ором в городе ходили, как водится, самые преувеличенные слухи. Со своей стороны, Твардовский полюбил ее страстно, тою юношескою любовью, которая не знает для себя преград и пределов. Он любил ее для нее самой, найдя в ней все, о чем говорило ему его воображение. Не раз приходила в голову нашей красавице тщеславная мысль, что никто, кроме нее, великой женщины (так думала она о себе), не мог покорить сердца Твардовского - величайшего и славнейшего из мужчин. Она не пренебрегла ни одним оружием, к которому в подобном случае прибегает кокетство женщины: взгляды, слова, движения - все было употреблено ею в дело. Оставляя дом пана Станислава, счастливый Твардовский уже почти видел себя обладателем этого чуда красоты и ума; победа доставалась ему гораздо легче, чем он рассчитывал.
Начало было удачное: оба беспрестанно думали друг о друге, хотя и различно. В то время, когда воображение Твардовского рисовало ему дивную красоту Ангелики, ее лицо, грацию походки и всех движений, пани Ангелика думала об его славе, знаменитости и богатстве. Ей, как холодной женщине, нужны были один наружный вид счастья и пустые возгласы толпы. Ошибался Твардовский, читая в глазах ее зародыш любви: в них было одно тщеславие, одна жажда известности и ни следа чувственной, сердечной привязанности. Если и могла возродиться в ней эта привязанность, то разве на мгновение: для благ этого мира красавица жертвовала всем на свете. Во сне и наяву бредила она рукоплесканиями, удивлением толпы, богатством и славою.
И вот великий мудрец снова ошибся, как ребенок, в выборе, в знании женщины и ее характера!.. Причину этого мог объяснить один дьявол, который раздул в сердце Твардовского жар страсти, вследствие давно уже замышленного им плана.
XXV. Что советовал Твардовскому дьявол
С этого первого свидания началась любовь Твардовского, которую он уже не скрывал. Образ жизни его изменился совершенно. Несмотря на то, что Твардовский виделся с Ангеликой в доме пана Станислава, он ходил по церквам, на публичные гулянья, словом, везде, где была возможность встретиться с Ангеликою. Все время его было посвящено ей, и с каждым днем сближался он с нею более и более. Зная женщин, Твардовский дивился той осторожности, какую выказывала Ангелика в беседах с ним. До сих пор она не говорила ему о любви своей, до сих пор и сам он не находил в себе смелости для решительного объяснения, хотя в глазах его Ангелика ежеминутно читала это страстное объяснение. Бывали минуты, в которые Ангелика казалась более снисходительною и сама подавала повод к объяснениям, на которые, со своей стороны, по какому-то странному противоречию в поступках и мыслях не решался Твардовский. В эти минуты происходила в нем какая-то непонятная борьба. С одной стороны, вставал дьявол со своими адскими предначертанными планами, с другой - благородное чувство любви. Борьба, казалось, происходила за то, должен ли жениться или просто любить Твардовский. Ему казалось (как показалось бы всякому на его месте), что он будет любить одинаково целые века... Поэтому он желал бы видеть ее скорее женой своей, чем любовницей, чего, однако, вовсе не хотелось дьяволу, который с этой целью упорно удерживал Твардовского от решительного объяснения.
- Подумай хорошенько, - говорил он ему, - остановись, пока еще время, брось свое ребячество. Потеряешь славу, счастье; свяжешь себе руки женщиной; предоставишь ей право на твою жизнь, на время занятий, богатство, словом, на все; из вольного короля ты станешь вдруг добровольным рабом смазливенькой жены. Не удивляет меня твое желание обладать ею, не противлюсь ему, но зачем жениться? Зачем связывать себя вечным узлом, сплетенным для добрых мещан, для дураков, которым неволя нужна, как хлеб насущный, которые не прожили бы и одного дня без ошейника? Кроме того, размысли хорошенько, не будет ли женитьба твоя противна заключенным тобой со мною условиям?
- Я отдал тебе одну мою душу, воля моя остается при мне, - отвечал Твардовский, - я буду делать, что мне вздумается.
- Согласен с тобою, - продолжал дьявол, - откидываю в сторону интересы ада и говорю только о твоих. Женитьбой ты наживешь беды, заботы, детей. Ты даже не можешь быть так счастлив, как бы тебе хотелось, потому что должен будешь всем делиться с женою, которую едва ли узнал хорошо.
- Знаю как нельзя лучше, - возразил Твардовский. - Это единственная женщина в мире, у которой прелестная наружность согласна с душою.
- Вот как! - продолжал дьявол, заливаясь громким смехом. - И ты думаешь, что эта женщина будет в состоянии осчастливить тебя, что она во всем сойдется с тобою!.. Ты привык к свободе, она к регулярной жизни, как часы на ратуше, которые, пробив 24 часа, опять начинают с первого. До сих пор ты не знал ночи и дня, не знал назначения часов - этой несносной неволи, не знал никакого принуждения, ел, пил, спал, когда, где и сколько тебе хотелось. Теперь уже все это будет зависеть от твоей жены. Тебе назначат часы сна, обеда, любви, занятий и думы. Прикажут тебе идти спать, если жене вздумалось лечь, прикажут есть, если жене вздумалось сесть за стол, быть веселым, если она весела, плакать, если скучна, целовать и ласкать ее, когда вздумается. Ты не будешь собою; будешь тенью жены, ее дополнением, буквою в живом ее тексте. Ты задумаешься о великих вопросах науки, а она уткнет тебе под нос твое платье с упреками, зачем так скоро истаскал его. Одним словом, тебя свяжут, запрут, запрячут, замучают.
- Оставь меня в покое с твоими предсказаниями неволи... Я принял твердое намерение жениться и женюсь.
- Да, если увезешь, а увезти ее тебе придется, потому что хоть ей и хочется выйти за тебя и хоть пан Станислав тебя любит, но ты знаешь, что по духовному завещанию Ангелика в таком только случае делается наследницею имения Станислава и его жены, если выйдет за одного из их родственников, богатого купца. Купец этот имеет не меньше твоего, а ты знаешь, что нынче даже и пятнадцатилетняя девушка не променяет золото на любовь, а твоей, я думаю, гораздо поболее пятнадцати. Поверь мне, что если она и ласкает тебя, так это за твою известность и славу; она любит тебя как знаменитость, как богача... Впрочем, она еще, может быть, и пошла бы за тебя, да против желания пана Станислава ей трудно будет идти...
- В таком случае, увезу ее, - сказал Твардовский, - и женюсь; иначе она не захочет быть моею.
- Ну, я вижу, что с тобой не сговоришься. Впрочем, я и тут готов помочь тебе и сослужить службу. Я готов обвенчать вас, готов переодеться капуцином... Привози ее в лес, в полусгнившую, оставленную часовню, в какую-нибудь избу на перекрестке в глухом месте. Я вас обвенчаю - не все ли равно для тебя, кто бы не обвенчал вас!
- Нет, я не хочу обманывать ее, - сказал Твардовский, смешавшись.
- Любовь сделала тебя трусом, Твардовский. Положим, женишься по форме, но подумал ли ты о том случае, когда захочешь бросить жену свою!..
- Бросить? Мне бросить ее! - воскликнул Твардовский.
- Не удивляйся моему предположению и не кричи так громко, - хладнокровно заметил ему дьявол. - Итак, когда же думаешь ты увезти ее?
- Когда придет время. До сих пор я еще не открыл ей любви моей.
- Можешь написать ей письмо. Это короче и яснее. Не жалей ей обещаний всякого рода, особенно денежных. Деньги никогда не портили дела с вашими земными ангелами - женщинами. Чтоб казаться еще совершеннейшими, они любят золотить себе крылышки, а где нет золота - там не будет и позолоты.
XXVI. О дзядах {Дзяд - дед, старик, нищий.} и бабах и о старой Кахне
По уходе дьявола Твардовский снова принялся обдумывать средства, как бы скорее исполнить свое предприятие. Он чувствовал, что едва ли будет в силах решиться на личное объяснение, и потому написал к Ангелике письмо. Он описал в нем свою пламенную любовь, которая, вероятно, была известна ей; он обещал ей золотые горы, полную свободу и независимость, - ничем не омрачаемое счастье. О средствах своих и богатстве он говорил с большою подробностью: в этом случае советы дьявола Твардовский находил весьма основательными. От богатства, как от ultima ratio, он очень искусно перешел к главному предмету и назначал Ангелике свидание в первую субботу, у вечерни, в церкви Богородицы, откуда должен был увезти ее. Твардовский давал клятвенное обещание обвенчаться с нею тотчас же и умолял ее, если решится предпочесть его, богатого и умного, другим искателям, богатым и глупым, взвесить на одних весах будущность и надежды обеих сторон.
Окончив письмо и тщательно переписав его начисто, Твардовский долго думал о том, с кем бы послать его. Дело требовало большой осторожности и предусмотрительности. Всего более Твардовский опасался поселить подозрение в недоверчивом опекуне, который проникал его намерение и очень хорошо знал об отвращении своей воспитанницы к купцам и мещанам. По долгом размышлении Твардовский решился послать письмо со старой нищенкой, юродивою, известною во всем Кракове по искусству в гадании, болтливою старухою, знавшею все пороги, которую одинаково принимали в простых хатах и в богатых замках вельмож, с которою советовались все, от старого до малого, от богатого до убогого, которой известны были все фамильные тайны и которая принимала деятельное участие во всех городских сватовствах и любовных интригах. Но прежде чем познакомим читателя покороче с этим характеристическим лицом того времени, принадлежавшим, отдельному классу народа, скажем несколько слов о дзядах и бабах вообще.
В старину в Польше, как и везде, нищие составляли особый класс, различный от других классов народа своими нравами и обычаями. Исследование этого странного класса людей много бы пояснило историю народных предрассудков и суеверий. Нищие были какими-то посредниками между народом и духовенством, а еще более между народом и клехою. От клехи до звонаря, а от звонаря до крухты переход был незаметный. С одной стороны, дзяд-нищий придерживался народа, из среды которого вышел; с другой стороны, - церкви и церковного причта, при котором считался, зарабатывая себе хлеб молитвою и милостынею. Составляя, так сказать, последнюю ступень церковнослужителей для народа, они были врачами, советниками, кумами и сватами: крестьянин от колыбели до могилы был неразлучен с дзядом и бабою. Баба принимала у него новорожденного, она обмывала у него покойника, укладывала его в гроб и пела над ним литании, если нечем было заплатить ксендзу. Посильная милостыня, кружка пива и горшок каши вознаграждали ее за труды. Образованные немного более простого народа, они показывали себя перед ним какими-то вдохновенными людьми, исполненными знания таинственной, великой науки, составлявшей как бы принадлежность их касты и переходившей от одного поколения к другому, по преданию. Народ, который в простоте своей хватается за все, что ему обещает какое-нибудь облегчение или надежду, необходимо искал помощи в советах этих таинственных знахарей, умевших весьма искусно пользоваться его легковерием. Дзяды и бабы умели втираться в дома, льстили человеческим слабостям, возбуждали к себе участие, и необходимым следствием была милостыня. Тем, кто верил в колдовство, в таинственно-симпатические лекарства (в XVI веке в них верили все, начиная от первых духовных сановников до короля), они предлагали травы, мази и заговоры; набожным платили за милостыню молитвою, участие к себе они обыкновенно возбуждали своими болезнями и увечьем, действительными или поддельными. Обыкновенные болезни их были Божья кара, юродство или помешательство, немота, слепота, растравленные раны, болезнь св. Валентина.
Одежда дзядов была различна. Обыкновенно они ходили в лохмотьях, принадлежностью которых служили также костыли или деревяшка, повешенный через плечо мешок для милостыни и посох. Ходили они с открытой головой, на которой висели свитые колтуном космы волос, с обнаженными ногами и грудью, покрытыми ранами и струпьями; лицо их было всегда искривлено, глаза налиты кровью. В числе этой армии нищих, наводнявших Польшу, были и нищие аристократы. То были пилигримы, ходившие в Рим или замышлявшие подобное путешествие. Ратуши или городовые советы давали им в таком случае форменное свидетельство с печатью и подробные маршруты, которых они строго держались. Одежда их была похожа на одежду западных пилигримов: они носили широкие плащи темного цвета, кожаные мешки, шляпы со шнурками, четки и медный ковшик у пояса. Ходили они обыкновенно вдвоем и, прежде чем переходили границу, сбирали себе по городам и деревням милостыню. Священники возглашали о них с амвонов, возбуждая благотворительность прихожан. Во время службы дзяды садились на церковных папертях, где пели священные канты и продавали писанные молитвы.
Другие дзяды ходили с кружкою, в которую собирали подаяние для погорелых и обедневших церквей, на починку церковных кровель, на ограды, на богадельни и лазареты. Кружки носили они на шее и в деревнях останавливались всегда у священников, прося их соучастия в благотворении и предстательства у прихожан. Случалось нередко, что кружка с собранным подаянием поступала тихомолком в личную пользу дзяда.
Между дзядами были и калеки ex-professio, которые умели очень искусно притворяться хромыми, слепыми, немыми и увечными. Одержимые Божьей карою или болезнью св. Валентина, прибегали к более действительным средствам: они бросались из стороны в сторону, кричали, судорожно ломались, выставляли напоказ свои раны или представлялись одержимыми проказою, выли нечеловеческим голосом, выворачивали белки глаз, руки и ноги. Были такие, которые привязывали себе волчий хвост и надевали шубу шерстью вверх, представляя волколаков или оборотней, и входили в крестьянские избы, - обыкновенно в отсутствие хозяев. Испуганная хозяйка спешила запереть окна и двери и бросала им все, что имела лучшего. Простого хлеба такой оборотень обыкновенно не брал и выл под окном, грозя истребить в поле все стадо, до тех пор, пока хозяйка не подавала ему денег или какой-нибудь другой, не менее ценной милостыни. Если случалось ему попасть в избу, прежде чем ее успели запереть, то он принимался выть и мычать, заглядывая во все углы, бросал щепоти какого-нибудь порошка в горшки и крынки и, настращав порядком и без того уже полумертвую бабу и малых ребят, забившихся под печку, выходил из избы, забрав с собою все, что ему нравилось. Отсюда-то, как кажется, и пошло обыкновение стращать малых детей дзядами. Для возбуждения большего сострадания дзяды прибегали иногда к другим средствам: они крали детей и обходили с ними деревни, заставляя их петь священные или светские песни, в которых изображалась их бедность и превозносилось выше небес сострадание и любовь к ближнему. Другие дзяды предпочитали шатанью по дорогам постоянные места, которые доставляли им не менее обильную поживу. Они садились в местах, освященных людскою верою - у целительных источников и колодцев, у святых изваяний, чудотворных образов, на больших дорогах, где молились во всеуслышание, пели канты и песни о бедном Лазаре, предлагали святую воду, показывали дорогу странникам. В глухих лесах или на распутьях видали обыкновенно полуразвалившиеся избушки, где каждого пришельца встречал дзяд-калека и протягивал свою иссохшую руку, прося милостыни. Многие дзяды приписывались к церквам, где исправляли обязанности звонарей и привратников, пользуясь притом привилегией лечить людей и скотину...
Одежда бабы была с небольшим изменением почти та же, что и дзяда, - рубище. К поясу привязывали они обыкновенно горшок, куда складывали милостыню и где хранили чародейственные и лекарственные снадобья. В церквах они сидели в притворах или на папертях и пели в голос розовый венок {Rozance, молитва в честь Богородицы.}. Главным занятием их было гаданье, заговоры, лечение и надзор за бедными беременными щляхтянками, у которых они обыкновенно и принимали детей. Бабы и дзяды знали все народные суеверия, все дурные и хорошие предзнаменования, толковали сны, выкуривали из домов нечистую силу. Для этого они носили всегда с собою различные снадобья, восковые свечки, мази и целительные бальзамы, которыми кропили конюшни и хлевы, - они умели ворожить, как цыгане, открывали воров, сводили влюбленных. Умея искусно поддерживать суеверие, они извлекали при этом возможные для себя выгоды. По их словам, встреча порожних ведер означала несчастие; карканье вороны на крыше предвещало беду. По четвергам, после полудня, запрещали они прясть кудель, а по пятницам печь хлебы. Лопата никогда не должна была стоять в углу избы, а на пустом столе не должна лежать скатерть; избу никогда не должно было заметать от дверей. Беременным женщинам запрещали они ходить на похороны; советовали ломать колдуньям по смерти пальцы, для того чтоб они не могли потом выходить из гробов; отводили градовые тучи, окуривали и крестили крынки и горшки, чем и насылали на дом избыток. Людей и скот они лечили от обыкновенных болезней, курдзеля, напасти и ногтя. Все эти советы давали они, принимая на себя серьезный, таинственный вид, что немало увеличивало доверие простого народа, который приписывал им власть, данную свыше, знание и всеведение. Во всем этом видел он милосердие Божие, вознаграждавшее их еще в этой жизни за благочестие, болезни и убожество.
На бабах, более чем на дзядах, лежала обязанность лекарок и заговорщиц. Ни одна баба не выходила из избы, не окурив ее от злого духа. За это, конечно, они получали щедрую милостыню. В женских болезнях и прихотях они являлись исключительными советницами. Они учили убогих шляхтянок кокетству, давали им румян и белил, фабры для волос и бровей, любовного зелья, которое привораживало к ним суженых; давали лекарство распутным женщинам для бесплодья, для чего, обыкновенно, клали под постель гнилушки гробов, мох с церковных кровель и т. п. Бабы были поверенными влюбленных, которых сводили или разводили по своему усмотрению. Они ссорили и мирили мужей с женами, давали советы, как воспитывать детей, помогали любовным интригам, перенося из дома в дом письма и известия, назначали любовникам свидания. В болезнях женских, как мы уже говорили, они были исключительными лекарками. Иногда дзяды и бабы занимались продажею и вымениванием разной старой дряни, тряпок, обносков и т. п., но главнейший их промысел всегда заключался в продаже лекарств, чудотворной воды, свечек, четок, крестиков, образов, восковых рук, ног и сердечек, которыми они торговали на церковных праздниках и на отпустах. Крестьяне и убогая шляхта раскупали у них эти вещи.
Простой народ считал каждую бабу колдуньею и верил в сношения ее с дьяволом. О бабах ходило в народе множество дивных слухов. Говорили, что они в каждый четверток после новолуния, надев рубашку наизнанку, вылетали из избы через трубу или среднее окошко и собирались на Подгорской границе, на распутиях, для каких-то обрядов; что они умели делаться невидимками и оборотнями; что с помощью каких-то трав отпирали замки, умели лазить по стенам, цепляясь за них когтями, ходили по воде, как по суше. Им приписывали дар чувственного откровения, дар узнавать будущее; полагали, что бабы менялись два раза в месяц, на новолуние и полнолуние, что ночью принимали на себя образ смерти, а вечером ведьмы или летавицы, отчего и верили в дружбу их с летавцами, злыми духами, постоянно враждебными человеку.
Главнейшим занятием баб в городах и деревнях было обмывание мертвых. Не успел больной умереть, как уже являлась в избу баба, условливалась с родными и тотчас же принималась за свое ремесло, доставляющее ей немало выгод.
Бабы и дзяды, по двое или по трое, ходили из деревни в деревню, с отпуста на отпуст, с ярмарки на ярмарку. Большими толпами они не ходили, не видя в том для себя выгоды. Большие дороги были усеяны ими. Тут слепой тащился со своим проводником - глухой с хромым, немой со слепым, дзяд со своею бабою. Дорогой собирали они милостыню и нередко дрались за нее. Во время отпустов толпы их наводняли кладбища; задушный день {День поминок по умершим.} был для них самым дорогим днем в году. Каждый давал им тут милостыню.
Самые многочисленные собрания нищих были в Ченстохове, Новой Кальварии, в Крестовоздвиженской, Лысогорской церкви, в Лежайске, Сташовке, Щепанове, в Гнезно на праздник св. Войцеха, в Пильзне в Иванов день, на Ржешовецкой ярмарке, в Ярославе на празднике Богородицы, в Пршечице - на Михайлов день, в Леках - на Варфоломеев день, в Хелме, в Завалах за Дембицей, в церкви св. Петра, около Добжехова и во многих других местах. В заводах бабы продавали чудотворную воду, которая вытекала из-под креста. Дзяды ходили и в чужце края, в Венгрию, в Пруссию, Силезию, в Моравию, в Семиградскую землю, в Валахию. Со страхом пробирались они через Бесчадские теснины, наполненные разбойниками; многие ходили в Казацкие земли, на Украину и доходили даже до Москвы. Питаясь подаянием, дзяды не упускали и других незаконных случаев нажить копейку и проводили краденый цыганский скот. Богатая шляхта и вельможи поручали им иногда доставлять секретные письма, высматривать неприятельские войска и т. п. Так, один из дзядов, употребленный императором Сигизмундом для доставления его письма к ливонским рыцарям, умер дорогою, и тайна была открыта. Переодевшись нищим, князь Симеон Слуцкий прокрался во Львов к невесте своей, Гальшке Острожской. Историк упоминает об обыкновении, принятом вельможами, поручать дзядам крестить детей своих. Таким детям пророчили счастие и долговечность.
Дзяды были вместе с тем и народными миннезингерами. Слепые гусляры и бандуристы пели по деревням народные песни и предания - историю, облеченную в поэтические краски вымысла. Надобно полагать, что ремесло гусляра, бандуриста, дударя было весьма прибыльно, потому что переходило, вместе с увечьем и слепотою, из рода в род, от отца к сыну. Нищие, снискавшие себе пропитание воровством, имели свое собственное, им только понятное наречие, о котором упоминают историки. То был особый воровской язык, состоящий из особенных выражений или обыкновенных фраз, имевших свой смысл, подобно языку флисов {Флис - рабочий на судах, бурлак.} и охотников.
Из всего нами сказанного можно видеть, какую роль играли в народе нищие, какое влияние имели они на чернь. Баба принимала новорожденное дитя, баба смотрела за больною матерью, была кумой, свахой, лекаркой, а по смерти домочадцев она же провожала их на кладбище и пела за упокой души их литании. Отсюда, вероятно, и пошла пословица: где черт не успеет, там успеет баба. Никакое обстоятельство, интересовавшее общественную или домашнюю жизнь крестьянки, не обходилось без посредства дзяда или бабы - этих таинственных бессмертных существ, Бог знает, откуда появлявшихся и неизвестно куда исчезавших, но всегда следовавших одни за другими безостановочно.
Обычаи этого странного класса народа были смесью набожности и суеверия, молитвы и преступлений. На каждый проступок, как на каждую болезнь свое лекарство, они имели какое-нибудь оправдание, заключавшееся в народной поговорке, в которую крестьянин верит, как в закон. Не одну совесть успокаивали эти поговорки, рассеивали не один страх. Преклонные лета дзядов и" баб, таинственная их жизнь, обычаи, предания, переходившие народа в род, все покрывало их в глазах народа каким-то мистическим покровом, заставляло верить в них, бояться и, вместе с тем, уважать их.
И в самом деле, нередко страшна была месть этих людей, перед которыми почти бессилен был закон, которых не обуздывали ни вера, ни совесть. Поджоги, отрава, кражи, убийства служили для них обыкновенными средствами. За всем тем должно сказать, что эти нищие, какими мы их описали, в тот грубый век были необходимы для народа, на который трудно было действовать обыкновенными средствами.
Были также и городские нищие и дзяды, не оставлявшие никогда городов и отличавшиеся от своей братии большим образованием, то есть большим лукавством и хитростью.
Городские нищие скоро начали сбираться в товарищества, братства, цехи, имевшие свои привилегии. У них были свои книги, писари, чиновники, касса, ревизоры, на которых возлагали надзор за чиновниками. В Польше XVI века уже существовали такие братства. Они имели в городах свой дом, где собирались для совещаний. Общество заботилось о каждом из своих членов, - посылало к каждому священника перед смертью, отводило место для погребения. Каждый пришлец, должник, старавшийся о выкупе, каждый пилигрим должен был явиться в общественный старческий дом, предъявить там свой вид и просить о содействии братства и об оглашении о нем с церковного амвона. Просить публично милостыню ему запрещалось. Каждый месяц бывали у нищих совещания; все постановления братства записывались в протокол. Только голод или моровое поветрие, открывавшееся в городе, изменяли этот порядок. Нищие, находившиеся при госпиталях и лазаретах, имели назначенное время, в которое могли публично просить милостыню. Обыкновенно это бывало на Святой неделе и в день всех святых. Старших выбирали из звонарей и церковнослужителей. Кроме того, при церквах устраивались для дзядов шалаши, в которых они могли сидеть во всякое время. Вообще, городские нищие далеко не пользовались такою свободою, как деревенские. За ними наблюдали городовые магистраты и запрещали им бродить по городу под угрозой позорного столба, розог и изгнания. Уличенных в колдовстве жгли без милосердия. Деревенский дзяд пользовался, напротив, полною свободою. Он беззаботно расхаживал от порога одной избы до другой, собирая обильное подаяние. Пример дзядов не мог не оказывать дурного действия на народ; глядя на них, крестьяне приучались к безделью и бродяжничеству; дзяды обыкновенно скрывали их преступления и нередко были главными советниками и соучастниками. Кроме столкновения дзядов с высшим дворянством, о котором мы упомянули, их связывали с ним многие учреждения XV и XVI веков, в числе которых нельзя не упомянуть об обедах, даваемых нищим в большие праздники магнатами и епископами. Сюда" же можно причислить и омовение ног двенадцати старцам: обряд, исполняемый церковью в великий четверг.
На чем же, спросят нас, основывалось значение этой странной касты, вышедшей из среды народа? На началах религиозных, на благотворительности и сострадании к ближнему, которым учит церковь. К этому надобно прибавить степень образования дзядов, возвышавшую их над народом. Знание молитв, церковных уставов, литаний, местных преданий, сказок, поговорок, народных песен, чернокнижие, в которое верил народ, гуслярство, искусство распознавания целительных трав - все это были великие качества в глазах суеверного, грубого, необразованного народа. Из этой-то касты народа выбрал Твардовский посланницу к Ангелике.
Весь Краков знал старую Кахну, уродливую, горбатую, в лохмотьях, но умную, ловкую, пронырливую. И вельможи, обитавшие в высоких хоромах, и простой народ, теснившийся в ветхих избушках на предместьях, приветствовали ее одинаково. Она знала всех, и все ее знали. Одним она давала лекарства, за других - молилась, третьих - веселила забавными сплетнями и россказнями, в которых не было никому пощады. Она не выпрашивала милостыни, но приходила за нею, как за своим добром, торговалась за все, как за положенную ей плату. Многолетняя нищенская практика, знание людей (в этом искусстве могли похвалиться дзяды, бабы да разве еще купцы), набожность и приобретенная ею репутация придавали ей смелость, а всем предприятиям ее несомненный успех, который ни в ком уже не возбуждал удивления, как дело весьма обыкновенное, в котором никто не сомневался.
Твардовский увидел ее как-то из окна, когда она шла по улице, и позвал к себе.
- Пресвятая Ченстоховская Богородица, мати Божия, - шептала старуха, поднимаясь по лестнице и дрожа со страху, - чего от меня надо чернокнижнику? Неужели и я могла ему на что-нибудь пригодиться?
- Да будет прославлено имя Господа Иисуса Христа! {Обыкновенное приветствие простолюдинов в Польше.} - сказала она, входя в комнату и низко кланяясь.
Вместо ответа Твардовский сунул ей в руку щедрую милостыню. Старуха едва верила глазам своим и посматривала то на деньги, то на Твардовского. "И это все мне?" - спросила она его наконец.
- Все, но не даром. Ты должна сослужить мне службу.
- Уж не помолиться ли за тебя? Уж не лекарства ли тебе какого нужно? - продолжала она и тут же принималась отрицательно покачивать головою. - Нет, за этим бы ты не позвал меня. В молитву ты не веришь, а всякого лекарства вдоволь у тебя самого.
- Не отгадаешь, о чем я хочу просить тебя! - сказал Твардовский, которого начинала тешить болтовня старой Кахты.
- Подай мне руку. А! Сердечная зазнобушка! - сказала она, рассматривая ладонь поданной ей руки. - Небось, отгадала.
- Отгадала!.. Ну, теперь таиться мне перед тобою нечего. Дело вот в чем: ты должна отнести вот это (Твардовский подал ей запечатанное письмо) в дом пана Станислава Порая и отдать прямо в руки воспитанницы его, Ангелики.
- Ну, трудненько мне будет это сделать, - отвечала Кахна. - Скорее взялась бы я доставить письмо фрейлинам старой королевы, чем пани Ангелике. Горда, горда, что твоя королева; чай и не подпустит к себе, да еще, пожалуй, проводит так с лестницы, что и костей потом не пересчитаешь. Впрочем, попытаться, пожалуй, я попытаюсь.
- Не бойся; ручаюсь тебе за успех; шепни только, что послана от меня. Но смотри, чтоб тебя никто не видел, кроме нее, чтоб никто не знал о твоем визите.
- Будь спокоен, не в первый раз мне исполнять такие просьбы. Бывали и мы молоды, знаем, как повести дело. Теперь только под старость вырос у меня горб; а было время, посмотрел бы ты на Кахну, молодую и пригожую. Теперь под старость пришлось помогать людям - и то слава Богу; сама не пью, зато смотрю, как другие пьют. Нечего хвастать, а спроси всех, другой Кахны не найдешь не только во всем Кракове, да и в целой Польше. Знают меня и не брезгуют безобразною старухой: не один паныч поцеловал меня за добрую весточку. Будь спокоен, отдам письмо панне Ангелике или не будь я Кахна!
- Только, ради Бога, будь осторожна с ней; ты знаешь, какая она гордая, - говорил Твардовский.
- Знаю, знаю, будь спокоен. Ведь птичку узнают по перьям, а человека по взгляду; наши сестры везде одинаковы, хоть снаружи и разнятся, как простое яйцо от свяченого, а разбей яичко - внутри все одно, что у крашеного, что у некрашеного.
- Ладно, пани, ладно; ну, отправляйся же с Богом!
XXVII. О том, какой был ответ панны Ангелики
Можно себе представить, с каким нетерпением ожидал Твардовский возвращения своей посланницы. На другой день на лестнице послышалась тяжелая походка Кахны; слуги не хотели было впустить ее, и Кахна завязала с ними ссору, которая, Бог знает, чем бы кончилась для нее, если б на крик, брань и угрозы ее не вышел сам Твардовский.
Когда Твардовский проводил ее к себе в комнаты, Кахна уселась на скамье и, отдохнув немного, принялась развязывать грязный сверток, вынутый из-за пазухи. В свертке лежало письмо, которое она с торжествующим видом подала Твардовскому.
Ангелика соглашалась на предложение Твардовского с единственным условием - тотчас же по отъезде из дому обвенчаться с нею. Из письма Ангелики можно было заметить, что только одна страстная любовь, какую она чувствовала к Твардовскому, могла дать ей решимость на такое смелое предприятие. В самом же деле, любви тут не было ни на грош: богатство и слава Твардовского была причиною этой решимости.
Не помня себя от радости, Твардовский бросил старой Кахне кису с деньгами.
- Дай Бог тебе всякого счастья, - говорила старуха, пряча кису под фартук, - ты достоин его. Другой вот на твоем месте, пожалуй, еще побранил бы старуху, чтоб дать за работу поменьше, видала я таких молодцов, ей-Богу, видала. Ну уж, присмотрелась я, какая красавица твоя суженая! А уж горда-то, горда-то, как лебедь. Ой, чтоб не было из этого худа! Плохо то счастье, когда придется просить его, да становиться перед ним на колени.
Простившись с Кахною, Твардовский пошел в свои покои, где уже застал монаха Бернардина; лицо его было закрыто капюшоном.
- Что угодно вашей милости, - сказал Бернардину Твардовский, - и как вы попали сюда?
- Я слышал, вы хотите венчаться, - отвечал монах. - Як вашим услугам; хоть сейчас готов обвенчать вас.
Сказав, он поднял капюшон, и перед изумленными глазами Твардовского явилось лукавое лицо беса.
- Ангелика согласна? - спросил он.
- Откуда ты знаешь об этом? - прервал его Твардовский.
- Об этом знает целый Краков, - отвечал бес. - Старая Кахна успела разболтать все дорогою.
- О! Попадись мне в руки эта старая ведьма! Я убью ее! - вскричал Твардовский, выбегая из комнаты. - Она погубит меня своим языком. До субботы еще два дня.
Но Кахна уже успела убраться подобру-поздорову. Твардовский послал за ней в погоню своих слуг, но те не сыскали ее. Кахна зашла в ближний шинок, где застала нескольких дзядов и на радостях принялась с ними пить. Это ее спасло. Твардовский был в отчаянии.
- Не бойся, - отвечал ему дьявол, - эти вести, по всей вероятности, не дойдут до пана Станислава, а Ангелика сдержит свое слово. Желаю только, чтобы счастье, о котором ты мечтаешь, осуществилось, что - между нами будь сказано - очень сомнительно. Что касается собственно до меня, то я жалею о тебе. Но дело сделано, и прошедшего не воротить. Если идешь к венцу, бери меня в священники: я готов.
- Оставь меня одного, сатана... Vade retro! Я теперь так занят приготовлениями, что не имею свободной минуты.
- Я помогу тебе.
- Поможешь увезти ее? Пожалуй, ты подержишь лошадей и потом проводишь Ангелику к каплице... Теперь же - убирайся.
Дьявол исчез, а Твардовский принялся за распоряжения. Он разослал всех своих слуг за покупками, даже два дьявола отправлены были им за море для покупки каких-то богатых свадебных уборов. Такая суматоха и деятельность продолжалась в доме Твардовского до самой вечерни первой субботы, в которую было назначено увезти Ангелику.
XXVIII. Как Твардовский женился, и что произошло на свадьбе
Двухместная, богато убранная коляска, запряженная четвернею статных коней, стояла перед церковью Богородицы. Карие кони, в богатых шорах, потряхивали длинными гривами и рыли копытами землю. На козлах сидел усатый возница в черной ливрее; два конных вершника сопровождали экипаж. Мужчина высокого роста, в шляпе с черными перьями, закутанный в широкий черный плащ, стоял у дверец. В движениях его заметно было нетерпение. Он то прохаживался около коляски, то заглядывал в церковь, ожидая окончания вечерни.
Читатели, без сомнения, отгадали в нем нашего героя. Уже смеркалось, и последние лучи солнца обливали золотом узорчатые шпицы колокольни. В церкви трезвонили. Толпы дзядов и баб толкались на паперти, визгливыми голосами пели молитвы и просили подаяния. Вокруг церкви стояло множество экипажей, но ни один из них красотою убранства не мог сравниться с коляской Твардовского, хотя черные ливреи кучера и лакеев скорее напоминали погребальную колесницу, нежели свадебный экипаж.
Наконец вечерня отошла, и народ густыми толпами повалил из церкви. Твардовский вмешался в толпу, высматривая ту, которую ждал с таким нетерпением. Толпа не один раз оттесняла его, не один раз рисковал он потерять из виду Ангелику. Несколько раз, обманутый сходством или одеждою, подходил он к незнакомым дамам и за смелость свою получал не совсем любезные замечания. Наконец толпа стала редеть, и из церкви поодиночке выходили запоздавшие богомольцы. Между ними Твардовский увидел и Ангелику. Прелестное лицо ее сияло невозмутимым спокойствием. Робко приблизился к ней Твардовский, остановил ее за длинный рукав платья и шепнул: "Все готово!"
- Я и не сомневалась в вашей аккуратности, - отвечала она, - поедем!
Твардовский проводил Ангелику к экипажу. Через минуту коляска неслась во всю прыть; Твардовский поскакал за нею верхом.
Небо было покрыто тучами и предвещало грозу; порывистый ветер взвевал пыль по дороге и дико шумел в древесных листьях. Была та весенняя пора, еще грустная, хотя и полная надежды скорого возрождения, та пора, когда природа сбросила уже с себя снежную кору, но еще не успела облечься в праздничную одежду, в цветы и зелень, пора, похожая скорее на скучную холодную осень, чем на весну. В оврагах еще белел пощаженный солнцем снег, воздух отзывался какою-то болезненною сыростью; коляска ехала по дурной, избитой дороге, то вязла в грязи, то прыгала и подскакивала, наехав на срубленный пень или на корни деревьев.
Они ехали долго. На небе показалась полная луна; руководимые ее бледным полусветом, наши путники въехали в чащу леса и скоро стали у полуразрушенной часовни. Еще издали мелькнул красноватый свет из разбитого окошка. Там, в часовне, у алтаря, давно уже ждал молодых монах, с опущенным на лицо капюшоном. Когда коляска остановилась, Твардовский соскочил с лошади, высадил Ангелику и повел ее в часовню.
Печальный вид имела часовня, избранная Твардовским для торжественного обряда. Оставленная с давнего времени, полусгнившая, она покачнулась на один бок и, казалось, ждала только порыва сильного ветра, чтобы прилечь на землю. Ветхие стены ее были разрисованы потоками дождя, который свободно проходил сквозь дырявую крышу. Почти все окошки были разбиты, и ветер сквозь них напевал грустные молитвы, вторя общему тону разрушения. Множество разных обломков валялось в пыли, на полу. Скамейки были поломаны, истертые образа висели на стенах и тусклыми, едва приметными очами святые грустно осматривали печальную картину... Ветхий, покачнувшийся алтарь покрыт был куском пыльной холстины. По сторонам его в деревянных закопченных подсвечниках горели две свечи. Ветер колебал широкое пламя на сильно нагоревшей светильне. При одном виде этого жилища смерти и разрушения душу охватывала грусть и какое-то тяжелое чувство, похожее на то, когда видим едва дышащего, отжившего свой век старца. К довершению столь печальной картины у подножия алтаря вместо брачного ковра разложен был гробовой саван с черным крестом посередине... Дурную будущность могла бы предсказать себе Ангелика, если б в эту минуту не была занята одною мыслью - мыслью гордости и тщеславия, - одним желанием - обвенчаться скорее и назваться пани Твардовскою. Свадебный ковер не обратил на себя ее внимания.
Не успели они войти в часовню, как уже начался обряд венчания. Он был исполнен так поспешно, что молодые едва успели отвечать на установленные церковью вопросы. Обмен колец, соединение рук - все это мелькнуло быстро, несвязно, будто во сне. Спустя несколько минут счастливый Твардовский сидел уже с женою в коляске и возвращался в Краков. Прелестная Ангелика, закутавшись в меховой плащ, была весела, как ребенок, смеялась и беспрестанно смотрела, не покажутся ли краковские башни и стены. На страстные слова Твардовского, на горячие его поцелуи, она отвечала со смелостью и равнодушием, которые уничтожили бы не одного влюбленного мужа в первый вечер после свадьбы. Перед рассветом увидели они Краков. Коляска въехала в городские ворота, обогнула несколько узких грязных переулков и наконец остановилась перед домом Твардовского.
Двери дома были отворены; в окнах блистали яркие огни. Толпа слуг, в богатых ливреях, ожидала свою молодую госпожу. На кухне поднялась суматоха; закипели кастрюли, застучали железные сковороды. Из парадных комнат доходили до слуха крики и восклицания.
- Чьи это крики? - спросила Твардовского молодая жена.
- Это мои гости. Я позвал их на свадьбу, - отвечал он.
Румянец оживил тогда бледные щеки Ангелики; с кокетством поправила она измятое дорогое платье...
В эту минуту отворились настежь двери, и Ангелика увидела огромную комнату, всю облитую светом бесчисленных свечей, обитую малиновым Дамаском с золотыми галунами. Посередине комнаты, за столом, уставленным золотою и серебряною посудою, сидели гости, соскучившиеся долгим ожиданием молодых. Они шумно встали и приветствовали чету.
Крик изумления вырвался у каждого из них, когда Ангелика сняла покрывало и показала лицо свое... Но среди этих криков был один крик гнева, злости, угрозы и проклятия:
- Ангелика!.. Моя воспитанница!
Читатель отгадает, кому, по всем правам, принадлежало подобное восклицание. Но прежде мы должны объяснить, каким образом на свадьбу Твардовского мог попасть пан Станислав. Твардовский приказал своим слугам просить к себе всех своих знакомых. В числе их слуги просили и пана Станислава, не зная, что его воспитанница была невестою их господина. Впрочем, никто из гостей не знал имени невесты Твардовского. Поэтому изумление их при виде Ангелики могло равняться разве любопытству, с каким старались они отгадать имя той, кому Твардовский отдавал свое сердце. Припомним, что большая часть гостей были усердные поклонники Ангелики, искали ее руки и получили отказ.
- Панове! - кричал Станислав, пробиваясь между гостями. - Всех вас призываю в свидетели! Видана ли такая смелость, такая насмешка над нашими патриархальными обычаями!.. Увезти, украсть мою возлюбленную воспитанницу, увезти, когда рука ее обещана была другому: это просто скандал!.. И как будто в насмешку просить меня на свадьбу, издеваться над моей старостью, над моей немощью, попрать мой герб, мой клейнод шляхетский! Ты должен своею кровью, Твардовский, смыть оскорбление. Вынимай саблю и бейся со мною, если шляхтич!..
- Драться, драться!.. - кричали многие, подстрекая Станислава.
Смятение сделалось общим. Все шумели, кричали, даже и те, которых, казалось, нисколько бы не должно было интересовать подобное дело. Женщины принялись плакать, Твардовская спряталась за своего мужа.
В числе гостей был и тот купчик, которому обещана была Станиславом рука Ангелики.
- Ваша милость осмелилась, - сказал он, выступая из толпы гостей и обращаясь к Твардовскому, - разрушить счастье почтенного семейства и похитить особу, рука и сердце которой обещаны были мне. Вы завладели моим добром, как разбойник; я должен отмстить за такое посрамление моей чести, - я должен рубиться с вами прежде всех. Вынимайте саблю.
- Молчал бы лучше, торгаш! - сказал один из друзей Твардовского. - Не заслужил еще права на саблю, а уж хочешь драться с шляхтичем! Прочь его! Пусть едет мерить сукно в лавочке.
Те из гостей, которые казались более миролюбивыми, старались успокоить смятение и помирить противные партии, но все усилия были безуспешны. Шум возрастал, и тогда только решилась вступиться за себя смелая пани Твардовская.
- Чего вы хотите от меня, господа? - сказала она. - Из чего вы хлопочете столько? Разве я присягнула вам на подданство, разве имеете вы на меня какое-нибудь право?.. Разве я дочь ваша, пане Станислав, чтобы вы могли распоряжаться мною по своей воле? Разве я была вашей невестою, пане Доминик, чтоб вы могли вступаться за меня, как за свое добро?.. Какое вам дело до меня, спрашиваю я вас? Я сирота, я не ваша наследница, я сама имела право располагать своей рукой, не требуя вашего посредничества...
- Молчи, непокорная, неблагодарная! - кричал взбешенный Станислав. - Я не с тобой имею дело, а с тем, кто так лукаво обманул меня, с мужем твоим. Ступай себе к своим горшкам и веретену, а ты, Твардовский, вынимай саблю!
Хладнокровно, с насмешливой улыбкой выслушал Твардовский эти вызовы.
- Постойте!.. Зачем спешить? - сказал он наконец. - Сабли от нас не уйдут. Прежде попируем на моей свадьбе!.. Что за свадьба без вина и без танцев! Эй, музыканты!
В ответ на эти слова скрипки грянули веселый, удалый краковяк. Застучали серебряные подковки. Ноги затопали в такт и скоро заглушили угрозы и крики панов Станислава, Доминика и их сварливой компании. Веселые пары уже обходили кругом стола, покручивая усы, поправляя надетые набекрень шапки, гремели саблями и подковками. Бешеная мазурка, сменившая краковяк, загасила последние вспышки раздора. Танцевали без устали, под звуки чародейской музыки, не забывая осушать кубки с искрометным венгерским, очищать блюда, которые беспрестанно сменялись другими. На дворе давно уже стоял белый день, давно уже догорели и погасли свечи, а пир и танцы шли своим чередом...
- Ну, черт тебя возьми, Твардовский, с твоею музыкою! - говорил пан Станислав, красный, как рак, и покачиваясь со стороны в сторону. - Вели перестать играть, не то замучаешь нас на смерть. Че