предвкушаю уже благодарность бурного юноши. Я, как судьба, втайне создаю
ему наслаждение...
Сегодня я прощался с здешними горами, надолго, желал бы навсегда. Я
очень рад, что покидаю Азию, эту колыбель рода человеческого, в которой ум
доселе остался в пеленках. Изумительна неподвижность азиатского быта в
течение стольких веков. Об Азию расшиблись все попытки улучшения и
образования; она решительно принадлежит не времени, а месту. Индийский
брамин, китайский мандарин, персидский бек, горский уздень неизменны, те
же, что были за две тысячи лет. Печальная истина! Они изображают собою
однообразную, хотя и пеструю, живую, но бездушную природу. Мечи и бичи
покорителей не оставили на них, как на воде, никаких рубцов; книги и
примеры миссионеров не произвели ни малейшего влияния. Иногда меняли они
еще пороки, но никогда не приобрели чужих познаний или доблестей. Я покидаю
землю плода, чтобы перенестись в землю труда, этого великого изобретателя
всего полезного, одушевителя всего великого, этого будильника души
человеческой, заснувшей здесь негою, на персях прелестницы природы. И в
самом деле, как прелестна здесь природа! Вскакав на высокую гору влево от
Кяфир-Кумыка, я любовался на рассветающие вершины Кавказа. Глядел и не
нагляделся на них! Что за дивная прелесть облекает их венцом своим! Еще
тонкая завеса, сотканная из света и сумрака, лежит над нижними холмами, но
далекие льды уже теплились в небе, и небо, словно ласковая мать, припав к
пим необъятным лоном, поило их млеком облаков, заботливо повивая туманною
пеленою, освежая ветром тиховейным! О, как бы летом и полетели туда душа
моя, туда, где священный холод простерся границею между земным и небесным!
Сердце просит и жаждет вздохнуть воздухом небожителей. Хочется побродить по
снегам, на которых не печатлел человек кровавых стоп своих, коих не
омрачала никогда тень орла, до коих не долетали перуны и на вечно юном
темени которых время - след вечности - не оставило следов своих!
Время? Мне пришла в голову странная мысль. Сколько дробных названий
изобрел щепетильный человек для деления бесконечно малого отрезка времени
от бесконечно великого круга вечности. Годы, месяцы, дни, часы, минуты... У
бога нет ничего этого, нет даже ни вчера, ни завтра; у него все это слилось
в одно вечное ныне!.. Увидим ли мы когда-нибудь этот океан, в котором гонем
доселе? Но вопрос: к чему послужит это человеку? Неужели для удовлетворения
пустого любопытства? Нет, познания истины, то есть всеразумной благости
жаждет душа человека мыслящего. Она хочет полною чашею черпать из источника
света, который падает на нее изредка мелкими росип-ками!..
И я буду черпать ее... Тайный страх смерти тает как снег перед лучом
такой надежды!.. Я буду черпать из него... Чистая любовь моя к ближнему
тому залогом; свинцовые путы заблуждений распадутся от немногих слез
раскаяния, и повергну сердце свое, как жертву очистительную, перед судом,
для меня не страшным!
Чудная вещь, моя милая! Едва взгляну я на горы, на море, на небо...
какое-то грустное и вместе невыразимо сладостное чувство гнетет и расширяет
сердце. Мысль о тебе сливается с ним, и, будто во сне, убегает от меня твой
образ. Предвкушение ли это земного блаженства, которое знал я лишь по
имени, или предчувствие... веч..?
О, бесценная, добрая, ангельская душа! Один взор твой - и я исцелен от
мечтательности! Как счастлив я, что могу теперь с уверенностию сказать: до
свиданья.
ГЛАВА XI
Яд клеветы пожигал внутренность Аммалата.
По наущению хана, кормилица его Фатьма со всеми признаками преданности
и бескорыстной искренности передала ему условленную заранее сказку в тот же
самый вечер, как он с Верховским приехал в Буйнаки, где встретил их шамхал,
из учтивости и уважения к полковнику. Отравленная стрела вонзилась
глубоко... Теперь сомнение было бы отрадою Аммалату, но убеждение,
казалось, озарило все прежние дружественные и родственные связи его светом
ярким, хотя и погребальным. В порыве ярости он хотел в ту же минуту утолить
месть свою в крови обоих изменников, но уважение к святыне гостеприимства
преодолело кровожадность. Он отложил на время убийство... Но мог ли забыть
о нем? Каждый миг отсрочки, как разожженная медь, капал на его сердце.
Воспоминания, доказательства, ревность, любовь вырывали оное друг у друга,
и это положение было для него так ново, так странно, так страшно, что он
впадал в безумие, тем более тяжкое, что должен был скрывать внутреннюю
борьбу от своего прежнего друга. Так протекли целые сутки. Отряд
остановился лагерем близ селения Бутдень, в котором ворота, построенные в
ущелий, служащем дорогою в Аку-шу, замыкают оную по произволу жителей
бугденских. Вот что писал Аммалат, желая хоть чем-нибудь облегчить тоску
души, готовящейся на черное злодеяние...
Полночь
...Зачем бросил ты, Султан-Ахмет-хан, молнию в грудь мою? Братская
дружба и братопредательство, братоубийство... Какие ужасные крайности! И
между ними только один шаг, одно мгновение!..
Я не могу спать, не могу думать о другом, я прикован к этой мысли, как
преступник к колоде своей. Кровавое море ходит, плещет, бушует кругом меня,
и над ним сверкают только молнии вместо звезд!.. Душа моя подобна теперь
голой скале, на которую слетаются одни хищные птицы и злые духи делить
добычу или готовить гибель. Верховский, Верховский! что сделал я тебе? За
что хочешь ты сорвать с неба звезду моей свободы? Не за то ль, что я так
нежно любил тебя!! И почему ты подкрадываешься, как вор, клевещешь,
коварствуешь, лицемеришь? Сказал бы просто: "Мне нужна жизнь твоя", и я бы
отдал ее безропотно... лег жертвою, как сын Ибрагима (Авраама); я бы
простил тебя, если б ты посягал только на жизнь мою, но продать мою
свободу, похитить у меня, заживо погребенного, Селтанету! Злодей! И ты еще
дышишь!..
Но повременно, как опаленный голубь среди пожарного дыма, является мне
образ твой, Селтанета!.. Отчего ж я не радостен, мечтая о тебе, как,
бывало, прежде?.. Нас хотят разлучить, милая, отдать тебя другому, женить
меня на могильной плите... но я приду до тебя по кровавому ковру, я исполню
страшный завет, чтобы овладеть тобою. Не одних подруг зови на свадебный пир
наш; зови коршунов и воронов... Всех угощу я досыта! Я заплачу богатое вено
(калым)... В изголовье невесты положу я сердце, которое недавно еще ценил я
дороже тронной подушки персидского падишаха [Подушка сия, унизанная
дорогими камнями и жемчугом, не имеет цены (Примеч. автора.)].
...Чудная судьба!.. Невинная девушка, ты будешь виною неслыханного
злодейства. Добрейшее создание, за тебя друзья станут терзать друг друга с
зверскою лютостию. Для тебя?.. За тебя?.. В самом ли деле за одну тебя?.. С
лютостию? С одной ли лютостиго? Верховский говорил, что убить неприятеля
украдкою, врасплох - подло, низко; но если я не могу иначе сделать этого?..
Но можно ли ему верить? Хитрец хотел заранее опутать не только руку, но
даже и совесть мою!.. Напрасно.
...Я зарядил теперь винтовку мою... Какой славный витой ствол... что
за чудесная насечка! Она досталась мне от отца, отцу - от прадеда. Мне
рассказывали про множество знаменитых из нее выстрелов, и ни один, ни один
не был пущен украдкою... всегда в бою, всегда в глазах целого войска
бросала она смерть; а теперь?.. Но обида, но измена, но ты, Селтанета!.. О,
рука моя не дрогнет нанести удар тому, которого имя и написать она
трепещет. Один заряд, один удар - и все кончено!
Заряд?.. Как он легок... Но как тяжко, может быть, станет каждое
зернышко пороху на весах аллы!.. Как далеко, как невообразимо далеко
забросит этот заряд душу человека!.. О, да будет проклят тот, кто изобрел
тебя, серая пыль, предающая героя во власть последнего труса, поражающего
издали врага, который бы одним взором обезоружил поднятую на него руку!
Так, этот удар расторгнет все прежние связи мои, но он проложит мне дорогу
к новым. В прохладе Кавказа, на груди Селтанеты освежится вновь мое увялое
сердце. Как ласточка, я совью себе гнездо на чужбине, как для ласточки,
весна будет моим отечеством, я сброшу с себя все печали, как старые
перья...
...Но линяют ли угрызения совести?.. Последний лезгин, завидя в бою
того, с кем делил хлеб-соль, отворачивает коня в сторону и стреляет мимо, а
я пронжу сердце, на котором отдыхал как брат родной! Конечно, он обманывал
меня своей дружбою, но разве оттого менее был я счастлив? О, если бы этими
слезами я мог выплакать гнев мой, залить ими жажду мщения, купить на них
Селтанету!!
Что же медлит заря! Пускай выходит она... Я, не краснея, взгляну на
солнце, не бледнея, в очи Верховско-му. Сердце мое закалено против
сострадания... измена зовет измену... Я решился... Скорей, скорей!
Так беспорядочно, бессвязно писал Аммалат, чтобы обмануть время и
развлечь душу; так старался он обмануть самого себя, подстрекая себя
местию, когда истинная вина его кровожадности, то есть желание владеть
Селта-нетою, пробивалась в каждом слове. Чтобы придать себе дерзости на
злодеяние, он выпил много вина и, опьянелый, с ружьем кинулся к палатке
полковника; но, увидя часовых у входа, раздумал: врожденное в азиатце
чувство самохранения не погасло и в самом безумии. Аммалат отложил до утра
совершение убийства, но спать не мог он, но разгулять тоски своей не мог
он... и, войдя снова в палатку свою, он схватил за грудь крепко спящего
Сафир-Али и сильно потряс его.
- Вставай, соня! - вскричал он ему. - Уже заря. Сафир-Али приподнялся
с недовольным видом и, зевая, отвечал:
- Я вижу только винное зарево на твоих щеках. Спокойной ночи,
Аммалат!
- Вставай, говорю я тебе! Мертвые должны покинуть гробы навстречу
нового пришельца, которого обещал я им для беседы!
- Помилуй, братец, разве я мертвый?,. Пускай себе встают хоть сорок
имамов [Мусульмане верят, что в часовне, на северном кладбище Дербента,
положены сорок первых правоверных, замученных язычниками; русские суеверы
подозревают, что тут схоронены сорок мучеников. (Примеч. автора.)] с
дербентского кладбища, а я хочу спать.
- Но ты любишь пить, гяур, и ты должен пить со мною,
- Это иное дело... Наливай полнее... Алла верды! [Приглашая пить,
говорят: "бог дал", то есть на здоровье. (Примеч. автора.)] Я всегда готов
пить и любить.
- И врага убить!.. Ну, еще... за здоровье черта, который друзей
оборачивает смертельными врагами.
- Так и быть!.. Катай за здоровье черта! Бедняжке нужно здоровье; мы
вгоним его в чахотку с досады, что не удастся нас поссорить.
- Правда, правда, люди не нуждаются в нем для злобы... С Верховским и
со мной он бросил бы карты... Но и ты не отстанешь, надеюсь, от меня?..
- Аммалат, я не только вино из одной бутылки, да и молоко сосал из
одной груди с тобою. Я твой, если даже тебе вздумается, словно коршуну,
свить себе гнездо на скале Хунзаха... Впрочем, мой бы совет...
- Никаких советов, Сафир-Али... никаких возражений!.. Теперь уже не
время.
- И в самом деле, они перетонут, как мухи в вине; теперь пора
спать...
- Спать, говоришь ты? Мне спать? Нет, я сказал прости сну... Мне пора
пробудиться. Осмотрел ли ты ружье, Сафир-Али? Хорош ли кремень? Не отсырел
ли от крови порох на полке?
- Что с тобою, Аммалат? Что у тебя за свинцовая тайна на сердце? Лицо
твое страшно, речи еще страшнее...
- А дела будут еще ужаснее! Не правда ли, Сафир-Али, моя Селтанета
прекрасна! Заметь это: моя Селтанета... Неужели это свадебные песни,
Сафир-Али?.. Да, да, да, понимаю... это чакалы просят добычи!.. Духи и
звери! погодите немного, я насыщу вас. Гей! подайте вина, еще вина, еще
крови... говорю я вам!
Аммалат упал в беспамятстве опьянения на постель; цена била клубом с
его уст, судорожные движения волновали все тело; он произносил со стоном
невнятные слова.
Сафир-Али заботливо раздел его, уложил, укутал и просидел остаток ночи
над молочным братом своим, напрасно приискивая в уме разрешения загадочным
для него речам и поведению Аммалата.
ГЛАВА XII
Поутру, перед выступлением, дежурный по отряду капитан пришел к
полковнику Верховскому с рапортом и за новыми приказаниями. После обычного
размена слов по службе, он со встревоженным видом сказал:
- Полковник! я обязан сообщить вам важную вещь. Вчерашний вестовой
ваш, рядовой моей роты Хамитов, подслушал разговор Аммалат-бека с его
кормилицею в Буйнаках. Он казанский татарин и порядочно понимает здешнее
наречие. Сколько мог он разобрать и расслушать, старуха уверяла его, что вы
с шамхалом собираетесь отправить его на каторгу. Аммалат бесился, бранился,
говорил, что все это знает он от хана Аварского, и клялся погубить вас
своею рукою. Не доверяя, однако ж, своему слуху, вестовой не решился ничего
объявить, а стал присматривать за всеми его шагами. Вчерась ввечеру,
говорит он, Аммалат разговаривал с каким-то издалека приехавшим всадником;
на прощанье сказал он: "Скажи хану, что завтра, чуть встанет солнце, все
будет кончено. Пусть готовится он сам, я с ним скоро увижусь!"
- И только, г-н капитан? - спросил Верховский.
- Более ничего не имею я сказать, но очень многое думать. Я измыкал
свой век между татарами и удостоверился, полковник, что безрассудно
доверяться самому лучшему из них. Родной брат небезопасен, отдыхая на руке
брата.
- Тому вина зависть, капитан; Каин передал ее в вечное и
потомственное владение всем людям, но преимущественно соседам Арарата. Нам
же с Аммалатом нечего Делить; притом же я ничего пе сделал ему, кроме
добра, ничего не хочу делать, кроме благодеяний. Будьте покой-ЙЫ, капитан;
я очень верю усердию вестового, но мало - его знанию татарского языка.
Несколько сходных звуков ввели его в заблуждение; а уж раз создал в уме
умысел, все прочее казалось ему доказательствами. Право, я не такой важный
человек, чтобы ханы и беки делали заговоры на жизнь мою. Я очень хорошо
знаю Аммалата; он вспыльчив, но доброго сердца, и не смог бы двух часов
потаить злодейского умысла.
- Не ошибитесь, полковник! Аммалат все-таки азиа-тец, а это слово -
аттестат. Здесь не как у нас, здесь слово скрывает мысль, а лицо - душу. На
иного взглянешь, ну, кажется, сама невинность, а попытайте иметь с ним
дело: это бездна подлости, коварства и лютости.
- Вы имеете полное право так думать, любезный капитан, по опыту.
Султан-Ахмет-хан дал вам памятную поминку в Буйнаках, в доме Аммалата. Но
я, я не имею никакого повода подозревать в чем-либо ужасном Аммалата. Да и
какую выгоду найдет он убить меня? Во мне все его блага, все надежды. Он
сумасброд, но не сумасшедший; притом же, как видите, солнце высоко, а я жив
и здоров. Сердечно благодарю вас, капитан, за участие, но прошу вас: не
сомневайтесь в Аммалате и, видя, как ценю я старую дружбу, будьте уверены,
что я буду высоко ценить и новую. Прикажите бить подъем.
Капитан вышел, сомнительно качая головою. Барабаны загремели, и
выстроенный в боевой порядок отряд двинулся с ночлега далее. Утро было
свежо и ясно; путь вился по зеленым валам предгорий кавказских, где, ннде
увенчанных лесом или кустарником. Строй был подобен стальному потоку, то
катящемуся с гор, то востекающему на холмы. Туманы еще лежали в удолиях, и
Верховский, въезжая на вершины, каждый раз оглядывался, чтобы полюбоваться
чудною игрою зрения. Спускаясь с крутизны, строй точно будто тонул в дымной
реке, подобно войску фараона, и, наконец, с глухим шумом вновь сверкали
штыки из волн тумана, потом являлись головы, плечи, люди росли, вырастали,
взбегали на высь и снова окутывались в туманы другого ущелия.
Аммалат ехал бледен и угрюм, подле самого взвода застрелыциков.
Казалось, он желал, чтобы грохот барабанов заглушил в нем голос совести.
Полковник подозвал его Й себе и очень ласково сказал:
- Тебя надобно пожурить, Аммалат: чересчур ты начал следовать урокам
Гафиза. Вспомни, что вино хороший слуга, но злой барин. Впрочем, головная
боль и желчь, разлитая по твоему лицу, верно подействуют на тебя гораздо
лучше слов. Ты провел буйную ночь, Аммалат?
- Бурную, мучительную ночь, полковник! Дай бог, чтобы такая ночь была
последнею... Мне снились страпь ные сны,
- Ага, дружок! Вот каково преступать завет Магомета: правоверная
совесть тебя мучила, как стень!
- Хорошо, у кого совесть спорит с одним вином.
- Какова совесть, любезный! По несчастию, она так же подвержена
предрассудкам, как и сам рассудок. У каждого века, у каждого народа была
своя совесть, и голос вечной, неизменной истины умолкал перед самозванкою.
Так было, так есть. Что вчерась почитал иной грехом смертным, тому завтра
молится; что считают правым и славным на этом берегу, за речкой доводит до
виселицы.
- Однако ж, я думаю, лицемерие и измена никогда и нигде не считались
добродетелями.
- Не скажу и этого. Мы живем в таком веке, где лишь удача решит,
хороши или нет были средства ее достигнуть, где люди самые совестные
изобрели для себя очень покойное правило, что цель освящает средства.
Аммалат-бек в раздумье повторил эти слова, потому что их оправдывал.
Яд эгоизма снова начинал в нем разыгрываться, и слова Верховского, которые
считал он коварством, лились, как масло на пламя.
"Лицемер! - говорил он про себя, - час твой близок!" И между тем
Верховский, как жертва, ничего не подозревающая, ехал рядом с своим
палачом. Не доезжая верст восьми до Киекепта, с горы открылось перед ними
Каспийское море, и думы Верховского понеслись над ним, как лебедь.
- Зеркало вечности... - произнес он, впадая в мечтания. - Отчего не
радует сегодня меня лицо твое? Как прежде, играет на тебе солнце, словно
божья улыбка, и лоно твое так же величаво дышит вечною жизнию, но это жизнь
не здешнего мира! Ты кажешься мне сегодня печальною степью: ни лодки, ни
корабельного паруса, никакого признака бытия человека... Все пусто!! Да,
Аммалат! - примолвил он, - мне наскучило ваше почти всегда сердитое, пустое
море, ваш край, населенный болезнями и людьми, которые хуже всех болезней в
свете; мне наскучила самая война с незримыми врагами, самая служба с
недружными товарищами. Этого мало, что мне мешали в деле, портили, что
приказывал делать... но порочили то, что я думал делать, и клеветали на
сделанное. Верой и правдой служил я государю, бескорыстно - отечеству и
здешнему краю; отказался я, добровольный изгнанник, ото всех удобств жизни,
ото всех радостей общества, осудил свой ум на неподвижность, без книг;
похоронил сердце в одиночестве, без милой... И что было мне наградою? О,
скоро ль настанет минута, когда я брошусь в объятия моей невесты, когда я,
усталый от службы, отдохну под сенью родной хижины на злачном берегу
Днепра... когда, мирный селянин и нежный отец семейства, в кругу родных и
добрых крестьян моих, буду бояться только града небесного за жатву,
сражаться только с дикими зверями за стадо! Сердце поет по этом часе!
Отпуск у меня в кармане, отставка обещана... так бы лётом летел к невесте.
И через пять дней я непременно буду в Георгиевске, а все кажется, будто
пески Ливии, будто ледяное море, будто целая вечность могилы разлучают
нас!..
Верховский умолк; по щекам его катились слезы; конь его, почуяв
брошенные повода, ускорил ход, и, таким образом, вдвоем с Аммалатомони
далеко опередили отряд... Казалось, сама судьба предавала полковника в руки
злодея.
Но жалость проникла в душу неистового, вином пылающего Аммалата,
подобно лучу солнечному, упавшему в разбойничью пещеру. Он увидел тоску и
слезы человека, которого столь долго считал другом своим, и поколебался...
"Нет, - думал он сам с собою, - до такой степени невозможно
притворяться!.."
В эту минуту Верховский очнулся, поднял голову и сказал Аммалату:
- Приготовься... ты едешь со мною!
Несчастные слова! Все доброе, все благородное, возникавшее вновь в
груди азиатца, в один миг было подавлено, ими; мысль о предательстве, о
ссылке огненным потоком протекла по всему его существу.
- С вами? - возразил он с злобною усмешкою. - С вами в Россию? О, без
сомнения, если вы сами поедете!
И в порыве гнева он пустил вскачь коня своего, чтобы иметь время
справиться с оружием, и вдруг обратился навстречу полковнику, пронесся мимо
и стал давать быстрые круги около. С каждым скоком сильней разгоралось в
нем пламя бешенства. Ему казалось, что свистящий мимо ушей воздух жужжал
ему: "Убей, убей! Это враг твой! Вспомни Селтанету..." Он схватил из-за
плеча меткое ружье свое, взвел курок и, ободряя себя криком, поскакал с
кровожадною решительностью к обреченной жертве.
Между тем Верховский, не питая ни малейшего подозрения, спокойно
смотрел на скачку Аммалата, воображая, что он, по напутному обычаю
азиатцев, хочет поджи-гитовать.
- Стреляй в цель, Аммалат-бек! - закричал он несущемуся на него
убийце.
- Какая цель лучше груди врага! - отвечал Аммалат-бек, наскакивая, и
в десяти шагах спустил курок!.. Выстрел грянул... и молча, медленно
свалился полковник с седла. Испуганный конь его, вздув ноздри, ощетинив
гриву, обнюхивал всадника, в руке которого замерли доселе повелительные
поводья, а конь Аммалата стал вдруг перед телом, упершись передними ногами.
Аммалат соскочил с него и, опершись на дымящееся ружье, несколько мгновений
пристально смотрел на лицо убитого, как будто желая доказать самому себе,
что он не страшится этого неподвижного взора, потухающих очей, этой
холодеющей крови... Трудно было узнать, невозможно передать того, что
крутилось вихрем в груди. Сафир-Али прискакал стремглав и кинулся на колени
подле полковника... Приложил ухо к устам его: не дышит! ощупал сердце: не
бьется!
- Он мертв! - произнес Сафир-Али отчаянным голосом.
- Мертв? Совсем мертв? Тем лучше: мое счастие свершено! - произнес
Аммалат, будто пробуждаясь от сна.
- Для тебя счастие! Для тебя, братоубийцы!.. Если ты найдешь его,
свет станет молиться шайтану вместо аллы.
- Сафир-Али! вспомни, что ты не судья мне! - грозно сказал Аммалат,
ступая в стремя. - Следуй за мною.
- Пускай одно раскаяние преследует тебя как тень; отныне я не товарищ
твой!
Пронзенный до глубины души нежданным укором от человека, с которым
связан был дружеством от младенчества, Аммалат не вымолвил слова, указал
своим изумленным нукерам на ущелие и, видя погоню, как стрела ринулся в
горы.
Тревога распространилась по фронту; передовые офицеры и донские казаки
кинулись на выстрел, но они поздно прискакали туда; они не могли ни
воспрепятствовать злодейству, ни достичь убегающего злодея. Через пять
минут окровавленный труп изменнически убитого полковника окружен был
толпами солдат и офицеров. Недоумение, негодование, жалость были написаны
на всех лицах. Гренадеры, опершись на штыки, плакали навзрыд; и нельстивые
слезы текли у них градом по храбром любимом начальнике.
ГЛАВА XIII
Трое сутки скитался Аммалат по горам Дагестана. Как мусульманин, он и
в деревнях, покорных русскому владычеству, между людьми, для коих
воровство, разбой и бегство - доблесть, безопасен был от всякого
преследования; но мог ли уйти от сознания в собственном преступлении? Ни
ум, ни сердце его не оправдывали кровавого поступка, и образ падающего с
коня Верховского неотступно возникал даже перед закрытыми очами. Это еще
более ожесточало, раздражало его. Азиатец, совратясь однажды с пути, быстро
пробегает поприще злодейства. Завет хана, чтоб не являться перед него без
головы Верховского, звенел в ушах его. Не смея открыть такого намерения
нукерам своим, еще менее надеясь на их отвагу, он решился ехать к Дербенту
один-одинехонек, целиком через горы и долы.
Глухая, темная ночь раскинула уже креповые крылья свои над приморскими
хребтами Кавказа, когда Аммалат переехал ущелие, лежащее сзади крепости
Нарынь-Кале, служащее цитаделью Дербенту. Он поднялся к развалинам башни,
замыкавшей некогда кавказскую стену, поперек гор тянувшуюся, и привязал
коня своего у подножия того кургана, с которого Ермолов громил Дербент,
бывши еще артиллерийским поручиком. Зная, где хоронят чиновников, он прямо
вышел на верхнее русское кладбище. Но как найти ему свежую могилу
Верховского во тьме ночи? В небе ни звездочки; облака налегли на горы;
горный ветер, как ночная птица, хлопал по лесу крыльями; невольный трепет
проник Аммалата посреди края мертвецов, коих покой дерзал он нарушить.
Прислушивается. Море бушует, напирая и отшибаясь от подводных плит.
Протяжное слушай! часовых обтекало стены города, и вслед за ним раздавался
вой чакалов, и, наконец, все стихло, сливаясь с шумом ветра. Сколько раз
вместе с Верховским бодрствовал он в подобные ночи, - и где теперь он? И
кто низвергнул его в могилу? И его убийца пришел теперь обезглавить труп
недавнего друга, надругаться над его останками; как вор гробокопный, пришел
похитить достояние могилы, спорить с чакалами о добыче.
- Чувства человеческие! - произнес Аммалат, отирая холодный пот с
чела, - зачем посещаете вы сердце, которое отверглось человечества? Прочь,
прочь! Мне ли бояться отнять голову у мертвеца, у которого похитил я жизнь?
Ему это не потеря, а мне - сокровище... Прах бесчувствен!
Аммалат дрожащей рукой высек огня, раздул его на сухом бурьяне и пошел
с ним искать новой могилы. Рыхлая земля и большой крест указали ему
последнее жилище полковника. Он выдернул крест и начал разгребать им
холмик; разбил еще не окреплый кирпичный свод и, наконец, сорвал крышку с
гроба. Бурьян, вспыхивая, проливал неровный крово-синий блеск на предметы.
Склонясь над покойником, убийца, бледнее самого покойника, глядел на труп
неподвижно. Он забыл, зачем пришел туда, голова его кружилась от запаха
тления, сердце в нем обратилось при виде кровоглавых червей, которые вились
уже из-под платья. Прервав свою страшную работу, они, испуганные светом,
расползались, сбирались, пряталась друг под друга! Наконец, ожесточась, он
несколько раз взмахивал кинжалом, и всякий раз немеющая рука его падала
мимо. Ни месть, ни честолюбие, ни любовь - словом, ни одна страсть,
подвигшая его на убийство, не ободряли теперь на безымянное неистовство.
Отворотив голову, в каком-то забытьи стал он рубить Верховского по шее...
На пятом ударе голова отделилась от туловища. С отвращением бросил он ее в
приготовленный мешок и спешил вылезть из могилы. До сих пор он еще побеждал
себя; но когда с страшным кладом своим карабкался вверх, когда камни с
шумом обрушились под его ногами и он, осыпанный песком, снова упал на труп
Верховского, присутствие духа оставило святотатца: ему казалось, что пламя
охватило его, что адские духи, плеща и хохоча, взвились окрест его... С
тяжким стоном вырвался, выполз он без памяти из душной могилы и бросился
бежать, страшась оглянуться. Вскочив на коня, он погнал его, не разбирая
утесов и оврагов, и каждый цепляющийся за платье куст казался ему рукою
мертвеца, и каждый шелест ветки и стон чака-ла - голосом дважды зарезанного
друга.
Везде, где ни проезжал Аммалат, встречал он вооруженные толпы
акушлинцев и аварлы, приезжих чеченцев и тайных хшщшков из татарских
деревень, подвластных России. Все они спешили на сборные места, ближе к
границе, между тем как беки, узденя и князьки съезжались в Хунзах, для
совета с Султан-Ахмет-ханом, под предводительством и по приглашению
которого собирались они ударить на Тарки. Время к тому было самое
благоприятное: хлеб в амбарах, сено в стогах, и русские, взяв аманатов, в
совершенной безопасности расположились на зимние стоянки. Весть об убийстве
Верховского разлетелась по всем горам и весьма ободрила горцев. Весело
сходились они отовсюду, везде слышались их песни о будущих битвах и
добычах, а тот, за кого шли сражаться они, проезжал между ними, как беглец
и преступник, скрывая лицо от солнца, не смея взглянуть никому прямо в
глаза. Все, что случилось с ним, все, что видел он, теперь представлялось
ему будто в удушливом сие... Он не смел сомневаться в том и не мог
верить...
На третий день к вечеру доехал он до Хунзаха. Трепеща от нетерпения,
спрыгнул он с коня, измученного бегом, и взял из тороков роковой мешок.
Передние комнаты были полны воинами. Наездники в кольчугах расхаживали или
вдоль стен лежали на коврах, шепотом разговаривая между собою... но
повисшие брови их, но угрюмые лица доказывали, что в Хунзахе получены,
верно, худые вести. Нукеры бегали взад и вперед торопливо, и никто не
спросил, никто не проводил Аммалата, никто не обратил на него внимания. У
самых дверей спальни ханской сидел Сурхай-Хан-Джинка, то есть побочный сын
Султан-Ахмета, и горько плакал.
- Что это значит? - с беспокойством спросил его Аммалат. - Ты, у
которого и в младенчестве не добивались слез, ты плачешь?..
Сурхай безмолвно указал на двери, и Аммалат с изумлением переступил за
решетчатый порог.
Сердце раздирающее зрелище представилось глазам пришельца. Посреди
комнаты на тюфяке лежал хан, обезображенный быстрою болезнию. Незримая, но
уже неотразимая кончина носилась над ним, и погасающий взор встречал ее с
ужасом. Грудь вздымалась высоко и потом тяжело опадала; дыхание шипело в
гортани, жилы рук напрягались и снова исчезали; в нем совершалось последнее
борение жизни с разрушением... Пружина бытия уже лопнула, но колеса еще
двигались неровным ходом, задевая друг за друга. Едва искры памяти мелькали
в нем, как падучие звезды сквозь ночь, густеющую над душою, и отражались на
мертвеющем лице. Жена и дочь рыдали на коленях у его ложа; старший его сын
Нуцал в безмолвном отчаянии стоял в ногах, склонив чело на сжатую руку.
Несколько женщин и нукеров плакали тихо поодаль.
Все это, однако ж, не поразило, не образумило Аммалата,
преисполненного одною мыслию. Он твердою поступью приблизился к хану и
громко сказал ему:
- Здравствуй, хан! Я привез тебе подарок, от которого бы оживился
мертвец. Готовь свадьбу; вот мой выкуп за Селтанету! Вот голова
Верховского! - С этим словом он бросил ее к ногам хана.
Знакомый голос пробудил на миг Султан-Ахмета от последнего сна; он
поднялся с усилием, чтобы взглянуть на подарок, и трепет волной пробежал по
его телу, когда он увидел мертвую голову.
- Пускай съест свое сердце тот, кто потчует умирающего такой ужасною
яствою! - произнес он едва внятно. - Мне надо помириться с врагами, а не...
Ах, горю! Дайте воды, воды... Зачем вы напоили меня горячею нефтью?
Аммалат! я проклинаю тебя!..
Усилие истратило последние капли жизни в хапе: он упал бездушным
трупом на изголовье. Ханша с негодованием смотрела на кровавый, неуместный
подарок Аммалата; но когда увидела она, что это ускорило смерть ее мужа,
вся тоска ее вспыхнула огнем гнева.
- Посол ада! - вскричала она, сверкая взором. - Любуйся: вот твои
подвиги! Если б не ты, муж мой не задумал бы подымать на русских Аварлу и
теперь здоров и покоен сидел бы дома; но для тебя, объезжая узденей, он
упал с крутизны и слег в постелю... И ты, кровопийца, вместо того чтоб
утешить больного кроткими словами, чтобы молитвою и милостыней помирить его
с аллахом, принес, как людоеду, мертвую голову, и чью голову? Твоего
благодетеля, защитника и друга!
- На то была воля хана, - угрюмо возразил Аммалат.
- Не клевещи на мертвого, не марай его памяти лишнею кровью! -
воскликнула ханша. - Недовольный тем, что изменнически зарезал ты человека,
ты с его головою приехал сватать дочь мою у смертного одра отца, и ты
надеялся получить награду от людей, заслужив месть от бога? Безбожник,
бездушник! Нет, гробом предков и саблями сыновей клянусь: ты никогда не
будешь зятем моим, знакомцем, гостем моим. Удались из моего дома, изменник!
У меня есть сыновья, которых можешь ты зарезать обнимая, у меня есть дочь,
которую можешь ты зачаровать, отравить змеиными своими взорами. Ступай
скитаться в ущельях гор, учи тигров терзать друг друга и отбивай падаль у
волков. Ступай и ведай, что дверь моя не отворяется для братоубийцы.
Аммалат стоял, как опаленный молниею.
Все, что роптала невнятно его совесть, высказано было ему вдруг и так
неожиданно, так жестоко. Он не знал, куда девать очи свои. Там лежала
голова Верховского с обвинительною кровью, там виделось укорительное чело
хана с печатью мучительной кончины, там встречал он грозные очи ханши...
Лишь плачущие очи Селтанеты казались ему приветными звездочками сквозь
дождевую тучу. К ней-то решился приблизиться он, робко произнеся:
- Селтанета! для тебя совершил я то, за что тебя теряю... Судьба
хочет этого - да будет! Одно скажи мне: неужели и ты разлюбила меня, ужели
и ты ненавидишь?
Знакомый милый голос проник ее сердце. Селтанета подняла свои ресницы,
блистающие слезами, свои глаза, полные тоскою; но, увидев страшное, кровью
забрызганное лицо Аммалата, закрыла опять их рукою. Она указала перстом на
труп отца, на голову Верховского и твердо сказала:
- Прощай, Аммалат; я жалею тебя, но не могу быть твоею.
Сказав слова сии, она пала без чувств на тело отца. Вся природная
гордость вместе с кровью прилила к сердцу Аммалата. Дух его вспыхнул
негодованием.
- Так-то принимают меня здесь - молвил он, бросая презрительный
взгляд на обеих женщин. - Так-то исполняют здесь обеты. Я рад, что глаза
мои прояснели. Я был слишком прост, когда ценил переходчивую любовь
ветреной девушки, слишком терпелив, слушая бредни старой женщины. Вижу, что
с Султан-Ахмет-ханом умерли здесь честь и гостеприимство.
Он вышел гордо.
Он дерзко заглядывал в глаза узденей, сжав рукоять кинжала, как будто
вызывая их на бой. Все, однако ж, уступали ему дорогу, но, кажется, более
избегая его, чем уважая; никто не приветствовал его ни словом, ни знаком.
Он вышел на двор, кликнул нукеров своих, безмолвен сел в седло и тихими
шагами поехал по пустым улицам Хун-заха.
С дороги в последний раз оглянулся он на ханский дом, чернеющий в
высоте и мраке, между тем как решетчатые двери блистали огнями. Сердце его
облилось кровью, оскорбленное самолюбие вонзило в него железные когти свои,
а напрасное злодеяние и любовь, отныне презренная, безнадежная, пролили
отраву на раны. С тоскою, с гневом, с сожалением бросил он прощальный взор
на гарам, в котором узнал и потерял все радости земные.
- И ты, и ты, Селтанета! - более не мог произнести он. Свинцовая гора
лежала на груди; совесть его уже чувствовала страшную руку, на ней
тяготеющую; минувшее его ужасало, будущее приводило в трепет... Куда
приклонит он свою оцененную голову? Какая земля упокоит кости изгнанника?
Не о любви, не о дружбе, не о счастии отныне будет его забота, но о скудной
жизни, о скитальческом хлебе... Аммалат хотел плакать; глаза его горели...
И, как богач, кипящий в огне, сердце его молило об одной капле, об одной
слезинке: залить, утолить нестерпимую жажду... Он силился плакать и не мог.
Провидение отказало в этой отраде злодеям.
И куда скрылся убийца Верховского? Где влачил он жалкое свое бытие?
Никто наверно не знал этого. По Дагестану ходили слухи, что он скитался
между чеченцами и койсубулинцами, утратив красоту и здоровье и даже самую
отвагу; но кто же мог сказать про то утвердительно? Мало-помалу запала и
молва об Аммалате, хотя злодейская измена его до сих пор свежа на памяти
русских и мусульман, обитателей Дагестана; до сих пор имя его никем не
произносится без укора.
ГЛАВА XIV
Анапа, эта оружейница горских разбойников, этот базар, на котором
продавались слезы, и пот, и кровь христианских невольников, этот пламенник
мятежей для Кавказа, Анапа, говорю, в 1828 году обложена была русскими
войсками с моря и от угорья. Канонерские лодки, бомбарды и все суда,
которые могли подходить близко к берегу, громили приморские укрепления.
Сухопутные войска переправились через реку Рион, которая впадает в Черное
море под северною стеною Анапы и расплывается кругом всего города топкими
болотами. Потом повели они бревенчатые траншеи, вырубая для того окрестный
лес. С каждою ночью возникали новые бойницы ближе и ближе к стенам города.
Внутри дома пылали от бомб, наружные стены рушились ядрами, но турецкий
гарнизон, усиленный горцами, дрался отчаянно, делал смелые вылазки и на все
предложения о сдаче отвечал пушечными выстрелами. Между тем осаждающие
беспрестанно обеспокаиваемы были кабардинскими наездниками и пешими
стрелками абазехов, шапсугов, натухайцев и других свирепых горцев
Черноморья, сбежавшихся, подобно чакалам, искать добычи и крови. Против них
должно было строить обратные редан-ты, а эта двойная работа, производимая
под пушечными выстрелами с крепости и ружейными из леса, в почве неровной и
болотистой, очень замедляла покорение города.
Наконец накануне взятия Анапы, на единственном суходоле с
юго-восточной стороны, русские открыли брешь-батарею. Действие ее было
ужасно. По пятой очереди зубцы и бруствер были опрокинуты, орудия обнажены
и сбиты. Ядра, ударяясь в каменную одежду, вспыхивали молниею, и потом, в
черной туче пыли, взлетали куски расторгнутых камней. Стена сыпалась,
распадалась, но крепость, но толщина оной долго противостояли
разрушительной силе чугуна, и крутым обвалом осыпанная стена не
представляла еще возможности к штурму.
Для разгоревшихся орудий и долгою стрельбою утомленных артиллеристов
необходим был отдых. Мало-помалу пальба стихла на всех батареях суши и
моря. Густые облака дыма катились с берега и расстилались по волнам, то
скрывая, то открывая опять флотилию. Изредка срывался клуб дымный с орудий
крепости, и вслед за раскатами пушечного грома, отзывающегося в далеких
горах, несколько пуль свистали кой-откуда. И вот все умолкло кругом, все
притаилось внутри Анапы и траншей; ни одной чалмы между зубцами, ни одного
граненого штыка в завалах. Только турецкие знамена по башням и русские
флаги на судах гордо играли в воздухе, не омраченном ни одною струйкою
дыма; только звучный голос муэдзинов раздавался далеко, призывая мусульман
к полдневной молитве.
В это время с пролома, против самой брешь-батареи, спустился, или,
лучше сказать, скатился, всадник на белом коне, поддерживаемый веревками,
перескочил через полузасыпанный ров и как стрела ударил влево между
батарей, перепорхнул через завалы, через дремлющих за ними солдат, которые
не ждали и не гадали ничего подобного, и, преследуемый торопливыми их
выстрелами, скрылся в лесу. Никто из всадников не успел его рассмотреть, не
только за ним гнаться; все только ахали от удивления я досады и скоро
забыли про удальца в тревоге, поднятой пальбою с крепости, заведенною
нарочно, чтобы дать время бесстрашному вестнику убраться в горы.
К вечеру брешь-батарея, гремевшая неумолчно, почти совершила свое дело
разрушения: опрокинутая стена легла мостом для осаждающих, и они с
нетерпением отваги готовились к приступу, как вдруг неожиданное нападение
черкесов, снявших наши ведеты и цепь, не заставило обратить огонь редантов
против неистовых, дерзких горцев. Громовое алла, гиллъ, алла! понеслось
навстречу им со стен Анапы. Пушечная и ружейная пальба закипела с них вдвое
сильнее, но русская картечь остановила, смешала, развеяла толпы всадников и
пеших черкесов, готовых ударить на орудия в шашки, и они с грозными
перекликами гяур гяурлар обратились назад, покидая за собой усталых. В один
миг все поле было усеяно их трупами, их ранеными, которые пытались уползти,
карабкались и падали снова, пораженные пулями и картечью, между тем как
ядра посекали лес, а гранаты, лопаясь в нем, довершали истребление.
Но с самого начала дела до тех пор, покуда ни одного неприятеля не
осталось вблизи, русские с изумлением видели перед собою статного черкеса
на белом коне, который тихим шагом проезжался взад и вперед мимо наших
редантов. Все узнали в нем того самого всадника, что перескочил через
траншеи в полдень, вероятно для подговора черкесов напасть на русских
сзади, в то время, как они хотели выпустить из ворот не удавшуюся теперь
вылазку. Брызжа и урча, прыгали около него картечи. Конь его рвался на
поводах, но сам он, хладнокровно поглядывая на батареи, ехал вдоль их,
будто с них осыпали его цветами. Артиллеристы грызли зубы с досады, видя
ненаказанную дерзость этого наездника; но выстрел за выстрелом рвали воздух
и землю, но он оставался невредим, как очарованный.
- Посылай ядро! - сказал фейерверкеру молодой артиллерийский офицер,
только что выпущенный из корпуса, раздосадованный всех более неудачею. - Я
готов зарядить пушку своей головою: так хочется мне убить этого хвастуна.
Картечью не стоит стрелять по одному: картечь - авось; ядро сыщет
виноватого.
Так говоря, он подвинчивал клин и наводил сквозь диоптр орудие, и,
верно рассчитав, в какое мгновение всадник наедет на черту прицела, встал с
хобота и скомандовал роковое пли!
На несколько мгновений дым одел батарею мраком... Его разнесло...
Испуганный конь мчал окровавленное тело всадника, запутавшегося ногами в
стременах.
- Попал, убил! - закричали со всех траншей, и молодой артиллерист,
набожно сняв фуражку, перекрестился и с веселым лицом спрыгнул с батареи,
чтобы поймать заслуженную добычу. Ему скоро удалось схватить за поводья
коня поверженного в прах черкеса, потому что он кружился, влача его сбоку.
Несчастному оторвало руку близ плеча, но он еще дышал, еще стонал и бился.
Жалость взяла доброго юношу: он кликнул солдат и заботливо велел перенести
раненого в траншею, послал за лекарем и при своих глазах дождался конца
операции.
Ночью, когда уже все утихло, артиллерист сидел над полумертвым своим
пленником, с участием рассматривая его при тусклом свете фонаря. Змеиный
след тоски, проторенный на щеках слезами, глубокие морщины лба, нарезанные
не летами, но страстями, и кровавые царапины обезображивали его прекрасное
лицо, и на нем выражалось что-то мучительнее боли, что-то страшнее кончины.
..Артиллерист, не мог удержать невольного содрогания. Пленник вздохнул
тяжело и, с усилием подняв руку до лба, открыл ею свои отяжелевшие веки,
произнося про себя неясные звуки, несвязные слова...
- Кровь... - сказал он, разглядывая свою руку, - все кровь! Зачем на
меня надели его кровавую рубашку?.. Я и без того плаваю в крови... Зачем же
не тону в ней?.. Как холодна сегодня она... Бывало, она жгла меня... да и
это не легче!! На свете было так душно... в могиле так холодно!.. Страшно
быть мервецом!.. Глупец я! Искал смерти... О, дайте мне воротиться на
свет!.. Дайте пожить, еще хоть денек, хоть часок пожить!.. Что такое? Что?
Зачем я спрятал в могилу другого? шепчешь ты... Узнай сам, каково в ней!
Узнай, каково умирать!..
Судорожное движение прервало бред его; невыразимо страшный стон
вырвался из груди страдальца, и он впал в томительное забытье, в котором
одна душа живет еще, чтобы страдать.
Артиллерист, тронутый до глубины сердца, приподнял голову несчастного,
спрыснул ему лицо холодною водою и тер спиртом виски, чтобы привести его в
чувство. Медленно открыл он очи, несколько раз потряс головою, будто желая
отряхнуть с ресниц туман, и пристально устремил зрачки на лицо
артиллериста, бледно озаренного мерцанием свечи. И вдруг с пронзительным
криком, будто магическою силою, приподнялся он с ложа... Волосы его стали
дыбом, все тело дрожало лихорадочной дрожью, руки искали что-то оттолкнуть
от себя... Неописанный ужас изобразился на его лице...
- Твое имя? - вскричал он на