чьем-то чужом саду, чтобы пройти чрез него, и опять забрать ограду за ними.
- Чужой сад! - сказал Алкивиад.
- Ба! Это ничего, - отвечал Петала. - Я знаю хозяина; он бедный человек, башмачник.
- Разве бедность его дает нам право ломать его ограды? - спросил Алкивиад.
- Дает, потому что и он во мне нуждается. Он знает, что завтра, послезавтра я могу его освободить из тюрьмы или сделать еще что-нибудь для него полезное.
Алкивиад не возражал на это; он и сам был рад спасти от грязи свои афинские ботинки; но все, что бы ни делал, ни говорил этот человек, ему было противно.
Ему было противно, когда он слышал, что Петалу называли пэди и, как ему казалось, искажали значение этого ласкательного слова, называя им грубого и грязного тридцатилетнего архонта. Не нравилось ему также, когда Петалу звали поликаром. Какой же он паликар? На вид неуклюж и грязен, боязлив. С тех пор как разбой стал сильнее около Рапезы, в имение свое не ездит, на охоту за город ходить боится. Такие ли бывают паликары? Сам Алкивиад паликар - другое дело. Скачет верхом каждый день далеко по горным тропинкам, иногда до самой Петы; собой красив, моложав и свеж, как девушка, ловок и умен.
А звать Петалу паликаром и пэди - это не имеет смысла. Иные в городе находят Яни Петалу не только паликаром и пэди, не только дельцом и образованным человеком хорошей фамилии, но еще и очень остроумным человеком.
Алкивиад старался понять, в чем же его остроумие; замечал, чему смеются люди, когда он говорит.
Иногда к Алкивиаду заходили вместе с Яни Петала и другие молодые люди, сыновья докторов, купцов, священников городских и учителей, все люди "хорошие", "лучшего общества"; пели (притворив окна) патриотические песни, шутили и беседовали. Алкивиад прислушивался к остроумию их.
- Молчи, молчи! - говорил Петала приятелю, - я посажу тебя на телеграфную проволоку, и мы тебя будем с двух сторон бить хлыстами, и ты так верхом до Янины доедешь!
Все хохотали.
- Где он находит все это, этот человек! - восклицали собеседники.
Один из источников остроумия Петалы Алкивиад, однако, скоро нашел. Петала и сам не скрывал его.
Это была книжка, которая вышла недавно в Константинополе под заглавием: "Орнито-скалйзмата", что значит "Куриное скобление", то есть автор роется в житейском прахе и выскабливает всякую мелочь для осмеяния порока.
Книжка эта составлена в виде букваря, по алфавиту, и каждое слово имеет определение ядовитое и тонкое, по мнению многих греков.
Русский (например) значит - человек, который бьет свою жену, своего слугу и своего осла.
Эллины - народ, знаменитый своим согласием.
Женщины - потомки Евы.
Лягушки - соловей озера.
Книги - вещи, распространяющие торговлю бумагой.
Придворный - смотри слово льстец.
Разврат - дитя роскоши и т. п.
Петала не скрывал этой книги, не выдавал ее ум за свой, а напротив того, носил ее с собою всюду и прочитывал из нее отрывки охотно всем.
Алкивиад все-таки был слишком образован, чтобы не возмущаться "куриным скоблением" и не находить с досадой, что и в отношении забавности простодушный Тодори и всякий простой эпирот гораздо лучше своих соотчичей богатого круга, настолько же выше и забавнее беседой, насколько он выше их смелостью и горячим чувством веры и народности.
"Куриным скоблением" Петала еще больше опротивел Алкивиаду. Догадаться, однако, сам, что Петала ему соперник, Алкивиад долго не мог. Самые нравы были таковы, что ничего не могло быть заметного. Петала нередко бывал у Ламприди, но он за Аспазией не ухаживал, почти никогда с ней не говорил, а если говорил, как со всеми, о вещах самых обыкновенных, так что и в голову ничего прийти не могло.
Первое подозрение о том, что Петала ему соперник, подали разговоры самой семьи Ламприди. Однажды, когда Аспазия была в комнате невестки, у очага собрались отец, мать Ламприди, глухой сын, Николаки и Цици.
Алкивиад вошел и застал их за оживленным разговором. Даже глухой принимал в нем участие. Для него нарочно все изменяли голос и шептали, стараясь делать движения губ как можно выразительнее.
Николаки не прекратил разговора при Алкивиаде, и сама старушка обратилась к нему с вопросом:
- Каким ты человеком считаешь Яни Петалу?
- Худым человеком, - сказал Алкивиад.
- Чем же он так худ? - спросила старушка как будто и с досадой.
Алкивиад хотел узнать, отчего говорят о Петале.
- Так, - сказали ему. - Зашел разговор: что он за человек.
- Я говорю, что он хороший паликар! - сказала мать.
- В чем же хороший? - спросил Алкивиад с недобрым чувством.
- Он у нас из первой здесь семьи, - сказала мать. Отец, однако, который был очень горд тем, что еще при Али-паше дом Ламприди был известен, заметил на это, что семья Петала не так-то первая. Отец его был простая деревенщина из-за гор и в Валахии разжился.- Имеют теперь состояние! - сказала мать. - Я ведь и не равняла их с нашею семьей или с другими большими очагами. Я говорю, что теперь они имеют, и лучшего палакира в нашей стороне не найдешь.
- С этим я соглашаюсь вполне, - сказал старик.
Николаки стал требовать от Алкивиада, чтоб он сказал, какие недостатки у Петалы. Алкивиад об "Орнито-скализмата" умолчал, потому что и Николаки, и отец его оба уважали эту книжку и звали автора ее "демон", но стал говорить, что Петала неопрятен, скуп, лукав и трус.
- Он не скуп, но экономен, - сказал старик, - торговец человек, хозяин. Торговля - это душа народной и государственной жизни.
Николаки перебил отца (он сам не всегда любил застегивать панталоны; любил и по гостям ходить без галстуха и за обедом ел прямо с блюда, разливая соус на скатерть); он вступился за неопрятность Петалы.
- Он человек деловой, занят с утра до вечера. Ему некогда вашими деликатностями заниматься, цилиндр на голове носить и перчатки на руках...
Глухой захотел знать тоже в чем дело. Но когда ему сказали губами, о каких пустяках заботится Алкивиад, он махнул рукой на него и ушел в свою контору.
Неприятнее же всего были возражения отца и сына Ламприди на обвинения в трусости, которые возводил Алкивиад на Петалу.
- Конечно, - сказал Николаки, - он по горам не скачет один и разбойников опасается; но в этом ничего нет худого. Он человек с состоянием и знает, что его Салаяни схватит и возьмет большой выкуп. И какая польза в такой храбрости? Но что умеет быть мужественным, когда нужно, так у нас есть и пример. Недавно в глухой стороне города, за казармой, солдаты турецкие отняли у одной бедной старухи большой кусок сукна, который она несла, бедная, домой. Петала гулял в это время около казармы с другими молодыми людьми. Он услыхал крик старухи, узнал в чем дело, кинулся один в толпу солдат, разогнал их, отнял сукно и грозился сейчас же пойти к каймакаму вместе со старухой... Солдаты просили у него за товарища прощения. Это полезное мужество... Пусть за город никогда не ездит и не ходит, пусть боится разбойников и пусть почаще приносит такую пользу бедным соотечественникам своим, какую он принес этой женщине!
Кир-Христаки согласился с этим и хвалил Петалу.
- Что говорить! - сказал он. - Сказано, он человек каким следует быть...
Алкивиад попробовал, возвратившись вечером домой, узнать мнение Парасхо о Петале, но этот почтенный старец не сказал о нем ни особого худа, ни добра. "И худ, и хорош, смотря по обстоятельствам!" - заметил он только, но потом прибавил: "А слышал ты, что за него хотят отдать Аспазию?.. Невестка Николакина и старуха сама мать много стараются; но мать Петалы - на! Железо-женщина. Хочет кроме сада еще тысячу лир приданого; а семья Ламприди 700 предлагает. Дело и стало на этом несогласии". Как ни был Алкивиад возмущен тою мыслию, что его можно мерить одним аршином с таким хамалом[19] (так звал он иногда Петалу), но что же было делать? Надо бороться и с хамалом, если он соперник...
- Но нет! возможно ли, чтобы милая Аспазия предпочла Петалу?..
Чорные бархатные очи, румяное, нежное, молодое лицо, отвага, ловкость, одежда модная, голос приятный, шелковистая борода, стихи... любезность, патриотизм... Разве возможно, чтобы молодая женщина не видала и не ценила всего этого?..
Какой же Петала соперник? Не надо и унижать себя такими сравнениями.
Вскоре после этого один случай навел старика Христаки на следы Салаяни. В знаменитом воинскими подвигами во время восстаний селе Вувусе жили вместе двое братьев - капитан Анастасий Сульйо и младший брат его Панайоти, которого чаще звали Пан-Дмитриу, то есть Панайоти, сын Дмитрия.
Они оба были женаты во второй раз. Капитану Сульйо было теперь уже за пятьдесят лет, а младшему брату не было еще и сорока. Старший брат овдовел рано и имел лишь одного сына, - молодца, каких мало. Лет двенадцать тому назад сыну этому вздумалось без всякой обиды от кого-нибудь, без всякой причины позабавиться с разбойниками. Ни зла, казалось, юноша никому не желал, и ему никто не делал зла; но он познакомился с разбойниками, и понравилась ему бродячая эта и лихая жизнь... Приметил это отец и стал его стращать и отговаривать. Молодец не послушался и убежал в горы. Паша тогда был строгий и искусный, "такой паша (говорил с почтением сам старый капитан), что младенцы в утробе матери от взгляда его дрожали!" Разбойников скоро поймали. Из них двое были турки-арнауты, а трое - греки. С ними вместе схватили и сына капитана Сульйо, который не успел и вреда никакого сделать.
Любил паша торжества и парады; любил, чтобы на него народ смотрел и видел бы, как он казнит злодеев. Он выехал сам навстречу разбойникам и въезжал назад в город верхом с войском и барабанным боем, и говорил даже народу, и туркам, и грекам, указывая на связанных преступников: "Видите, люди, как я воров и злодеев ловлю! Смотрите и вы все живите хорошо у меня!"
Вели по городу так и бедного сына капитана Сульйо; судили его и присудили вместе с другими повесить, на страх и пример.
Плакал капитан и деньги большие, по своим силам, предлагал, и пашу самого умолял пощадить единственного сына его.
Паша, слушая капитана, был тронут (все заметили это). Но что ж было делать! Он хотел показать строгий пример, и юношу Сульйо повесили вместе с другими.
Отец тогда отер отцовские слезы и стал опять паликаром, каким и был всегда.
Он пошел смотреть, как казнили сына. Смотрел не отворачиваясь и, уходя с места казни, сказал при друзьях:
- Не посрамил ты хоть имени нашего эллинского, и то хорошо! Вещи свои людям дарил, и оттолкнул ты сам стул ногой, когда надели тебе петлю, дитя мое! И то хорошо!
Он узнал также, что один из престарелых шейхов мусульманских предлагал сыну перейти в мусульманство и обещал ему за это тайно спасти его. Сожалея о его молодости и красоте, он просил и уговаривал его как только мог, и не достиг ничего.
- Нельзя нам христианской веры менять! - отвечал юноша на все его уговоры.
Прошло несколько лет; капитан Сульйо стал привыкать, но все еще тосковал. Пришел он раз по делу к паше, и паша его вспомнил и принял хорошо.
__ Нет у тебя детей вовсе? - спросил он капитана.
И когда капитан ответил, что нет, паша сказал ему:
- Так Богу было угодно, бедный Анастасий. Что делать! Ни я, ни ты в этом суде не виноваты, а судьба наша. А ты бы женился опять, и будут дети. Без детей что за жизнь человеку!
Взялся сам паша искать для Анастасия жену.
- Не ищите ему богатую, а хорошую; деньги у него есть - говорил паша.
И жена паши, зная все это дело от мужа, жалела капитана. И она взялась помогать; разослали по разным домам старух: и турчанок, и христианок, и арабок, отыскали разных невест. Но больше всего понравилась сиротка одна, семнадцати лет, дочь одного умершего бакала, которая жила вдвоем с теткой в маленьком доме в предместье.
Собой была она мила и нравом тихая, и кроме приданого, которое у нее было, паша еще выхлопотал чрез митрополита, чтоб ей из общественных сумм тридцать золотых лир дали.
- Горожанка она! - сказал капитан паше. - Работа у нас в селах тяжелая.
- Я тебе горе сделал, я и радость хочу тебе причинить, слушай меня, капитане! - сказал паша.
Сульйо оделся в хорошее платье, усы подкрутил и пошел смотреть молодую невесту. Кровь у него была не стара еще, и как он увидал ее, когда она вынесла ему на подносе варенье и сперва, опустив глаза, долго стояла пред ним, пока он брал варенье и говорил с теткой, а потом, поклонясь ему, стала отходить задом и взглянула ему прямо в его капитанские глаза глазами девичьими и покраснела, тогда старый Сульйо забыл, что она не привычна к сельской работе.
Уговорились обо всем с теткой; невесту опять позвали; она поцеловала руку жениха, а жених превеселый пошел и у паши полу поцеловал.
Паша любил таких старых капитанов-молодцов и сказал, когда Сульйо ушел, другим туркам:
- Хороший человек! И что за мошенники эти греки, что не хотят ладно с нами жить! А мы бы жили с ними хорошо, когда бы "е они.
- Московские дела, эффендим, - заметил ему другой турок.
- Грекам и Москва не нужна! Они много хуже Московы, - отвечал паша.
Обвенчался старый капитан с молодою Василики, и стали они жить хорошо. Василикй оделась по-деревенски и стала работать землю под виноградник не хуже других, за домом смотрела еще лучше, потому что в городе привыкла к большой чистоте. Двух мальчиков подряд родила капитану и одну девочку. Сердился капитан, Василикй слушалась и молчала; худо об ней не говорил никто. Не любила она только, когда капитан сначала кричал ей: "Васило!"
- Не говори ты мне так, - просила она его, - не обижай ты меня. Я сирота, и ты меня такою взял.
Капитан жалел и спрашивал:
- Как же тебя, море, звать, скажи ты мне, бедная твоя голова!
- Зови ты меня Василики, а не Васило. Васило, это по-сельски, а я не сельская.
- Это ведь гордость, - возражал капитан, но в угоду ей звал ее так, как она хотела. Иногда при людях близких он нарочно кричал громко и сурово:
- Васило, иди сюда!
Жена молчала в другой комнате и не шла...
- Кира-Василикй, пожалуйте сюда! - говорил капитан тихо и подмигивая гостям.
И Василикй тогда приходила.
Младший брат капитана, Пан-Дмитриу, женился во второй раз недавно, на девушке очень красивой: она гораздо красивее старшей невестки. Звали ее Александра; ростом она была высокая, белая, чернобровая и черноглазая, а волосы были у ней белокурые. В песнях эпирских таких точно девушек и хвалят...
"Она белокурая и черноглазая", хвалит песня, "брови ее как снурки, глаза как оливки, а волосы светлые, длиной в сорок пять аршин". И Пан-Дмитриу женился не просто, а были и с ним сначала всякие приключения.
Ему было тогда не больше тридцати двух лет, и собой он был молодец, но Александре не нравился. Александре нравился другой, мальчик молодой, двадцати лет (а ей самой было тогда семнадцать). Девушки сельские свободнее городских в Эпире. Куда им прятаться, когда надо работать в поле, топливо мелкое рубить, виноградники копать, виноград собирать!.. Говорили все про Александру, что она любила молодого поповского сынка Григорья, и будто, когда встретит его в поле, сама заговорит с ним и скажет ему: "душка моя! очи ты мои! взяла бы я на себя все твое худо!" Либо колпачок новый белый ему обещает сама вышить густо по краю.
Пан-Дмитриу сватался за Александру; но она не хотела, а родители не принуждали ее; и она раз осмелилась так, что сказала ему:
- Молчи ты у меня, несчастный. Я не возьму тебя мужем. Ты изломанный!
- Чем же я изломанный? - спросил Пан-Дмитриу и удивился.
Все видели, что он собой молодец, а так, видно, с досады девушка сказала, чтоб его обидеть.
- Покажу я тебе, какой я изломанный! - сказал Пан-Дмитриу.
Вышел раз за деревню и отыскал Александру в винограднике одну. Поймал ее; рот ей зажал и обрезал ей волоса.
- Чтобы знала ты, какой я изломанный!
Другие крестьяне все вступились за девушку и отвели Пан-Дмитриу в город в тюрьму. В тюрьме продержали его три месяца, и опять же кир-Христаки его оттуда выручил.
Добился, однако, Пан-Дмитриу, что Александра вышла за него замуж. Он был богаче ее родных; у него баранов было больше, и земли они с братом от кир-Хрис-
таки держали много (потому что Вувуса была чифтликом у кир-Христаки).
Когда женился Пан-Дмитриу, Александра стала ему жена как жена, и жили они тоже хорошо, хоть ссорились почаще, чем капитан с Василики. И капитан был добрее брата, и Василики была гораздо смирнее Александры. Братья поделились в доме, списки составили, свидетелей и священника призвали. Капитан брату и главный двор уступил, а сам в другую сторону сделал себе выход; а баранов держали они еще вместе и другие торговые и хозяйские дела сообща почти всегда делали.
Около того времени, однако, как приехать Алкивиаду в Эпир, они начали ссориться, и люди посторонние говорили, что виноват Пан-Дмитриу больше, что он старшего брата не уважает.
Что у них было сначала, трудно сказать, только Постом Великим приехал капитан Сульйо к кир-Христаки в Рапезу и стал просить его рассудить их с братом на месте.
- Брат, - говорил он, - тоже согласен, и что ваше благородие скажет, то и будет. Не хотим мы и к митрополиту идти, а уж к кади и не советуйте нам, к кади не пойдем мы. Мы желаем, чтобы вы рассудили нас.
Кир-Христаки отговаривался и делом своим, и тем, что турки будут недовольны, зачем он судит людей.
- А главное, - сказал он наконец, - кто ж хороший человек из города теперь к вам деревенским поедет. Вы пристани держите разбойников и друзья с ними. Мне и жизнь и деньги мои дороги... Не войско же мне турецкое с собой брать?
Капитан божился, что ничего не будет; Алкивиаду хотелось съездить, Николаки тоже был не прочь, и они поддерживали капитана.
Капитан обещался выслать на самую реку сколько угодно вооруженных молодцов и сам готов был выйти с ними господам навстречу с ружьем и ятаганом, как следует, и проводить их от реки, через ущелья и скалы, до самой Вувусы. В город же самый прислать стражу из сельских христиан, и сам кир-Христаки знал, что в глазах турок будет неприлично.
Выйдет это для каймакама оскорбительно, будто турецкое начальство не в силах защищать граждан. Взять же из города жандармов турецких тоже нехорошо, потому что не следует туркам видеть, как кир-Христаки патриархально сам судит. И зачем без крайней нужды турок мешать в дела?
Не ехать - опять нехорошо, зачем лишать себя популярности и влияния, особенно на тех крестьян, которые в его чифтликах[20] живут. Однако ему и шаг за город выехать было страшно без вооруженных людей. Поэтому решили так: взять с собой Тодори пешим без ружья, но с пистолетом и ножом за поясом, и еще своих мальчиков, чтоб около лошадей пешими шли и хоть в обуви ножи имели, и, кроме того, пригласить верхом одного богатого старика, который теперь служит кавассом при одном консульстве, наклоненного разбойника, того самого, которого кир-Христаки хвалил в своем письме Алкивиаду. Теперь он живет процентами и торговлей; дом имеет свой большой и кавассом лишь из чести и из безопасности служит.
Так решили это все; назначено было ехать в следующую пятницу утром, чтобы кир-Христаки свободен был от меджлиса, и капитан Сульйо простился и уехал.
В пятницу утром, как только ясное солнце рассеяло над городом и горами зимний туман, кир-Христаки, Николаки, его сын, Алкивиад и поклоненный разбойник Сотирий выехали из Рапезы верхами. Тодори, веселый-развеселый, шел впереди, показывая, где лучше ехать; а мальчики, тоже довольные, шли около господских лошадей: один около отца Ламприди, другой около сына. Все, конечно, ехали шагом. Только один Алкивиад, где было поровнее, пускался вихрем скакать вперед, напевая итальянские бравурные арии и опять вскачь возвращаясь назад.
Переехали реку вброд, и на той стороне встретили господ трое пеших вооруженных крестьян, и оба брата Сульйо на мулах и тоже с оружием.
Увидав около себя целую стражу, Николаки и отец его повеселели и стали шутить и беседовать с крестьянами.
Алкивиад уговаривал Николаки ехать вперед, и тот согласился. Впереди их шел только один молодой крестьянин, перекинув за плечи рукава, и шел так быстро по камням, что Алкивиад с Николаки не обгоняли его, несмотря на то, что ехали самым крупным шагом. Все другие отстали от них. Вувуса, которая из города и с реки была так хорошо видна, а потом скрылась за скалами, опять показалась вблизи, и молодые люди запели вместе клефтскую песню о старых битвах с турками в этих местах.
Пели они дружно и складно; Алкивиад старался сам подделаться, как мог лучше, под турецкий напев, и так доехали они до одного ручья.
На ручье увидали они двух женщин: старуху и молодую... Они мыли белье. Молодая обернулась лицом к всадникам и засмеялась.
- Вы поете песни о том, как мы воевали здесь, - сказала она. - Мы воюем, а вы только песни наши поете! Это хорошо!
- Вот какая смелая! - сказал Алкивиад.
- Отчего же мне смелой не быть? - спросила она.
- Как тебе не быть смелой, - сказал Алкивиад. - Вот Бог тебя какою красавицей сделал. Кто же ты такая, скажи нам?
Николаки тоже смеялся с ней и сказал Алкивиаду, что она и есть Александра, жена Пан-Дмитриу.
- А что, - спросил он, - косы отрасли с тех пор? Красавица опять засмеялась громко и сказала:
- И ты о косах моих знаешь! Вот вы, горожане, какие люди... Заставила бы я вас виноградники копать, как мы копаем целые дни, тогда бы и руки у вас не были бы такие белые, как теперь... Мы воюем с турками, а вы песни о войне поете. Виноградники мы копаем, мы убиваемся, а вы только и знаете, что кушать виноград...
Николаки на эти строгие слова вынул душистый жасмин из петли сюртука своего и любезно подал его крестьянке...
- Это значит, ты мне понравилась! - сказал он.
- Это я тебе так понравилась? А ты понравился мне или нет? Уж как мне тебе на это сказать, и не знаю... Вот этот паликар лучше тебя, я думаю, будет, - отвечала она и указала на Алкивиада.
- У нас говорится пословица, - возразил Николаки, - когда овца брыкается - волку радость. Когда женщина бранит, значит полюбила!..
Скоро приблизились другие всадники и сам муж Александры. Молодые люди оставили ее и поехали дальше.
Алкивиад не мог воздержаться, чтобы не заметить, какая разница между деревенскими и городскими женщинами в Турции. "Насколько деревенские естественнее и свободнее!"
Приехали, наконец, в Вувусу, и, отдохнув немного, кир-Христаки начал судить и мирить двух братьев. Три часа длился этот суд и кончился примирением. Составился целый меджлис, в нем приняли участие два сельских священника. Николаки, Алкивиад и кавасс Сотири помогали тоже сколько могли. Увещания церковные, дружеские советы, законы турецкие и местные обычаи, совесть - ничто не было пренебрежено. Спор был большой. Капитан Сульйо жаловался, что Панайоти отпахивает у него всякий год ту землю, которую ему, старшему брату, завещал отец; Панайоти жаловался, что старший брат не отдал ему подноса, который остался от отца, что во время его отсутствия не кормил его собаку. "А собака такая, пастушья, хорошая и ужасная, пять лир стоит, и турецкий старый закон говорит: кто убьет такую, собаку у другого, тот должен заплатить хозяину столько денег, сколько стоит куча проса в рост собаки. Повесят мертвую собаку так, чтоб она ногами задними до земли касалась, вытянут ее, и сыплют семя, семя все обсыпается; когда сравнится куча с головой собаки? А просо - семя не дешевое! Вот что такое эта собака!" - сказал Пан-Дмитриу. Жаловался еще меньшой брат, что когда делились они, то положил Сульйо заделать дверь и окна свои, которые выходили на двор брата, и" не заделывает, и кира-Василики все подсматривает у них на дворе. Жаловался старший брат опять на запашку, вынимал отцовское завещание и читал: "а ту землю, которая от больших камней на дороге идет до большого дерева, прунари[21] именуемого, отдаю старшему сыну моему Анастасию". Пан-Дмитриу возражал, что старший брат, с тех пор как был в Греции и привез оттуда греческий паспорт - уже не турецкий подданный; иностранцы же прав на недвижимость в Турции не имеют. Пан-Дмитриу жаловался, что капитан Сульйо его жену Александру худыми словами поносит и всячески грозит ей.
- За худые дела! - возражал старший брат.
Все это нужно распределить по статьям, разобрать и рассудить по совести, и кир-Христаки вел дело очень искусно. То хвалил братьев, что они прибегли к христианскому братскому суду вместо турецкого, то доказывал Пан-Дмитриу, что о собственности и он говорить не может, потому что Вувуса чифтлик, собственность его самого, кир-Христаки Ламприди, а они, селяне, имеют лишь право пользоваться плодами земли, что если говорить о турецком законе, то и сам он, кир-Христаки, может найти сотни причин удалить с земли своей их обоих. Стыдил Пан-Дмитриу за то, что он не чтит брата, который его выняньчил и в люди, как отец, вывел; стыдил и старика за то, что он худыми словами Александру поносит. Ходил смотреть, где окно и где дверь на дворе, смотрел и собаку и велел с ней хорошо обращаться. Поднос отцовский решил отдать Пан-Дмитриу не по праву, а по совести, потому что у Василики, жены капитана, было и без того три своих подноса.
Не легко кончилось дело; оба брата горячились и сердились, кричали и утихали поочередно.
Капитан Сульйо еще был тише; когда кир-Христаки замечал ему: "Как же ты, друг, не понимаешь этого!" Сульйо вздыхал, склонялся и грустно стучал себя по лысой голове пальцем.
- Где ум? Где ум у нас, эффенди мой? Где ум наш, скажи ты мне! Где ум?
- Слушай, капитане, - говорили ему, - не кричи, а слушай.
- Не буду кричать, эффенди мой, не буду! Слушаю, слушаю!.. Как нам не слушать... Где ум? Где наш ум!
Когда Пан-Дмитриу начинал опять доказывать свои права на землю, капитан подмигивал судьям молча или вздыхал, указывая на свою грудь, где за жилетом было спрятано завещание, или шептал: "от камней до большого дерева - прунари именуемого".
Меньшой брат был и упорнее и необузданнее. Правда, старший брат сидел вместе с судьями, а он из почтения судился стоя, но зато он кричал громче, входил в исступление, прыгал то вперед, то назад, клялся, не внимал увещаниям.
Один раз Аамприди закричал на него:
- Если не хочешь слушать меня, к туркам иди! А другой раз кавасс Сотири сказал ему:
- Друг мой, море друг мой, успокоился бы ты немного и говорил бы как человек; что это тебя как черви какие-то гложут? Так судить эффенди не может. Хорошо он сказал: иди к туркам!
И попы в один голос подтвердили:
- Много у тебя злобы, Пан-Дмитриу, а это великий грех!
Тогда лишь он успокоился и ответил, что ему лучше дело свое проиграть на суде у кир-Христаки, чем ходить в мехкеме. Наконец помирили братьев. В хозяйственном деле оправдали старого капитана, только велели ему окно и дверь заделать, поднос отдать и собаку кормить. Посоветовали Александру не обижать и не бесчестить худыми словами.
- Одна семья, один род, - сказал кир-Христаки. - Брату обида, а тебе срам!
- Где ум! Эффенди, где ум? - говорит капитан.
Уж свечерело, когда господа выехали из Вувусы; вооруженные крестьяне опять провожали их до реки сквозь ущелья, кто пешком, а кто и на муле.
Николаки и Алкивиад ехали сзади, и Алкивиад говорил своему спутнику, как это странно и неприятно видеть, что такие эпические герои, как Сульйо и брат его, ссорятся из-за жен, из-за собак и подносов.
Пока они рассуждали об этом, кир-Христаки, Сотири и капитан Сульйо, которые вместе ехали впереди, шопотом совещались о Салаяни. После долгих колебаний капитан Сульйо открыл им, что брат его в дружбе с разбойниками, а жена его еще хуже.
- Любит разбойника! Великую любовь к нему имеет! Деньги, дары, пряжки серебряные от него принимает. За эти-то худые дела я ее и худыми словами звал... За эти дела, эффенди! За эти злодейства.
- А муж знает? - спросил кир-Христаки.
- Этого я не знаю наверное и потому не скажу. Опасаюсь греха! - сказал Сульйо.
Сотири заметил на это, что как мужу не знать. Хитрее деревенских наших кто на свете есть? Злодеи люди! Все знают. Сказано - греки, природную мудрость имеют.
Долго совещались три старика. Совещались и на другой день в городе, куда Сульйо приходил нарочно для этого. Он просил только не обличать, не губить брата, и кир-Христаки поклялся ему, что все будет кончено без вреда и опасности.
Сульйо вернулся, и через несколько дней послали и за Панайоти.
Архонт долго говорил с ним, затворившись, с глазу на глаз, стыдил и уговаривал его, но не стращал ничем.
Он говорил ему о том, что стыдно греку, когда его люди рогачом зовут и смеются над ним.
Панайоти ответил, что злые люди говорят много худых речей и что не он и не жена его в грехе, а злые люди.
Этим разговор их и кончился.
Но кир-Христаки не перестал с того дня размышлять о том, как бы уговорить Панайоти, чтоб он предал своего друга.
Через несколько дней после суда в Вувусе Алкивиад решился поехать на север Эпира. Его побуждали к этому два чувства вместе: желание видеть весь край, короче узнать дух своих соплеменников и надежда яснее понять степень своей любви вдали от Аспазии, от ее тихого кокетства, вдали от Петалы и от ревности. Долго странствовал он по Эпиру верхом; Парасхо отпустил с ним Тодори, и само турецкое начальство давало ему в провожатые конного жандарма, везде, где он предъявлял письма от каймакама рапезского и от дяди Ламприди. Конечно, за ним тайно следовали; но ничего особенно предосудительного в его поведении не нашли; тайные агенты турецкого начальства доносили о нем разноречиво: одни говорили, что он там и сям проповедует союз с Турцией, другие, что он поет охотно революционные песни и говорит иногда: "Когда бы здесь у людей было больше энергии, то давно бы и эта прекрасная страна стала Грецией!" Но к таким словам турки до того привыкли, что и не обращают на них внимания.
Алкивиад видел и слышал, и испытал многое за эти Два месяца. Он спал и в ханах, на простой рогожке, с узлом платья под головой. На него лился дождь и падали камешки, когда был сильный ветер; ночевал и в уютных и чистых жилищах разжившихся где-нибудь на чужбине селян, и в богатых архонтских домах в Янине и в Загорах под шелковыми тяжелыми одеялами, и в домах суровых сулиотов, в которых, как в ханах, не было ни очагов хороших, ни потолка, ни стекол на окнах, а только крыша и под крышей нагие жерди, закопченные дымом. Янину он нашел живописной, хотя и несколько унылой. Свободному греку, привыкшему к движению Афин и корфиотской эспланады, показался грустным этот город. Он стоит в долине, между высокими горами, на берегу широкого озера. Улицы Алкивиад нашел очень тихими; по ним очень редко проезжала шагом карета бея или паши; колокола христианские здесь не звонили. Многие дома таинственно крылись за высокими оградами, по которым стелился высоко и густо древовидный плющ... Везде иноверные солдаты в шальварах и фесках и громкий крик ходжей с минаретов. Тихими вечерами, внимая этому величавому крику, Алкивиад думал о нетерпимости и ужасах древнего ислама.
Видел он и бедность, и богатство христианских сел, смотря по стране и по нравам жителей. Не длинен горный путь от бедной Сулии до богатых Загор, Но что за поразительный пример! В суровой Сулии еще не вымер эпический быт; там простая пастырская жизнь; там бедность и воинственный дух, не угасший до сих пор; бравые худые лица, строгие усы и великолепная народная одежда. В Загорах мiр иной, другая жизнь: богатые деревни, подобные городам, дома чистые, просторные, архонтские, богатые школы, во всех селах большие церкви и высокие колокольни, колокола на них звонят не только для молитвы, но и для того, чтобы собирать старшин на совещание под тень широкого платана.
Он видел на вершине, казалось бы, неприступной горной площади селение Врадетто, где безрыбное, холодное озеро сохраняет иногда и весной на краях своих лед, видел страшное ущелье Монодендри и глубокую пещеру, куда во время волнений скрывались христианские семейства с запасами и добром; по узкой тропе над пропастью к этой пещере можно было проходить в ряд по одному лишь человеку, местами и эта тропа прерывалась, и небольшой мостик, перекинутый в мирное время, легко было снять в смутные дни. Загорцы все проводят полжизни на чужбине; они женятся рано, покидают родину и возвращаются домой лишь тогда, когда разбогатеют; бесплодные каменные горы, кроме леса, ничего не дают им. Тодори завидовал богатству загорских сел и бранил загорцев; он называл их мошенниками и предателями.
- За что? - спросил его Алкивиад.
- За то, что ни один ружья не достоин. Никогда не бунтуют.
Тодори был в этом прав; но Алкивиад привел ему зато в пример дестяки имен, которые прославились своими щедрыми завещаниями в пользу школ, дорог горных, церквей и богоугодных учреждений.
- Пусть каждый чем умеет служит родине, Тодори, - сказал ему Алкивиад. - Хорош Марко Боцарис-сулиот, хорош и мирный эпирот Зосима, который трудился всю жизнь свою на чужбине и дал миллионы на учреждение школ и на пособие бедным христианам. А таких людей между загорцами много. Что скажешь?
- Пусть будет и так! - отвечал Тодори. - И мы, сулиоты, стали думать об эллинских школах; быть может (все думаем мы) не помогут ли нам из России...
"Опять Россия! Еще Россия!" - подумал Алкивиад и вздохнул.
В самом деле, тень северного исполина незримо преследовала его всюду.
Показывали ему в загорском селе прекрасную, разукрашенную церковь... "Эти хорошие образа пожертвованы из России!" - говорили ему.
Он спрашивал на ночлеге у Тодори:
- Где нажился хозяин, который так ласково принял нас в свой дом?
- Сперва в Валахии, а потом в России, - отвечал Тодори.
В глухом горном и бедном монастыре столетний игумен спрашивал у него: "Что слышно оттуда сверху?"
Приезжавший недавно на родину богатый грек собирался взять жену и детей, покинуть навсегда Турцию и поселиться в Новороссийском крае. "Вот где жизнь!" - говорил он. "Суды прекрасные и скорые; спокойствие, свобода и порядок. Набожен человек - церкви и монастыри найдет не здешние, а неописанно благолепные и богатые; роскоши и увеселения ищешь ты - найдешь ли где еще столько увеселений и роскоши как в России!.. Что за место богатое, что за люди хорошие есть там! Откровенные люди!"
Нет спора, что рядом с этим слышал он и вовсе другое...
Итальянец говорит про греков: "Четыре грека - пять мнений".
И в Эпире Алкивиад видел, что итальянцы не ошиблись...
Не только в Элладе, на семи островах, и в Рапезе, но и по всему Эпиру встречал он людей, и таких, как отец его, и таких, как Астрапидес, и таких, как дядя Ламприди, и таких, как Тодори, и таких нерешительных в деле мнений, как был нерешителен его почтенный афинский зять.
От двух людей в Эпире он даже слышал и такую мысль, которой не слыхал он никогда ни от отца, ни от Парасхо, ни от Тодори; эти люди сказали ему: "Самое бы лучшее, когда бы все это стало одно. Едино стадо и един пастырь! Чего же бы лучше, как один на всех Великий Православный Царь!"
Но один из этих людей был хотя родом и эпирот, но старинный русский подданный; а другой был монах, которого монастырь был, после несправедливой тяжбы, разорен одним турецким беем и доведен до того, что он мощи в серебряном ковчежце принужден был заложить одному купцу.
Их было только двое, и потому Алкивиада их мнения не испугали и не оскорбили. Кроме такого крайнего мнения, были мнения всякого рода.
Один учитель в Загорах с жаром уверял его, что одно спасение для греков - это принять католичество, что тогда Европа спасет их и от турок, и от варваров-славян.
Другой (мелкий торговец) утверждал, что весь м!р трепещет "эллинской премудрости", что француз, немец, англичанин и русский хорошо понимают, до чего они будут ничтожны, когда эллин, расширив свои пределы, обнаружит всю тонкость и возвышенность своего ума! "Русский, например, - прибавил он, - русский только лукав, но грек остроумен, тонок и премудр".
Имя этого патриота было Малафранка; несмотря на хорошие средства к жизни, он ходил везде в истертом сюртуке и в грязной рубашке, без галстуха, даже и с визитами. Алкивиад сначала принял его за бедного слугу, одетого по-европейски, и только тогда увидал, что он ошибся, когда Малафранка заговорил о премудрости.
Один богатый купец торговал спокойно; боялся каждого заптие и каждого турецкого чиновника, боялся разбойников, боялся даже грома, но на все рассуждения Алкивиада отвечал грозно: "Сражайся за веру и отечество!"
Другой торговец, который прежде занимался учительством и писал и говорил очень умно и хорошо, был в основаниях одного мнения с Астрапидесом, но выводил другое заключение.
- Примирение с Турцией невозможно, турки сами не верят нам, - говорил он, - надо попеременно и соображаясь с требованиями текущей политики, с целями непосредственными и практическими, опираться то на Запад Европы, то на Россию и, пользуясь их соперничеством, стремиться к великой идее: так шел Пиемонт к объединению Италии, пользуясь соперничеством двух соседних могучих держав - Франции и Австрийской империи. До поглощения Греции славянами Запад никогда не допустит, и потому мы не должны оскорблять и Россию, от которой
(можем ли мы отвергнуть это?) видели много добра! Вам, афинянам, удобно искать целей далеких, при вашей независимости. Поживите под игом, и вы не будете так резки и безусловны!
Иные и вовсе отрицали заслуги России; говорили, что Россия грекам только одно добро и сделала: похоронила с почетом в Одессе тело патриарха Григория, брошенного в 21 году турками в Чорное море. "Это не эллинизм, а православие!" - восклицали они.
Такие люди чаще попадались между учителями, чем между купцами, монахами и священниками; о ремесленниках и селянах мало успел узнать Алкивиад, но те люди, с которыми он еще встречался, единогласно утверждали, что вся толпа за Россию и ждет от нее манны небесной. Одни говорили это с радостию, другие с досадой. Словесники и учителя городские досадовали чаще других.
- Как мудра, как терпелива политика святой России! - говорил один с улыбкой и восторгом.
- Как лукава, как дальновидна политика этой треклятой России! - говорил гневно другой.
Один рассказывал Алкивиаду с удовольствием о том, как в 58-м году в первый раз въезжал русский консул в Эпир. Он ехал из Превезы верхом в сопровождении небольшой свиты. Со всех сторон из дальних и близких сел сбегался народ встречать, и ликующая толпа поселян провожала его целые часы; эту толпу сменила другая, и никакие увещания благоразумного и опытного консула не могли рассеять эти толпы и охладить их радость.
И тут же другой грек говорил:
- Возможно ли хвалить Россию! Что имеет она в себе хорошего? Судьи лицеприятные издавна; бедный человек не может никогда дождаться правды; простых людей до сих пор все благородные русские бьют крепко палками; освободили их только для глаз Европы! Россия бедна; Россия должна, газеты все в руках правительства; Россия так бедна и так слаба внутренне, что не в силах помочь нам ни оружием, ни даже дипломатическим весом своим!
Вот Франция - это держава! Это народ... Франция надежда всех угнетенных народов и палладиум свободы.
Что же думали о турках все эти люди: и загорец лукавый, и хвастливый, но воинственный сул