В. К. Кюхельбекер
Путешествие
--------------------------------------
В. К. Кюхельбекер. Путешествие. Дневник. Статьи
Издание подготовили Н. В. Королева, В. Д. Рак
Л., "Наука", 1979
Серия "Литературные памятники"
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
--------------------------------------
ОТ РЕДАКЦИИ
Широко отмечавшееся 150-летие со дня восстания 14 декабря 1825 года
ознаменовалось выходом в свет целого ряда сборников, антологий, монографий,
мгновенно раскупленных, что показывает, насколько остро и живо интересуется
современный читатель наследием декабристов и трудами о них. В этом влечении
отражается и заметная тяга к отечественной истории, к документам и мемуарам,
и более пристальное внимание именно к "золотому веку" русской культуры - к
пушкинской эпохе, и - что особенно важно - растущий с каждым годом этический
пафос нашей жизни, заставляющий в созидании нравственных идеалов опираться и
на прошлое, на выдающиеся образцы рыцарственного характера и поведения.
Многие и многие декабристы отличались
энциклопедической
образованностью, разносторонними творческими талантами, мужеством и
честностью, но даже на фоне блестящих своих соратников Вильгельм Карлович
Кюхельбекер невольно выделяется: по разносторонности интересов и творческих
способностей он находится в числе первых, по нравственным качествам - в
числе самых-самых первых, а по знаниям, наверное, вообще ему не было равных.
Между тем нужно честно признаться: широкие круги наших читателей мало и
плохо знают Кюхельбекера, отдавая предпочтение роману о нем Ю. Тынянова
("Кюхля"). Причина, видимо, в том, что Кюхельбекер - не универсальный
писатель, для всех и вся, и его произведения, как правило, - не для
завлекательного чтения, им с этой точки зрения трудно соперничать с
повестями А. Бестужева-Марлинского или с "Записками" княгини Марии
Волконской.
Чтение и изучение трудов Кюхельбекера требует определенной подготовки
(общеобразовательной, литературной, исторической), требует вдумчивого,
неторопливого подхода. Зато читателя ожидают часы высокого умственного,
эстетического, этического удовлетворения: он будет поражаться глубоким и
часто неожиданным мыслям, сопоставлениям, оценкам, метким художественным
зарисовкам, трагичным или трогательно-наивным откровениям. Сила впечатления
от творческого наследия Кюхельбекера многократно еще усиливается, когда мы
узнаём, что значительная его часть создавалась в невыносимых условиях
тюремных казематов или нищенского существования сибирского ссыльного. В этом
отношении дневник, художественные произведения, статьи Кюхельбекера после
Декабря - настоящий человеческий подвиг, по величию и стойкости нисколько не
уступающий, а скорее даже превосходящий мгновенные героические поступки:
сохранить и упрочить творческие интересы, нравственный уровень личности в
течение долгих месяцев и лет в обстановке, совершенно противопоказанной и
творчеству, и нравственности, - это та страшная жизненная проверка, то
неопровержимое доказательство силы, масштабности, чистоты духовных и
душевных основ Кюхельбекера и подобных ему декабристов, тех качеств, которые
окружают их владельцев возвышенным и светлым ореолом, делают для потомков
образцами для подражания.
Тюремное и сибирское наследие Кюхельбекера имеет и другой, воистину
трагический смысл. Особенно это заметно по дневнику. Многолетнее отсутствие
среды единомышленников, духовное одиночество, редкие старые книги и журналы,
болезни и материальные заботы - все это не могло не отразиться пагубно на
творчестве. Лишение культурной среды и культурной пищи медленно и настойчиво
иссушало мозг, притупляло чувства, приводило к духовной дистрофии, к
психическим странностям, к отставанию от века, от развития страны и мира.
Поэтому на примере Кюхельбекера можно не только восхищаться силой и
стойкостью, но и негодовать на ту жестокую бесчеловечную махину,
называвшуюся самодержавным строем, которая и по самой-то сути была антиподом
культуры, творчества, интеллигентности, да еще сознательно безжалостно
душила попавших под ее пресс явных противников.
А Кюхельбекер был именно явный противник. С его самобытным и
свободолюбивым характером вообще было трудно существовать: он всегда плыл
"против течения". Оригинальный ум и страстная его натура сочетались еще с
донкихотским отсутствием лицемерия, дипломатического такта, и он слишком
часто совершал физические и идеологические поступки, идущие вразрез не
только с общепринятыми мнениями, но и с так называемой личной выгодой. Уже
целый ряд его деяний задолго до декабризма и восстания на Сенатской площади
попахивал каторгой или ссылкой: антисамодержавные публичные лекции в Париже,
рыцарская пощечина родственнику всемогущего Ермолова и т. п. Кюхельбекер был
одним из самых "декабристских" декабристов, одним из самых органичнейших и
яростных противников рабства, тирании, несправедливости, косности.
Следует отметить еще одну возможную причину относительной
непопулярности Кюхельбекера: в советское время довольно часто публиковались
поэтические его произведения, но почти не переиздавалась проза, если не
считать главных литературно-критических статей. Впервые читателю
предлагается почти полное собрание прозаических сочинений декабриста. В их
числе замечательные дневниХ и путевые очерки, а в Дополнении - "Русский
Декамерон" (прозаические части) и яркая романтическая повесть "Последний
Колонна", которая, кстати сказать, показывает, что и серьезный Кюхельбекер
был не чужд живости и увлекательности.
Путешествие
ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ
1
8 сентября 1820. Нарва.
Путешествовать очень приятно: но вспомните смотрителей, ямщиков, счеты.
Дорога от С.-Петербурга до Нарвы довольно однообразна. Но прекрасная
вечерняя заря меня очаровывала; картины из моего будущего, из моего
прошедшего мелькали перед моими глазами: я ожидал счастия. Иногда и синие,
желтые, пунсовые листья осеннего леса представляли моим взорам
разнообразные, чудные декорации. Облака громоздились самым оссиановским
образом.
2
12 сентября. Рига.
Нарва после С.-Петербурга производит на душу странное впечатление.
Улицы, и сверх того главные, уже нашего грязного переулка; дома высокие,
готической архитектуры, с надписями и изречениями из священного Писания. Вид
города чрезвычайно живописен: развалины Иван-города как будто еще и теперь,
подобно привидениям воителей, устрашают Нарву. Нарова шумит между древними
укреплениями русскими и бывшими шведскими: две башни с противных сторон
смотрят одна на другую и похожи на двух неприятелей, готовых вступить в бой.
С А. Л...м {1} и с его семейством, провожавшим нас до Нарвы, отправился
я смотреть здешний водопад: что сказать вам, друзья, об этом великолепном
зрелище? Оно не удивило меня, потому что я уже ожидал чего-то чрезвычайного.
Но я наслаждался и его вечным шумом, и бездною его жемчуга, и лесистыми
островками, разделяющими его на несколько рукавов. Мы осматривали
достопримечательности Нарвы: дом Петра Великого, где хранятся башмаки его
работы и два экземпляра его знаменитой дубины; церковь русскую, бывшую
некогда католическою, потом лютеранскою, и немецкий собор святого Петра. В
последнем мы нашли гробы многих именитых граждан города Нарвы, живших л
первой половине 17 столетия. Надгробные камни покрыты эмблемами и надписями,
напоминающими тленность всего земного: здесь изображение свечи с девизом -
"Свеча гаснет"; там розы с девизом - "Роза увядает", и проч. Мне
представлялись добрые, честные отцы семейства, которые здесь покоятся, их
важность и деятельность, их строгость в домашнем быту и праздничная
торжественность, с коею по воскресеньям отправлялись сюда с своими женами
домовитыми, опрятными благодарить бога за свое благоденствие. Я видел их
дочерей пригожих и застенчивых; видел всю их смиренную, тесную жизнь, их
радости и страдания.
"Здесь все говорит о смерти, - сказал наконец один из наших сопутников,
- о ней и в свете упоминают беспрестанно!".
"В свете, - прибавил я, - столько говорят о смерти и так часто
произносят звук _смерть_, что наконец с ним не соединяют никакого понятия".
Молодая княжна С...а задумалась.
В Нарве я в первый раз узнал, что значит возбуждать любопытство жителей
большого уездного города: они за нами везде следовали толпами; все окна, все
двери были отперты, на нашу коляску глядели, как на осьмое чудо света.
Дорогою от Нарвы до Дерпта, недалеко от станции Ненналь {2} на берегу
Чудского озера, мы с доктором {3} должны были выйти из экипажа: лошади не
могли встащить нас в гору. Ночь была истинно скандинавская: ветер не
свистел, а завывал; сердитое озеро кипело у ног наших и с минуты на минуту
приближалось. Один из слуг, бывших с нами, молодой человек лет 18, который,
вероятно, бури знал по одному слуху, не скрывал своего страха; он смешил
нас; однако же мы были довольны, когда наши кони взвезли нас на пригорок и
коляска медленно двинулась по песку. Никогда я не видывал лучшего подобия
хаосу: берег и озеро, суша и вода, казалось, смешались и беспрестанно
уступали друг другу. Перед тем, вечером, мы видели море: оно было спокойно,
величественно, необозримо; последний свет зари, отражаясь, рассекал его на
несколько разноцветных слоев, и небо, столь же спокойное, отделялось от него
ясною чертою.
В Неннале я вспомнил, что нахожусь в прежнем владении семьи нашей, что
в 8 верстах похоронен покойный батюшка.
О колыбель моих первоначальных дней,
Невинности моей и юности обитель!
Когда я освещусь опять твоей зарей
И твой по-прежнему всегдашний буду житель?
После 11-летней разлуки {4} проскакал я в осеннюю, бурную ночь через
места, для меня незабвенные, и не успел обнять гроб родителя. Дерпт...
сколько воспоминаний, сколько милых картин, ясных и сумрачных из моего
минувшего времени! Здесь я посетил профессора Д..., с дочерьми коего играл
ребенком: София, которая уже тогда занимала влюбчивого мальчика, замужем;
Юлия, которая тогда еще не расцвела, вянет.
За Дерптом природа уже гораздо свежее, и чем более приближаешься к Риге
тем она становится разнообразнее и живописнее. Но перед самою столицею
Лифляндии {5} пески несносны. Я здесь ничего не видал, потому что был болен
и не мог ходить. Предместие красиво: это я заметил проездом; город, кажется,
по большей части архитектуры готической.
3
15 (27) сентября. Мемель.
Курляндия {1} начинается обширными, необозримыми равнинами; потом
становится холмистее. Мы проезжали местами очень живописными; жаль только,
что погода была пасмурна и туманна. Замок Деблен, развалины из веков
рыцарских, лежит прелестно на зеленом круглом холмике над водою и весь
обсажен деревьями. В Курляндии мало дубов; но лишь только въедешь в Пруссию,
как везде встречаешь это народное тевтонское дерево. Зато огромные сосны,
ели, липы и березы здесь возвышаются в воздух и напоминают древних богов:
Перкуна, Пикола и Потримбоса, {2} которым леты {3} приносили жертвы под их
исполинскою тению.
Леты вообще гораздо лучше из себя эстов и финнов; особенно между их
молодыми мужчинами встречаешь лица и головы, которые бы не испортили статуи
пригожего Сильвана {4} или даже Антиноя, но стан их ничтожен и не мужествен;
женщины вообще безобразны.
Как описать вам, друзья, чувства, с коими оставил я Россию? Я плакал
как ребенок, и эти слезы, которые удержать был не в состоянии, живо
заставили меня чувствовать, что я русский и что вне России нет для меня
счастия. У вас, мои милые, у вас мое сердце, у вас мое все. Природа, моя
давнишняя утешительница, приняла меня в свои объятия. Мы въехали в прусские
пески и шажком тащились вдоль моря: вечер был самый поэтический; облака, от
вечерней зари,
Летя, сияли,
И, сияя, улетали
за далекий, величественный, ясный небосклон; море кипело и колыхалось. Какая
противоположность!
Дикий Нептун роптал, кипел и в волнах рассыпался,
А с золотой высоты, поздней зарей освещен,
Радостный Зевс улыбался ему, улыбался вселенной:
Так, безмятежный, глядит вечный закон на мятеж
Шумных страстей; так смотрит мудрец на ничтожное буйство:
Сила с начала веков в грозном величьи тиха.
17 (29) сентября. Кенигсберг.
Мне море в нашем переезде из Мемеля в Кенигсберг чрезвычайно наскучило.
Море да песок, песок да море, и это в продолжение 14 часов езды с проклятыми
немецкими почталионами, которые даже не сердятся, когда ругаешь их всеми
возможными доннерветтерами, и на все твое красноречие с величайшим, с
истинно германическим равнодушием отвечают: "Ja, mein Herri". Какой же
песок! В точном, самом точнейшем смысле слова: песчаное море! Ни травки, ни
муравки, ни куста, ни дерева! Конечно бы я умер с тоски, ежели бы голод не
умилосердился надо мною и не вздумал разнообразить чувств моих: выпив только
чашку кофе, с четырех часов утра голодал я до пяти пополудни.
Теперь мы в Кенигсберге.
Поутру осматривали мы город.
Я уже видал несколько готических городов, но ни один не поразил меня до
такой степени. Переезжая чрез мост, я ахнул: река Прегель по обеим сторонам
обсажена узенькими высокими домами (между ними есть 8-этажные), которые
стоят к берегу не лицом, а боком, снабжены огромнейшими кровлями и тем
получают вид каких-то башен китайской или бог знает какой постройки! Улицы
красивы и некоторые довольно широки: большие крыльца придают городу веселую
южную физиономию. Меня восхитили италианские тополи, которые я здесь увидел
в первый раз: не знаю красивее дерева.
5
21 сентября (3 октября).
Дорогою между станциями Шлопе и Гохцейт.
Мы уже дня три едем довольно однообразными песчаными местами: одно
воспоминание о моих милых меня живит и отгоняет от души скуку. Признаюсь,
что я никогда не любил вас так, как теперь, в разлуке с вами. Навеки
останется у меня в памяти мгновенье, когда переехал я через границу. Оно
принадлежит в моей жизни к тем немногим, в которые, по словам Гамлета,
приближаемся к духу вселенной и получаем право вопросить Провидение. {1} И в
эту минуту чувствую как будто бы тихое веяние, которое заносит ко мне образы
из давно минувшего, из моего детства. Кажется, вижу самого себя в день моего
отъезда из того мирного городка, где получил первое образование. {2}
Матушкина зимняя бричка уже на дворе; слуга моего доброго наставника несет с
крыльца мою поклажу; стою один и гляжу в сад, занесенный снегом, и в первый
раз чувствую вдохновение; в первый раз предчувствие, тоска, стремление в
неизвестную, туманную даль и тайная боязнь наполняют мою душу, томят и
освежают ее. Слезы, которых я не знал до того времени, хлынули из глаз моих;
и тогда в первый раз я дерзнул вопросить промысл и будущность! Помню еще
несколько таких мгновений: к ним принадлежит и то, когда скрылось за мною
отечество.
Мы все проезжали до сих пор католическою землею, населенною по большей
части поляками и литовцами. Жидов здесь также чрезвычайно много.
Для меня чужды теперь хлопоты наших людей и почталионов, старающихся
освободить коляску, завязшую в песку и задержанную еловыми сучьями. Доктор
сердится, выскакивает, бранится; а я, уверенный, что не помогу обшей беде и
что она минет и без меня, остаюсь спокойным и продолжаю писать, как будто
ничего не бывало.
Если вы будете в Мариенвердере и в Нейенбурге, вспомните обо мне,
друзья! Оба города лежат на берегах Вислы самым живописным образом один
против другого. Необозримые пажити, светлые рощи, богатые луга, множество
селений и городков на высоких берегах величественной прелестной реки... как
жаль, что я не живописец! Мариенвердер богат хорошими сливами и грушами и
миленькими девушками. Добрые друзья, ежели будете в Мариенвердере, купите
себе груш и слив и поцелуйте хотя одну красавицу в мое воспоминание!
Письмо XIV
(отрывок из путешествия)
15 (27) октября 1820-го года
дорогою между Герцбергом и Грозенгайном.
Мы оставили Берлин и Пруссию; сообщаю вам, друзья, некоторые об них
воспоминания. Вечером в мою бытность в Потсдаме я отправился полубольной в
гарнизонную церковь; вхожу в великолепный храм, выбитый алым бархатом:
скудное мерцание наших свеч разделяло царствующий мрак на огромные тени,
между коими изредка лоснились темно-багровые обои и сияла потускневшая
позолота; молчание прерывалось нашими шагами и глухим отголоском здания;
когда мы останавливались и умолкали, безмолвие возрастало и было тяжеле и
печальнее. Здесь похоронен великий Фридерих; а возле него лежит в богатом
мраморном мавзолее отец его: смерть помирила их! {1} Сам он в простом гробе
с свинцовою обшивкою: он даже не хотел, чтобы бальзамировали его.
В Берлине я между прочим посетил фарфоровую фабрику. Механические
работы, махины, горны и проч., предметы для многих очень занимательные, не
только не возбуждают во мне любопытства, они для меня отвратительны; посему
иногда по природной мне уступчивости бываю в обществе других в мастерских и
фабриках; но нечистота и духота, господствующие в них, стесняют, стук
оглушает меня, пыль приводит в отчаяние, а сравнение ничтожных, но столь
тяжелых трудов человеческих с бессмертными усилиями Природы будит во мне
какое-то смутное негодование. Только тогда чувствую себя счастливым, когда
могу вырваться и бежать под защиту высокого, свободного неба; чувствую себя
счастливым даже под завываньем бурь и грохотом грома: он оглушает меня, но
своими полными звуками возвышает душу. С любезным для меня семейством
Шадовых я был в новом берлинском театре; здесь огромный, светлый концертный
зал расширил сердце мое: я вдруг почувствовал себя веселее. Это один из
прелестнейших залов, мною виденных. Воскресенье 10(22) числа я был с
Лаппенбергом {Лаппенберг, мой приятель, посланник ганзейских городов при
берлинском дворе.} в доме одного банкира из Гамбурга и слушал прелестное:
Requiem. Пели любители, в числе их поразил меня сын банкира Авраама
Мендельсона: он приехал с отцом из Парижа и, будучи мальчиком 15 лет, чудным
своим музыкальным талантом успел уже прославиться. Никогда я не видывал
столь совершенного красавца: его черные локоны в природной свободе упали до
половины спины, шея и грудь белые, как снег, были открыты; черные полуденные
глаза горели и возвещали будущего победителя душ! Уста небольшие, розовые
казались созданными для поцелуев; в его голосе вылетало сердце, узнавшее и
чувствующее более, нежели обыкновенно знают и чувствуют в его возрасте.
Между прочими любителями находился друг Шиллера Кернер, отец бессмертного
юноши, героя, поэта, мученика. {2}
Мои прогулки с Лаппенбергом в зверинце и в саду замка Бельвю для меня
всегда останутся памятными: мы часто разговаривали с ним об России, об
российской истории и об языке русском; он человек умный, ученый,
рассудительный, одаренный вполне трудолюбием своего народа и рвением
расширить область своего знания. Нередко мы ходили до усталости по огромному
зверинцу, несколько уже развенчанному рукою осени; воспоминали время
минувшее и дивились огромным следам и развалинам, которые оно повсюду
оставило в полете своем; листья шумели под ногами или будили тишину
внезапным падением. Мы останавливались; глядели на купы зеленых, синих,
пунсовых дерев и почти пугались, когда вдруг открывали сквозь ветви вид или
дорогу там, где еще вчера все для нас было завешано листьями. Так в течении
времени испытатель в боязливом изумлении иногда усматривает связь и родство
между такими предметами мира, которые до того считались совершенно один
другому чуждыми.
Письмо XV
18 (30) октября. Дрезден.
Я здесь точно в стране волшебств и очарований. Весь день бегаю,
наслаждаюсь и даже не имею времени передать бумаге свои наслаждения.
Саксонская природа очаровывав! меня еще и теперь, в глубокую осень.
Представьте себе, друзья, чудесный Дрезденский мост через Эльбу, горы
лесистые, потом туманные, синие, будто привидения по обеим сторонам; у
самого моста величественную католическую церковь; представьте меня на мосту:
гляжу и насилу удерживаюсь, чтоб не протянуть рук к этим очаровательным
отдаленностям! Облака плавают в темно-голубом небе, озаряются вечернею
зарею, отражаются в водах вместе с пышными садами и готическими, живописными
строениями. Все долины, холмы и скаты усеяны бесчисленным множеством
селений, деревень, городов - все здесь кипит жизнью. Люди пестреют в своих
разноцветных одеждах. Вчера я был за городом с нашим доктором; народ толпами
валил в общественный сад, где дрезденцы по воскресным дням пьют кофе и
наслаждаются табаком и природою: что шаг, то новая в глазах моих картина!
Экипажи, всадники, иностранцы в богатом английском, студенты в странном
германском наряде, гвардейцы в красных мундирах с медвежьими шапками, нищие
- словом, волшебный фонарь!
Письмо XVI
20 октября (1 ноября). Дрезден.
У меня было, как вы знаете, письмо в Берлин к поэту Тидге, {1} я его
отдал здесь, в Дрездене. Тидге живет у почтенной госпожи фон дер Реке, {2}
сестры герцогини Курляндской; в ее доме я познакомился еще с Бёттигером {3}
и с Тиком, братом ваятеля, {4} главою германских романтиков. Тидге человек
лет пятидесяти, самой обыкновенной наружности; он с первого взгляда более
похож на доброго немецкого ремесленника, нежели на поэта: коротенький парик,
из-под которого выглядывают седые рыжеватые волосы; маленькие серые глаза;
морщинное лицо; слабое больное сложение и кривая нога - вот оболочка, в
которую завернут творец "Урании"! Тидге разговаривает с большой живостью;
его взоры воспламеняются, и, если рассказывает что-нибудь занимательное, он
неприметным образом проливает теплоту в своего слушателя. Нередко посреди
общего разговора он задумывается и сидит, занятый своими мечтаниями. Госпожа
фон дер Реке нас заставила несколько раз заметить, когда впадал он в такое
забвение. Обратя на него внимание в подобное мгновение, не смущаешь его,
если он и увидит, что на него смотришь; он тотчас приходит в себя и с
большим участием вмешивается в разговор общества. Я много рассказывал ему о
нашей словесности: об Державине, Жуковском и молодом творце "Руслана и
Людмилы" и должен был перевесть для него несколько стихотворений Батюшкова и
Пушкина; он хочет их переложить и поместить в журнале, который в
непродолжительном времени будет издаваться в Германии в пользу семейств,
пострадавших от войны 1813 и 1814 годов.
Элиза фон дер Реке, урожденная графиня Медем, величественная, высокая
женщина, она некогда была из первых красавиц в Европе; ныне, на 65 году
своей жизни, Элиза еще пленяет своею добротою, своим умом, своим
воображением, - фон дер Реке была другом славнейших особ, обессмертивших
последние годы Екатеринина века: великая императрица уважала и любила ее,
уважала особенно, потому что ненавидела гибельное суеверие, которое
Каглиостро {5} и подобные обманщики начали распространять уже в последние
два десятилетия минувшего века. Ныне это суеверие, не встречая даже между
мужчинами столь просвещенных противников, каковы были в прошедшем столетии
великая царь-женщина и умная, смелая женщина-автор, в наше время быстро
распространяется, воскрешая от мертвых старинные, давно забытые сказки наших
покойных мамушек и нянюшек, которые облекает в пышные, греческие названия
единственно для того, чтобы не стыдно было им верить. Все мы смеемся над
привидениями, домовыми, предсказаниями и волшебниками; но как не признать
власть белых и черных магов, говорящих самым отборным, сладостным и темным
языком о возможности соединяться с душами, отлученными от тела, о
существовании элементарных духов, о тайных откровениях и предчувствиях? Зато
господа Каглиостро нашего времени одеваются в самое лучшее английское сукно,
носят брегетовые часы, от них пашет ароматами; их руки украшены кольцами, а
карманы - нашими деньгами; они все знают, везде бывали, со всеми знакомы;
наши жены находят, что они ловки и любезны, а мы - что они премудры!
Но возвратимся к женщине, которая сорвала личину с их предшественника.
Каглиостро в свою бытность в Митаве успел воспламенить молодое тогда
воображение госпожи фон дер Реке и сестры ее, герцогини Курляндской.
Впрочем, Элиза не долго могла быть в заблуждении; она вскоре открыла всю
гнусность обманщика и почла своею обязанностию пожертвовать собственным
самолюбием для спасения других от сетей подобных извергов: она отпечатала
описание жизни и деяний графа Каглиостро в Митаве. {6}
Я никогда не забуду этой почтенной, величавой, кроткой любимицы муз:
вечер дней ее подобен тихому прекрасному закату благотворного солнца; ее
обожают все окружающие. Почтенный Бёттигер мне про нее сказал: "Это не
женщина; это прекрасное явление из того мира, которое напоминает все
божественное, все высокое".
В кругу, в котором теперь нахожусь, знают, помнят и любят двух наших
писателей: А. С. Шишкова и Н. И. Греча. Шишков очаровал всех своею почтенною
наружностью; Тидге его иначе не называет, как прекрасным старцем: особенно
он полюбилсй творцу "Урании" живостью, с которою принимает все впечатления.
Н. И. Греч озадачил Тидге и госпожу фон дер Реке своим природным смелым
красноречием, не связанным никакими светскими узами.
У Тика я был сегодня поутру; он человек чрезвычайно занимательный и
достойный примечания по своему образу мыслей. Сначала я упомянул о
сочинениях покойного Новалиса, {7} Тиком изданных, и жалел, что Новалис при
большом даровании, при необыкновенно пылком воображении не старался быть
ясным и совершенно утонул в мистических тонкостях. Тик спокойно и тихо
объявил мне, что Новалис ясен, {8} и не счел нужным подтвердить то
доказательствами. О Виланде Тик судит строго, но, как мне кажется,
справедливо. "Виланд, - говорит он, - сластолюбив и скрытен: он с каким-то
наслаждением останавливается на неблагопристойных предметах. Древние
писатели распутнее Виланда, но выше его в глазах истинного философа, потому
что в самых своих заблуждениях смелы и величественны и никогда не унижаются
до шалости". Он согласен со мною, что в Виланде более слов, нежели дела.
Что же касается до его мнения о Клопштоке, оно так странно, что
заслуживает быть замеченным: "Клопшток, - по словам Тика, - не есть
християнин, не есть даже поэт нравственный, но скептик и потому писатель
опасный".
Письмо XVII
22 октября (3 ноября).
В прошедшее воскресенье неожиданная встреча обрадовала меня в
католической церкви. Я наслаждался превосходным пением королевских
кастратов; обедня отошла; вдруг за мною кто-то вскрикивает, - оглядываюсь:
это М..., {1} один из моих милых петербургских питомцев; он подводит меня к
отцу; мы обнимаем друг друга, радуемся, удивляемся. Я потом был у них уже
несколько раз и в их доме познакомился с молодым человеком, которого полюбил
с первых двух свиданий: его имя О..., {2} он был в военной службе и теперь
находится в Дрездене для своей матери, коей здоровье несколько расстроено.
Вы себе можете вообразить, друзья мои, как часто бываю я у М..., можете
вообразить, что мы разговариваем только и единственно о России и не можем
наговориться о ней: теперешнее состояние нашего отечества, меры, которые
правительство принимает для удаления некоторых злоупотреблений, теплая вера
в Провидение, сердечное убеждение, что святая Русь достигнет высочайшей
степени благоденствия, что русский бог не вотще даровал своему избранному
народу его чудные способности, его язык богатейший и сладостнейший между
всеми европейскими, что небо предопределило россиянам быть великим,
благодатным явлением в нравственном мире, - вот что придает жизнь и теплоту
нашим беседам, заставляющим меня иногда совершенно забывать, что я не в
отечестве. В постоялом доме Hotel de Pologne, где мы ныне живем, нашел я еще
несколько человек русских: примечательнейший для меня полковник Давыдов, {3}
брат поэта; он говорил мне про Пушкина, с которым обедал в Киеве; я был
чрезвычайно рад, что мог Давыдова познакомить с поэмой "Руслан и Людмила".
Письмо XVIII
23 октября (9 ноября). Дрезден.
Я видел здесь чудеса разного разбора: двух великанов, восковых чучел,
морского льва, благовоспитанного, умного, который чудо из чудес, говорит
немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием! Люблю иногда
вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движения, страсти
моих братии, коих отделяют от меня состояние и предрассудки, но с коими меня
связывает человечество: их нигде не увидишь в б_о_льшей свободе, как при
зрелищах; здесь занятое их любопытство раскрывает в речах нрав их; они
обнаруживают все свои познания, свои чувства, свой образ мыслей.
Саксонец вообще в таком случае тих, молчалив, внимателен,
глубокомыслен; дети и старики, мужчины и женщины безмолвствовали с
благоговением; они, казалось, в самом деле видели перед собою государей
Европы, с которыми знакомила их быстрым свистящим голосом обладательница сих
карикатурных изображений; казалось, хотели помочь несчастному Коцебу,
которого при них убивал сумасшедший Занд, {1} смотрели на госпожу Сталь и на
морского льва, на великаншу и на всех присутствующих важно, пристально,
спокойно, с величественною осанкою.
Кстати об редкостях: чтобы не забыть старика, доктора Л..., нашего
соседа, оригинальнейшего из оригиналов! Он познакомился с нами в театре и на
другой день звал к себе: _бить тай_! Это значит: _пить чай_; и уверял нас,
что очень хорошо говорит _по-русски_, потому что когда-то был в _Польше_.
Услужливость и добродушие, иногда переходящие за пределы пристойности и
приличия, составляют главную черту в его характере: однажды, отозванный вниз
к А. Л... и не имея как-то при себе ключа, я просил людей Давыдова постеречь
мою комнату; это Л... услышал и вызвался пробыть в ней до моего возвращения;
я сначала совестился, но он меня принудил согласиться. Л... все знает, везде
бывал, со всеми знаком; приводит к вам купцов и предприимщиков, продает
книги и картины, предлагает собственные услуги, хвалит ваши знания; говорит
и судит о политике, торговле, литературе, астрономии и башмачном искусстве;
ссылается на жену и дочь как на свидетелей непреложных, зовет вас в гости и
душит своими ласками и учтивостию - словом, это муха, помогавшая дорожным
Крылова и принявшая потом по метампсикозе вид маленького толстого старичка и
доктора медицины.
Вчерашний вечер разделил я между, двумя женщинами уже не молодых лет,
но до сих пор пленяющих своею любезностию: до семи был я у М. А. О...ской, а
потом у госпожи фон дер Реке. О...ская обворожила меня своим разговором и
беспрестанно напоминала мне нашего Евгения: {Поэта Баратынского.} она
выражается совершенно как он, употребляет почти те же слова, переходит с тою
же легкостию от предмета к предмету. Особенно полюбил я ее за ее знание
отечественной словесности: здесь, в Дрездене, нашел я женщину, знающую
Дмитриева, Крылова, Державина гораздо лучше, чем многие из наших
петербургских дам и девушек.
У госпожи фон дер Реке вчера читали новую книгу, в которой Фосс {2}
обнаруживает меры, употребленный графом Ф. Леопольдом Штольбергом, {3} чтобы
преклонить к католической церкви часть датских подданных; в заключении Фосс
оправдывается в том, что пишет противу своего бывшего друга; рассказывает
историю их связи, их постепенного взаимного охлаждения и, наконец, перехода
Штольберга к католической церкви. Несмотря на то что Фосс о своем несчастном
друге говорит иногда в самых жестких выражениях, я о Штольберге более жалел,
нежели осуждал его. Везде является в его истории душа прекрасная, только
искаженная придворною жизнию и предрассудками знатного дворянства. Фосс,
напротив, иногда слишком колок и суров и местами достоин осуждения, потому
что говорит о вещах, о которых не должен бы упоминать по крайней мере из
благоговения к ангелу Агнесе, к милой, прелестной первой супруге несчастного
Штольберга: она мирила и соединяла их, когда еще при жизни ее раздраженное
соревнование и обнаженное самолюбие угрожали расторгнуть союз их. С ужасом
слушал я историю двух друзей, ставших врагами: забудем, друзья мои, все
неприятности, которые когда-нибудь были между нами! Будем снисходительны к
мнениям и слабостям каждого из нас и дадим слово друг другу, что станем
любить наших братии, не спрашивая, во всем ли их образ мыслей сходен с
нашим!
Письмо XIX
(отрывок из путешествия)
2 (14) ноября 1820. Дрезден.
Как описать картину так ясно, чтобы другой о ней получил точное, верное
понятие? Как притом избежать скуки и единообразия? На словах какое-нибудь
главное отличие одной картины от другой нередко кажется слабым оттенком,
чертою неприметною. Глубокомысленный пламенный юноша, с которым не смею себя
сравнивать, но на которого бы желал быть похожим, - Форстер {1} встретил
почти те же трудности, когда хотел дать своим друзьям понятие о
Дюссельдорфской и других галереях, славных в тогдашнее время. Он разрешает
задачу следующим образом: "Совершенным может назваться всякое описание, -
говорит он, - возбуждающее в читателе те же чувствия, которые возбуждает в
зрителе самая картина" Передо мною Рафаэль, Корреджио, Тициян, Корраччи,
Гвидо, Рубенс, Ван-Дейк: могу ли думать, что мое воображение достигнет до их
творческой фантазии, могу ли надеяться, что слово сравнится с их волшебною
кистию?
По крайней мере расскажу вам, друзья, чувства, которые вам передать не
в силах, те чувства, которые составляли мое наслаждение и на время сближали
меня с гениями, поэтами живописи. Я с лишком неделю каждое утро был в
галерее: смотрел, сравнивал, учил наизусть картины; но, приступая к их
описанию, должен просить вас быть снисходительными.
Не входя в святилище внутренней, италианской, галереи, я два утра
провел в наружной, фламандской, чтобы себя совершенно успокоить и некоторым
образом приготовить к созерцанию таинств, к созерцанию чудес небесной
Гесперии. {2} - Отличительная черта Фламандской школы вообще прилежание и
верность; высшей поэзии вы напрасно будете искать в ее произведениях: высшею
же поэзиею, идеалом называю соединение _вдохновения и прелести_. {3} Рубенс
силен, нельзя не признать в его произведениях вдохновения, но не имеет
никакой прелести. Пламенное, мрачное воображение Рембранта также знакомо с
полетом поэзии, но в нем восторг мутен, как мутны краски его; душа его не
устоялась; в ней отражается идеал, но в искаженном виде, как будто бы в
возмущенном, волнующемся потоке. Ван-дер-Верф прилежен, тщателен, его
изображения миловидны; но он не возвышается до красот высшего рода, т, е. до
соединения прелести и вдохновения. _В поэзии сл_о_ва_ есть род,
приближающийся к земной, обыкновенной жизни, к прозе изображений и чувств;
писатели, посвятившие себя этому роду, бывают стихотворцами, но не поэтами;
между ними есть таланты, но нет гениев. Они обыкновенно слишком славны между
современниками, но умирают в течение веков; таковы были Боало, Поп,
Фонтенель, Виланд и почти все предшествовавшие сему последнему и жившие в
его молодости немецкие стихотворцы. Есть другой разряд писателей - одаренный
пылкостию и дерзостию воображения, но лишенный той чистоты и нежности, того
чувства, которые необходимы, чтобы украсить создание творческого гения
прелестью, одним из главных условий бессмертия. "Если в
стихотворцах-прозаиках слишком много слов, воды и старания, в творениях
поэтов без вкуса истинный огонь почти гаснет в дыму; их пламя трещит, а не
греет, сверкает, а не светит и нередко вдруг потухает, потому что они не
считают нужным питать его прилежанием, образцами, критикою. В их
произведениях есть черты разительные, но почти никогда нет прекрасного
целого: самое бессмертие отличнейших между ними похоже на бессмертие
славного Гераклова туловища. {4} Природа в своих разнообразных явлениях
везде одинакова; и между живописцами существуют художники этих двух родов;
они составляют так называемую Нидерландскую школу, которая имеет большие
достоинства, но, как мы видели, почти никогда не возвышается до того идеала,
о коем упоминали выше.
Первое место по общему мнению и по самой строгой справедливости
занимает между нидерландскими живописцами славный Рубенс. Смелость, сила,
роскошь воображения, разительное сходство и верность в портретах,
необыкновенная живость красок - вот его главные достоинства; но Грации не
посещали Рубенса: его женщины тучны и отвратительны; его Венеры - голые
голландские мещанки; его боги - переодетые купцы, матрозы и школьники. Ни
слова здесь о некоторых превосходных лиценачертаниях работы Рубенса: их
должно видеть и восхищаться ими; описать их может только Лабрюер или
Лафатер; {5} приступим к его вымыслам.
Особенно поразили меня следующие: Геркулес в сообществе Вакханта и
Фавна; пьяный, он лишился своей силы, он идет, опираясь на них, он шатается.
{6} Задача трудная! Как представить полубога в унижении, но необходимо с
печатию, с остатками прежнего величия? Рубенс не затруднился ее разрешением:
он, кажется, имел в виду в своей картине Фарнезского, или покоящегося,
Геркулеса. {7} Но где же спокойствие, где же тишина, истинный признак силы,
- характер сего превосходного творения древности? Скажут: "Эта тишина должна
была исчезнуть в пьяном Геркулесе" - не вижу необходимости! Представь его
лицо веселым, ясным, смеющимся; но к чему разрушить гармонию его огромных
размеров? Исполинские его члены, кажется, готовы отделиться от тела,
туловище обременено мускулами, но лишено энергии. Одним словом: по моему
мнению, Геркулеса можно было представить в веселом забвении от даров
Вакховых, но не в скотском унижении. Рубенс здесь изобразил не Геркулеса, а
плотника, дикаря или другого мощного сына земли, обессиленного грубым
упоением.
В своей львиной охоте {8} Рубенс резкими, ужасными чертами представил
борьбу человеческой дерзости с отчаянным бешенством царя зверей. Напрасно
спешите вы на помощь к несчастному товарищу, храбрые витязи! Конь тотчас
сбросит его, а лев сзади с грозным напряжением уже держит его в своих
убийственных объятиях. Вот смотрите: здесь другой уже сделался жертвою
другого, гневного льва, которому негр, его соотечественник, готовит верную
смерть; он скоро ляжет возле сего убитого тигра. Вся картина исполнена силы,
движения,