ргаются дикие потоки и с утеса над ними дрожит последний лист
развенчанного дерева, туда, где грудь дышит свободнее! Я слышал тихую жалобу
и тихий ропот наслаждения; в мою душу теснилось многое знакомое и милое,
многое, что было когда-то для меня источником грусти, и радости, и тишины
после волнения: мне было, как будто бы вижу по долгой разлуке семью свою,
гляжу на них, хочу им рассказывать, сидеть между ними, слушать звук их
голоса; и мы молчим, не находим слов и забыли все прошлое. Иногда, напротив,
мне казалось, что снесли на поле смерти кого-то мне любезного: я видел, как
земля засыпала гроб его, и возвращаюсь с безмолвием, объемлющим сердце в
минуты, когда думаем о тлении и вечности, или сетуем о невозвратно
потерянном, или когда мы очень счастливы и боимся утратить счастие!
Я оглянулся: огонь едва еще мерцал; живописец погасил свечи и молча
смотрел на огромные тени, которые рисовались на стенах нашей комнаты; флейта
замолкла; только изредка неслось по спящему городу протяжное взывание
караулов и корабельных стражей, дремлющих на палубе!
ОТРЫВОК ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ПОЛУДЕННОЙ ФРАНЦИИ
Письмо XLIII
19 (31) января 1821. Марсель.
С того времени, как мы живем вдвоем, я познакомился гораздо короче с
нашим молодым художником; {Живописцем, которого А. Л. Нарышкин взял с собою
из Дрездена.} с дня на день нахожу в нем более и более расположения ко всему
прекрасному и высокому. Один из наших спутников оставил мне здесь свою
небольшую библиотеку немецких классиков; наш живописец еще очень мало читал;
стараюсь его несколько познакомить с отечественною его словесностию. Иногда
вечером мы читаем вместе или сильного страстного Бюргера, или божественного
мечтателя - Шиллера, или милого певца Гёльти; {1} нередко книга упадает у
меня ил рук и неприметно начинается у нас разговор о природе, о поэзии, о
сердце человеческом. Эти вечера, мой Д..., меня всякий раз переносят в наш
родимый Лицей, {2} в наш фехтовальный зал, где мы с тобою читали тех же
самых поэтов и нередко с непонятным каким-то трепетом углублялись в те же
таинства красоты и гармонии, страстей и страдания, наслаждения и
чувствительности! Может быть, мой друг, и ты вспомнишь лета нашей
беспечности и ее радости, когда сообщу тебе содержание нашего вчерашнего
разговора.
Мой юноша признался мне, что некогда при имени поэта представлял себе
полубога без слабостей и пороков. Ныне, читая их жизнь, он видит, что по
большей части их душа была возмущаема страстями, что они нередко писали
иначе, нежели жили: это противоречие его мучит, он готов счесть их
лицемерами! Что отвечать ему на его сомнения? Ужели, кроме дарования, ничто
не возвышает великого певца над толпою? Поэт - принимаю это слово в самом
высоком значении - всегда говорит то, что чувствует: искренность первое
условие вдохновения. Итак, в то мгновение, когда он учит времена и народы и
разгадывает тайны Провидения, он точно есть полубог без слабостей, без
пороков, без всего земного. Но самая способность к вдохновениям предполагает
пламенную душу, ибо только пламя может воспылать к небу! Что же есть пища
сего пламени? Великие страсти. Они молчат, они исчезают, когда орел летит к
солнцу; но потом голод гонит его с высоты, он падет на добычу и вонзает в ее
бока кохти: ужели за то вы уподобите орла ворону? Есть сильные или холодные
души, которые могут на всю жизнь сковать свои страсти, но они не знают
вдохновения! Курций {3} был пылкий юноша; я уверен, что он не чуждался даров
Венериных и Вакховых! Педант в своем кабинете и глупый мещанин в харчевне
судят о великих полководцах и говорят с видом решительным: "Наполеон здесь
сделал ошибку непростительную; Суворов должен был предпринять такое-то
движение; Кутузов забыл то, опустил другое, не успел совершить третие!".
Потом наши мудрецы, торжествуя, смотрят кругом себя и, кажется, ожидают,
чтобы все почтенные слушатели закричали в один голос: "О! в сравнении с
вами, милостивые государи, Наполеон и Суворов школьники!". То же с поэтами:
им завидуют и в то же время желают показать презрение к их дарованию. Но
чернь не способна даже к заблуждениям душ великих. Люди, странные,
непонятные создания! Вы гоните и ненавидите ваших благодетелей.
Наслаждайтесь их гением, идите по пути, который вам указывают, и помните,
что они живут среди пороков и развращения, живут между вами, что душа их
способнее вашей принимать впечатления и легче увлекается властительной
минутою. Почему брызжет жаба яд на смиренного светляка? Он блестит, ибо
блестеть и жить для него одно и то же: он и не думал гордиться перед нею
блеском своим! И если бы вы знали, враги дарования, если бы вы знали, какою
ценою оно покупается! Поэт некоторым образом перестает быть человеком: для
него уже нет земного счастия. Он постигнул высшее сладострастие, и
наслаждения мира никогда не заменят ему порывов вдохновения, столь редких и
оставляющих по себе пустоту столь ужасную! Он блуждает по земле, как
изгнанник, ищет и никогда не находит успокоения. Узы семейственной жизни для
него милы, но тягостны; он понимает тихое счастие, но не способен к нему. В
одних бурях, в борьбе с неумолимою судьбою взор его проясняется и грудь
дышит свободнее: жизнь и движение - вот его стихия! Он с радостию погибнет
средь общего разрушения под гулом грома и при зареве пожаров, но не в
состоянии без ропота доживать свой век среди мелких страстей и сплетней, в
толпе набожных Ксантипп, глупых остряков и тех презрительных юношей,
которые, будучи заранее посвящены во все таинства притворства и
благопристойности, развратны до гнусной отвратительности, но умеют скрыть
свое распутство от глаз света и пользуются особенною милостию молодых и
старых раздавательниц доброго имени. Поэт предпочитает страдание вялому,
мертвому спокойствию. Итак, простите ему, если он не всегда стоик, если,
желая чем-нибудь наполнить душу, желая дать хотя какой-нибудь предмет своему
внутреннему волнению, он иногда разделяет с вами ваши нечистые наслаждения и
в своей беспечности забывает осторожность, которая прикрывает ваши
заблуждения непроницаемою завесою!
Страстный, пламенный, чувствительный юноша решился быть поэтом:
удивитесь по крайней мере его отважности! Он прочел опыты тех своих
предшественников, которых смерть скосила не созревших или которым страсти,
судьба и люди оборвали наконец крылия. Он бродил между их творениями, между
сими дикими развалинами пышного недостроенного храма. Может быть, избыток
дарования погубил их; может быть, они были бы бессмертны, если бы было
слабее пламя, пылавшее в их персях! Он знает все это, знает, что его ожидают
труды Алкидовы, клевета, гонения, бедность, презрение, зависть,
предательство, ненависть - ненависть самых друзей его и покровителей, ибо он
не исполнит их требований и уничтожит все расчеты и надежды их! Умри он с
голоду, пожмут плечьми и скажут: мы это предвидели! И пусть благодарят их
все поэты времен настоящего, минувшего и будущего, если не прибавят: ничто
же ему! Юноша-гений знает все это - и решается быть поэтом.
В обществе живописец говорит: "Я живописец", купец: "Я купец", и
бестолковый барин: "Я князь такой-то!" - и притом надувает подзобок, нос
возносит к небесам и не замечает смиренных поклонов своих ласкателей! Скажи
поэт: "Я поэт" - и со всех сторон подымется громкий хохот. "Почему?" -
спросил я однажды двух моих знакомых; они оба утверждали, что свет
совершенно прав, но долго не могли доказать, почему он прав. Бившись с
четверть часа, наконец один из них сказал вполголоса: "C'est comme qui
dirait, je suis vertueux!". {Как если бы кто-нибудь сказал: я добродетелен!
(франц.}.}
Мы замолчали. Не знаю, чувствовал ли мой приятель всю силу, весь вес
своего золотого изречения!
"Поэзия есть добродетель!" {4} - говорит и Жуковский; но чернь вправе
не поверить поэту Жуковскому. В устах же человека вовсе непоэтического это:
"Comme qui dirait!" - неоцененно! Повторим же: поэзия есть добродетель, и
душа вдохновенная сохраняет в самом падении любовь к добродетели, в самых
пороках она ищет великого; ее заблуждения подобны грозному водопаду,
извержениям Везувия и рокоту грома небесного: они разрушают, но в то же
время изумляют и возбуждают благоговение! Но не всякий даже хороший
стихотворец может назваться поэтом; напротив, всякий муж необыкновенный, с
сильными страстями, пролагающий себе свой собственный путь в мире, - есть
уже поэт, если бы он и никогда не писывал стихов и даже не учился грамоте.
Аттила и Говард {5} такие же поэты, как Руссо, Жан Поль и Байрон! Буало
великий стихотворец, а гг. Ф. и Ц. {6} врали, несмотря на рифмы и глупость
произведений их. Вернейший признак души поэтической - страсть к высокому и
прекрасному; для холодного, для вялого, для сердца испорченного необходимы
правила, как цепь для злой собаки, а хлыст для ленивой лошади; но поэт
действует по вдохновению и столь же мало гордится своею жизнию, как своими
творениями, ибо чувствует, что все ему данное есть дар свыше, а он только
бренный сосуд той божественной силы, которая обновляет и возрождает
человечество!
ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ЮЖНОЙ ФРАНЦИИ
14 (26) февраля <1821>. Тулон.
Видно, что богиня Массилия, прощаясь со мною, хотела мне сказать: "Не
помяни лихом!".
Вчерашнее утро, мое последнее в Марселе, я провел очень приятно. А. Л.
выехал еще до рассвета; доктор и я вслед за ним, в два часа пополудни.
Вставши рано, от нечего делать я отправился на высоту под крепость
пресвятой Девы смотреть восхождение солнца: оно было бесподобно. После
такого зрелища становишься чуждым всего мелкого и ничтожного. Но дома я
опять встретил тот беспорядок, который обыкновенно царствует до отъезда и
который меня всякий раз лишает способности связать две мысли сряду,
расстраивает и приводит кровь мою в волнение. Я вырвался из дому и, чтоб
забыться и увидеть что-нибудь другое, зашел в кофейный дом; потом бросился в
народную толпу, завернул к старику Ниэлю, {Марсельскому моему знакомцу.}
простился с ним, снова принялся бродить, полчаса спустя встретился с его
сыном. Мы отправились в Главный собор, где служили панихиду по герцоге
Беррийском. {1} Блестящие мундиры кирасиров, преклоненные, обвешанные флером
знамена, дым от паникадил и, наконец, умилительное, прелестное Моцартово
Requiem {Requies, покой. Со слова Requiem начинается латинский текст молитвы
за упокой души у исповедников римской церкви.} - все это сначала развлекло и
заняло меня, а потом совершенно успокоило. Вышедши, мы наняли лодку и
выехали в море: солнце блестело бесчисленными звездами в алмазе тихой, как
зеркало, стихии, в брызгах от наших весел, в окнах убегающего от нас города.
Тогда я понял то счастие, которым Жан-Жак наслаждался на острове св. Петра,
когда или забывался на берегу при ропоте и плеске озера, или носился по
водам его и был свободен от сует и желаний земной жизни. В самом деле,
колебание лодки и шум воды чудным образом напоминают что-то нездешнее,
что-то принадлежащее области душ и бессмертия: именно это чувство, кажется,
и заставило древних предположить, что Харон перевозит теней в лодии чрез
Стигийские воды. Между том время прошло, мы едва успели позавтракать, как
уже увидели, что лошади запряжены; я пожал руку доброму Ниэлю, вскочил в
карету и оставил город, в котором жил несколько недель и для которого с этой
минуты, вероятно, уже не существую.
Мы ночевали в двадцати верстах от Тулона. При последней перемене
лошадей нас окружили нищие; между ними был мальчик лет 12, чрезвычайно
забавный: он попеременно просил подаяния обыкновенным нищенским напевом,
выходил из терпения и начинал ругаться, уходил и снова приходил, чтобы опять
рассердиться, браниться и бежать с досады прочь, - все это со всеми
возможными оттенками продолжалось с лишком полчаса.
К вечеру мы ехали самою дикою стороною: стремнины, утесы, каменная
стена и густые рощи пиний переменялись; иногда наша карета висела над
бездною, иногда тащилась в гору между грозными рядами скал приморских
Альпов, а потом во весь скок мчалась с высоты. Окрестность была подернута
лунным сиянием, и громады казались еще диче, еще дерзостнее и огромнее;
туман плавал в долинах, и сквозь его волны цветущие миндальные деревья то
простирали с изнизу пушистые белые головы, то сверху перегибались к нам, то,
перемешанные обелисками высоких кипарисов и круглыми пиниями, рядом бежали в
отдаление. В моем воображении плавали чудные образы и видения! На ночлеге
присела к нам к камельку болтливая хозяйка, которая было меня очень
полюбила, беспрестанно хохотала, врала и в один дух рассказала нам все свои
приключения, любовные, печальные и веселые. Другой наш товарищ у камелька
был проезжий, провансальский крестьянин, который без памяти хвалил короля
испанского Карла IV, потому что много раздавал милостыни, и с видом
таинственным утверждал, что сумасшедший англичанин, бросавший в нашу
бытность в Лионе, а потом в Марселе из окна целыми горстями экю с пять и
шесть франков, - человек хитрый и опасный; "Саг celui-la est politique,
voyez-vous Men!" {Так как это дело политическое, вы же понимаете! (франц.).}
- прибавил он значительно.
При самом нашем въезде в Тулон встретились нам каторжники в красных
рубахах, скованные по два: их выгоняли на работу!
6 (18) февраля. Ницца.
15 число мы еще пробыли в Тулоне.
Мимоходом замечу, что фризер {2} при тулонском театре - тезка великому
и тщеславному консулу, оратору и философу, отцу отечества и ласкателю Цесаря
- Цицерону. Правосудие здесь строго: за покражу семи франков выставили при
нас у позорного столба бедного матроса.
Поутру, часу в одиннадцатом, отправился я на Тулонские горы; они уже
гораздо менее бесплодны и голы, нежели горы в окрестностях Марселя. Подходя
к последней даче, я чувствовал, что мне не худо отдохнуть. Добрая, довольно
еще молодая женщина встретила меня у ворот, ввела в комнату своего мужа;
меня обласкали, угостили прекрасным, легким вином и накормили вкусным
завтраком. Муж, отставной моряк, проводил меня, радовался, что я хвалил
морских, и было рассердился, когда я хотел с ним расплатиться! "Долг всякого
француза быть вежливым с иностранцем", - был его ответ, ответ, который
показывает, что напрасно осуждают французов за их народную гордость, если
только она их заставляет почитать все доброе, все прекрасное, за непременную
обязанность истинного француза: как не простить им, если с такою гордостию
соединено даже небольшое тщеславие! С трудом взобрался я довольно высоко,
хотя и не на самый верх утесов. Предо мною открылся вид необозримый: Тулон с
пристанию; долина, усеянная домиками, каменные холмы, покрытые садами:
прекрасное море во всем своем блеске с островами, мысами и бесчисленными
судами. Я сел на гранитный обломок, я был совершенно один; только сто шагов
ниже меня висела на выдавшемся камне коза, которая, бог весть как,
отделилась от стада. Свежий морской ветер свевал с меня усталость. Странное,
дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был
счастлив, потому что ничто не напоминало мне зависимости от людей и светских
отношений. {3} Расставаясь с моим моряком, я должен был обещать на
возвратном пути еще раз зайти к нему; итак, посидев с полчаса, начал я
спускаться и увидел, что пробираться вверх на гору трудно, но спускаться с
горы даже и здесь уже опасно: мелкие острые камешки беспрестанно
скатываются, нога беспрестанно скользит, почти везде бываешь принужден
держаться за пинии и кусты терновника, которые исцарапали мне все руки;
наконец я дошел до гостеприимной хижины моего нового приятеля: как хорошо
посидеть после такого похода! Меня опять угащивали, но было уже поздно; я не
мог долго оставаться и только выпил стакан студеной ключевой воды, пожал
доброму моряку руку, поцеловал по его собственному требованию хозяйку и
долго еще, спускаясь к городу, оглядывался, видел их на пороге
патриархальной хижины.
Здесь за общественным столом обедают не прежде 5 часов. А. Л...а не
было дома; итак, у меня оставалось еще довольно времени для прогулки по
морю. Мы, числом шестеро, наняли лодку и объехали крепость Амальг; перед
нами открылись крайний карантин, острова Эрские и два утеса-_братья_,
виденные мною уже с гор. Наш проводник рассказывал нам про здешних галерных
невольников, хитрых и опасных даже в оковах, и про здешнюю акулу, которая,
хотя рыба, не менее хитра и не менее опасна. Мы узнали, что эта морская
гиена особенно ужасна для негров, что очень может быть потому, что они более
потеют, нежели европейцы, и, следовательно, более привлекают ее своими
испарениями.
Люблю обедать в гостиницах за общественным столом: минутные знакомства,
разговор свободный и в то же время учтивый; удовольствие слушать новые,
иногда очень умные мнения, узнать подробности того происшествия, того
предмета, который тогда занимает первое место в беседах города, области или
всей Европы, - все это придает в моих глазах неизъяснимую прелесть такому
обеду, и кушанье всегда мне кажется втрое лучше обыкновенного. Возвратясь
обедать, мы, между прочим, нашли за столом милую, прелестную блондинку,
которая сидела возле своего супруга, г. путешествующего мэра доброго города
Руана, как некогда Афродита сидела возле хромого искусника Вулкана.
Разумеется, что опять говорили о галерных невольниках, о Коньяре, {Известный
в то время разбойник.} о сумасшедшем англичанине, полном наследнике внимания
публики Южной Франции после Бергами и королевы английской. {4} Но Афродита в
течение разговора попеременно поглядывала на всех нас взором, от которого у
нас всякий раз все жилки вздрагивали. Всех нас вообще можно было разделить
на обожателей немых и болтливых: наши германцы, доктор, Л... и живописец
только изредка прерывали молчание, в котором сгорали. Но их безмолвие было
совершенно различного роду: старший из них, Л..., останавливал на ней
долгие, скромные, страстные взоры; он красавец, и - думаю, он не ошибся -
способ, которым осаждал ее сердце, был хорошо придуман; он, верно, показался
милой занимательнее всех нас, когда она вечером, раздеваясь, обдумывала все
завоевания, ею в течение дня сделанные. Доктор принимался говорить раза три,
да его что-то не повезло; итак, он решился взять ее сердце приступом и
постоянным залпом посылал ей взгляд за взглядом, в которых можно было
заметить неустрашимую отважность и неодолимое упорство. Как знать женщин?
Может быть, если бы он бомбардировал ее таким образом месяца четыре, она
сдалась бы на капитуляцию; но в продолжение обеда его усилия, кажется,
оставались тщетными. Наш юноша художник смотрел на нее только украдкою,
потуплял глаза, краснел, как красная девица, ничего не ел и. колебал воздух
тяжелыми вздохами. К болтливой когорте принадлежали, во-первых, К...,
молодой парижанин, путешествующий с нами, во-вторых, друг г. мэра, хранитель
шляпы и шали Афродитиных, - и, наконец, ваш Йорик. {5} К..., ловкий, милый,
ветреный француз, смешил и заставлял краснеть свою соотечественницу
мадригалами, которых Вулкан не понимал или не слышал, ибо исследовал весьма
старательно свойства жарких и соусов, а в междудействиях объяснял мне весьма
подробно все выгоды и невыгоды судилища присяжных. Я прерывал его
беспрестанно, сердился, спорил, желал, чтобы он на этот раз сидел в
тридевятом царстве, в обществе всех возможных присяжных, судей, стряпчих и
преступников, а не в Тулоне возле своей милой жены, от которой меня отвлекал
своими велемудрыми рассуждениями. Когда мне иногда удавалось втянуть и ее в
разговор, бедная, открывая свой розовый ротик, всегда подвергалась самым
грубым ответам и противоречиям своего медведя: "Taisez vous done m'amie!
Vous n'y entendez rien! Vous deraisonnez, comme une femme" etc. {Помолчи,
моя милая, ты ничего но понимаешь! Ты несешь вздор, как свойственно женщинам
(франц.).} Возле меня сидел другой мучитель, который душил меня своими
учтивостями и потчеваньем, занимался моим стаканом и тарелкою и своими
расспросами о России и глупым припевом: "Vraiment" {В самом деле (франц.).}
при каждом моем ответе едва не заставил меня вскочить со стула. Сначала я
было счел его чичисбеем нашей пастушки; но теперь заочно прошу у тебя
прощения, прелестная супруга г. мэра доброго города Руана! В сравнении с
этим бессомненным дураком даже твой муж должен тебе казаться любезным.
Несмотря на все препятствия, не одни Л... и К..., и я иногда встречал
прелестные глаза милой кокетки!
Так Нимфа молодая,
Самой себя не понимая,
На Фавна иногда глядит! {6}
Будь молод и безобразен, и возбудишь во всякой женщине любопытство, а
нечувствительно вместе и род сожаления: нет ничего своенравнее сердца
человеческого, а особенно сердца женщины.
Вечером мы были в театре, зевали за Мармонтелевою "Дидоною" {7} и
только изредка хохотали, когда нечаянно взглядывали на героев карфагенских и
троянских в киверах и на благочестивого Энея с ухватками пьяного лакея.
Возле меня сидел офицер, бывший два года в плену в России и проведший
целую зиму в Архангельске. Как судьба играет нами, бедными смертными! На
другой день мы выехали из Тулона, и я до отъезда успел еще здесь увидеть
русского, который уже 32 года в Тулоне, служит здесь приставом при морских
магазинах, женат и пришел, когда мы садились в карету, чтобы посмотреть на
земляков и услышать русское слово. Имя его в России было Степан, а здесь
Monsieur Etienne.
ВЪЕЗД В ИТАЛИЮ
Письмо L
8 (20) февраля 1821. Ницца.
Прелестная, благословенная страна Эрская; рай полуденной Франции! И я
был на твоих вечнозеленых, роскошных горах, в твоих благоуханных долинах; и
я дышал твоим воздухом, растворенным и в зиму запахом фиялок, роз, цветов
померанцевых и дикого левкоя! Мое воображение иногда составляло себе на
севере образ Эдема, но этот образ ничто в сравнении с садами, рощами, лугами
Эрскими. Друзья! в холодной Ингрии {} вы не можете представить себе живой
лазури этого неба, неизъяснимо нежной, неизъяснимо восхитительной, подобной
сладостной синеве незабудок: одни голубые глаза невинной 16-тилетней
красавицы могут превзойти ее своим тихим пламенем - любовию и томностию,
которыми исполнены! Все здесь живет, все производит, все радуется: самые
расселины скал покрыты цветами, самые стены разоренного монастыря и
разрушенного сарацинского замка одеты плющом, повиликою, виноградными
лозами. Где утесы хотя несколько покрыты песком или глиною, везде
распустились богатые светло-зеленые ковры, на которых отдыхают усталые, но
ненасытные взоры. Миндальные дерева здесь уже отцвели и развернули мягкие
листочки. {Миндальное дерево сперва цветет, потом уже распускается.} Мы
взошли на высоту до самого замка; гора выше всех окружающих: перед нами
вдруг открылось столь редкое зрелище картины, ни с какой стороны не
ограниченной; во все направления зрение могло простираться, и ему не было
пределов, кроме слабости чувств человеческих; оно блуждало по хребтам и
высотам холмов и гор, в сокровенной глубине темных долов, по блестящему морю
и островам Стоэхадским, лежавшим перед нами, как некогда перед Моисеем земля
обетованная, по легким воздушным вершинам ближних миндальных лесочков и в
бездне неба, которое здесь необъятнее, нежели где-нибудь, но в то же время
неизъяснимо приветливо. На севере синева эфира всякий раз напоминала мне
ничтожество всего земного и внушала душе тоску и желания; но здесь небо и
земля одно дивное, прелестное целое; здесь не разделяешь вселенной,
наслаждаешься и чувствуешь тишину совершенную.
Эр (Hyeres) некогда славился апельсинными, померанцевыми, лимонными
садами, но в ужасную зиму с 1819-го на 1820-й год они все погибли; в
известном саду Филя в одну ночь 18000 дерев сделались жертвою стужи.
Старожилы не запомнят таких морозов, ибо за тридцать лет, в 1789 году, они
хотя причинили много вреда молодым усадьбам, по крайней мере пощадили все
старые деревья; в прошлом же году все умерло, все было истреблено: и
столетние маслины, и праотцы агрумиев, {Родовое название апельсиновых,
померанцевых и лимонных деревьев.} и огромные пальмы, краса всей области.
Рассказывают, что за 111 лет такая же стужа прошла через земной рай Эрский и
что тогда большая часть жителей принуждены были оставить родину. Итак,
несмотря на чудную прелесть, в коей видел я Эр и его окрестности, в мою
бытность роскошные красоты сей сладостной стороны нельзя было и сравнить с
теми, которые здесь некогда цвели и блестели. Вот почему, может быть, вы с
удовольствием прочтете описание здешних садов, каковы они были во время
пребывания здесь госпожи Брун, {Известной немецкой писательницы.} {2}
навестившей Эр в декабре 1806-го года. Госпожа Брун, как и мы, остановилась
в гостинице доброго Феликса Сюзанна.
"Перед нашими окнами, - говорит она, - простираются по обеим сторонам
агрумии густыми садами и рощами. Они ныне представляют между блестящих
листьев всю лествиницу великолепных Гесперидиых яблоков, начиная с
зеленеющего золота лимона, полусозревшего до яркого огня апельсинов и
мрачного пламени померанцев. Сии рощи наконец оканчиваются виноградниками,
которые, в свою очередь, окружаются нежно-восходящими холмами, покрытыми
великолепными лесами маслин; на скате перед пышным домом Филя невольно
подумаешь, что находишься на краю басен и сказок, куда вдруг ударом
волшебного жезла перенесены дети отдаленнейших стран света, и все в дивном
согласии зеленеют, цветут, богатятся плодами: азийские пальмы и плакучие
ветлы вавилонские, бананы, пришельцы из Америки, мимозы с берегов Сенегала,
над шумящим водоскатом папир, оставивший отлогие луга великого Нила; на
стенах цепенеющий алоэ и, возвышаясь в высоты воздушные, дерева лимонные и
померанцевые; вокруг по всем тропам и грядам душистые фиялки, резеда,
цветущие мирты и гелиотропин, перемешанные с растениями с мыса Доброй
Надежды, странными, образованными, кажется, по прихоти дикой фантазии: все
это соткано в одно волшебное целое, и никогда я еще не вспоминала так живо
царство фей и очарования!
Мы спустились в сад; простираясь в необъятное, нас принял тенистый лес
агрумиев: дерева, преклоняя долу ветви, отягченные золотым бременем, не
могут даже прикрыть листьями изобилия плодов своих. Во все направления
дорога пересекается длинными аллеями, которых конец убегал бы от зрения,
если бы не блестело даже из глубочайшего отдаления спелое золото.
Апельсинные деревья можно разделить на белянок и смуглянок. Ветви и листья
первых светло-зеленого яблочного, плоды - чистого палевого цвета; вторые
горят мерцающею темною зеленью, а плоды ярким желтоватым пурпуром".
Я прочел это описание, когда уже видел Эр и насладился его остальными
прелестями. Признаюсь, в противном случае я лишился бы и того, что еще
уцелело.
Письмо LI
12 (24) февраля. Ницца.
Проезд наш от Эра до Ниццы доставил мне два дня полной, богатой жизни,
и воспоминание о них одно еще поддерживает меня теперь, когда моя усталая
душа ищет успокоения, или восторга, или боли и находит одну тоску и скуку.
Человек - странное, непонятное создание! Меня не веселит роскошная природа
Италии! Чувствую, что мне нужна независимость и нужно участие, чтобы быть
счастливым. Но я удержусь от ропота и постараюсь оживить себя, говоря с вами
о минутах радости. Мы выехали 16 числа после обеда из Эра. Солнце склонялось
к западу, вокруг нас все цвело и жило и все рождало во мне мечтания. Я
мыслями был на лесистых берегах моей родимой Авиноры, где я впервые вздохнул
для чувства и наслаждения; я был дитя и вся душа моя идиллия. В моем
воображении не было определенного образа, но то, что в нем мелькало и
изредка меня тешило, меня исполняло тихого веселия. Когда день начал
погасать, мы выехали на большую дорогу и миновали выдающийся хребет холмов,
по которым цепь деревень и местечек простирала в воздухе свои башни. Луна
взошла, и зажглись мои давние знакомцы: приветные, мирные звезды; вечер был
нехолоден: едва ли в мае месяце такие вечера спускаются на тундры Ижорские.
На первой станции мы расстались с А. Л... ем, потому что не было лошадей для
всех нас. Через час (я между тем бродил по полю с живописцем) отправились и
мы в дальнейший путь, но снова принуждены были остановиться в местечке
Корнуйль, не доезжая Фрежюса, и ждать возвращения почталионов. Мы зашли в
деревенскую бедную харчевню, велели сварить себе кофе и присели с хозяйкою к
смиренному камельку, в котором пылали перед нами дерево лимонное и
померанцевое, мирты и маслины: огонь самый роскошный и поэтический, но в то
же время терзающий сердце, если подумаешь, что он следствие общего
несчастия! Через полчаса зашли к нам молодой человек и две очень хорошо
одетые престарелые женщины. Мы сочли их сначала за проезжающих, но вскоре
узнали, что это здешние помещицы с племянником. Хозяйка им очень
обрадовалась; старушки присели к огню, и я вспомнил Фенелона, {1}
посещавшего подобным образом своих прихожан и подданных. Наши дамы
принадлежали к старому доброму времени и к древнему французскому дворянству:
они были ревностные аристократки и всею душою веровали в величие Лудовика
XIV. Их разговоры показывали большую начитанность и старинное воспитание:
обращение было чрезвычайно занимательное соединение французской живости,
добродушия, простоты, времен патриархальных и феодальной величавости;
племянник - добрый неиспорченный сын природы и страстный обожатель военной
славы своего народа. Он повел меня и живописца в сад своих родственниц. Не
люблю деревьев, испорченных ножницами садовника; здесь не было других:
кипарисы и мирты, карубен и земляничник являлись мне в странных, чудовищных
видах. Но весь день, проведенный мною, был необыкновен: в течение целых
суток я казался самому себе действующим лицом волшебной сказки или романа; и
в первый раз в жизни я с удовольствием останавливал взор на диких очерках
сих воспитанников искусства, освещенных очаровательным светом месяца и
оттеняемых решеткою. Невольно забывался я при лепете источника, упадающего в
каменный водоем, обросший повиликою, нарциссом и фиялками.
Поутру мы прибыли в Фрежюс и наскоро посмотрели здешние примечательные
развалины. Фрежюс был в римское владычество важным торговым городом; здесь
много следов великого народа: арена, амфитеатр, капище. С Фрежюса начинается
ряд городов и местечек, прославившихся событиями Наполеоновой жизни. В
рыбачьей деревушке неподалеку Фрежюса вышел он на берег, возвращаясь из
Египта, и Франция пала к ногам его; из той же самой деревушки 1814 года,
сверженный с престола Бурбонов и Карла Великого, он отправился в свое первое
заточение; потом по ту сторону лесистого Эстреля, по высоте коего проложил в
свое царствование славный путь, соединяющий Италию с Франциею, между
городами Канном и Антибами - он вдруг снова явился с горстью отважных и
сначала пробирался через темные Эстрельские долы, по грозным скалам и
стремнинам, по мрачным рощам и болотам, непроходимым для всякого другого.
Когда мы спускались с Эстреля, почталион указал мне место, где Буонапарт
перешел большую дорогу, чтобы снова спуститься в пустынную глушь, в темноту
тесных ущелин и проходов; я тогда живо вообразил себе этого чудного
человека, который променял славу на власть, власть на уединение, уединение
на жизнь разбойника и снова с дивной быстротой приобрел потерянный престол и
снова с него пал в глухое заточение! Он ныне еще дышит, читает "Английские
ведомости", обедает и ужинает, но жизнь его уже кончилась, он уже умер для
света. {2}
Лесистый, дикий Эстрель наполнил душу мою оссиановскими видениями; я
много шел пешком и чувствовал себя счастливым, когда видел себя совершенно
одним посреди высоких деревьев, над пурпуровою бездною вечереющих долин, под
небом, которое здесь напоминало мне наше в ясный осенний день; чувствовал
себя счастливым, когда только издалека слышал стук приближающейся кареты,
смотрел, как внизу зажигали пастухи ночные огни и солнце утопало в
раскаленных облаках и рассыпало последнее золото по высотам маслин, сосн и
пиний. Мы прибыли в Канн: луна освещала залив и город; воды тихо плескали в
берег и струились чистым жемчугом. Нас хотели удержать, уверяя, что ворота
будут уже заперты в Антибах, но, боясь заставить ждать А. Л., мы решились
ехать, полагая, что он ночует в Антибах, решились, приехав, дождаться в
карете открытия ворот. Между тем А. Л. предупредил на границе караулы; мы
объехали последний город Франции, и нас пропустили без малейшей остановки. Я
спал и, когда проснулся в Ницце, долго не знал, где я; долго еще думал, что
мы в Антибах или в каком-нибудь другом пограничном местечке Франции.
Письмо LII
24 февраля (8 марта) 1821. Ницца.
Мы еще в Ницце и, может быть, пробудем здесь еще неделю: тем лучше, ибо
уже не застанем худой погоды в Париже! Не могу, впрочем, сказать, чтобы я
проводил здесь время чрезвычайно весело: Ницца город небольшой, театра здесь
нет, о галереях не слыхать; заводить знакомство в моих обстоятельствах
трудно, да, кроме того, и не с кем; одно семейство Ж. мне несколько ближе и
любезнее прочих, потому что они русские. Но, несмотря на скуку, которая
иногда томит меня, я должен благодарить небо: здоровие быстро и видимо ко
мне возвращается. Брожу по горам и утесам, до лесам и долинам, чтобы
иодкрепить себя еще более. Прекрасная, дикая природа здешних окрестностей
теперь моя единственная подруга, мой единственный утешитель в минуты тоски,
которой я еще нигде так живо не чувствовал во все наше путешествие. Мы
сначала остановились в городе в гостинице, но теперь живем на прекрасной
даче госпожи Сент-Агат по Туринской дороге. Отсюда я выхожу каждое утро в
десятом, хожу вплоть до четвертого часа, обедаю в четыре; после обеда
отправляюсь в город пить кофе; играю вечером в шахматы или перечитываю в
сотый раз Батюшкова, Пушкина, Дмитриева, Державина и ложусь спать, чтобы
завтра так же начать, продолжать и кончить день свой; изредка только
единообразный порядок моей жизни прерывается приглашением на вечер. Для
доброго ходока, каковым я теперь снова могу назваться, здесь много
прекрасного: гора и замок Монт-Альбан, с которых видишь под собою справа
Ниццу, слева Вилла-Франку, длинный мыс с маяком, прекрасный залив между
мысом и Вилла-Франкою; впереди море - беспредельное к востоку, ограниченное
к западу прелестными Антибскими берегами и синеющим вдали хребтом
Эстрельским; позади леса маслин почти до высоты сумрачного Винегрье - вот
зрелище, коим наслаждался я несколько раз в первые дни нашей бытности в
окрестностях Ниццы! Оба города, Ницца и Вилла-Франка, прижимаются, так
сказать, к утесам, у подножия коих построены; их пристани уютны и
Неприступны для бурь и порывов ветра; башнн весело возвышаются в голубой
воздух; строения осенены роскошными садами агрумиев, рощами смоковниц,
маслин, плакучих ветел и дерев миндальных. Изредка только встречаешь здесь
голый камень; одряхшие стены всегда покрыты плющом, скалы обросли тмином,
дикими анемонами, лилиями, гияцинтами; из расселин вырастают а.лоэ и кактус.
Вид с гордого Винегрье, у подножия коего самый Монт-Альбан превращается в
пригорок, почти тот же, но огромнее и величественнее: с него в ясный день
поутру видна Корсика, а к северу являются из-за голой двуглавой Фондской
громады снежние верхи Альп Савойских. Я был на самой высоте Винегрье и не
жалею своих усилий: хотя дорога трудна, однако же легче и несравненно
приятнее, нежели на нагие Ту-лонские утесы. Но нам не нужно даже и выходить
из комнаты, чтобы наслаждаться прекрасными видами: перед нашими окнами вдоль
Пальона, или Паглиона, который теперь почти вовсе без воды, но дик, широк и
стремителен во время оттепели на снежных высотах альпийских, - вдоль Пальона
тянется цепь лесистых холмов до самого подножия горы Фондской; эти холмы
усеяны белыми, чистыми, красивыми загородными домиками; посреди возвышается
монастырь Сен-Симье, обитель капуцинов ордена св. Доминика, и несколько
пониже другой большой, но запустелый монастырь Сен-Понс, построенный, как
говорит предание Карлом Великим для его племянника; возле нового
великолепного строения видны еще развалины старого. Вокруг Сен-Симье также
разбросаны обломки, но они принадлежат другому времени и несравненно
древнее; примечательнейшие - остатки амфитеатра, сооруженного, быть может,
еще в то время, когда в Никее, массилийском поселении, раздавались звуки
языка греческого; ныне жители воспользовались одним из сводов и превратили
его в ворота: лошаки и мулы спокойно проходят под сводом, который некогда
поддерживал здание, посвященное играм и празднествам в честь Геркулесу
Менекескому. Из саду монастыря с одной стороны видишь далекие белые горы,
спокойные, безмолвные; с другой - прекрасный город, кипящий жизнию: его
веселый дым и высокие башни, утес, разделяющий Ниццу на две половины,
увенчанный крепостью, которую я готов назвать Кремлем или Капитолием
Никейским, море, открытое отовсюду, придающее всему высокую прелесть; далее
- большую Туринскую дорогу, дачи, густые, кудрявые рощи маслин. Беспрерывный
ропот Пальона доходит сюда, как будто гул страстей и бедствий человеческих,
и, подобно ему, погружает в уныние.
Я здесь был в два часа пополудни. Братья мелькали между дерев в бурых
рясах: некоторые привязывали виноградные лозы к смоковницам, другие
возделывали землю; я вспомнил отшельников первоначальных времен
християнства. На холме, несколько выше прочего сада, - роща кипарисов
темная, уединенная, насажденная для тихого размышления. "Сюда! - подумал я.
- Сюда от сует, шуму, от людей и пороков!". Но я спустился в сад, я взглянул
на монахов... {1} Мне стало душно в этих стенах, и я из них почти выбежал:
казалось, минута замедления лишит меня свободы, лишит возможности
возвратиться в свет, где могу и должен думать, трудиться, страдать, бороться
с жизнию. Не знаю, каковы монахи прочих монастырей римской церкви, а братья
обители Сен-Симье не наделены духом терпимости: я было хотел отстоять у них
вечерню, но они, узнавши, что я не католик, не допустили меня.
ПРИМЕЧАНИЯ
Творческое наследие В. К. Кюхельбекера чрезвычайно обширно и
многожанрово и до сих пор опубликовано едва ли наполовину. Если поэтические
произведения, заботливо собранные и сохраненные друзьями и родственниками
декабриста, начали публиковаться в собраниях его сочинений уже с 1860-х гг.,
{Собрание стихотворений декабристов, т. 2. Лейпциг, 1862; Избранные
стихотворения Вильгельма Карловича Кюхельбекера. Веймар, 1880, и др.} а в
настоящее время, после выхода двух изданий большой серии "Библиотеки поэта",
{Кюхельбекер В. К. [Соч. в 2-х т.]. Т. 1. Лирика и поэмы. Т. 2.
Драматические произведения. Вступ. статья, ред. и примеч. Ю. Тынянова. Л.,
1939 (Б-ка поэта. Большая серия); Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т.
Вступ. статья, подгот. текста и примеч. Н. В. Королевой. М.-Л., 1967 (Б-ка
поэта. Большая серия).} могут считаться опубликованными почти полностью, то
его прозе - повестям, рассказам, критическим статьям, письмам и дневнику -
повезло значительно меньше. Между тем до восстания 14 декабря 1825 г. В. К.
Кюхельбекер был широко известен не только как поэт, но и как литературный
критик и как прозаик, его повести и статьи публиковались в "Вестнике
Европы", "Мнемозине", "Невском зрителе", "Соревнователе просвещения и
благотворения", "Сыне отечества" и других изданиях. Продолжал работать над
прозаическими произведениями Кюхельбекер и в годы заточения и ссылки, в
письмах предлагал редакторам журналов свои услуги в качестве литературного
критика, посылал им статьи о литературе и языке. Друзья поэта, прежде всего
А. С. Пушкин и А. А. Дельвиг, прилагали большие усилия, чтобы напечатать
присланные им нелегально произведения, - среди изданных ими "Русский
Декамерон 1831 года" (СПб., 1836), предисловие поэта к переводу "Макбета"
Шекспира (Литературная газета, 1830, 31 января). За несколько месяцев до
смерти, в мартовском номере "Отечественных записок" 1846 г., была
опубликована статья Кюхельбекера "О терминологии русской грамматики",
которая, по замыслу автора, должна была явиться "добрым началом ряда
статеек" о русском языке.
До революции художественная проза и литературно-критические статьи
Кюхельбекера, разбросанные по журналам и альманахам, не собирались и не
издавались ни разу.
В советское время из художественной прозы В. К. Кюхельбекера были
опубликованы роман "Последний Колонна" (Л., 1937) и повесть "Адо" (ранний
вариант по альманаху "Мнемозина"). {Декабристы. Поэзия. Драматургия. Проза.
Публицистика. Литературная критика. Сост. Вл. Орлов. М.-Л., 1951;
Декабристы. Антология в 2-х т. Л., 1975.}
Критические статьи декабриста привлекли большое внимание.
В 1923 г. Б. В. Томашевским была впервые опубликована статья "Минувшего
1824 года военные, ученые и политические достопримечательные события в
области российской словесности". {В кн.: Литературные портфели. Т. I. Время
Пушкина. Пг., 1923, с. 72-79.} В "Литературном наследстве" (т. 59, 1954)
были впервые опубликованы текст парижской лекции Кюхельбекера о русской
литературе и языке 1821 г. и статья "Поэзия и проза", предназначавшаяся им
для пушкинского журнала "Современник".
Ю. Д. Левиным было установлено авторство Кюхельбекера для статьи "Мысли
о Макбете {РЛ, 1961, 4, с. 191-192.} и опубликовано "Рассуждение о восьми
исторических драмах Шекспира и в особенности о Ричарде III". {В кн.:
Международные связи русской литературы. М.-Л., 1963, с. 286-314.}
Кроме того, статьи Кюхельбекера перепечатывались в упомянутых
антологиях, составленных Вл. Орловым, и в других изданиях. Однако
критические статьи Кюхельбекера ни разу не были собраны целиком, многие из
них с 1820-х гг. не переиздавались ни разу.
Уникальный памятник декабристской мысли, дневник В. К. Кюхельбекера,
был опубликован дважды, и оба раза с огромными купюрами. В 1875 г. М. И.
Семевский с помощью профессора О. Ф. Миллера начал публикацию дневника в
"Русской старине". Публикация была обширной и давала представление об
огромной важности этого документа для истории декабристской эпохи, однако
текст дневника был напечатан не полностью, с многочисленными ошибками и
искажениями. Для этого издания с автографа дневника были изготовлены
писарские копии. По свидетельству Ю. Н. Тынянова, карандашом издателей прямо
в автографе были вычеркнуты многие страницы, а также части подневных
записей, причем переписчик никак эти купюры не обозначал. По этим спискам
дневник был опубликован. Текст не только произвольно сокращался, но иногда и
дополнялся издателями или пересказывался своими словами. Несмотря на то что
рукопись дневника обрывалась на записи от 29 апреля 1846 г. и что последняя
собственноручная запись ослепшего поэта была сделана 4 ноября 1845 г.,
публикация в "Русской старине" была оборвана записью от 10 октября 1845 г.,
после чего следовало примечание редакции: "Здесь кончается "Дневник"
Вильгел