаем, ни Мишу, ни Гришу? Надо же, говорят, это на
чем-нибудь нам кончить", да на том было и кончили, что чуть самих на
Ваганьково кладбище не отнесли. Зачахли покойница, желчью покрылись, на всех
стали сердиться, и вот минуты одной, какова есть минута, не хотят ждать:
вынь да положь им Метту Ивановну, чтобы женить меня!
У кого в доме светлое Христово воскресение, а у нас тревога, а к
красной горке ждем последний ответ и не знаем, как ей и передать его.
Тут-то Алексей Никитич, - дай им бог здоровья, уж и им это дело
насолило, - видят, что беда ожидает неминучая, вдруг надумались и доложили
маменьке, что Вихиоршина карлица пропала.
Марфе Андревне все, знаете, от этого легче стало, что уж ни у кого
еенет.
"Как же, - спрашивают, - она пропала?"
Алексей Никитич отвечают, что жид украл.
"Как? Какой жид?" - все расспрашивают.
Сочиняем им что попало: так, мол, жид этакий каштановатый, с бородою,
все видели, взял да понес.
"Что же, - изволят спрашивать, - зачем же его не остановили?"
"Так, мол, - он из улицы в улицу, из переулка в переулок, так и унес".
"Да и она-то, - рассуждают, - дура какая, что ее несут, а она не
кричит. Мой Николай ни за что бы, - говорят, - не дался".
"Да как же можно, - говорю, - сударыня, жиду сдаться!" Сам это говорю,
а самому мочи нет совестно, что их обманываю; а оне уж, как ребенок, всему
стали верить.
Но тут Алексей Никитич маленькую ошибку дали: намерение их такое
сыновное было, разумеется, чтобы скорее Марфу Андревну со мною в деревню
отправить, чтобы все это тут позабылось; они и сказали маменьке:
"Вы, - изволят говорить, - маменька, не беспокойтесь, ее найдут, потому
что ее ищут, и как найдут, я вам сейчас и отпишу в деревню".
А покойница как это услыхали, сейчас за это слово и ухватились:
"Нет уж, - говорят, - если ищут, так я лучше подожду, я этого жида хочу
посмотреть, который унес ее".
Тут, судари мои, мы уж квартального с собою лгать подрядили: тот всякий
день приходит и врет, что ищут да не находят. Марфа Андревна ему всякий день
синенькую, а меня всякой день к ранней обедне посылают, в церковь Иоанну
Воинственнику молебен о сбежавшей рабе служить...
- Иоанну Воинственнику? Иоанну Воинственнику, говоришь ты, ходил
молебен-то служить? - перебил карлика дьякон.
- Да-с, Иоанну Воинственнику.
- Это совсем не тому святому служил.
- Дьякон, сядь! Сядь, тебе говорю, сядь! - решил отец Савелий. - А ты,
Николай, продолжай.
- Да что, батушка, продолжать, когда вся уж почти моя сказка и
рассказана. Едем мы один раз с Марфой Андреевной от Иверской божией матери,
а генеральша Вихорова и хлоп на самой Петровке навстречу в коляске, и Метта
Ивановна с ними. Туг Марфа Андреева все поняли и... поверите, государи мои,
или нет... тихо, но прегорько в карете заплакали.
Карлик замолчал.
- Ну, Никола! - подогнал его отец Савелий.
- Ну-с, а тут уж что ж, приехали домой и говорят Алексею Никитичу: "А
ты, сын мой, говорят, выходишь дурак, что смел свою мать обманывать, да еще
полицейского ярыжку, квартального приводил", и с этим велели укладываться и
уехали.
- А вам же, - спросили "Николая "Афанасьевича, - вам ничего не
досталось?
- Было-с, - отвечал старичок, - было. Своими устами прямо мне они
ничего не изрекли, а все наметки давали. В обратный путь как ехали, то как
скоро на знакомом постоялом дворе остановимся, они изволят про что- нибудь
хозяйственное с дворником рассуждать да сейчас и вставят: "Теперь, говорят,
прощай, - больше Я уж в столицы не ездок, - ни за что, говорят, не поеду". -
"Что ж так разгневались, сударыня?" - скажет дворник. А они: "Я, - изволят
говорить, - гневаться не гневаюсь, да и никто там моего гнева, спасибо, не
боится, но не люблю людей двуличных, а тем особенней столичных", да на меня
при этом и взглянут.
- Ну-с?
- Ну-с, я уж это, разумеется, понимаю, что это на мой счет с Алексеем
Никитичем про двуличность, - подойду, униженно вину свою чувствуя, поцелую
ручку и шепну: "Достоин, государыня, достоин сего, достоин!"
- Аксиос, - заметил дьякон.
- Да-с, аксиос. Этим укоренением вины своей, по всякую минуту, их,
наконец, и успокоил.
- Это наитеплейше! - воскликнул Туберозов.
Николай Афанасьевич обернулся на стульце ко всем слушателям и заключил:
- Я ведь вам докладывал, что история самая простая и нисколько не
занимательная. А мы, сестрица, - добавил он, вставая, - засим и поедемте!
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ УЛЕТАЕТ, И С НИМ УЛЕТАЕТ СТАРАЯ СКАЗКА
Марья Афанасьевна стала собираться.
Все встали с места, чтобы проводить маленьких гостей, и беседа уже
казалась совершенно законченною, как вдруг дьякон Ахилла опять выступил со
спором, что Николай Афанасьевич не тому святому молебен служил.
- Это, отец дьякон, не мое, сударь, дело знать, - оправдывался,
отыскивая свой пуховый картуз, Николай Афанасьевич. - Я в первый раз пришел
в церковь, подал записку о бежавшей рабе и полтинник; священник и стали
служить Иоанну Воинственнику, так оно после и шло.
- Плох, значит, священник.
- Чем? чем? чем? Чем так, по-твоему, плох этот священник? - вмешался
неожиданно кроткий отец Бенефисов.
- Тем, отец Захария, плох он, что дела своего не знает, - отвечал
Бенефисову с отменною развязностью Ахилла. - О бежавшем рабе нешто Иоанну
Воинственнику петь подобает?
- Да, да! А кому же, по-твоему? Кому же? Кому?
- Кому? Ведь, слава тебе господи, сколько, я думаю, лет эта таблица
перед вами у ктитора на стене наклеена; а я ведь по печатному читать разумею
и знаю, кому за что молебен петь.
- Да!
- Ну и только! Федору Тирону, если вам угодно слышать, вот кому.
- Ложно осуждаешь: Иоанну Воинственнику они праведно служили.
- Не конфузьте себя, отец Захария.
- Я тебе говорю: правильно.
- А я вам говорю: понапрасну себя не конфузьте.
- Да что ты тут со мной споришь! Ишь! ишь!.. спорщик какой!
- Нет, это что вы со мной спорите! Я вас ведь, если захочу, сейчас могу
оконфузить.
- Ну, оконфузь.
- Ей-богу, оконфужу!
- Ну, оконфузь!
- Ей-богу, ведь оконфужу, не просите лучше, потому я эту ктиторскую
таблицу наизусть знаю.
- Да ты не разговаривай, а оконфузь, оконфузь! - смеясь и радуясь,
частил Захария Бенефисов, глядя то на дьякона, то на чинно хранящего
молчание отца Туберозова.
- Оконфузить? извольте, - решил Ахилла и сейчас же, закинув далеко за
локоть широкий рукав, загнул правою рукой большой палец левой руки, как
будто собирался его отломить, и начал: - Вот первое: об исцелении
отрясовичной болезни - преподобному Марою.
- Преподобному Марою, - повторил за ним, соглашаясь, отец Бенефисов.
- От огрызной болезни - великомученику Артемию, - вычитывал Ахилла,
заломив тем же способом второй палец.
- Артемию, - повторил Бенефисов.
- О разрешении неплодства - Роману Чудотворцу; если возненавидит муж
жену свою - мученикам Гурию, Самону и Авиве; об отогнании бесов -
преподобному Нифонту; от избавления от блудныя страсти - преподобному
Мартемьяну...
- И преподобному Моисею Угрину, - тихо вставил до сих пор только в такт
покачивавший своею головкой Бенефисов.
Дьякон, уже загнувший все пять пальцев левой руки, секунду подумал,
глядя в глаза отцу Захарии, и затем, разжав левую руку, чтобы загибать ею
пальцы правой, произнес:
- Да, можно тоже и Моисею Угрину,
- Ну, теперь продолжай.
- От винного запойства - мученику Вонифатию...
- И Мовсею Мурину.
- Что-с?
- Вонифатию и Мовсею Мурину, - повторил отец Захария.
- Точно, - подтвердил дьякон.
- Продолжай.
- О сохранении от злого очарования - священномученику Киприяну...
- И святой Устинии.
- Да позвольте же, наконец, отец Захария!
- Да нечего мне тебе позволять, русским словом ясно напечатано: "и
святой Устинии".
- Ну, хорошо! ну, и святой Устинии, а об обретении украденных вещей и
бежавших рабов (дьякон начал с этого места подчеркивать свои слова) Федору
Тирону, его же память празднуем семнадцатого февраля.
Но только что Ахилла вострубил свое последнее слово, как Захария, тою
же своею тихою и бесстрастною речью, продолжал чтение таблички словами:
- И Иоанну Воинственнику, его же память празднуем десятого июля.
Ахилла похлопал глазами и проговорил:
- Точно, теперь вспомнил: есть и Иоанну Воинственнику.
- Так о чем же это вы, сударь, отец дьякон, изволили спорить? -
спросил, протягивая на прощанье свою ручку Ахилле, Николай Афанасьевич.
- Ну, вот поди же ты, говори со мной! Дубликаты позабыл, вот из чего
спорил, - отвечал дьякон.
СТАРЫЕ ГОДЫ В СЕЛЕ ПЛОДОМАСОВЕ
К главе VI
И вот Марфа Андревна принималась за дело основательней: она брала с
собою ключницу и прежде всего запирала один конец коридора. Здесь, у
запертой двери, Марфа Андревна оставляла ключницу, вооружив ее голиком на
длинной палке, а сама зажигала у лампады медный фонарик и обходила дом с
другого конца. Всполох был страшнейший. Марфа Андревна, идучи с своим
фонарем, изо всех углов зал, гостиных и наугольных поднимала тучи людей и
гнала их перед собою неспешно. Она знала то, чего никто из гонимых не знал,
она знала, что впереди всех их ожидает ловушка - запертый конец коридора, из
которого им ни в бок, ни в сторону вынырнуть некуда. Испуганная челядь
действительно так и попадалась в дефилеи коридора, и здесь-то, в этом, узком
конце длинного прохода, освещаемого одним медным фонариком, происходила
сцена, которую, по правде сказать, Марфа Андревна как будто даже несколько и
любила.
По мере того как она загоняла все большую и большую толпу народа, ею
самою овладевала кипучая, веселая заботность; она смотрела вокруг и около, и
потихоньку улыбалась, и, вогнав, наконец, в коридор всю ватагу, весело
кричала стоявшей по тот бок у запертой двери ключнице: "Держи их, Васена!
держи!" И вслед за этим Марфа Андревна с детским азартом начинала щелкать
кого попало по головам своей палочкой.
Тесно скученная толпа мужчин и женщин, все растрепанные и
переконфуженные, бились и теснились здесь, как жеребята, загнанные на выбор
в тесную карду. Каждому из застигнутых хотелось протолкаться вперед, попасть
ближе к двери, спрятаться вниз и скрыть свое лицо от барыни. Марфа Андревна
наказывала свою крепостную челядь своею дворянской рукою, видя перед собой
лишь одни голые ноги, спины да затылки. Во время ее экзекуции она только
слыхала нередко писк, визг, восклик: "Ой, шею, шею!", или женский голос
визжал: "Ой, да кто здесь щекочется!" Но имен обыкновенно ни одного толпою
не произносилось. Имена виновных открывались особенным способом, тешившим
Марфу Андревну. Для этого Марфа Андревна приказывала ключнице отпирать дверь
и пропускать через нее по одному человеку, объявляя при этом вслух имя
каждого, кто покажется. По этому приказу замкнутая дверь коридора слегка
приотворялась, и Марфа Андревна и ключница одновременно поднимали над
головами - одна фонарик, другая - просто горящую свечку. Западня была
открыта, и птиц начинали выпускать. Ключница давала протискиваться одному и,
вглядываясь ему в лицо, возглашала:
- Первый Ванька Индюк! Марфа Андревна отвечала ей:
- Пропусти!
Лакей Ванька Индюк проскользал в дверь и исчезал в темном пространстве.
Ключница пропускала другого и возглашала:
- Ткач Есафей!
- Пропусти! Экой дурак, и он туда же: ноги колесом, а грехи с ума не
идут.
Опять пропуск.
- Иван Пешка.
- Пусти его.
- Егор Кажиен!..
Ключница переменяла тон и взвизгивала:
- Ах ты боже мой, да что ж это такое?
- Ну!.. Чего ты там закомонничала?
- Да как же, сударыня: один сверху идет, а двое снизу крадком
пролезают.
- Не пускай никого, никого понизу не пускай.
- Да, матушка, за ноги щипются!
- Эй вы! не сметь за ноги щипаться! - командует Марфа Андревна, и опять
начинается пропуск.
- Аннушка Круглая.
- Хороша голубка! Что тот год, что этот, все одно на уме!.. Пусти ее!
- Малашка Софронова!
- Ишь ты! Сказать надо это отцу, чтоб мокрой крапивой посек. Пусти.
Долго идет эта перекличка и немало возбуждает всеобщего хохота, и,
нашнец, кучка заметно редеет. Марфа Андревна становится еще деятельнее и
спрашивает:
- Ну, это кто посл