nbsp; Он и вся его партия как-то сразу бросили весь свой задорный тон, и Проскурин добродушным, усталым голосом говорил:
- Если что-нибудь мне интересно, то права: если я буду выбран и на это трехлетие, получу действительного статского. Но для этого надо только, чтобы выборы утвердили, а затем я в тот же день и в отставку подал бы.
Он обратился к своему противнику и сказал:
- Хотите, так поступим: выберите меня предводителем, вас кандидатом, через два дня меня утвердят, я подам в отставку, вы останетесь.
Предложение было принято, и Проскурин, чего еще никогда не бывало раньше, прошел на этот раз единогласно.
- А если он вас надует? - спросили одного молодого дипломата в камер-юнкерском мундире, противника Проскурина.
Дипломат развел руками и ответил:
- Тем хуже для него.
Так и вышло: Проскурин надул.
В последний день собрания кандидат его Корин, из бывших чиновников, мизерный и тщедушный физически, в сообществе нескольких "свидетелей" остановил Проскурина в коридоре и напомнил ему его обещание.
Проскурин, проходя, бросил ему пренебрежительно:
- Я передумал.
- На каком основании? - пискнул было ему вдогонку кандидат.
Проскурин остановился, смерил кандидата уничтожающим взглядом и раздельно сказал:
- Да хотя бы потому, что убедился, что вы не годитесь быть нашим предводителем.
Проскурин ушел, и его партия так хохотала в столовой, что дрожали стекла, а растерянный кандидат говорил своим друзьям:
- Я за то только благодарю бога, что он не наделил меня физической силой, иначе я не удержался бы и дал бы ему пощечину.
На закрытие собрания губернатор не приехал и даже не отдал визита губернскому предводителю, заявивши ему, что до удовлетворения он не может быть в дворянском доме.
- В таком случае и я, ваше превосходительство, лишаюсь чести бывать у вас,- ответил ему старик.
И опять Проскурин торжествовал. И про него говорили:
- Нахал, интриган, но талантлив!
Сейчас же после выборов и обеда в честь старого предводителя дворянство разъехалось, и городская жизнь вошла в свою колею.
Это сразу почувствовалось на ближайшем же губернаторском журфиксе {определенный день в неделю для приема гостей (от франц. jour fixe).}.
В комнатах губернаторской квартиры царила обычная какая-то зловещая тишина. В полусвете абажуров гостиных, кабинета тонули мебель, ковры, картины. Проходили беззвучно все те же знакомые фигуры; торопливо, но бесшумно проносили лакеи подносы с печеньями, чаем, фруктами; из игральной методично и сонно неслось: "пики", "пас", "трефы", а в большой гостиной на первый взгляд казалось, что и хозяйка и все ее гости спали.
И если не заснули, то только потому, что появилась Дарья Ивановна Просова, жена одного видного деятеля.
Сам Просов пользовался большим уважением, и из-за него и супруге его прощали ее невоспитанность и эксцентричность.
Говорили:
- Человек таких способностей, такого образования, и вся карьера разбита этой ужасной женитьбой.
Все несчастье Дарьи Ивановны заключалось в том, что она хотела во что бы то ни стало казаться дамой большого света. Она не знала, например, французского языка, но постоянно вставляла в свою речь французские словечки, перевирая их смысл и произношение. Отсутствие манер, знание этикета она возмещала развязностью.
Дарья Ивановна вошла быстро, энергично и так твердо, что, несмотря на мягкие ковры, слышался топот ее шагов, а шелковая юбка ее так шуршала, как будто их было десять на ней. Она сразу огорошила:
- Какой фурор,- я, кажется, последняя приехала.
Она хотела сказать: horreur {ужас (франц.).}.
Хозяйка мучительно вскинула куда-то к потолку глаза, все гости сделали такие движения, как будто каждый собрался лезть под тот стул, на котором сидел, а довольная собой Дарья Ивановна громко и звучно, заглядывая постоянно в стенное зеркало, затрещала о своей последней поездке с мужем.
Нервная и болезненная губернаторша, не выносившая никакого крика и шума, совсем съежилась в своем кресле и, казалось, вот-вот отдаст богу душу.
Губернатор скучал за всех и только занимался тем, что каждого нового гостя спешил сплавить то в гостиную жены, то в игральную, то в маленькие гостиные, где в уголках группами приютились менее сановные и более молодые гости.
В кабинете губернатора остались трое: губернатор, Денисов, Сергей Павлович, и я.
Денисов, лет под тридцать, молодой человек с хорошим состоянием, жил вне всяких наших дворянских партий и слыл за оригинала и буку.
Его черные большие глаза смотрели всегда угрюмо, исподлобья; он занимался археологией и в каком-то отдаленном будущем мечтал о радикальном переустройстве жизни на почве равенства и братства.
Но к действительной жизни Денисов относился не ровно, то принимая ее, как она есть, обнаруживая терпимость, доходившую даже до попустительства, то становился вдруг требовательным и строгим.
В общем очень добрый, очень порядочный, Денисов был неуравновешенный, неудовлетворенный собою человек. Он постоянно рылся в себе, сомневался, мучил себя, но как-то все это сводилось к мелочам.
Губернатор любил Денисова, называл его "человек будущего", "enfant terrible" {сорванец (франц.).} и позволял ему многое.
Сегодня Денисов был угрюмее обыкновенного, сидел и озабоченно грыз свою бородку, подстриженную à la Henri IV, а губернатор, полулежа на кресле, с закинутыми за голову руками, дразнил его:
- Ну-с, человек будущего, что же еще вас огорчает?
Денисов сдвинул брови.
- То, что я здесь сижу...
- Как вам нравится? - посмотрел на меня губернатор.
- ...и ничего не делаю, - кончил Денисов, не обращая внимания на вставку губернатора.
Донесся голос Дарьи Ивановны.
- Ах! - тоскливо вздохнул или зевнул губернатор,- что о ней вы скажете?
Денисов стал еще угрюмее и сказал:
- Дарья Ивановна очень добрый человек, это знают те бедные, которым она помогает, и те больные, за которыми она ходит.
- Я предпочитаю не пользоваться ее добротой и быть ни бедным, ни больным,- бросил губернатор.
Наступило молчание.
- Ну, а насчет выборов,- начал опять губернатор и, обращаясь ко мне, показывая лениво на Денисова, сказал: - Я хочу его непременно сегодня рассердить. Что вы скажете, например, о предводительстве Старкова?
- Ничего не скажу,- ответил Денисов. Губернатор пожал плечами и заговорил:
- Их три покойника: отец Старкова, брат его и брат его жены,- славились своей феноменальной глупостью... Уже там было вырождение и... жажда общественной деятельности. Таких тогда еще не выбирали в предводители, и они устроили бюро справок. Отец вот этого Проскурина,- десять таких, как теперешний,- зашел как-то к ним в бюро: все трое стояли за прилавком. "Сколько стоит справка?" - "Двадцать копеек".- "Вот вам двадцать копеек, и я навожу справку: кто из вас троих глупее?" Это, заметьте, был единственный двугривенный, который они заработали. Денисов мрачно сказал:
- Я не знал отца Старкова, но молодой Старков порядочный и не глупый человек.
- А я не знаю,- заметил губернатор,- молодого Старкова, не сомневаюсь, конечно, в его порядочности, но очень рад и за себя и за него, что он бросил мысль о газете.
- Почему за себя?
- Потому что избавлен от неприятности отказать ему в разрешении...
- Это почему? - совсем окрысился Денисов.- На том основании, что вы имеете право запретить? Небольшое основание...
- Вы вот в вашем там будущем и разрешайте.
Денисов раздраженно встал:
- Не сомневаюсь, что и в настоящем вы так же поступили бы, потому что считаю вас порядочным человеком...
- Как вам нравится? - обратился ко мне губернатор.
- ...а теперь прошу вашего позволения уйти к Марье Павловне.
Губернатор махнул рукой.
- Идите: вы несносны сегодня.
Денисов ушел, а губернатор, проводя рукой по лицу, сказал мне:
- Как я завидую вам.
- В чем?
- Вы уедете отсюда.
И он протянул мне руку ладонью вверх. В это время вошел изящный гвардейский офицер, и губернатор, лениво поднявшись, сказал:
- Bonsoir {Добрый вечер (франц.).}.
И, взяв под руку гостя, лениво прошел с ним до дверей гостиной:
- Marie! Prince Anatole {Мари! Князь Анатоль (франц.).}.
Гость прошел к хозяйке, а губернатор возвратился навстречу новому гостю - председателю суда - Владимиру Ивановичу Павлову.
Павлов был высокий, крепкий старик, с чертами лица, точно выбитыми из стали. Его большие красивые глаза смотрели в упор: серьезно и твердо. Павлов пользовался громадным уважением в обществе, и даже губернатор, любивший с кондачка относиться ко всем, Павлова уважал.
Этого нельзя было сплавить, и старики чинно уселись друг перед другом, а я ушел в другие комнаты.
В одной из маленьких гостиных сидела окруженная поклонниками Софья Николаевна Семенютина, хорошенькая вдова, очень интересовавшаяся выборами и все время выборов проведшая на хорах дворянского дома.
Увидев меня, она рассмеялась и сказала:
- Несчастный, он совсем спит.
Я протер глаза и сказал:
- Да.
- Садитесь лучше к нам,- будем скучать вместе.
Она показала на окружавших ее кавалеров и сказала:
- Мы бы, конечно, не скучали, если бы ну хоть по душе поговорили об Дарье Ивановне,- да вот... непозволяет...
Она показала глазами на Денисова. А Денисов сидел, опершись на колени, и, не поднимая головы, ответил:
- Я думаю, что если бы Дарья Ивановна вдруг исчезла, нам окончательно не о чем бы было говорить.
- О, да, да,- рассмеялась Софья Николаевна, подняв вверх свои красивые руки,- и не надо даже делать таких страшных предположений. Ну-с, на этот раз, так и быть, оставим Дарью Ивановну и поговорим о выборах. Нет, каков Проскурин?
- Талантливый человек,- ответил молодой, с глупой физиономией господин, одетый с иголочки.
Его фамилия была Алферов. Отец его, богатый помещик, незадолго до этого скоропостижно умер, и Алферов бросил военную службу, выйдя штык-юнкером в отставку. Он при жизни был в ссоре с отцом и нищенствовал в полку. Думали, что он начнет кутить. Но он оказался очень практичным и экономным. Говорили даже, что он занимается ростовщичеством. В купеческих кружках, несмотря на его молодость, относились к нему с большим уважением.
В ответ ему Софья Николаевна сказала:
- Стыдно, стыдно. После этого всякий нахал, всякий не стесняющийся своей непорядочности - талантлив.
Совершенно неожиданно Денисов поддержал Алферова и стал защищать Проскурина.
- Вы, вы?!- накинулась на него Софья Николаевна.
- Да, я,- упрямо ответил Денисов. Поднялся горячий спор.
Вошла моя жена и шепнула мне:
- Не пора ли нам?
Софья Николаевна остановилась на полуслове и спросила:
- А разве уже можно? В таком случае и я...
- И я, и я...- подхватили несколько голосов.
- Господа, это выйдет демонстрация,- запротестовала Софья Николаевна,- я сказала первая и извольте соблюдать приличие. Что?
И она обвела всех своими немного близорукими смеющимися глазами и рассмеялась.
- О, боже мой, как все это глупо, приеду домой и сейчас же приму душевную ванну,- говорила она, прощаясь со всеми.
- Шекспира? - спросил я ее, зная ее любовь к Шекспиру.
- Его,- кивнула она, проходя в большую гостиную.
А я, стоя в дверях, наблюдал, как вдруг преобразилась вся она, серьезная не по летам; с достоинством и проникнутая в то же время как бы невольным уважением, она подошла к губернаторше и сделала ей непринужденный красивый, немного девичий реверанс.
Губернаторша облегченно спросила ее:
- Уже? - И, как бы боясь, что гостья передумает, дружески кивнула ей головой: - Не забывайте.
И потянулись дни за днями с журфиксами, визитами, собраниями и концертами, скучные и утомительные дни провинциального high life'a {высшего света (англ.).}.
Один фотограф, у которого я снимался, живой и интересный хохол, встретив как-то, спросил меня:
- Вы сегодня вечером что делаете?
- В театре.
- Не заедете ли после театра ко мне? Соберется кой-кто, петь будем, плясать, играть, будут и умники. В самом деле, что вам, приезжайте.
Мне, скучавшему, как только может человек скучать, улыбнулось это предложение, и я после театра поехал.
Я приехал в разгаре вечера.
В накуренном воздухе маленьких комнат, с дешевой мебелью и фотографиями по стенам, тускло горели лампы и стоял гул от оживленного говора.
Я остановился у дверей, и первое, что резко бросилось в глаза: простые будничные костюмы и оживленные, праздничные лица гостей. Говорили, громко смеялись. Я прислушивался к этому смеху с удовольствием, потому что давно уже не слыхал такого веселого, беззаботного смеха.
Мое появление ничего не нарушило. Только какой-то седоватый веселый господин, собиравшийся что-то сказать, остановился на мгновение с поднятой рукой и с дружелюбным любопытством осмотрел меня, да хозяин крикнул, увидев:
- Ну, вот и отлично, как раз вовремя: сейчас пение начнется, а пока я вас успею еще познакомить.
И он повел меня по комнатам: Седоватый господин, немного сутуловатый, с добрыми женскими глазами, добродушно сказал мне:
- Я уже слышал о вас: очень рад познакомиться.
И мне вдруг показалось, что я давным-давно уже знаком с ним.
- Это кто? - спросил я, отойдя, у хозяина.
- Судебный следователь из евреев, Яков Львович Абрамсон,- шепнул мне хозяин,- мог бы давно быть и председателем, если бы выкрестился, но не хочет: очень хороший человек, его все очень любят.
По очереди, проходя через маленькую комнату, я пожал руку господину средних лет, с умным, спокойным и твердым взглядом, около которого сидело несколько молодых людей, и один из них,- с бледной, некрасивой и изможденной физиономией, но с прекрасными глазами, которые тем рельефнее выдвигались и красотой своей освещали все лицо,- что-то горячо говорил.
Молодой человек был одет более чем небрежно даже для этого общества: прорванный пиджак и ситцевая рубаха были далеко не первой свежести.
- Василий Иванович Некрасов,- шепнул мне хозяин, указывая на господина средних лет,- присяжный поверенный, умница, был несколько лет тому назад председателем земской управы,- слетел в двадцать четыре часа.
- За что?
- Да, собственно, повод - ерунда, там, в пиджаке приехал к губернатору,- отношения раньше были натянуты.
- А этот молодой человек в грязной рубахе, который напоминает мне время нигилистов?
- Это от бедности... Это самоучка из босяков, он пишет в газете: хрошенькие такие рассказы... Ему предсказывают большую будущность.
Проходя дальше, я увидел председателя суда, Владимира Ивановича Павлова, и удивился неожиданной встрече.
Большой, мрачный, он сидел такой же угрюмый, как и на губернаторских журфиксах, внимательно слушая какого-то средних лет господина, в синих очках, с светлой бородкой клином.
- Это кто с Павловым сидит?
- Редактор нашей газеты.
- Какое разнообразное, однако, у вас общество.
- Да, спасибо, не брезгуют моей хатой,- сказал хозяин.
Началось пение.
Молодой офицер мягким приятным басом запел "Капрала".
Я стоял у дверей и слушал.
Офицер пел выразительно, красиво и с чувством.
И вся его фигура, статная, с открытым, доверчивым лицом, голубыми глазами, очень подходила к песне.
После офицера пела барышня, нарядная, изящная. Она училась в консерватории и приехала теперь домой.
У нее было колоратурное сопрано, и голосок ее звенел нежно. Когда она делала свои трели, казалось, комната наполнялась мягким звоном серебряных колокольчиков.
Ее заставили несколько раз спеть.
- Кто она? - спросил я подошедшего хозяина.
- Норова, дочь одного бедного еврея, лавочку имеет.
- У нее прекрасный голосок,- сказал я,- но вряд ли годится для большой сцены.
- На маленькой будет петь.
Еще одна барышня пела, и у этой был свежий, выразительный голос.
После пения играли на скрипке,- соло, дуэт с роялью, рояль соло.
И игра была прекрасная.
Я, житель юга, привык к музыке, пению и в своем обществе скучал за этим.
После музыки хозяин позвал закусить чем бог послал. Бог послал немного: две селедки, блюдо жареной говядины, груду хлеба, две бутылки водки и батарею бутылок пива.
- А после ужина, когда прочистятся голоса,- говорил хозяин,- мы хором хватим.
После ужина хватили хором и пели долго и много.
Когда я проходил мимо группы молодых людей, сидевших за столиком и пивших пиво, меня окликнули по имени и отчеству.
- Не узнаете? - спросил окликнувший тихим сиплым голосом, ласково улыбаясь.
Я напряг свою память: где я видел эту застенчивую, сутуловатую фигурку, смотрел в эти черные глаза, слышал этот тихий сиплый голос?
- Вы статистик, Петр Николаевич? Извините, фамилию забыл.
- Антонов, он самый, присаживайтесь, позвольте познакомить: сотрудники местной газеты.
Петр Николаевич года два назад по делам статистики заезжал ко мне в имение.
Принял я было его тогда очень плохо.
Он вошел прямо в кабинет, а я, думая, что это какой-нибудь писарь с окладными листами, сухо спросил его:
- Отчего вы в контору не прошли?
- Извините,- весело ответил Петр Николаевич и уже пошел, когда я догадался спросить его, кто он.
Петр Николаевич прожил у нас тогда несколько дней, и в конце концов мы расстались с ним в самых лучших отношениях.
Я очень обрадовался ему. Его товарищи скоро ушли, и я, так как деревня каким-то непереваренным колом постоянно торчала во мне, на вопрос, как идут мои дела в деревне, рассказал Антонову о всех своих злоключениях.
Антонов, согнувшись, внимательно слушал меня и, когда я закончил, задумчиво сказал:
- Какой богатый материал... Если бы вы могли написать так, как рассказали... Отчего бы, в самом деле, вам все это не описать?
- Для чего?
- Напечатать.
- Собственно, кому это интересно?
- Интересна здесь деревня, ваши отношения... Насколько я понял, вы ведь вперед, так сказать, предугадали реформу и были... добровольным и первым земским начальником... Нет, безусловно интересно и своевременно...
- Если печатать, то где же?
- В "Русской мысли", в "Вестнике Европы".
- Шутка сказать!
- Вы напишите и дайте мне.
- А вы какое отношение имеете к этому?
- Я тоже пишу.
- Что?
- Очерки, рассказы.
- Вы где пишете?
- Прежде писал в "Отечественных записках", теперь в "Русской мысли".
- Вы и тогда, когда у меня были, тоже писали?
- Да.
- Отчего же вы ничего не сказали тогда?
- Не пришлось как-то.
- Вы что написали?
- "Максим-самоучка", "Дневник учителя", несколько рассказов.- Он назвал свой псевдоним. - Читали?
- Нет,- отвечал я смущенно,- не успел... Непременно прочту...
Вечер подходил к концу. Где-то в крайней комнате все еще пели хором, но нежные мелодичные звуки как будто все ленивее пробивались сквозь накуренный полумрак комнат. Догорали свечи, и огонь их казался теперь красным. Уже потухло несколько ламп.
- Ну, что ж, пора и домой,- поднялся Антонов,- надо бы нам где-нибудь увидеться еще.
- Очень рад,- сказал я,- если позволите, я приеду к вам.
К нам подошел в это время Абрамсон и, добродушно смеясь, сказал мне:
- Собственно, и я очень рад бы был, если бы наше знакомство не ограничилось этим и вы посетили бы мой салон, весь город бывает.
Абрамсон засмеялся, а я записал и его адрес.
На другой день я был и у Антонова и у Абрамсона.
Антонова я дома не застал, а у Абрамсона очень долго звонил, пока дверь вдруг не отворил сам хозяин и весело закричал:
- А-а! Пожалуйте, пожалуйте, очень рад, колокольчик не звонит, да и дверь никогда у нас не затворяется.
Он ввел меня в свой маленький кабинет и показал рукой на белую, известкой выкрашенную стену, на которой на листе крупно было написано: "О старости и тому подобных неприятных вещах просят не говорить в этом доме".
Он дождался, пока я прочел, и весело расхохотался.
- Понимаете, необходимо это,- он показал на свою седину,- а то ведь есть такие нахалы, что, если не предупредить, как раз и ляпнут перед кем не надо.
Я вспомнил, что на вечере Яков Львович все время вертелся около дам.
- Вы женаты?
- Все никак не могу выбрать... Не хотите ли чаю, пойдем в столовую.
Столовая - маленькая комната, с крошечным столиком и другой надписью на стене. Крупно было написано: "конфеты, закуски, вина" и мелко "в магазине Иванова".
Когда мы перешли в третью и последнюю комнатку,- кушетка для спанья стояла в кабинете,- Яков Львович сказал:
- Ну, что ж, хорош салон? И действительно, ведь весь город бывает, за исключением вашего кружка... Ах, потеха. В последний раз была у меня Марья Николаевна Петипа,- видали вы ее на сцене?
- Ну, конечно.
- Я ей: салон, салон, ну, она и вообразила себе в самом деле: приехала в бальном платье, в туфлях, декольте, накидка с лебяжьим пухом. Как раз приехала к закуске. Посадил ее вот на это кресло, спрашиваю: "Закусить не прикажете?" - "Что-нибудь, говорит, солененького". Бегу в столовую, только хвост от селедки и остался,- несу торжественно с такой физиономией, как будто омар или по крайней мере свежая икра.
Яков Львович рассмеялся и сказал:
- На полторы тысячи жалованья что больше можно сделать?
- Отчего вы не сделались присяжным поверенным?
Яков Львович махнул рукой:
- Мне и так хорошо: счастие не в деньгах, счастие в спокойной совести; есть деньги - помог, нет - совет хороший...
В это время наружная дверь отворилась, и из передней выглянул в кучерской поддевке крестьянин.
- А, заходи, - сказал Яков Львович.- Ну, что?
- Ходил.
- Ну?
- Поступил...
- Ну и отлично...
- Благодарим покорно,- сказал крестьянин и вышел.
- Вот удалось определить в кучера... у меня здесь настоящее справочное бюро: приедет концерт давать - ко мне, в кучера - ко мне, умер - бедная семья евреев ко мне. У меня самого ничего нет: есть друзья.
В это время дверь отворилась, вошел новый посетитель.
- А-а,- крикнул хозяин, увидев гостя,- позвольте вас познакомить: учитель реального училища Павел Александрович Орхов, собственно инженер-технолог, но из любви к искусству.
- Да знакомы, знакомы уже: у фотографа же на вечере.
Это говорил маленький, живой, с большой кудластой головой, похожий на головастика человечек, постоянно обдергивавшийся.
- Да, да, знакомы,- сказал я, пожимая руку Павла Александровича.
- Зашел к вам,- сказал Павел Александрович, садясь,- вот по какому делу. Собираюсь я лекцию по геологии прочесть, да не знаю, как сделать у губернатора.
Абрамсон обратился ко мне и сказал:
- Как видите, это имеет самое прямое отношение к моей специальности судебного следователя.
- Вы ведь хороши с Ермолиным,- через него, говорят. Вот и дайте к нему записку, там, что ли,- сказал Орхов.
- Я сам к нему с вами поеду.
- Ну и отлично.
И, обратившись ко мне, Орхов спросил:
- Ну, как вам понравилось у фотографа?
- Очень понравилось, я и до сих пор не могу прийти в себя от удивления. Я, собственно, точно провалился вдруг в другой мир, о котором никакого представления не имел.
- Вот, вот,- замигал своими большими глазами Орхов и стал нервно ловить свои обстриженные усы,- именно провалился. В столице вы видели, конечно, этих других людей, но не предполагали, что они и здесь имеются уже. Конечно, в городе, где сорок - пятьдесят тысяч жителей, народа довольно, но вам как-то представляется весь этот народ не своего круга чем-то очень малозначащим и неинтересным: ну, какие-то там работники, из-за куска хлеба бьющиеся изо дня в день, все поглощенные серой, скучной прозой жизни и, конечно, без всяких горизонтов. А что и есть, то это заимствовано от вас же, людей вашего круга, как заимствуют они у вас и все остальное: моды, манеры, светский этикет. И как все подражательное - все это ниже оригинала. Для этого достаточно видеть их издали: на улице, в собраниях, в театре. Словом, была какая-то непродуманная, но твердая уверенность, что вы и ваш круг - начало и конец всему, источник жизни и единственный проводник культуры. И вдруг: провалился в преисподнюю... в другой мир. Вы когда кончили курс?
- Восемь лет назад.
- В один год со мной: почти напротив жили... Восемь лет всего, и уже не можете прийти в себя от удивления, что увидели всех нас. Хоть назад поступай... Все высшее образование, может быть, не задело даже за то, сидящее и в вас и в каждом, что вы увидели у фотографа. Как раз там, где не требуется никаких дипломов, родословных, набитых карманов. Там и Савелов, которого читает вся образованная Россия, и босяк, который, может быть, удивит всех своим талантом, и все эти неизвестные люди труда, совокупным трудом которых является номер, печатный лист газеты, журнала,- в них истины этики, политики, социальные и экономические истины, проверенные не пальцем, приставленным ко лбу, а мировой наукой... Провалился: корни не в почве, а в корке вдруг оказались... Оказалось вдруг, что наш громадный мир только болото на корочке, что есть другой мир, где и настоящая почва, где и жизнь, и знанье, и искусство, где люди трудятся, мыслят, думают, осмысливают... Да, да... Новые люди из Зеландии приехали, при виде которых в себя прийти не могут. Так вот как. Ну, мне пора...
И Орхов вскочил, торопливо сунул мне и хозяину руку и ушел.
Яков Львович возвратился назад смущенный и, разводя руками, сказал:
- Вот еще чудак... Требует от всех людей какого-то геройства, аскетизма... Точно жизнь вот так и идет по прописи...
Я сидел сконфуженный, смущенный.
- Нет, в самом деле, вам понравился вечер?- говорил тоже смущенный хозяин.- Надо будет и у меня как-нибудь собраться...
- Ну, и мне пора...
Я встал, откланялся и уехал неспокойный и огорченный.
Каждый раз, как приезжал в город управляющий, я нетерпеливо спрашивал:
- Ну что? Как поджигатели? Выселяются?
- Да ничего... Пока и не думают они ни о чем, надеются, что до весны не хватит вас. Чичков говорит: "Где это видано, какой закон потерпит, чтобы без суда выселять нас? Не смеет!"
Управляющий махнул рукой.
- Да что говорить? Сплетнями занимаются. Прямо смеются... Еще, говорят, столько же денег привезет. Сам будет и прощения просить. Набаловались.
- За что же прощения просить?
- Дело подорвано... Нужна власть, авторитет!
- Но произвола я не хочу.
- Никакого произвола: именно все на основании закона. Срубил дерево - к мировому: десятерной штраф, а не можешь - в тюрьму... Ни одного слова ругательного... Исаев, голубчик, раз уже есть, Ганюшев - два...
- Попались?
- У меня попадутся!
- Вы все-таки будьте снисходительны...
- Да ведь уж... Я не желаю быть убитым... потому что, если теперь еще малейшую поблажку, то я назад уж не поеду. Три года вы дали мне сроку...
- Но всегда на законном основании?
- Закон мне не враг.
И Петр Иванович при этом смеялся так, что мне тошно было думать и о нем, и о деревне, и о судьбе брошенных мною князевцев.
Пришла весна.
Однажды утром меня разбудили:
- Князевские крестьяне приехали.
Я быстро оделся и вышел к ним.
Двое: Родивон Керов и Пиманов (один из прощенных участников) при моем появлении упали на колени и равнодушно крикнули:
- Не губи!
Я сухо остановил:
- Господа, вставайте - это не поможет...
Тогда они встали. Родивон, не спеша, полез в карман и подал мне сложенный лист бумаги.
Это была торжествующая, не совсем грамотная записка от управляющего.
Вот она:
"Вчера, 19-го апреля сего года, 15 бычьих наших плугов после молебствия с водосвятием приступили к пашне князевского выгона. Вся деревня собралась у моста, смотрела и не верила, когда плуг за плугом выезжал из усадьбы. Когда все плуги выстроились, выехал и я с батюшкой и с 15 верховыми, из которых четыре полесовщика были с ружьями, но никакого бунта не было. День был совершенно летний - от земли даже пар шел. Крестьяне всё стояли у моста, сперва в шапках, но затем, когда началось молебствие, сняли шапки и крестились. По окончании молебна, я, не обращая внимания на них, точно их здесь и не было, скомандовал: "С богом!" И тогда плуги стали заходить и показалась черная земля. Ну вот, тогда не выдержали первые бабы и завыли. Некоторые из них упали на землю и действительно горько плакали. Я им сказал: "Вот до чего вы себя довели". Только тогда мужики тоже не выдержали и подошли ко мне (без шапок). Подошли и говорят:
"Останови пашню: соглашаются приговоренные уехать". Как я потом уже узнал, им прямо на сходе сказали: "Убьем вас этой же ночью, если не уедете!" Так вдруг переменилось дело, но я и глазом не моргнул, что будто вот обрадовался. "Мне, говорю, все равно, что поп, что черт: вы, барин ваш - от кого жалованье получаю и приказание получаю... Не я, так другой... такой же, как и вы, подневольный. Поезжайте в город, привозите от барина записку, и кончу пахать". Удостоверяю, что все пять семейств уже укладываются".
Так были изгнаны мною из Князевки пять зачинщиков из самых зажиточных дворов.
Между тем я получил место довольно далеко отсюда. Петр Иванович перед моим отъездом настоятельно звал меня в деревню. Он говорил:
- Теперь и безопасно...
- Я никогда и не боялся...- вставил я.
- И полезно для дела, и наконец... э... это будет доказательством того, что вы их простили... э... помирились с ними... все-таки... э... Дети ведь они, а вы... э... отец их... Наконец... э... Ну, вы увидите...
Петр Иванович снисходительно улыбнулся:
- Ну, как я... э... там справляюсь: может быть, недовольны останетесь мной... Нет, уж вы поезжайте: необходимо...
Я сдался и поехал.
Я приехал в деревню, когда весна была уже в полном разгаре.
Посевы взошли, и молодая их зелень беззаботно нежилась в привольном просторе яркого до боли весеннего деревенского дня. Тучки белые, нежные безмятежно плыли по голубому небу; молодой лес, точно узнав, ласкал меня приветливо своим нежным говором.
Я опять переживал неотразимую силу очарования этого праздника природы. Каждый уголок князевских земель, каждая межа и дорожка говорили, будили воспоминания, все словно шептало: "Забудем тяжелое прошлое, сольемся опять в одно для производительной работы".
Я слушал знакомый зов, волновался, может быть... но был далек теперь от изменчивой красавицы природы,
Петр Иванович усердствовал.
Над воротами была устроена арка, перевитая молодой зеленью берез, с надписью: "Добро пожаловать". Во дворе стояла толпа нарядных крестьян. Рядом с великолепным Петром Ивановичем на крыльце стоял новый, молодой, застенчивый священник.
Когда я подъехал, Петр Иванович напыщенно спустился с крыльца, пожал мою руку, затем величественным движением головы пригласил батюшку и, когда я поздоровался и с ним, громко и важно сказал:
- Э... а вот ваши "арендатели"... э... (он показал на крестьян) они просят вас... э... сделать им честь отслужить молебен у креста, их иждивением выстроенного...
Я стоял, смотрел кругом... как будто все то же, те же лица... они кланяются заискивающе, подобострастно, как-то смешно и, не довольствуясь еще, усердно кивают мне головами.
Опять заговорил Петр Иванович:
- Э... они желали бы поднести вам по случаю при езда хлеб-соль... Э... впрочем, лучше сперва отслужить молебен... Впрочем, как прикажете...
Дело в том, что двое уже шли ко мне: староста с бляхой и все тот же Родивон.
Хлеб на металлическом блюде. Традиционных кур, яиц, поросят не было и в помине.
Я вынул было деньги, чтобы, по обыкновению, поблагодарить крестьян, но Родивон строго и решительно отрезал:
- Не надо!
Староста за ним, прокашлявшись, с ноткой сожаления, тоже тихо повторил:
- Нет, уж не надо...
Петр Иванович важно, с соответственным жестом остановил меня:
- Э... это не за деньги, а от доброго чувства... Так, господа?..
- Так точно...
- Ну, что ж, ко кресту? - обратился я смущенно к Петру Ивановичу.
- Хоругви вперед! - скомандовал Петр Иванович так, словно он приказывал целой армии.
С хоругвями бодро зашагали, пошел батюшка с дьячком, затем я, поодаль от меня Петр Иванович, а еще подальше староста и толпа крестьян.
Попробовал было я поравняться с Петром Ивановичем - не удалось, с крестьянами и подавно сохранялась какая-то заколдованная дистанция.
Так дошли мы до креста на шишке. На кресте висела икона с изображением моего и жены моей патрона.
Ученики нашей школы и соседнего села вышли вперед и под руководством дьячка пели вместо певчих, и это было нововведением. Пели хорошо, и молодой батюшка скромно, а Петр Иванович торжествующе все время косились на меня. И ученики каждый раз, пропев, смотрели на меня с каким-то особенным любопытством.
Пропели многолетие.
Торжествующий толстый Петр Иванович, протягивая мне руку, сказал:
- Позвольте поздравить вас с благополучным приездом.
Попробовал я после молебна заговорить с крестьянами:
- Ну, что ж, всходы хороши, кажется?
Прокашлялись, переступили с ноги на ногу, посмотрели на Петра Ивановича:
- Слава богу...
- Еще бы не хороши,- усмехнулся Петр Иванович,- на унавоженной... таких и не видали, чать...
- Дай бог здоровья и барину и