Главная » Книги

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - В сутолоке провинциальной жизни, Страница 3

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - В сутолоке провинциальной жизни


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Петру Ивановичу...
   Петр Иванович встряхнулся...
   - Я что? А вот за барина день и ночь надо молиться: ноги его мыть да воду эту пить...
   - Арендой довольны?
   - Довольны.
   - Еще бы не довольны,- вставил опять Петр Иванович,- даром кому не надо...
   - Может быть, кто-нибудь имеет попросить о чем-нибудь меня?
   Мгновенное гробовое молчание. Петр Иванович и торжествует и строго, в упор смотрит на крестьян.
   Преодолевая соблазн, кто-то за всех уныло отвечает:
   - Что уж просить? Довольно просили...
   Петр Иванович сияет:
   - Что? Совесть проснулась. Нет... э... надо правду говорить: я теперь доволен.
   Вдруг выходит Алена и валится мне в ноги.
   - Встань, встань,- говорю я, торжествуя в душе. Зато Петр Иванович взволнован, огорчен и, не выдержав, говорит угрожающим голосом:
   - Алена?! Помни!..
   Алена отчаянно кричит ему:
   - Да я не насчет чего там: земли, альбо денег... Муж меня донимает: защити, батюшка...
   Это она говорит уже мне.
   - Что же,- перебивает Петр Иванович,- ты думаешь барин - правительствующий синод, что станет разводить тебя с мужем?
   Алена смущенно встает.
   - Мне на что развод? Вид бы хоть... Ушла бы с детками в город от разорителя и полюбовницы его, чтобы сраму хоть не видать...
   Петр Иванович важно распускает свои толстые губы, собирает их колечком, пыжится и брызжет, как сифон с сельтерской.
   - Э... я не одобряю, конечно, твоего мужа... э... но и жену, уходящую от мужа... э... по головке гладить нельзя...
   Петр Иванович вдохновенно мотает головой. Я не выдерживаю:
   - Андрей,- обращаюсь я к пьянице и развратнику Андрею,- опять ты за жену принялся: ведь такой же человек она, как и ты... Только потому, что можешь за горло схватить... Ну, ты ее можешь, а она тебя белым порошком угостит... {Мышьяк - обычный прием в деревне отделываться от постылых мужей и жен. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)}
   Я обрываюсь, потому что сознаю всю бесполезность таких уговоров, и перехожу на практическую почву:
   - Если ты дашь волю жене, я тебе лесу дам.
   Андрей говорит, не поднимая глаз с земли:
   - А пес с ней... дам паспорт.
   - Ну, спасибо! Приходи ко мне сегодня в усадьбу за ярлыком.
   Андрей равнодушно и тихо отвечает:
   - Слушаю.
   Петр Иванович снисходительно шепчет мне:
   - Собственно против уговора... Своим решением вы ведь подрываете мой авторитет.
   В ответ я обращаюсь к толпе:
   - Еще кто-нибудь, может быть, имеет ко мне дело?
   В толпе крестьян молчание, зато Петр Иванович говорит:
   - Ну, э... я при владельце заявляю, что, если кто выйдет о чем просить, то я все равно не исполню... э... и тот мне враг.
   Он обращается ко мне:
   - Э... извините, пожалуйста, я предупреждал... э... что на три года... э...
   Петр Иванович еще брызжет, но я, попрощавшись с батюшкой, иду уже назад в усадьбу.
   Обед на террасе.
   Перед нами весь в солнце сад с цветущими яблонями. Вершины душистых тополей ушли в лазурное небо, и вокруг них гул от пчел. Вот они золотыми нитями, то приближаясь, то удаляясь от деревьев, берут свою первую взятку. Седые ветлы над рекой, ленивые, громадные, едва шевелят, как опахалами, своими вершинами, и сквозит за ними другой берег реки с высокими, как горы из красной глины, холмами Князевки.
   Какой-то праздник, нега, сон с этими неподвижными, застывшими навеки в голубой дали красными холмами.
   Я ездил по имению, проверил кассу и отчетность. Во всем такой же порядок, как в этом саду. Деревня моя дает доход! Петр Иванович прекрасно устроился и с лесами; он поставляет дрова теперь в казну, он в дружбе с интендантом, называя его офицером.
   Когда Петр Иванович бывает в городе, они вместе завтракают, слегка выпивают и говорят друг другу "ты".
   - Так уж это у нас, у офицеров, заведено.
   - Вы разве тоже офицер?
   - Почти,- говорит уклончиво Петр Иванович.
   Я воображаю себе этих двух "офицеров", а Петр Иванович важно и в то же время почтительно говорит:
   - Э... он просит, чтоб вы замолвили за него словечко...
   - Какое словечко я могу за него замолвить?
   Петр Иванович еще важнее и снисходительнее играет своими толстыми короткими пальцами.
   - Ну, положим... э... если такой дворянин, как вы... з... такой вельможа...
   - Петр Иванович, побойтесь вы бога...
   - Зачем же скромничать?
   И Петр Иванович покровительственно, любовно, как человек, сообщивший мне какое-то неожиданное громадное счастье, любуется первым ошеломляющим действием этого известия.
   Петр Иванович быстро встает и осведомляется:
   - Э... собственно, дело к вечеру уже... насчет дальнейшего осмотра именья?
   - Завтра...
   - Слушаю-с... В таком случае я пойду в контору.
   Вместо него появляется старый слуга его, Абрам. Абрам из николаевских солдат. Бритое, в седой щетине лицо, злые старые глаза, весь олицетворение неудовлетворенности. Он служит у Петра Ивановича "денщиком" за два рубля в месяц. Абрам укоризненно смотрит на меня и, качая головой, говорит наконец:
   - Так вот как, сударь, пришлось нам скоро узнать друг дружку...
   - В чем дело?
   - В чем дело? - зло, не спеша переспрашивает меня Абрам,- а Петру Ивановичу кто на меня донес, что я водку из графина после завтрака выпил?.. Хорошо, метку он, положим, сделал: нет водки,- верно... Хорошо! Так почему же непременно я?! Барин, говорит, сам тебя видел, когда вошел в столовую... Так неужели же барину доносами заниматься?!
   Я защищаюсь всеми силами перед Абрамом во взведенной на меня Петром Ивановичем напраслине.
   Абрам недоверчиво слушает и пренебрежительно отвечает:
   - Теперь, конечно, что ж вам и отвечать... а Абрам виноватым остается.
   - Ну, хорошо: вот придет Петр Иванович, и я это дело выведу на свежую воду...
   Абрам опять долго укоризненно смотрит на меня.
   - Выведете, а Абрама рассчитают...
   Он неумолимо торжествующе впился в меня глазами.
   - Что мне делать?..
   - Ну так вот что: вот тебе деньги...
   Абрам берет деньги и медленно уходит, а я по ступенькам спускаюсь в сад.
   Нежный аромат цветущих яблонь. Где-то в саду звонко и отчетливо, подчеркивая безмятежный покой, насвистывает какая-то птичка. Тонет взгляд в лазури неба, и резче контраст этой молодой весны с старым, все тем же садовником Павлом. Он стоит в конце дорожки, и несколько ребятишек окружают его.
   Так окружают молодые побеги, закрывая, старое, готовое уже к смерти дерево.
   Все тот же Павел с проповедью о спасении души и притче о зазнавшемся богаче.
   В этом смысле все такой же неугомонный и последовательный он, когда я подхожу к нему, отпускает мне несколько горьких фраз.
   Все попытки с моей стороны к примирению отвергнуты величественно и стоически.
   - Барин вы - барин и есть,- разводит он пренебрежительно руками.
   Я прихожу к тому месту сада, где за оградой извивается дорога в Князевку, видна деревня, пруд ясный, зеркальный, отражающий покой безмятежного неба. Там на пруде утки и гуси и два диких лебедя, которые ежегодно весной на неделю, другую прилетают на этот пруд. Иногда они вытягивают длинные шеи и кричат своими гортанными звуками. Звуки несутся и медленно замирают в праздничной округе, и снова наступают минуты тишины, неги, безмятежного покоя. Ветер стих совсем, я стою под яблоней, в ее аромате, и вокруг меня падают розовато-белые лепестки ее цвета.
   Я слышу голоса на дороге. Я узнаю их: это Матрена и Родивон. Ни я их, ни они меня не видят. Грубый, резкий голос Родивона:
   - Ну да! Так и сказывали бы зимой: кто б тогда тебе давал муку?
   Горький голос Матрены:
   - Давал муку... Много дал... За полпуда три дняЮ не разгибаясь, жать...
   Удаляющийся голос Родивона:
   - Много - мало: не теперь толковать об этом.
   И Родивон быстро проходит мимо меня.
   Матрена ровняется с моей засадой, и я, подходя к ограде, говорю:
   - Здравствуй, Матрена!
   Маленькая, оливковая Матрена, с черными, как у турчанки, глазами, изможденная и сухая, вздрагивает и говорит:
   - О, господи, как я испугалась...- Она поправляется быстро: - От радости испугалась...
   Мы оба улыбаемся, и я спрашиваю ее:
   - О чем это ты с Родивоном?
   - Да-а! - Матрена машет рукой:- И слушать вам не стоит про наши глупые дела... Остался теперь побогаче других на деревне и командует, как знает.
   - Один остался.
   Матрена вздыхает:
   - Потянулись за ним и другие: Сурков, Тычкин, Пиманов... ну, те уж и вовсе на красненькую гоношат обернуть всю деревню...
   - Лучше, значит, не сделал я, что кулаков удалил: новые растут?
   Не замечая горечи для меня ее ответа, Матрена вскользь бросает:
   - Растут как грибы на навозе... не у чего жить в деревне... так вроде того, что у пустого стойла мордой лошадь тычется: нет, нет и ткнет опять,- не набежало ли? неоткуда... Посев в наемку: сама нанимала и сама же нанимаюсь... и работать не на кого... Бедноты много уходит из деревни...
   Матрена задумывается и уже повеселевшим голосом кончает:
   - Так мы глупые: уравнять всех нас хотели вы,- богатых выгнали, а мы, беднота, опять за ними тянемся...
   Замолчала Матрена, молчу и я...
   Тихо кругом. Словно под наш говор задумалось все или заснуло и спит в молодой весне крепким, глубоким сном, как те холмы с красными иероглифами, свидетели промчавшихся веков.
   Стоим и мы с Матреной, пигмеи своего, мгновения, напряженно думая каждый свое.
   - Ну, простите Христа ради... хоть из-за решетки нынче довелось поглядеть на вас... Важные вы стали...
   - Почему важный?
   - Царь, бают, призывал вас, убытки вернул, пенсию назначил...
   - Это неправда. Кто это рассказывал?
   - Упомнишь разве,- говорит уклончиво Матрена, кланяется и уходит.
   Я слежу за ней; она идет погруженная в свои думы, и ее маленькая фигура точно больше становится и рельефнее вырисовывается на пустой дороге.
   Опять я один в саду.
   Старая Анна, вдова Лифана Ивановича, с внучкой и другой маленькой девочкой.
   Спрашивает меня робко:
   - Ничего, сударь, что я осмелилась в садик зайти? Сиротка вот, Настя, уж больно любит глядеть, как цветочки здесь цветут... Говорит мне: "Я, бабушка, гляжу, и все мне кажется, что тут и тятька с мамкой из земли выйдут..."
   Анна гладит хорошенькую пятилетнюю Настю и вздыхает:
   - Не выйдут, не выйдут, дитятко...
   Она обращается ко мне:
   - Маленькая, а как убивается... Забыть никак не может... Одна осталась - взяла...
   Легкий весенний день безмятежно догорает. Последними яркими штрихами разрисовывает заходящее солнце небесные поля. Розовой, прозрачной дымкой подернулся пруд, и нежнее в последних лучах светится зелень. Чувствуется прекрасное, мощное, и сильнее аромат цветущихияблонь. В какую-то волшебную даль уходит округа, и слышатся уже первые робкие посвисты соловья.
   Вечером на сон грядущий Петр Иванович сам запирает окна в моей спальне и с плутовской улыбкой показывает мне еще одно нововведение - две скобы у дверей и надежный засов, говоря:
   - Э... спите и ничего не бойтесь... теперь полная перемена: шелковые теперь стали.
   Петр Иванович удовлетворен, доволен, но через мгновение это уже лучший из Фарлафов, прыгая, тычет пальцем в темную гостиную, где в неясных переливах луны движется какая-то фигура, и растерянно кричит:
   - Э... кто там?! Кто там?!!
   Это крадется все та же старая благообразная Анна и, почтительно кланяясь, шепчет:
   - Успокойтесь, сударь, успокойтесь: господь милостив, все благополучно,- я воду барину на ночь несу.
   - А бог с тобой,- говорит Петр Иванович,- с твоей водой... и все оттого, что шляешься без толку по свету, вместо того, чтобы давно лежать себе там рядом с Лифаном твоим Ивановичем.
   Анна смиренно кланяется и говорит спокойно:
   - Денно и нощно молю о том господа бога моего...
   Петр Иванович уже добродушно бросает ей: - Плохо молишься, плохо молишься...
   Петр Иванович прощается и уходит.
   - Анна, хорошо умер Лифан Иванович?
   - Хорошо, сударь... Причастился, пособоровался, приказал мне детей блюсти... Сударыня здоровы?
   - Спасибо, здорова.
   - И деточки?
   - И дети.
   - Слава богу. Спите с богом... Господь над вами.
   Анна тихо, сгорбившись, беззвучно движется и исчезает в обманчивом сумраке волшебной ароматной ночи. Какая ночь: живая, вся из молодых жизней весны. Эти жизни трепещут, волнуются, живут...Какие-то уже чужие мне жизни... Я стою у окна: даль загадочная передо мною. В эту даль уйду я, как ушел Лифан Иванович, уходит Анна, как ушло все пережитое, что такой безнадежной щемящей болью сжимает сердце. И что уйдет со мной вместе в эту даль? Так хотело сердце правды, так рвалось к ней... Как неотразимо прекрасна природа. Неподвижно и тихо, и красавица ночи береза в своей молодой зелени, как ажурная, поникла и светится в лучах месяца. Так ясно видно все вокруг нее, и словно ближе месяц к ней, и шепчет ей какие-то сказки, и чутко слушает их округа: бледное нежное небо, даль, в дворцах из молодого тумана, падающий в какую-то бездну пруд и растрепанная нахохлившаяся Князевка с черной лентой убежавшей в поля дороги.
  
   И вот и все небогатые впечатления тогдашней моей поездки в деревню, и я уже еду назад, решив завернуть по дороге к Чеботаеву, и мысленно подбиваю итоги своей поездки.
   Когда я действовал прежде в деревне, я имел определенную программу.
   Программа заключалась в том, чтобы, не щадя усилий и жертв, повернуть реку жизни в старое русло, где река текла много лет тому назад, восстановление общины, уничтожение кулаков. Я так и действовал ровно до тех пор, пока вдруг какая-то сила не отшвырнула меня и не разломала всю мою усердную работу в мгновение ока.
   Конечно, когда таким дорогим путем появляется самосознание, то охота повторять дальнейшие в таком роде опыты пропадает, и главным образом потому, что для таких опытов не хватит никаких средств.
   Но сознание ошибки не дает еще ответа на вопрос: как быть?
   Я, конечно, желал как лучше... Я желал, он желал, мы желали, но где же истина, где то неотразимое, которое все наши желанья приводит в соответствие с жизнью, где то неумолимое, ясное, что заставит непоборимо признать себя?
   Увы! все эти вопросы оставались без ответа.
   У Чеботаевых все то же: тот же массивный дом, та же неподвижность комнат, обстановки, хозяев,- словно вчера еще только уехал от них в последний раз с ощущением полной сытости от долгого гощения.
   Но и чувствуется здесь черноземная, здоровая, честная сила.
   И весь кружок Чеботаева, съехавшийся как раз в мой приезд, такой же: может быть, и простые и прозаичные люди, без горизонтов, с изъянами по части образования, но безусловно порядочные. И, конечно, эта партия выше интригано-шалопайной проскуринской партии.
   Все это так, и тем не менее я подавлен и сильнее, чем раньше, я чувствую отсутствие связующих меня с деревней элементов.
   За обедом Чеботаев, провозглашая и за меня тост, назвал меня по поводу моих железнодорожных дел даже Скобелевым.
   - Вам, батюшка, и книги там в руки,- говорил он,- дай вам бог всяких там успехов и только, ради бога, вы не принимайтесь опять за хозяйство...
   И, когда приятельский хохот всех покрыл его слова, он сам хохотал и, поворачиваясь ко всем, твердил весело:
   - А? Что? Ради бога, не принимайтесь вы только за наше дело... Будьте министром, первым человеком, но ради бога... Объять необъятное - невозможно, коемуждо свое... Деревня, батюшка, наше дело, простое, дело веков, сиди и прислушивайся, как трава растет... А что? Ей-богу...
   И дружеские голоса кричали мне:
   - Прав, тысячу раз прав он,- уезжайте!
   С этим и выпроводили меня от Чеботаева.
  

VII

  
   Пять лет я отсутствовал и возвратился в свою губернию в начале зимы голодного 1891 года.
   Рано покинули перелетные птицы мертвые поля в тот год, и с каким-то зловещим напряженным молчанием стояли они, пока не покрылись белыми, как саван, сугробами снега. За этими сугробами уже притаился голодный тиф и страшными глазами высматривал свои жертвы.
   Пустотой веяло от губернского города.
   Не было прежнего оживления, и в перспективах улиц уныло рисовались только редкие извозчики в напрасном ожидании куда-то вдруг исчезнувших седоков, да проходили по панелям, группами и в одиночку, с женами и детьми, деревенские обитатели, растерянные, с вытянутыми лицами, блуждающими ищущими взглядами и в то же время с удовлетворением, говорящим о том, что вот они все-таки вырвались каким-то чудом из тех сугробов и теперь здесь среди богатого города, среди живых людей, которые не дадут им умереть голодной смертью.
   Они и раньше знали этот город, когда в хорошие годы возили, бывало, сюда свой хлеб на продажу. Две-три тысячи подвод тогда изо дня в день выезжали на хлебную площадь, и с утра до вечера у конторок хлебных торговцев стояла толпа, ожидая очереди расчета, или, вернее, обсчета, потому что у редкого все сходило благополучно: того в весе обманут, того в качестве.
   Воротить обманом отнятое - одного бы этого хватило на теперешний голодный год.
   Где уж там воротить! Хотя бы Христа ради подали теперь все эти грабившие их.
   Но пусто на хлебной площади, только стаи голубей тревожно расхаживают по ней, то и дело нервно роясь в снегу; заперты и конторки, где толпился когда-то народ, и нет, пропали куда-то вместе с перелетными птицами и хозяева этих конторок; прилетят снова к хорошему году, чтобы снова тех, кто жив останется, обвешивать, усчитывать и фальшиво на глаз определять качество хлеба.
   И опять отдадут свой хлеб крестьяне, не везти же его назад.
   И кричать нельзя: "Караул, грабят".
   С горя можно только пьяным напиться, растеряв и последнее по кабакам да притонам постоялых дворов, где все соблазны, где зорко стерегут свои жертвы стаи живущих за их счет тунеядцев. И с отчаянием познавшие городскую науку и людей города говорят люди деревни:
   - Хуже всякой нечисти едят они нашего брата.
   Говорят, и сами же теперь с отчаянием и смертью в душе идут в этот город.
   Но если пуста хлебная площадь, заперты конторки, не пускают на постоялые дворы и бегут теперь прочь от голодных деревни тунеядцы, то широко отворяются двери каких-то других, до сих пор не известных деревне квартир и домов.
   Ласковые слова, ласковое внимание, участие, помощь посильная, и оголодавший люд с похолоделыми сердцами быстро отходит, горячее молится и уж так благодарит, что у самого черствого просыпается аппетит к помощи, к деятельности не для себя только.
   Общество, с которым я впервые встретился у фотографа, усиленно работало: собирали подписку, писали в столичные газеты,- так как провинциальные еще молчали,- устраивали приходивших из деревень, организовали отряды в деревни.
   Явились бараки, столовые, чайные, и губернатор, поставленный в безвыходное положение, говорил этим частным лицам по поводу их благотворительной деятельности:
   - Я ничего не вижу, ничего не знаю, но, если я увижу, мне, вы понимаете, ничего больше не останется, как прекратить все это.
   Так стояло дело до того момента, когда последовало высочайшее повеление, признавшее факт недорода.
   Тогда картина сразу изменилась. Сейчас же по телеграфу было испрошено разрешение на экстренное дворянское и земское собрания.
   Дворяне и земцы наводнили город, и все опять ожило и волновалось. Прежде всего пошли пререкания о том, кто виноват, что голод так долго не был обнаружен.
   В настоящее время, когда прошло уже почти десять лет, все это уже достояние истории, но тогда переживалось острое и жгучее мгновение.
   У самого равнодушного не могло не быть сознания безвыходности положения всех тех голодных, которые теперь там в своих деревнях сидели с пустыми амбарами, с ужасным сознаньем, что они забыты и брошены на произвол судьбы. И все знали, что эти люди ели то, чего и скот не хотел есть, что среди этих людей уже свирепствовал голодный тиф. Совесть мучила, и тем злее, тем раздраженнее искали виноватых.
   Как бы то ни было, но несомненный факт тот, что благодаря поздним мерам продовольственное дело осложнилось, и вследствие этого хотя и пришлось прибегнуть к запрещению вывоза нашего хлеба за границу,- благодаря чему мы навсегда потеряли многие заграничные рынки,- но это не спасло крестьянское население от неисчислимых бедствий и второго голода в 1892 году, происшедшего исключительно вследствие несвоевременной доставки семян.
   На этой почве пререканий отношения земства и администрации так обострились, что было командировано даже специальное лицо для улажения недоразумений. Лицо это присутствовало и на земском собрании, на котором определялись размеры и форма ссуды.
   Характеристикой настроения земского собрания может служить пустой, собственно, случай.
   Командированное лицо, находя ссуду преувеличенной, сказало, что у правительства, может, и не имеется столько свободных денег.
   Всегда изящный Николай Иванович, теперь взволнованный, голосом, обжегшим, как огонь, сказал:
   - Собрание не сомневается, что это только частное мнение представителя. Правительство, которое находит средства для войн, найдет, конечно, средства и для того, чтобы воины эти не умирали с голоду.
   Все смолкло, а представитель обратился к Чеботаеву: - Как фамилия говорившего?
   Бледный Чеботаев, не предвидя ничего доброго, мрачно ответил:
   - Я не знаю.
   Встал и ответил на этот вопрос председатель земства старый Лавинов:
   - Ваше превосходительство, возразивший вам наш товарищ... он только предвосхитил мысль каждого из нас, и нам остается лишь завидовать ему.
   И с глубоким поклоном среди замершего в напряженном вызывающем молчании собрания - земцев и громадной публики на хорах, с которой теперь установился непрерывный, как биение пульса, ток,- Лавинов, полный достоинства опустился в свое кресло.
   Среди мертвой тишины, когда уже ждали какого-то взрыва, слова представителя раздались в зале, как пар, выпускаемый в предохранительный клапан:
   - Я лично буду отстаивать земством требуемые суммы.
   Уже благодушнее собрание перешло к обсуждению форм ссуды. Было предложено ссуду выдавать обществам зерном за круговой порукой и тем только обществам, которые согласятся ввести у себя общественную запашку.
   Кто-то коснулся того, что мера эта, как принудительная, требовала бы законодательной санкции, но ему ответили в том смысле, что и времени нет для этой санкции и что и принудительности здесь, собственно, никакой нет: кто хочет - берет, кто не хочет - не берет,- какая же тут принудительность?
   Против предложенной меры возражал из немногочисленной группы гласных-крестьян высокий, елейный, с черной бородой крестьянин. Прокашлявшись, он сказал тоненьким тенорковым голоском:
   - Трудно будет крестьянам.
   Кто-то бросил ему в ответ:
   - Бог труды любит.
   А один из земцев встал и сказал, обращаясь к гласному из крестьян:
   - Вы слышали и видели, как земство отстаивало ваши интересы. Плохо и нам, крупным землевладельцам, но для себя мы ничего не просили,- только для вас. Но крупные владельцы не могут и платить за вас, как пришлось им платить за восьмидесятый, тоже голодный год, когда правительство взыскало выданную им ссуду со всех.
   - Всего-то двести тысяч,- ответил, привстав, обиженно крестьянин,- остальное крестьяне сами уплатили.
   - Всего! - иронически обиженно подчеркнул кто-то, и все улыбнулись, а Нащокин, подмигнув, севшему опять крестьянину, добродушно пробасил:
   - Придется, видно, помириться?
   Гласный-крестьянин и кивнул, и улыбнулся, и развел руками. Дескать: и польщены, что не брезгуете, и говорить-то мне среди вас, господ, трудно,- слава богу, что и так все сошло, и, конечно, помириться придется.
   За земским собранием открылось дворянское. Собственно и в земском и в дворянском собраниях, за исключением земских начальников, которые тогда не принимали еще участия в земских собраниях, большинство было все то же. Неслужилое дворянство почти отсутствовало, да теперь его, с проведением реформы земских начальников, и не было почти. И даже не хватало для института земских начальников местного дворянства: кадр их пополнялся из дворян других губерний, по преимуществу из отставных военных.
   На дворянском собрании дворяне думали, конечно, только о себе. Проектов помощи было подано много. Самый яркий - был князя Семенова. Смысл его заключался в том, что дворянство принесло на алтарь отечества ничем неизмеримую жертву, отпустив своих крепостных на волю. Все теперешние долги дворянства в сравнении с денежной стоимостью отпущенных крепостных - только проценты на потерянный дворянством навсегда капитал. Ввиду столь тяжких жертв дворянство, переживающее теперь небывалый кризис, ходатайствует,- если только оно нужно правительству,- сложить с него все его долги по Дворянскому банку.
   Против этого проекта энергично восстали Николай Иванович и Чеботаев со своими партиями.
   В конце концов удалось им провести более умеренное ходатайство, заключавшееся в следующем:
   1) о понижении процентов;
   2) о беспроцентной отсрочке на 48 лет взносов этого года;
   3) о возобновлении дворянством хлебных поставок в интендантство;
   4) о регулировке отношения с рабочими;
   5) о всех тех мерах облегчения, которые правительство признает для себя возможным.
   В заключение дворянство обращало внимание как на то обстоятельство, что страдает оно от недорода в гораздо большей степени, чем крестьянство, так как последним уже решено оказать помощь, так и на то, что главный заработок крестьян не от их посевов, а от работ на дворянских землях, и, следовательно, раз дворяне вследствие отсутствия оборотного капитала сократят свой посев, это тем тягостнее отразится на крестьянах.
   Довольные дворяне собрались уже подписывать протоколы заседаний, когда вдруг разнеслась по городу весть, что старый предводитель скончался от разрыва сердца.
   Так как все давно ждали этого, то смерть старика не произвела особенного впечатления. И уже раз быть тому, то хорошо, что случилось это как раз в период собрания, когда Проскурину невозможно и крайне бестактно было бы воспользоваться своими правами заместителя до новых выборов. Тотчас же по телеграфу было испрошено разрешение, и собрание занялось выборами. Но так как все партии одинаково не были к ним подготовлены и так как до настоящих выборов оставался только год, то и помирились все партии на том, чтобы выбрать безобидного, и остановились на одном старом, никому не нужном дворянине Павле Ивановиче Апраксине. Павел Иванович, ничего не делающий человек, был известен тем, что, являясь каждый раз на выборы, кричал: "Господа дворяне, только не меня!"
   И господа дворяне каждый раз шутки ради всегда подходили к Павлу Ивановичу и, смеясь, просили его быть их губернским предводителем. А Павел Иванович падал на диван и, подняв руки вверх, весело кричал: "Нет, нет, только не меня!"
   Но, когда Павла Ивановича действительно выбрали, многие смутились:
   - А что же теперь мы с этим шутом делать будем? И как раз в момент новой реформы.
   На это оптимисты отвечали:
   - Поверьте, это еще лучше.
   - Чем же лучше? Все дело попадет в руки губернатора.
   - Теперь все равно попадет, а ссор меньше будет, да и не время для них.
   Новый предводитель совершенно разделял мнение, что ссор не надо.
   - Я вообще враг всяких ссор,- говорил он, разъезжая с визитами,- и меня одно мучит: близорук я! Ну, прежде там не узнаешь на улице,- простят, а теперь я ведь предводитель дворянства.
   - А, черт,- с сочной интонацией, вздрагивая своими могучими плечами, говорит черный Нащокин,- и близорук вдобавок!..- И, подумав, тряся головой, еще убедительнее прибавлял:- Убили бобра!
  

VIII

  
   Сейчас же после выборов, установив сношения с организовавшимися кружками помощи крестьянам, я выехал в Князевку. Я ехал и думал об этом помогавшем крестьянам обществе, которое теперь, когда нашлась и для него точка приложения, так сильно вдруг обнаружило готовый запас общественных сил, до времени тлевший под пеплом и теперь вспыхнувший ярким пламенем любви к ближним, жаждой деятельности.
   И сколько жизни, возбуждения, энергии, сколько теплоты! Все выходило так просто, как будто и действительно не требовалось никакого напряжения, между тем люди жертвовали и деньгами, и временем, и здоровьем, и жизнью.
   Такие люди оказались и там, где я служил, оказались и везде в 91-м году, когда впервые выступили они на арену общественной деятельности.
   Узнав этих людей, я все эти пять лет стремился к ним всеми силами своей души.
   Было, конечно, тяжело сознать, что я, дипломный человек, перед этими людьми истинного знания - только невежда, только профан, которого давно и сознают и понимают, и только он сам все еще находится в блаженном неведении относительно того, кто он и что он в жизни.
   Но уж слишком выстрадал я свое дипломное невежество, связанное к тому же с натурой, неудержимо стремящейся хотя и к чисто практической деятельности, но всегда с добрыми намерениями на общую пользу. Понять эту пользу, понять себя, найти свою точку приложения,- понять, осмыслить, обосновать всем тем знанием, которое имеется уже в копилке человечества,- вот задача, перед которой отступили на задний план все вопросы ложного самолюбия. И эти пять лет были моим вторым университетом, в котором я действительно работал так, как не умеют или не могут работать, преследуя дипломные только знания.
   Правда, я не приобрел еще одного диплома, в глазах людей своего круга я, может быть, даже потерял, но я приобрел компас самосознания, с помощью которого я мог ориентироваться. Я ехал теперь в Князевку и понимал горьким своим собственным опытом, что добрыми намерениями и ад устлан, что петлей и арканами даже в рай не затащишь людей, что в моей деятельности в Князевке я с ног до головы и с головы до ног был крепостником.
   Как лучший из отцов командиров доброго крепостного времени, я тащил своих крестьян сперва в какой-то свой рай, а когда они не пошли, или, вернее, не могли и идти, потому что рай этот существовал только в моей фантазии, я им мстил, нагло нарушая все законы, посягая на самые священные человеческие права этих людей.
   И это делал я, человек, который благодаря своему диплому считал себя образованным. Что же говорить о других, и такого образования даже не имеющих, но не менее твердо желающих создать благо для этих несчастных? Что сказать об этих несчастных, над которыми я, человек без всяких прав власти, человек равный с ними перед законом, мог мудрствовать и проделывать с ними все вплоть до изгнания их из родины?
   И в какой ад мы все желающие можем, наконец, превратить жизнь деревни в нашем благом намерении создать ей свой рай?
   Как бы то ни было, но мое просветление пришло, и я чувствовал себя в положении человека, который после одного блуждания в темных подвалах своего средневекового произвола выбрался, наконец, на свет божий.
   По поводу голода относительно, собственно, Князевки я был спокоен, так как Петр Иванович все время писал мне успокоительные письма. Как потом оказалось, он не хотел меня огорчать, боясь, чтобы непосильной помощью я опять не подорвал бы себя. Он советовался даже с Чеботаевым, и Чеботаев тоже говорил ему:
   - И не пишите, батюшка,- вы ведь знаете его: возьми все и отстань... А? что? А ведь жена, дети... Ничего не пишите, конечно...
   Тем ужаснее было то, что я увидел в Князевке.
   Забыть этого нельзя.
   Стоит закрыть глаза - и я теперь вижу и этот хлеб из мякины, и эти изможденные голодом тускло прозрачные лица, громадные глаза всех этих брошенных людей.
   И не людей даже, а уже зверей, и мучительное чувство страха перед этими перешедшими на стадию зверей оголодавшими людьми, готовыми какой угодно ценой вырвать у другого кусок.
   Но этого куска не было.
   Николай Исаев, лет тридцати, несчастный горемыка, отец восьми девочек и одного мальчика, моего крестника, на мой вопрос при приходе к нему, что ж он думает делать, ответил, продолжая сидеть:
   - А вот в лес заведу всех и брошу или перережу их, как курчат.
   Он равнодушно показал на кучу своих детей, которые, сбившись на печи, страшными глазами смотрели на своего отца и слушали знакомые сказки про мальчика с пальчик, Ваню и Машу, воплотившиеся для них в такую ужасную действительность.
   - И крестника моего прирежешь?
   - А что?
   - А сам что станешь делать?
   - А сам на большую дорогу выйду, благослови господи.
   Николай говорил как будто весело и, скользнув по мне равнодушным взглядом, стал смотреть в окно пусто, равнодушно, без мысли.
   Вышмыгнув, провожая меня в сени, жена Николая шептала мне со смертной тоской в голосе, с широко раскрытыми глазами:
   - Нож потрогает, потрогает и положит опять... Третий вот день и сидит так. Скажешь ему: "Хоть бы ты пошел..." - "Никуда не пойду",- оборвет, глазищами поведет... А детишки в голос воют: день так-сяк, а к вечеру хуже голод: щепку сунешь им сосать,- так ведь от щепки какая сытость?
   Через неделю, никого не зарезав, Николай сам умер от тифа. И много таких умерло.
   Кой-как устроившись, мы организовали столовые, где собиралась для еды два раза в день голодающая округа: дети, женщины, старики. Рабочих крестьян было очень мало.
   Много трогательных, эпических сцен. Старуха Исаева, некогда глава зажиточной громадной неделенной семьи,- все это уже давно поросло травой забвения: и разделились, и разорились, и старик умер. Высокая, худая, тихая, с прекрасным строгим лицом, покорная судьбе, она ест и рядом с ней маленькая сиротка Маша, потерявшая сразу и отца и мать, третий год не могущая забыть своей потери.
   Сиротка... и так и вырастет она в этом ореоле сиротчества, с воспоминанием о затерявшихся вдруг где-то там в золотых мечтах детства тятьке и мамке.
   Вот Федор, старик, бесстрашный скиталец по святым местам - и летом и в зимнюю пургу,- наивный ребенок, смотрящий на вас своими чистыми, как у ребенка, голубыми глазами.
   В последнем своем походе на Киев, Ростов, Москву, Казань он потерял почти совсем свои ноги и, касаясь этого больного для него вопроса, он уже не спокойный, а смущенный говорит:
   - С глазу, батюшка Николай Егорович, с глазу. Сидим мы на привале, а симбирский один этак ткнул в меня и бат: "Вон старик, вместо чая воду пьет, а крепче нас". С той вот поры и отрезало, вступило в ноги, хоть что... Вот уж буду жив, бог даст, весны дождусь, к отцу Александру за Самару пойду: отмаливает, говорят люди, хорошо отмаливает.
   Старая Драчена срывается с своего места:
   - Что ты, дядя Федор! Иди к Казани, село вот только забыла как прозванье: чудотворная икона в том селе объявилась в прошлом годе на камешке... Странник ночевал у нас, сказывал: "Торопитесь, как бы поспеть".
   На высказанное кем-то сомнение относительно странника и иконы Драчена с торжеством вынула образок:
   - А это что?! Копия...
   На копии, впрочем, стояла пометка: дозволено цензурой, Москва, 1865 года.
   - Какой же это прошлый год?
   И я разъяснил Драчене обман. Она очень огорчилась и говорила:
   - Ах он, мошенник! Ах он, мошенник!
   (Это не помешало ей все-таки отправиться весной разыскивать святую чудотворную на камешке.)
   Большинство ест молча, сосредоточенно. На всех какая-то общая печать непередаваемой ясности, покорности.
   - Господь наш царь небесный в яслях и во тьме родился и на кресте жизнь за нас грешных кончил: нам ли роптать?
   Эта фраза - девиз этой толпы и одевает всех их в один нравственный костюм.
   Мир, толпа - как один человек, и все мелкие индивидуальные особенности каждого отдельно исчезают бесследно под общим покровом.
  
   Однажды заехал ко мне мимоходом Михаил Алексеевич Андреев, чиновник особых поручений. Он был командирован выяснить в назначенных ему волостях размеры голода. Еще совсем молодой Андреев привлекал к себе мягкой лаской, какой-то свежестью, не выдохнувшимся еще ароматом университетской скамьи, хороших намерений. Но в то же время на нем был уже как

Другие авторы
  • Горбов Николай Михайлович
  • Ксанина Ксения Афанасьевна
  • Оболенский Леонид Евгеньевич
  • Языков Дмитрий Дмитриевич
  • Яковлев Александр Степанович
  • Висковатов Степан Иванович
  • Чешихин Всеволод Евграфович
  • Лукьянов Александр Александрович
  • Селиванов Илья Васильевич
  • Покровский Михаил Михайлович
  • Другие произведения
  • Свенцицкий Валентин Павлович - Ответ Н. А. Бердяеву
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Смена культур
  • Мошин Алексей Николаевич - Под открытым небом
  • Розанов Василий Васильевич - Смерть и воскресение
  • Милицына Елизавета Митрофановна - Е. М. Милицына: биобиблиографическая справка
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Щепкина-Куперник Т. Л.: биографическая справка
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Сова
  • Ауслендер Сергей Абрамович - Ауслендер С. А.: биографическая справка
  • Есенин Сергей Александрович - Стансы
  • Житков Борис Степанович - Медведь
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 657 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа