align="justify"> - А о чем просили вы мистера Джонса? - продолжал я.
- Я просил его, как вы приказали мне, сэр, дать мне чего-нибудь посильнее против растительности, которою отравляются. И я сказал, чтобы достало на четверых...
- Ну, а что сказал вам аптекарь?
- Он сказал, что вы слишком много назначили, и что мне довольно бы и одной порции. Потом спросил меня, не объелся ли я зелеными яблоками. А я и вправду съел утром, как только встал, пару этих яблок, и у меня поднялась было резь в животе... Знать, вы, сэр, сразу угадали... Пошли вам Господи здоровья за то, что вы пожалели меня...
- Ладно, ладно, Джемс,- прервал я его излияния.- Что было дальше?
- Мистер Джонс хотел дать мне непременно одну только порцию, а я, помня ваши наставления, сэр, заставил его дать четыре. Ну, вот, он и налил мне чего-то шипучего в пузырек. А я как только вышел из аптеки, так и выпил весь пузырек. Потом еле добрел до дому... Что было со мною - страсть! Мамаша, как увидала это, так сейчас же уложила меня в постель и дала мне какой-то крепкой настойки... Мамаши сейчас нет, а то она рассказала бы вам...
- Мы верим и вам,- перебил я.- Слава Богу, что вам все-таки помогло. Разве вы не знаете, что от незрелых яблок можно умереть? Я заметил, что у вас началась резь в животе и что это может кончиться очень худо, если не принять сильных мер, поэтому и велел вам спросить порцию сразу на четверых; а одна порция при вашем крепком телосложении могла и не помочь вам,- бессовестно лгал я.
Нельзя же мне было говорить правду; ведь она сразу могла убить этого недалекого человека по свойственным людям его сорта психическим особенностям. К счастью, все обошлось благополучно, и на другое утро он опять был здоровым и веселым, как всегда.
Когда я рассказывал этот случай людям, не знавшим Джемса, они мне не верили, думая, что я преувеличиваю; но узнававшие его лично вполне убеждались в моей правдивости.
Но вернемся к Джефсону, прибытие которого развеселило нас. Джефсон всегда чувствовал себя хорошо, когда вокруг него было скверно. Он был не из тех, которые только стараются показывать веселый вид в то время, как у них на сердце скребут кошки, а на него все обыденные житейские неприятности и неудачи действовали прямо поджигающим и увеселяющим образом. Многие из нас способны относиться с юмором к своим уже прошедшим невзгодам, Джефсон же обладал той сильной философской жилкой, которая позволяет человеку чувствовать своеобразное удовольствие во время самого проявления невзгод. Так, например, в этот вечер он явился к нам насквозь промокшим, но в самом веселом настроении оттого, что для его визита выдалась такая отвратительная погода.
Под его согревающим влиянием наши угрюмые, насупленные лица быстро прояснились, и мы сели за ужин с полным аппетитом, чего до прибытия Джефсона никак нельзя было ожидать.
После ужина мы даже вышли на палубу и уселись там, чтобы полюбоваться на изредка сверкавшие молнии удаляющейся грозы. Ливень прекратился, словно обескураженный нашим равнодушным отношением к его присутствию. Одна половина неба,- та, куда унеслась от нас гроза,- была покрыта совершенно черною тучей, которая, в соединении с бороздившими ее зигзагами ослепительной молнии, и навела нас на тему о мрачных и таинственных сторонах жизни. Каждый из нас извлекал из архива своей памяти соответствующую историю; самое сильное впечатление произвела история, рассказанная Джефсоном.
Сначала я рассказал один странный случай, приключившийся со мною самим. Дело было в том, что я однажды утром встретился на Странде с человеком, которого хорошо знал, но уже несколько лет не видал. Мы вместе с ним дошли до Черинг-Кросса, потом обменялись рукопожатиями и расстались. На другой день я сообщил об этой встрече одному из наших с тем человеком обоюдных друзей, и, к своему немалому удивлению, услышал, что тот человек умер с полгода тому назад.
Я готов был уверить самого себя, что принял за своего знакомого совершенно чужое, только очень похожее на него, лицо. Это может случиться, в особенности, если между предшествующею и данною встречей прошло несколько лет, в течение которых лица до известной степени меняются; но остается непонятным, почему тот, чужой, также отнесся ко мне, как к старому знакомому, и в разговоре со мной ничем не дал мне заметить, что я ошибся, приняв его за другого.
Лишь только я окончил, Джефсон, все время слушавший очень внимательно и с задумчивым взглядом, спросил меня, верю ли я в спиритуализм в полном его объеме.
- Что ты подразумеваешь под словами "в полном объеме"? - осведомился я.
- Ну, я иначе формулирую свой вопрос,- сказал Джефсон.- Я спрошу тебя: веришь ли ты, что духи отошедших от нас людей могут не только вновь возвращаться на землю по своему желанию, но и вступать в действие и, мало того, даже приводить в действие неодушевленные предметы? Поясню свой вопрос примером. У меня был знакомый спиритуалист, человек умный и вполне уравновешенный. Он рассказал мне, что однажды стол, посредством которого он сообщался со своим умершим другом, сильным напором прижал его к стене. Можешь ты поверить этому?
- Я могу,- подхватил Браун,- в особенности, если хорошо знаю характер лиц, дающих такие сообщения. Ведь некоторым может только показаться то, что с другими случается в действительности. В общем я нахожу, что разница между тем, что мы привыкли называть естественным и сверхъестественным, зависит лишь от того, что первое - все обыденное, постоянно совершающееся вокруг нас и в самих нас, а второе является как исключение. Суть же дела, по-видимому, в том, что один обычный порядок законов естества нам хорошо известен, а другой - по всей вероятности, высший,- все еще ускользает от нашего понимания.
- Что касается меня,- заговорил Мак-Шонесси,- то я готов нисколько не сомневаться в способности духа проделывать все, что ему приписывается компетентными людьми, но не могу поверить, чтобы он делал это охотно, по собственной воле.
- То есть, другими словами,- добавил со своей стороны Джефсон,- ты не в состоянии понять, чтобы дух, освобожденный от всех так называемых "общественных обязанностей", мог находить удовольствие в пустом ребяческом препровождении времени с самыми дюжинными людьми, вызывающими его к себе часто только из одного праздного любопытства?
- Да, ты вполне угадал мою мысль,- подтвердил Мак-Шонесси.
- Не могу понять этого и я,- продолжал Джефсон.- Но оставим этот вопрос в стороне. Я имел в виду нечто сосем другое. Представь себе, что кто-нибудь умер, не успев выполнить своего самого заветного желания. Веришь ли ты, что его дух может вернуться на землю, чтобы довершить невыполненное?
- Отчего же нет? - сказал Мак-Шонесси.- Все осмысленное я свободно могу связать с своим представлением о духе; только не фокусы для скучающей салонной публики... Но к чему ты ведешь, Джефсон?
- Вот к чему,- проговорил Джефсон, садясь верхом на стул и облокачиваясь руками на его спинку.- Сегодня поутру один старый французский врач рассказал мне интересную историю. Сами по себе сообщенные им факты очень просты и обыденны, и желающие могут прочесть о них в парижских газетах, вышедших в свет шестьдесят два года назад. Самое главное в этой истории заключается в том, чего и в свое время никто не мог узнать.
История эта начинается с большой несправедливости, причиненной одним человеком другому. В чем именно было дело - не знаю, но склонен думать, что там была замешана женщина. Полагаю так потому, что тот, кому была нанесена обида, ненавидел своего обидчика такою ярою ненавистью, какая редко горит в мужском сердце, если она не раздувается дыханием женщины. Но это одно лишь предположение, так как, повторяю, суть дела неизвестна.
Обидчик бежал, а обиженный последовал за ним. Первый бежал днем раньше, что, разумеется, было для него большим преимуществом. Началась настоящая бешеная скачка. Ареною этой скачки был весь мир, а призом - жизнь обидчика.
В то время люди мало путешествовали, и благодаря этому было нетрудно держаться по чьим-нибудь намеченным следам. Обидчик, никогда не знавший, насколько близко или далеко от него обиженный (о том, что обиженный бросился за ним в погоню, обидчик знал), и думавший, что тот, быть может, сбился уж со следов, временами останавливался в пути на отдых. Обиженный же, отлично знавший, на каком расстоянии должен быть от него обидчик, мчался безостановочно. Таким образом тот, которого подгоняла ненависть, с каждым днем придвигался ближе к тому, которого подгонял страх.
Попав в известный город или местечко, обиженный наводил справки об обидчике, выдавая его за своего друга, которого непременно должен догнать, и получал в ответ:
- Выехал отсюда вчера вечером в семь часов.
- В семь? Значит, восемнадцать часов разницы... Дайте мне поскорее, пока меняют лошадей, чего-нибудь поесть.
Слово "выехал" оставалось неизменным в ответах расспрашиваемых; менялись только часы.
На другой день оказалось шестнадцать часов разницы. Проезжая мимо одинокого шале, обиженный высунул голову из экипажа и спросил сидевшего на крыльце старика:
- Давно ли тут проехала карета с красивым молодым человеком высокого роста?
- Нынче поутру, сударь.
- Спасибо... кучер, гоните вовсю! Сто франков вам на чай, если к утру доставите меня в следующий город.
- А сколько за лошадей, если они падут? - спросил кучер.
- Двойную их стоимость,- ответил седок.
Кучер погнал лошадей, которые оказались очень выносливыми, и в назначенное седоком время доставили его в тот город.
Прибывший накануне в этот город обидчик переночевал там, а утром, выезжая из него, увидел растворенную церковную паперть. Почувствовав неодолимую потребность помолиться, он вошел в храм, опустился на колени и погрузился в жаркую молитву; когда люди обуреваемы страхом, они цепляются за соломинку веры. Он молился о прощении своего греха на небе, а еще пламеннее - о том, чтобы этот грех остался для него без последствий и на земле, и он, обидчик, был бы спасен от мести обиженного.
В нескольких шагах от него молился и его преследователь; но молитва последнего была короче: он только благодарил Бога за то, что ему удалось догнать своего обидчика.
Обидчик же увидел своего смертельного врага только в тот момент, когда окончил свою долгую молитву и вставал с колен, чтобы выйти из церкви и продолжать путь. Подняв голову, он прямо перед собою, из-за высокой спинки церковной скамьи, увидел страшное для него лицо.
Обиженный одним прыжком очутился возле обидчика и, со свирепою радостью во взоре, хотел уж нанести ему роковой удар приготовленным кинжалом, как вдруг с церковной колокольни раздался удар колокола, и одновременно с тем обиженный упал мертвым к ногам своего обидчика. У него порвалось сердце. На его посинелых губах застыла улыбка торжества.
Человек, совершивший обиду, снова опустился на колени возле трупа обиженного им и возблагодарил Бога за свое чудесное спасение.
Куда девалось тело обиженного - так и осталось неизвестным.
Прошло несколько лет. Обидчик прославился своими научными трудами и своею полезною общественною деятельностью.
В его лаборатории было собрано множество предметов, необходимых для его научных изысканий, и, между прочим, очень старый, много раз переходивший из рук в руки скелет.
Однажды этот скелет рассыпался в прах, и его ученому обладателю понадобился новый. С этой целью он отправился к одному знакомому старому торговцу редкостями, лавочка которого ютилась в тени собора Парижской Богоматери. На счастье ученого, у торговца оказался налицо недавно приобретенный им великолепный, тонкокостный и удивительно пропорционально построенный скелет. Ученый, не торгуясь, приобрел этот редкостный "экземпляр", и торговец обещал самолично в тот же день доставить его покупателю на дом и водворить у него в лаборатории. И он сдержал слово: когда ученый вернулся домой, побывав после посещения лавки еще в нескольких местах, новый скелет уже стоял у него в лаборатории на месте старого.
Усевшись в свое старинное кресло с высокою спинкой, ученый старался собрать свои мысли, которые упорно стремились туда, где им не следовало быть. Наконец он открыл большой древний фолиант и начал читать. Он читал о человеке, который обидел другого, и бежит, преследуемый обиженным. Поняв смысл прочитанного, ученый торопливо закрыл книгу, встал и подошел к окну. Но тут он увидел перед собой залитый солнечным светом большой каменный помост большой чужестранной церкви и на этом помосте - распростертое тело мертвого человека с торжествующей улыбкой на губах.
Обругав самого себя за "нервозность", ученый с презрительным смехом отвернулся от окна. Смех его был повторен кем-то невидимым в близком от него расстоянии. Пораженный ученый остановился, как прикованный, и несколько времени напряженно прислушивался, не повторится ли снова этот смех, потом робко скользящим взглядом посмотрел туда, откуда он раздался. Но там, в углу, стоял тот белый оскалившийся скелет.
Отерев выступивший на лице холодный пот, ученый поспешно выскользнул из лаборатории. Два дня он не входил в это помещение, а на третий, взяв себя в руки и внушив себе, что неприлично ему, знаменитому естествоиспытателю, изведавшему (как он воображал) все тайны природы, разыгрывать из себя истерическую женщину, решился заглянуть в лабораторию. Был уже темный вечер, и ученый с горящей лампой прежде всего осветил тот угол, в котором стояло то, что он про себя называл "связкою мертвых костей", купленных за триста франков. Не ребенок же он, в самом деле, чтобы пугаться такой обыденной для него вещи!
Подойдя вплотную к скелету, он поднял лампу над оскалившимся черепом и заметил, что пламя заколебалось, словно кто дунул в него. С замирающим от страха сердцем ученый машинально попятился, не сводя широко раскрытых, остановившихся глаз со скелета, убеждая себя, что из старых стен дует ветер. Допятившись до стола, он поставил на него лампу и замер, схватившись обеими руками за край стола.
Сделав над собою неимоверное усилие воли, он заставил себя углубиться в работу, однако через несколько времени взгляд его невольно снова обратился на скелет, который точно притягивал его своими пустыми глазными впадинами.
Ему хотелось бежать вон из лаборатории и громким криком созвать своих людей, но он мужественно поборол в себе это малодушное чувство и ограничился тем, что встал, загородился от скелета экраном и вновь сел к столу.
Но мысль с прежним упорством отказывалась повиноваться ему, а глаза все время как-то сами собой обращались в роковой угол.
И вдруг он ясно увидел, как из-за экрана протянулась костлявая рука и грозила ему. Может быть, это была простая галлюцинация, а может быть, и действительность - кто может с достоверностью определить это? Но, во всяком случае, это так подействовало на ученого, что он с раздирающим душу криком упал на пол и лишился чувств.
Прибежали слуги, подняли его и уложили в постель. Когда приглашенные к нему врачи привели его в себя, первым его вопросом был, где находится в лаборатории недавно приобретенный им скелет. Ему ответили, что скелет преспокойно стоит на том самом месте, где стоял раньше. Но он просил, чтобы пошли и посмотрели, так ли это. Врачи, с трудом сдерживая насмешливую улыбку, исполнили желание больного: отправились в лабораторию и, вернувшись оттуда в спальню, подтвердили, что скелет на своем месте.
После непродолжительного совещания ученые мужи единогласно решили, что больной слишком заработался, переутомился, расстроил свою нервную систему, стал страдать галлюцинациями,- словом, нуждается в продолжительном отдыхе.
Он отдыхал целых три месяца, до самой осени, пока пользовавшие его врачи не заявили ему, что считают его вполне окрепшим, и что он вновь может приступить к своим полезным для человечества трудам.
И вот после такого долгого промежутка времени он снова вошел в свою лабораторию, подошел прямо к столу, разложил вокруг себя книги и приборы и принялся за свои прерванные занятия.
Через несколько минут к нему вернулся прежний страх, и ему опять хотелось бежать. Но, стиснув зубы, он дал себе слово, что на этот раз не поддастся никаким галлюцинациям и поборет свой, недостойный его, "бабий" страх. С этой решимостью он запер единственную дверь лаборатории на ключ и бросил его в самый дальний угол.
Совершив свой вечерний обход по дому, старая экономка, как всегда, осторожно постучалась к нему в дверь, чтобы пожелать ему покойной ночи. Не получая ответа, она постучалась погромче и, возвысив голос, повторила свое доброе пожелание хозяину. На этот раз она услышала ответное "доброй ночи" и ушла.
Сначала старушка не придала значения этому действительно само по себе пустячному инциденту, но впоследствии припомнила, что ответивший ей из лаборатории голос был какой-то странный, словно скрипучий, похожий на голос "говорящих" кукол, у которых давно не смазан механизм.
На следующее утро ученого нигде не оказывалось: ни в спальне, ни в столовой, а дверь в лабораторию оставалась запертой изнутри. Положим, он часто подолгу зарабатывался, когда был увлечен каким-нибудь особенно интересным исследованием; поэтому не решились беспокоить его.
Подождали до вечера, и, видя, что хозяин все еще не показывается, слуги собрались возле двери лаборатории, прислушиваясь, не слышно ли чего изнутри. Но в лаборатории все было мертвенно тихо. Вспомнив о том, что было три месяца тому назад, слуги встревожились, опасаясь, как бы опять не повторился странный припадок, уложивший в постель их хозяина. Стали стучать в дверь и звать хозяина; но в ответ - ни звука. Сильно встревоженные, слуги дружным напором взломали дверь и вошли в лабораторию.
Ученый сидел в своем любимом кресле, пред столом, откинувшись головою на его высокую спинку. Он был мертв. Люди сперва подумали, что он умер сам по себе, но, приглядевшись к нему, заметили вокруг его шеи следы костлявых пальцев, а в его открытых глазах - выражение неописуемого ужаса.
Когда Джефсон окончил свою историю, последовало тягостное молчание. Все мы сидели в виде истуканов, вдумываясь в смысл только что услышанного. Браун первый прервал это молчание обращенным ко мне вопросом, нет ли у меня брэнди, стаканчик которого ему хотелось бы выпить на ночь. Брэнди всегда был у меня в запасе, и я удовлетворил желание приятеля.
Как-то раз мы с Джефсоном только вдвоем разрабатывали сюжеты для нашей будущей повести, и, когда разговор коснулся кошек, Джефсон сказал:
- Я положительно уважаю кошек. Мне кажется, что в этом мире только у кошек и можно еще встретить настоящую совесть, настоящее сознание своей правоты и неправоты. В самом деле, посмотри на кошку, когда она делает что-нибудь нехорошее (если только удастся увидеть ее в это время), и ты убедишься, как она старается, чтобы никто не поймал ее на месте "преступления"; а если все-таки застанут, то с каким совершенством она разыгрывает из себя полную невинность, даже во сне не способную позволить себе какое-нибудь правонарушение. Она сумеет показать вид, будто в данный критический момент делает совсем не то, что ты ясно видел. Трудно поверить, чтобы у кошек, да и вообще у животных, не было того, что называется душою.
Возьмем, например, вашу же кошку, своей окраскою так напоминающую черепаху. Сегодня утром я наблюдал, как она прокрадывалась за цветочными горшками с целью овладеть молодым дрозденком, беззаботно раскачивавшимся на одном из канатов. Глаза ее горели огнем кровожадности, в каждом движении ее напряженных мускулов видна была подготовка к нападению на свою жертву. Но в тот момент, когда она собиралась броситься на ничего не подозревавшую птичку, судьба, изредка благоволящая и слабым, захотела, чтобы кошка заметила, что я наблюдаю за нею,- с нею тут же произошла полная метаморфоза. Кровожадная хищница, только что наметившая себе добычу, исчезла, а вместо этой хищницы пред моими изумленными взорами (впрочем, они могли бы быть изумленными только в том случае, если бы я уже раньше не был хорошо знаком с кошачьими повадками) очутилось настоящее воплощение кротости и миролюбия, с видом упоения красотами природы глядевшее на облака. Вся поза хищницы красноречиво говорила по моему адресу:
"Неужели ты мог подумать обо мне что-нибудь дурное? Напрасно! Я только приглядывала себе с своей обычной рассудительностью местечко, откуда мне было бы удобнее любоваться окружающим. Никаких птичек у меня никогда не было и намерения обижать; напротив, по своему сострадательному характеру я всегда готова даже защищать бедных птичек от их настоящих врагов: коршунов, воронов и прочих пернатых разбойников..."
Потом посмотри на старого кота-забулдыгу, рано утром пробирающегося домой после ночи, проведенной на пользующейся дурною репутациею крыше. Можно ли представить себе существо, более опасающееся быть замеченным в это время? Так и видишь, как этот, опасливо озирающийся вокруг ночной мотыга думает про себя:
"Гм! Неужели уже так поздно? Как быстро летит время, когда пользуешься радостями жизни! Надеюсь, никто не попадет мне навстречу; ведь для наших двуногих хозяев довольно еще раненько... Впрочем, вон уж никак сидит один и... о, ужас! - глядит на меня... Ах, как нехорошо, что теперь так рано стало рассветать!.. Нет, слава Богу, я ошибся: этот смотрит вовсе не на меня... А вон там, впереди, идет полицейский... Вот он остановился на углу, как раз против нашего дома. Ну, как я теперь пройду, чтобы он меня не заметил и не насплетничал бы потом нашей няньке, что видел меня возвращающимся так поздно? Нянька непременно передаст хозяйке, а та сделает мне выговор, и мне будет очень стыдно... Нет, лучше посижу здесь; авось, этот лупоглазый полицейский скоро уйдет, тогда я и шмыгну к себе в окно. На мое счастье, быть может, все и благополучно обойдется".
Кот свертывается клубочком в тени фонарного столба и по временам осторожно выглядывает из-за столба, наблюдая за полицейским, который, как нарочно, не двигается с места.
- Что это с ним? - ворчит про себя кот.- Уж не в дерево ли он хочет превратиться? Почему не идет дальше? Другим не позволяет нигде подолгу останавливаться, а сам стоит чуть не целый час!
Вдруг где-то поблизости раздается возглас молочника, предлагающего свой товар. Кот испуганно вскакивает и мяукает про себя:
"Ну вот, дождался! Теперь весь народ выбежит на улицу и увидит меня... Ах, ты... Что ж мне теперь делать?.. Придется идти на ура".
Он беспомощно оглядывается, соображая, куда бы ему лучше юркнуть, и говорит себе:
"Все бы еще ничего, если бы я не выглядел таким грязным - еще бы: вся крыша там в саже! - и помятым; не успел путем вылизаться. Теперь каждый поймет, где я был".
Придав себе вид невинно пострадавшего, кот медленно, степенными шагами подвигается вперед к своему дому. Ясно, что он хочет показать, будто он всю ночь провел в отряде членов общества "Общественной безопасности", и теперь, разбитый усталостью и вынесенными им опасностями, возвращается домой после тяжелых ночных трудов.
Добравшись до заветной форточки, он в мгновение ока влетает в окно и устраивается клубочком в углу кухни, около плиты, и как раз вовремя, потому что чрез минуту в кухню входит кухарка и умиляется при виде так красиво свернувшегося и "крепко спящего" Тома. Когда она подходит погладить его, он притворяется, что только что проснулся, еле открывает сонные глаза, зевает, вытягивает передние лапки и курлычет:
"Уж и утро? Как я крепко спал! Если бы не ты, я ни за что бы не поверил, что уж столько времени... А какой славный сон я видел: мне снилось, будто ты поила меня теплым, жирным молочком..."
И кухарка хорошо понимает курлыканье своего любимца.
- Животное! - презрительно говорят многие.
А чем эти животные хуже людей? Ведь только телостроением они и отличаются от нас, а по своим внутренним свойствам они такие же, как мы со всеми нашими добрыми и дурными качествами.
- Разумеется, так,- поддакнул я, поймав устремленный на меня вопросительный взгляд Джефсона.- Я вполне согласен с тобой в этом вопросе. Только человеческое невежество заставляет людей смотреть на животных, как на нечто неизмеримо низшее, чем они сами, не обладающее ни разумом, ни душою, хотя сама грамматика причисляет животных к предметам "одушевленным". Не понимают люди того, что дело лишь в степени, а не в качестве... Кстати и я расскажу о большом черном коте - назову его также Томом,- которого я знал. Он принадлежал одному семейству, где я часто бывал в детстве. Это семейство взяло его к себе котенком, выходило и по-своему любило; любил и Том приютившую его семью и тоже по-своему. Особенно же сильной привязанности не было ни с той ни с другой стороны.
Однажды по соседству появилась прехорошенькая кошечка, которую звала Ченчиллой. Она быстро подружилась с Томом, по целым вечерам просиживала вместе с ним на заборе и вела задушевные беседы.
Первую свою беседу они начали так:
- Ну, как живешь, Том? - спросила Ченчилла, умильно поглядывая на соседнее дерево, где чирикали птички.
- Ничего, слава богу. Хозяева хорошие, не обижают,- ответил Том, щурясь на то же дерево.
- Ухаживают за тобой, гладят тебя?
- И ухаживают, и гладят, и за ушами иногда почешут; все честь честью.
- А чем кормят? - любопытствует Ченчилла.
- Тем же, чем обыкновенно кормят нашего брата: дают разные оскребыши, косточки, иногда и жилочку какую бросят.
- Косточки?! - изумленно восклицает Ченчилла.- Да разве ты умеешь грызть кости?
- Отчего ж не уметь? Зубы ведь и у меня есть,- недоумевает Том.
- Мало ли что есть! Да разве мы собаки? Собакам, действительно, полагается грызть кости, а нам, кошкам, это даже неприлично... Неужели тебе никогда не дают ни баранинки, ни цыпленочка, ни даже сардиночки?
- Цыпленочка? Сардиночки? - с возрастающим недоумением повторил Том, качая своей большой головой.- А что такое "сардиночки"? Я сроду и не видывал таких штук.
- Да неужели? - ужасалась Ченчилла, придвигаясь к нему поближе.- Бедненький! А еще хвалит своих хозяев... Ну, а на чем ты у них спишь?
- Как на чем? Известно, на полу.
- Та-ак... одно, значит, к одному... А лакать что дают? Наверное одну воду с капелькою снятого молока?
- Говорят, что дают молоко, но оно, по правде сказать, такое жиденькое, что скорее похоже на мутную воду,- сознался Том.
- Так я и думала... Охота тебе, Том, оставаться у этих скупердяев. Лучше ушел бы ты от них.
- А куда ж я уйду?
- Куда хочешь.
- Как - куда хочу?! А если меня-то никто не захочет взять? - рассудительно возражал Том.
- Возьмут, если ты сумеешь как следует взяться за дело,- наставительно промолвила Ченчилла и продолжала: - Неужели ты думаешь, что я так все у одних хозяев и живу? Как бы не так! Нашли такую дуру... Нет, я уж семь раз меняла их, и каждый раз выбирала лучших... Знаешь, где я родилась? - В свином хлеве. Нас было трое: мама, братишка и я. Мама каждый вечер покидала нас и возвращалась только под утро. Но в одно утро она к нам не вернулась. Мы ждали-ждали, весь день прождали, а мать все не идет, и нас одолел такой голод, что нам становилось невтерпеж. А что же было делать? Прижались покрепче друг к другу да и плакали, пока не заснули.
Вскоре мы опять проснулись от голода. Выглянули в щелку между бревнами хлева и увидели, как наша мать еле тащится домой, почти прижавшись к земле. Мы крикнули ей, чтобы она скорее шла к нам. Она ответила нам всегдашним "куурр", но не прибавила шагу, как, бывало, делала раньше в таких случаях.
Наконец она протискалась к нам под дверь, но так и осталась лежать возле двери, перевернувшись на бок. Мы радостно подбежали к ней и припали к ее груди, а она принялась лизать нас - то меня, то братишку.
Я так у нее около груди и уснула. Ночью я проснулась, потому что почувствовала холод. Я покрепче прижалась к матери, но от этого мне стало еще холоднее. Тут я заметила, что мать вся мокрая и липкая, и что у нее из бока что-то течет красное... Потом я разглядела, что от этого красного мать сама вся красная, мокрая и липкая. Тогда я еще не знала, что это такое, а после узнала.
В то время мне было всего четыре недели от роду, и с этой страшной ночи мне пришлось уж самой позаботиться о себе. Несколько времени мы с братишкой еще оставались в хлеве, кое-как пробавляясь чем попало: когда мышкою, нечаянно забредшею к нам, когда жучком или какими червячками. Трудно было нам, но все же, как видишь, остались живы. Потом мы стали промышлять по окрестностям и немножко поправились.
Прошло три месяца. Однажды я забрела дальше обыкновенного в поле и увидела стоявший там одинокий домик. Я заглянула с отворенную дверь, увидела, что там так хорошо и уютно, и вошла. Я всегда отличалась решительным и смелым характером.
Пред очагом, на котором горел огонь и откуда повеяло на меня приятным теплом, играли дети. Они приняли меня очень радушно и тотчас же принялись кормить молочком, потом всячески гладили и нежили. Все это было непривычно и приятно для меня, и я осталась у них. Эта простая хижинка показалась мне тогда дворцом.
Вероятно, я так и осталась бы там до конца своих дней, если бы мне не вздумалось как-то пойти прогуляться в соседнее село, где, проходя мимо одной торговли, я увидела сквозь отворенную настежь дверь, что в комнате за торговым помещением еще лучше, чем там, откуда я пришла: везде стояла мягкая мебель, пред диваном лежал ковер, а пред камином - половичок. Все это мне очень понравилось, и я решила поселиться здесь, да так и сделала.
- Как же ты это сделала? - с видимым интересом осведомился Том.
- Очень просто: так же, как и в первый раз. Взяла да и вошла в лавку и, подняв повыше хвост, стала тереться о ноги старика-лавочника, просительно мурлыкать и по временам жалобно мяукать. Самое главное для нас, кошек, сноровка; со сноровкою можно всего добиться, а без нее самая умная кошка пропадет ни за что ни про что. Старик нагнулся, взял меня на руки и погладил, а я еще усерднее стала тереться о его плечо, пригибаться головою к державшей меня руке и водить по ней носом; вообще, проделывала все, что нам полагается, чтобы заслужить себе милость. Старик позвал свою жену, такую же добродушную старушку; она также отнеслась ко мне очень ласково, за что я, разумеется, отблагодарила и ее, чем могла. Оба старика восхищались моей миловидностью, ласковостью, а главное - доверчивостью к ним, и были очень рады, когда заметили, что я не прочь водвориться у них на жительство. И я водворилась.
Иногда, во время своих прогулок, я проходила мимо той хижинки, где в первый раз нашла себе приют. Дети усердно звали меня назад к себе, обещая опять попоить молочком, покачать меня на руках и поиграть со мной. Но я делала вид, что совсем и не знаю их. Как-то раз им удалось меня поймать, и младший стал жаловаться, говоря, что долго не мог спать и все скучал по мне, считая меня где-нибудь погибшей. Я приласкалась к ним, но при первом удобном случае опять удрала от них, и потом старалась больше не попадаться им на глаза, пока не выросла настолько, что они сами не могли уж узнать меня.
У лавочника я оставалась около года, а потом перешла в новую усадьбу, где недавно поселились какие-то приезжие из большого города, очень богатые люди, которые привезли с собой хорошего повара, как я узнала от моих же старичков. В новом месте я тоже была принята хорошо, и мне там жилось как нельзя лучше. Кормили меня прямо со стола разными лакомствами: и сардинками, и бараньими котлетками, и цыплячьими ножками, и многим еще другим очень вкусным. У них я непременно осталась бы навсегда, если бы с ними не случилось какого-то несчастья, которое заставило их продать усадьбу со всей прекрасной обстановкою, отпустить повара и других слуг и нанять себе почти такую же хибарку, как та, из которой я перешла в лавку. Вернуться в прежнюю обстановку я, конечно, не пожелала.
Я стала присматриваться, где бы мне еще пристроиться. По соседству жил одинокий старик, которого прозвали за что-то Жабой. Говорили, что он очень богат, но не любит людей, поэтому и люди не любят его. Я основательно обдумала все это и решила, что если он не любит людей, то, быть может, полюбит меня, потому что я знаю, как надо заставить полюбить себя. "И, наверное,- думалось мне,- он будет мне рад".
Я не ошиблась в своих расчетах. Никто никогда так не баловал меня, как этот Жаба. Моя настоящая хозяйка тоже очень меня любит, но у нее есть еще и другие привязанности, кроме меня. У Жабы же никого другого не было. Он едва верил своим глазам, когда я в первый раз прыгнула к нему прямо на колени и начала тереться головой об его щетинистую щеку.
- Киска, киска! - говорил он со слезами на своих впалых глазах, нежно поглаживая меня.- Ведь ты - первое живое существо, которое по доброй воле приходит и ласкается ко мне?.. Ах, милая кисочка, может быть, ты и останешься со мной?.. Оставайся, кисонька, и мы с тобой вот как заживем!
У него я провела два года. Потом он захворал, явились какие-то чужие люди и начали хозяйничать у него в доме. На меня эти люди и внимания не обращали. Только хозяин все по-прежнему относился ко мне и желал, чтобы я лежала у него на постели, и он мог бы гладить меня своей длинной бледной рукой. Я сначала так и делала, но потом мне сделалось очень тяжело все время находиться возле больного. Я боялась сама захворать, поэтому решила, что пора опять переменить место жительства. Но мне нелегко было уйти от Жабы. Он беспокоился, когда несколько времени не видел меня, и чувствовал себя хуже. По его просьбе меня отыскивали и приносили к нему, и тогда он, убаюкиваемый моим мурлыканьем, успокаивался и засыпал.
В одно утро я так далеко ушла от дома Жабы, что меня нельзя уж было больше найти. Но я не знала, к кому мне пристроиться. В двух-трех домах села, куда я заходила попытать счастье, меня тоже принимали довольно хорошо, но везде оказывалось неудобно. В одном месте была большая сердитая собака, а в другом - бэби. Лучше с голода умирать, только не жить в доме, где водятся бэби. Когда ребенок уже на ногах и теребит тебя за хвост или сует твою голову в бумажный мешок, то ты смело можешь оцарапать ему руку, и тебя никто не накажет, даже не осудит за это. Напротив, многие еще похвалят и скажут:
- Вот так тебе и нужно, шалуну (или шалунье)! Не мучь бедную киску.
Но если какой-нибудь злющий бэби схватит тебя за горло и начнет душить или норовит выколоть тебе глаза, и ты вздумаешь проучить его, то сейчас же вознегодуют, назовут тебя "коварным, бессердечным животным", выдерут и прогонят; а то и еще хуже сделают что-нибудь с тобою... Вообще скажу тебе по дружбе, Том: где водятся бэби, там нам не житье.
Наконец я основалась в доме одного банкира. Я могла бы поселиться и в одном большом ресторане, где еды было всегда вдоволь. Но там было слишком уж многолюдно и шумно, что тоже не совсем приятно для нас, любящих покой. У банкира же было очень тихо, и вообще в его доме царила такая благопристойность, которая мне всего больше по нутру. Этот банкир, кстати сказать, был и церковным старостой, а его жена была такая благочестивая, что позволяла себе улыбаться только при какой-нибудь веселой шутке навещавшего их иногда епископа.
Ах, дорогой друг! Не слушай ты тех бессовестных циников, которые осмеивают приличие, порядочность и, вообще, все достойное уважения. Может быть, все это и не даст тебе лакомой еды и мягкой постели, зато в самом себе заключает награду, дает сознание своей безупречности; а это много значит. Сравниваешь себя с другими и видишь, что они все неправы: не то делают, что нужно, и не туда идут, куда нужно, между тем как про тебя ничего этого нельзя сказать. Ну, и приятно сознавать это. Притом же быть порядочным - не особенно и трудно: нужно только уметь держать себя, как говорится, в руках... Но это я так, кстати. Не буду больше надоедать тебе такими рассуждениями.
В доме банкира я провела без малого три года, и мне было очень грустно уходить из него. Я бы никогда не рассталась с этим раем, если бы и там все вдруг не изменилось к худшему. Хозяин куда-то исчез - говорили, что он уехал в какую-то Испанию,- и дом его по целым дням стал осаждаться толпами скандалистов, с угрозами требовавших денег. Даже все стекла у нас в доме они переколотили кирпичами; раз чуть было не попали в меня. Ну, я и ушла; нервы мои не выдержали.
Потом я попала в одно семейство, где и еды было много и спать было мягко, да только слишком уж мало обращали на меня внимания: проведут рукой по голове - и ступай прочь. Не привыкшая к такому пренебрежению, я ушла к одному крупному торговцу картофелем. Жена его чуть не по целым дням носилась со мной; целовала, ласкала, но и сильно тискала, то и дело крепко прижимая к своей широкой груди. Вскоре, однако, и с этим семейством стряслось что-то, после чего оно тоже вдруг исчезло куда-то, оставив меня одну в пустой квартире.
Последние неудачи заставили меня быть поосторожнее в выборе нового пристанища, и к настоящей своей хозяйке я перешла только по рекомендации одного старого друга, раньше жившего у нее. Он говорил, что она обожает кошек. Но сам он не остался у нее потому, что от него требовалось, чтобы по ночам всегда находился дома, а это было для него большим неудобством. Я не охотница до наших полуночных сборищ на крышах и заборах: слишком уж храбры наши кавалеры, так что дело обыкновенно кончается потасовкою между ними. Ну, вот я и пришла к этой хозяйке. Она любит меня, тоже отлично кормит и спать с собой кладет; но очень уж она неприятна на вид и какая-то странная, словно, того и гляди, готова перейти от ласки к таске; никогда не можешь быть спокойной за следующую минуту. Как только отыщется что-нибудь более подходящее, уйду и от этой хозяйки.
Вот и вся история моей жизни вплоть до сего дня. Из нее ты можешь видеть, что очень не трудно изменять свое положение к лучшему. Наметь себе дом, подойди к заднему ходу и мяучь как можно жалобнее. Как только тебе отворят, прошмыгни скорей в дверь и трись о ноги того, кто отворил ее. Трись как можно усерднее, мурлычь громче и гляди доверчивее. Я заметила, что ничем так хорошо нельзя взять человека, как видом доверия к нему. Но вместе с тем будь настороже, чтобы не вышло каких-нибудь неприятных случайностей. Лишь только почуешь что-нибудь подозрительное, старайся незаметно улизнуть.
Если у тебя в самом начале будут сомнения относительно того, как примут тебя чужие люди, то пойди и вымочись в воде. До сих пор не могу понять, почему люди, при первом знакомстве с нами, предпочитают мокрую кошку сухой? Но что это факт - могут подтвердить тебе многие из нашей братии. Мокрую кошку обязательно примут, будут жалеть и ласкать, и оставят у себя, между тем как чужую сухую зачастую прогоняют самыми непозволительными способами. Потом запомни еще вот этот мой дружеский совет: когда войдешь в новый дом и тебе предложат корку черствого хлеба, то старайся ее съесть и при этом мурлычь что-нибудь от благодарности. Вид мокрой кошки, с благодарным мурлыканьем поедающей сухую корку, всегда производит смягчающее впечатление даже на самое черствое человеческое сердце.
Том не замедлил воспользоваться практическими советами своей новой подруги. По соседству с его хозяином поселилась бездетная чета. Вот Том задумал применить полученные советы к ней. В первый же дождливый день он вышел в открытое поле и принял там основательный душ. Промокнув до костей и порядком проголодавшись, так как с утра ничего не ел, он подошел к намеченной двери и жалобно замяукал. Отворила ему служанка. Он юркнул ей под платье и начал тереться об ее ноги. Служанка, почувствовав холодное и мокрое прикосновение к себе, испуганно вскрикнула.
- Что тут такое? - встревоженно спросил хозяин, выскочив в переднюю.
- Господи, уж не разбойник ли? - трепетным голосом вскричала и хозяйка, высунув из дверей комнаты испуганное лицо.
- Какая-то бродячая кошка,- ответила служанка, приподняв подол платья и увидев мокрого кота.
- Выгоните ее! - решил хозяин.
- Кошка? - повторила хозяйка, выступив немного вперед.- Ах, бедная... Нет, ее надо оставить. Кстати у нас нет кошки, и я давно хотела завести ее.
- Мокрая вся, бедняжка! - сострадательно прибавила служанка.- Я сначала не поняла, что такое за мокрое и холодное забралось ко мне под платье, оттого так и закричала.
- И, наверное, голодная? - подхватила кухарка, привлеченная оживленными голосами хозяев и горничной.
- А ты попробуй, предложи ей корочку черного хлеба,- вот и узнаешь, голодная ли эта хитрушка,- заметил хозяин, очевидно, уже знакомый с кошачьими повадками.
Кухарка мигом сбегала на кухню и принесла оттуда черствый кусок хлеба и раскрошила его на полу. Том моментально все подобрал до последней крошки, потом громко замурлыкал и стал тереться о светлые панталоны хозяина, оставляя на них мокрые следы. Видимо, смущенный своей несправедливостью, хозяин мягко проговорил:
- И в самом деле голодная. Ну что ж, пусть останется у нас, если хочет.
Обрадованная хозяйка велела горничной хорошенько, досуха, обтереть хвостатого гостя и потом напоить молоком, а потом принести к ней в комнату.
Таким вот путем Том и водворился в этом семействе, где его также стали кликать этим именем, когда заметили, что он - кавалер.
Между тем те, у кого он жил раньше, начали всюду искать его. До сих пор они не особенно заботились о нем, но когда он пропал, они были безутешны: им показалось, что они и жить без него не могут. Его внезапное исчезновение возбудило подозрение хозяйки, и она прямо обвинила мужа в том, что он, невзлюбив кота, убил его в сообщничестве с садовником, с которым в последнее время вел какие-то таинственные переговоры. Муж защищался против этого обвинения с такой горячностью, которая только подкрепила подозрение жены. Садовник предложил осмотреть дворового пса, нет ли на нем знаков кошачьих когтей, и если они окажутся, то признать его убийцей кота, с которым у него не раз происходили сильные баталии. Могло быть, что последняя из этих баталий и окончилась тем, что пес съел кота. На счастье пса, последняя его схватка с Томом произошла так давно, что ее следы успели совсем сгладиться; иначе псу пришлось бы, пожалуй, очень плохо от хозяев.
Потом подозрение пало на младшего сына хозяев, который как-то недавно нарядил кота в платье своей старшей сестренки и в таком виде возил по саду в своей тележке. В то время никто не обратил внимания на эту