обычайных случаях можно
вполне оценить, что значит наука, и горько всплакнуть над своим
невежеством... Что же остается делать профану? Не спорить же с наукой!
Остается только пристыженно понурить голову перед сиянием ослепляющей науки
и немедленно испробовать с тревожным чувством (посредством ударов о твердые
предметы), не подкрался ли к нему самому этот предательский самородный
перелом".
После этого еще целую неделю по газетам трепали и высмеивали д-ра
Траянова.
Со стороны возмущаться подобными ошибками врачей легко. Но в том-то и
трагизм нашего положения, что представься назавтра врачу другой такой же
случай - и врач обязан был бы поступить совершенно так же, как поступил в
первом случае. Конечно, для него было бы гораздо спокойнее поступить иначе:
наружных признаков поражения сустава не замечается; есть способ узнать, не
туберкулез ли это; но вдруг болезнь окажется костной саркомой, и тоже
последует перелом! Правда, костные саркомы так редки, что за всю свою
практику врач встретит их всего два-три раза; правда, если теперь же взяться
за лечение туберкулезного сустава, то можно надеяться на полное и прочное
излечение его, а все-таки... лучше подальше от греха; лучше пусть больной
отправляется домой и представится снова тогда, когда уже появятся
несомненные наружные признаки... Тот трус, который поступил бы так, был бы
недостоин имени врача.
Общество живет слишком неверными представлениями о медицине, и это
главная причина его несправедливого отношения к врачам; оно должно узнать
силы и средства врачебной науки и не винить врачей в том, в чем виновато
несовершенство науки. Тогда и требовательность к врачам понизилась бы до
разумного уровня.
А впрочем, - понизилась ли бы она и тогда? Чувство не знает и не хочет
знать логики. Недавно я испытал это на самом себе. У моей жены роды были
очень трудные, потребовалась операция. И передо мною зловеще-ярко встали все
возможные при этом несчастия.
- Нужно сделать операцию, - спокойно и хладнокровно сказал мне
врач-акушер.
Как мог он говорить об этом так спокойно?! Ведь он знает, какие
многочисленные случайности грозят роженице при подобной операции; пусть
случайности эти редки, но все-таки же они существуют и возможны. А он должен
ясно понять, что значит для меня потерять Наташу, он наверное должен сделать
операцию удачно, в противном случае это будет ужасно, и ему не может быть
извинения, - ни ему, ни науке: не смеет он ни в чем погрешить!.. И перед
этим охватившим меня чувством стали бледны и бессильны все доводы моего
разума и знания.
В обществе к медицине и врачам распространено сильное недоверие. Врачи
издавна служат излюбленным предметом карикатур, эпиграмм и анекдотов.
Здоровые люди говорят о медицине и врачах с усмешкою, больные, которым
медицина не помогла, говорят о ней с ярою ненавистью.
Эти насмешки и это недоверие вначале сильно конфузили меня. Я
чувствовал, что в основе своей они справедливы, что в науке нашей,
действительно, есть многое, чего мы должны конфузиться. Чувствуя это, я
иногда не прочь был и сам в откровенную минуту высказать свое
пренебрежительное и насмешливое отношение к медицине. Однажды, в деревне, мы
возвращались вечером с прогулки. Ко мне подошла баба с просьбою осмотреть и
полечить ее. Я зашел к ней в избу вместе со своей двоюродной сестрой. Баба
жаловалась, что ей "подпирает корешки" и схватывает под ложечкой, что, когда
она наклоняется, у нее сильно кружится голова. Я исследовал ее и сказал,
чтоб она зашла ко мне за каплями.
- Что у нее? - спросила сестра, когда мы вышли.
- А я почем знаю! - с усмешкою ответил я. - Подпирает корешки какие-то.
Сестра удивленно подняла брови.
- Вот странно! Ты так уверенно держался, - я думала, для тебя все
совершенно ясно.
- Дня через два исследую ее еще раз - может быть, выяснится.
- Ну и наука же ваша!
- Наука - что говорить! Наука, можно сказать, - точная!
И я стал рассказывать ей случаи, показывавшие, как "точна" наша наука и
как наивно смотрят на врачей больные.
Мне не раз случалось таким тоном говорить о медицине; все, что я
рассказывал, была правда, но всегда после подобных разговоров мне
становилось совестно: эту правду я оценивал, становясь на точку зрения своих
слушателей, в душе же у меня, несмотря на все, отношение к медицине было
серьезное и полное уважения.
Очевидно, во всем этом крылось какое-то глубокое недоразумение.
Медицина не оправдывает ожиданий, которые на нее возлагаются, - над нею
смеются, и в нее не верят. Но правильны ли и законны ли самые эти ожидания?
Есть наука об излечении болезней, которая называется медициной; человек,
обучившийся этой науке, должен безошибочно узнавать и вылечивать болезни;
если он этого не умеет, то либо сам он плох, либо его наука никуда не
годится.
Такой взгляд был совершенно естествен, но в то же время совершенно
неправилен. Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении
болезней: перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно
сложною и запутанною жизнью; многое в этой жизни уже понято, но каждое новое
открытие в то же время раскрывает все большую чудесную ее сложность; темным
и малопонятным путем развиваются в организме многие болезни, неясны и
неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать эти силы;
есть другие болезни, сами по себе более или менее понятные; но сплошь да
рядом они протекают так скрыто, что все средства науки бессильны для их
определения.
Это значит, что врачи не нужны, а их наука никуда не годится? Но ведь
есть многое другое, что науке уже понятно и доступно, во многом врач может
оказать существенную помощь. Во многом он и бессилен, но в чем именно он
бессилен, может определить только сам врач, а не больной; даже и в этих
случаях врач незаменим, хотя бы по одному тому, что он понимает всю
сложность происходящего перед ним болезненного процесса, а больной и его
окружающие не понимают.
Люди не имеют даже самого отдаленного представления ни о жизни своего
тела, ни о силах и средствах врачебной науки. В этом - источник большинства
недоразумений, в этом - причина как слепой веры во всемогущество медицины,
так и слепого неверия в нее. А то и другое одинаково дает знать о себе очень
тяжелыми последствиями.
В публике сильно распространены всевозможные "общедоступные лечебники"
и популярные брошюры о лечении; в мало-мальски интеллигентной семье всегда
есть домашняя аптечка, и раньше чем позвать врача, на больном испробуют и
касторку, и хинин, и салициловый натр, и валерьянку; недавно в Петербурге
даже основалось целое общество "самопомощи в болезнях". Ничего подобного не
было бы возможно, если бы у людей, вместо слепой веры в простую и нехитрую
медицинскую науку, было разумное понимание этой науки. Люди знали бы, что
каждый новый больной представляет собою новую, неповторяющуюся болезнь,
чрезвычайно сложную и запутанную, разобраться в которой далеко не всегда
может и врач со всеми его знаниями. У больного запор, - нужно ему дать
касторки; решился ли бы кто-нибудь приступить к такому лечению, если бы хоть
подозревал о том, что иногда этим можно убить человека, что иногда, как,
напр., при свинцовой колике, запор можно устранить не касторкой, а только...
опием?
На невежественной вере во всесилие медицины основываются те
преувеличенные требования к ней, которые являются для врача проклятием и
связывают его по рукам и ногам. Больного с брюшным тифом сильно лихорадит, у
него болит голова, он потеет по ночам, его мучит тяжелый бред; бороться с
этим нужно очень осторожно, и преимущественно физическими средствами; но
попробуй скажи пациенту: "Страдай, обливайся потом, изнывай от кошмаров!".
Он отвернется от тебя и обратится к врачу, который не будет жалеть хинина,
фенацетина и хлорал-гидрата; что это за врач, который не дает облегчения!
Пусть это облегчение идет за счет сил больного, пусть оно навсегда расшатает
его организм, пусть совершенно отучит от способности самостоятельно бороться
с болезнью, - облегчение получено, и довольно. Самыми несчастными пациентами
в этом отношении являются разного сорта "высокие особы", - нетерпеливые,
избалованные, которые самую наличность неустраненного хотя бы легкого
страдания ставят в вину лечащему их врачу. Вот почему, между прочим, в
публике громким успехом пользуются врачи, о которых понимающие дело товарищи
отзываются с презрением и к помощи которых ни один из врачей не станет
обращаться.
Врач на то и врач, чтобы легко и уверенно устранять страдания и
излечивать болезни. Действительность на каждом шагу опровергает такое
представление о врачах, и люди от слепой веры в медицину переходят к ее
полному отрицанию. У больного болезнь излечимая, но требующая лечения
долгого и систематического, неделя-другая лечения не дала помощи, и больной
машет рукою на врача и обращается к знахарю. Есть болезни затяжные, против
которых мы не имеем действительных средств, - напр., коклюш; врач, которого
в первый раз пригласят в семью для лечения коклюша, может быть уверен, что в
эту семью его никогда уж больше не позовут: нужно громадное, испытанное
доверие к врачу или полное понимание дела, чтобы примириться с ролью врача в
этом случае - следить за гигиеничностью обстановки и принимать меры против
появляющихся осложнений.
Особенно богатый материал для отрицания медицины дают ошибки врачей.
Врач определил у больного брюшной тиф, а на вскрытии оказалось, что у него
была общая бугорчатка, - позор врачам, хотя клинические картины той и другой
болезни часто совершенно тожественны. У меня есть один знакомый, три года у
него сильно болит правое колено; один врач определил туберкулез, другой -
сифилис, третий - подагру; и облегчения ни от кого нет. Отсюда вывод может
быть только один: иногда болезни проявляются в таких темных и неясных
формах, что правильный диагноз возможно поставить только случайно. Но каждый
человек судит по тому, что испытывает на себе; и знакомый мой говорит: "Ваше
занятие для общества то же, что для человека галстук: галстук совершенно
бесполезен, но ходить без него цивилизованному человеку неприлично; и он
покорно платит за галстук деньги, и люди, приготовляющие галстуки, думают,
что делают что-то нужное...".
- Должна вам, доктор, сознаться, - я совершенно не верю в вашу
медицину, - сказала мне недавно одна дама.
Она не верит... Но ведь она ее совершенно не знает! Как же можно верить
или не верить в значение того, чего не знаешь?
Многое из того, что мною рассказано в предыдущих главах, может у людей,
слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это
недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки с искренним чувством говорю:
я верю в медицину, - верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна,
многого не знает. И могу ли я не верить, когда то и дело вижу, как она дает
мне возможность спасать людей, как губят сами себя те, кто отрицает ее?
"Я не верю в вашу медицину", - говорит дама. Во что же, собственно, она
не верит? В то, что возможно в два дня "перервать" коклюш, или в то, что при
некоторых глазных болезнях своевременным применением атропина можно спасти
человека от слепоты? Ни в два дня, ни в три недели невозможно перервать
коклюш, но несколькими каплями атропина можно сохранить человеку зрение, и
тот, кто не "верит" в это, подобен скептику, не верящему, чтоб где-нибудь на
свете мужики говорили по-французски.
Человек долгие годы страдает удушьем; я прижигаю ему носовые раковины,
- и он становится здоровым и счастливым от своего здоровья; мальчик туп,
невнимателен и беспамятен: я вырезаю ему гипертрофированные миндалины, - и
он умственно совершенно перерождается; ребенок истощен поносами: я без
всяких лекарств, одним регулированием диеты и времени приема пищи достигаю
того, что он становится полным и веселым. Мое знание часто дает мне
возможность самым незначительным приемом или назначением предотвратить
тяжелую болезнь, и чем невежественнее люди, тем ярче бросается в глаза все
значение моего знания. В трудных, запутанных случаях, потребовавших много
умственных и нервных затрат, особенно сильно и победно чувствуешь свое
торжество, и смешно подумать, что можно было бы сделать здесь без знания...
Нет, я - я верю в медицину, и мне глубоко жаль тех, кто в нее не верит.
Я верю в медицину. Насмешки над нею истекают из незнания смеющихся. Тем
не менее во многом мы ведь, действительно, бессильны, невежественны и
опасны; вина в этом не наша, но это именно и дает пищу неверию в нашу науку
и насмешкам над нами. И передо мною все настойчивее начал вставать вопрос:
это недоверие и эти насмешки я признаю неосновательными, им не должно быть
места по отношению ко мне и к моей науке, - как же мне для этого держаться с
пациентом?
Прежде всего нужно быть с ним честным. Именно потому, что сами мы
скрываем от людей истинные размеры доступного нам знания, к нам и возможно
то враждебно-ироническое чувство, которое мы повсюду возбуждаем к себе. Одно
из главных достоинств Льва Толстого, как художника, заключается в
поразительно человечном и серьезном отношении к каждому из рисуемых им лиц;
единственное исключение он делает для врачей: их Толстой не может выводить
без раздражения и почти тургеневского подмигивания читателю. Есть же,
значит, что-то, что так восстановляет всех против нас. И мне казалось, что
это "что-то" есть именно окутывание себя туманом и возбуждение к себе
преувеличенного доверия и ожиданий. Этого не должно быть.
Но практика немедленно опровергла меня; напротив, иначе, чем есть, и не
может быть. Я лечил одного чиновника, больного брюшным тифом, его крепило,
живот был сильно вздут; я назначил ему каломель в обычной слабительной дозе,
со всеми обычными предосторожностями.
- У мужа, доктор, явилось во рту какое-то осложнение, - сообщила мне
жена больного при следующем моем визите.
Больной жаловался на сильное слюнотечение, десны покраснели и распухли,
изо рта несло отвратительным запахом; это была типическая картина легкого
отравления ртутью, вызванного назначенным мною каломелем: обвинить себя я ни
в чем не мог, - я принял решительно все предупредительные меры. Что мне было
сказать? Что это - следствие назначенного мною лечения? Глупее поступить
было бы невозможно. Я совершенно бесцельно подорвал бы доверие ко мне
больного и заставил бы его ждать всяких бед от каждого моего назначения. И я
молча, стараясь не встретиться со взглядом жены больного, выслушал ее речи
об удивительном разнообразии осложнении при тифе.
Меня пригласили к больному ребенку; он лихорадил, никаких определенных
жалоб и симптомов не было, приходилось подождать выяснения болезни. Я не
хотел прописать "ut aliquid fiat", я сказал матери, что следует принять
такие-то гигиенические меры, а лекарств пока не нужно. У ребенка развилось
воспаление мозговых оболочек, он умер. И мать стала горько клясть меня в его
смерти, потому что я не поспешил вовремя "перервать" его болезнь.
А как я могу держаться "честно" с неизлечимыми больными? С ними все
время приходится лицемерить и лгать, приходится пускаться на самые
разнообразные выдумки, чтобы вновь и вновь поддержать падающую надежду.
Больной, по крайней мере до известной степени, всегда сознает эту ложь,
негодует на врача и готов проклинать медицину. Как же держаться?
Древнеиндийская медицина была в этом отношении пряма и жестоко искренна: она
имела дело только с излечимыми больными, неизлечимый не имел права лечиться;
родственники отводили его на берег Ганга, забивали ему нос и рот священным
илом и бросали в реку... Больной сердится, когда врач не говорит ему правды;
о, он хочет одной только правды! Вначале я был настолько наивен и
молодо-прямолинеен, что, при настойчивом требовании, говорил больному
правду; только постепенно я понял, что в действительности значит, когда
больной хочет правды, уверяя, что не боится смерти; это значит: "если
надежды нет, то лги мне так, чтоб я ни на секунду не усомнился, что ты
говоришь правду".
Везде, на каждом шагу, приходится быть актером; особенно это необходимо
потому, что болезнь излечивается не только лекарствами и назначениями, но и
душою самого больного; его бодрая и верящая душа - громадная сила в борьбе с
болезнью, и нельзя достаточно высоко оценить эту силу; меня первое время
удивляло, насколько успешнее оказывается мое лечение по отношению к
постоянным моим пациентам, горячо верящим в меня и посылающим за мною с
другого конца города, чем по отношению к пациентам, обращающимся ко мне в
первый раз; я видел в этом довольно комичную игру случая; постепенно только
я убедился, что это вовсе не случайность, что мне, действительно, могучую
поддержку оказывает завоеванная мною вера, удивительно поднимающая энергию
больного и его окружающих. Больной страшно нуждается в этой вере и чутко
ловит в голосе врача всякую ноту колебания и сомнения... И я стал привыкать
держаться при больном самоуверенно, делать назначения самым докторальным и
безапелляционным тоном, хотя бы в душе в это время поднимались тысячи
сомнений.
- Не лучше ли, доктор, сделать то-то? - спрашивает скептический
больной.
- Я вас попрошу беспрекословно исполнять, что я назначаю, -
категорически заявляю я. - Только в таком случае я и могу вести лечение.
И весь мой тон говорит, что я обладаю полною истиною, сомнение в
которой может быть только оскорбительным.
И веру в себя недостаточно завоевать раз, приходится все время
завоевывать ее непрерывно. У больного болезнь затягивается; необходимо зорко
следить за душевным состоянием его и его окружающих; как только они начинают
падать духом, следует, хотя бы наружно, переменить лечение, назначить другое
средство, другой прием; нужно цепляться за тысячи мелочей, напрягая всю силу
фантазии, тонко считаясь с характером и степенью развития больного и его
близких.
Все это так далеко от того простого исполнения предписаний медицины, в
котором, как я раньше думал, и заключается все наше дело! Турецкий знахарь,
ходжа, назначает больному лечение, обвешивает его амулетами и под конец дует
на него, в последнем вся суть: хорошо излечивать людей способен только ходжа
"с хорошим дыханием". Такое же "хорошее дыхание" требуется и от настоящего
врача. Он может обладать громадным распознавательным талантом, уметь
улавливать самые тонкие детали действия своих назначений, - и все это
останется бесплодным, если у него нет способности покорять и подчинять себе
душу больного. Есть, правда, истинно интеллигентные больные, которым не
нужно полушарлатанское "хорошее дыхание", которым более дороги талант и
знание, не желающие скрывать голой правды. Но такие больные так же редки
среди людей, как редки среди них сами талант и знание.
Прошло много времени, прежде чем я свыкся с силами медицины и смирился
перед их ограниченностью. Мне было стыдно и тоскливо смотреть в глаза
больному, которому я был не в силах помочь; он, угрюмый и отчаявшийся, стоял
передо мною тяжким укором той науке, которой представителем я являлся, и в
душе опять и опять шевелилось проклятье этой немощной науке.
Was hab' ich,
Wenn ich nicht alles habe.
Что есть у меня,
Если у меня нет всего?
Этому я могу помочь, этому нет; а все они идут ко мне, все одинаково
хотят быть здоровыми, и все одинаково вправе ждать от меня спасения. И так
становятся понятными те вопли отчаянной тоски и падения веры в свое дело,
которыми полны интимные письма сильнейших представителей науки. И чем кто из
них сильнее, тем ярче осужден чувствовать свое бессилие.
"Из всей моей деятельности лекции - это единственное, что меня занимает
и живит, - писал Боткин своему другу, д-ру Белоголовому, - остальное тянешь,
как лямку, прописывая массу ни к чему не ведущих лекарств. Это не фраза и
дает тебе понять, почему практическая деятельность в моей поликлинике так
тяготит меня. Имея громадный материал хроников, я начинаю вырабатывать
грустное убеждение о бессилии наших терапевтических средств. Редкая
поликлиника пройдет мимо без горькой мысли: за что я взял с большей половины
народа деньги, да заставил ее потратиться на одно из наших аптечных средств,
которое, давши облегчение на 24 часа, ничего существенного не изменит?
Прости меня за хандру, но нынче у меня был домашний прием, и я еще под
свежим впечатлением этого бесплодного труда".
У Бильрота есть одно стихотворение; оно было послано им его другу,
известному композитору Брамсу, и не предназначалось для печати. В переводе
трудно передать всю силу и поэзию этого стихотворения. Вот оно:
... Я не в силах больше выносить, когда люди ежедневно, ежечасно мучают
меня, как они требуют от меня невозможного! Из того, что я немного глубже
других проник в сокровеннейшую суть природы, они заключают, что я, подобно
богам, способен чудом избавлять от страданий, давать счастье, а я - я такой
же человек, как и другие. Ах, если бы вы знали, как все волнуется и кипит во
мне, и как сердце замедляет свои удары, когда я вместо спасения едва могу в
неуверенных словах предложить погибшим утешение... Что же будет со мною? Со
мною, окруженным всеобщим удивлением, беспомощным человеком?
Но перед таки своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная
неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука
дает нам много силы, и с этой силою можно сделать многое. Но с чем
невозможно было примириться, что все больше подтачивало во мне
удовлетворение своею деятельностью, - это то, имеющаяся в нашем распоряжении
сила на деле оказывалась совершенно призрачною.
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так
выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни
оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и
свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь
теоретическою наукой о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были
богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им
предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием
медицины.
Изредка по праздникам ко мне приходит на прием мальчишка-сапожник из
соседней сапожной мастерской.
Лицо его зеленовато-бледно, как заплесневелая штукатурка; он страдает
головокружениями и обмороками. Мне часто случается проходить мимо
мастерской, где он работает, - окна ее выходят на улицу. И в шесть часов
утра и в одиннадцать часов ночи я вижу в окошко склоненную над сапогом
стриженую голову Васьки, а кругом него - таких же зеленых и худых мальчиков
и подмастерьев; маленькая керосиновая лампа тускло горит над их головами, из
окна тянет на улицу густою, прелою вонью, от которой мутит в груди. И вот
мне нужно лечить Ваську. Как его лечить! Нужно прийти, вырвать его из этого
темного, вонючего угла, пустить бегать в поле, под горячее солнце, на
вольный ветер, и легкие его развернутся, сердце окрепнет, кровь станет алою
и горячею. Между тем даже пыльную петербургскую улицу он видит лишь тогда,
когда хозяин посылает его с товаром к заказчику; даже по праздникам он не
может размяться, потому что хозяин, чтобы мальчики не баловались, запирает
их на весь день в мастерской. И единственное, что мне остается, - это
прописывать Ваське железо и мышьяк и утешаться мыслью, что все-таки я "хоть
что-нибудь" делаю для него.
Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею,
прядильщик с чахоткою; я назначаю им мази, пелоты и порошки - и неверным
голосом, сам, стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное
условие для выздоровления - это то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой
извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они в
ответ вздыхают, благодарят за мази и порошки и объясняют, что дела своего
бросить не могут, потому что им нужно есть.
В такие минуты меня охватывает стыд за себя и за ту науку, которой я
служу, за ту мелкость и убогость, с какою она осуждена проявлять себя в
жизни. В деревне ко мне однажды обратился за помощью мужик с одышкою. Все
левое легкое у него оказалось сплошь пораженным крупозным воспалением. Я
изумился, как мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно по
приходе домой лег и не вставал.
- Что ты, барин, как можно? - в свою очередь изумился он. - Нешто не
знаешь, время какое? Время страдное, горячее. Господь батюшка погодку
посылает, а я - лежать! Что ты, господи помилуй! Нет, ты уж будь милостив,
дай каких капелек, ослобони грудь.
- Да никакие капли не помогут, если пойдешь работать! Тут дело не
шуточное, - помереть можешь!
- Ну, господь милостив, зачем помирать? Перемогусь как-нибудь. А лежать
нам никак нельзя: мы от этих трех недель весь год бываем сыты.
С моею микстурою в кармане и с косою на плече он пошел на свою полосу и
косил рожь до вечера, а вечером лег на межу и умер от отека легких.
Грубая, громадная и могучая жизнь непрерывно делает свою слепую
жестокую работу, а где-то далеко внизу, в ее ногах, копошится бессильная
медицина, устанавливая свои гигиенические и терапевтические "нормы".
Вот - человеческий организм со всем богатством и разнообразием его
органов, требующих широких и полных отправлений. И как будто жизнь задалась
специальною целью посмотреть, что выйдет из этого организма, если ставить
его в самые немыслимые положения и условия. Одни люди пускай все время стоят
и ходят, не присаживаясь; и вот стопа их становится плоскою, ноги опухают,
вены на голенях растягиваются и обращаются в незаживающие язвы. Другие все
время пускай сидят, не вставая; и спина их искривляется, печень и легкие
сдавливаются, прямая кишка усеивается кровоточащими шишками. Саночники в
шахтах весь день непрерывно бегают с санками по просекам на четвереньках;
выдувальщики на стеклянных заводах все время работают одними легкими,
обращая их в меха. Нет таких самых неестественных движений и положений, в
которых бы жизнь не заставляла людей проводить все их время; нет таких ядов,
которыми бы она не заставляла их дышать; нет таких жизненных условий, в
которых бы она не заставляла их жить.
Сейчас только я воротился от одной больной папиросницы; она живет в
углу с двумя ребятами. Низкая комната имеет семь шагов в длину и шесть в
ширину. В этой комнате живет шестнадцать человек. Для меня составляет муку
пробыть в ней десять - пятнадцать минут: в комнате нет воздуха, нет в
буквальном смысле - лампа, как следует заправленная и пущенная, чадит и
коптит, не находя кислорода; иначе, как слабо, ее пускать нельзя; тяжелый и
влажный, как будто липкий воздух полон кислым запахом детских испражнений,
махорки и керосина. Из всех углов на меня смотрят восковые, странно
неподвижные лица ребят с кривыми зубами, куриною грудью и искривленными
конечностями; в их больших глазах нет и следа той живости и веселости,
которая "свойственна" детям.
Вообще, став врачом, я совершенно потерял представление о том, что,
собственно, свойственно человеку. Свойственно ли уставшему человеку хотеть
спать? - Нет, не свойственно! Сестра милосердия, учительница, журнальный
работник, утомленные и разбитые, не могут заснуть без бромистого натра.
Свойственно ли долго не евшему человеку хотеть есть? - Нет, не свойственно!
Ему приходится прибегать, словно пресыщенному обжоре, к искусственному
возбуждению аппетита. Меня это поразило у большинства фабричных работников и
ремесленников.
- Работаешь весь день, - машина стучит, пол под тобою трясется, ходишь,
как маятник. Устанешь с работы хуже собаки, а об еде и не думаешь. Все
только квас бы пил, а от квасу какая сила? Живот наливаешь себе, больше
ничего. Одна водочка только и спасает: выпьешь рюмочку, - ну, и есть
запросишь.
Я в течение нескольких лет веду прием в одной типографии, и за все это
время я ни разу не видел наборщика-старика! Нет старости, нет седых волос, -
сведенные свинцовою пылью, люди все сваливаются в могилу раньше.
Жизнь проделывает над человеком свои опыты и, глумясь, предъявляет на
наше изучение получающиеся результаты. Мы изучаем и приобретаем очень ясное
представление о том, как действует на человека хроническое отравление
свинцом, ртутью, фосфором, как влияет на рост детей отсутствие света,
воздуха и движения; мы узнаем, что из ста прядильщиков сорокалетний возраст
у нас переходит только девять человек, что из женщин, занятых при обработке
волокнистых веществ, дольше сорока лет живет только шесть процентов. Узнаем
мы также, что, вследствие непомерного труда, у крестьянок на все летние
месяцы совершенно прекращается свойственная женщинам физиологическая жизнь,
что швеи и учащиеся девушки в несколько лет вырождаются в бескровных,
больных уродов. И многое еще мы узнаем.
Но что же, чем во всем этом может помочь наша медицина? Какая цена ее
жалким средствам, которыми она пытается чинить то, что так глубоко уродуется
жизнью?.. Великий человек висит на кресте, его руки я ноги пробиты гвоздями,
а медицина обмывает кровавые язвы арникой и кладет на них ароматные
припарки.
Но ничего больше она и не в состоянии делать. Не может существовать
такой науки, которая бы научила залечивать язвы с торчащими в них гвоздями;
наука. Е может только указывать на то, что человечество так не может жить,
что необходимо прежде всего вырвать из язв гвозди. В двадцатых годах, по
исследованиям Виллерме, у мюльгаузенских ткачих половина детей умирала, не
дожив до пятнадцати месяцев. Виллерме уговорил фабриканта Дольфуса разрешить
своим работницам оставаться после родов дома в течение шести недель с
сохранением их содержания; и этого одного оказалось достаточным, чтобы
смертность грудных детей, без всякой помощи медицины, сразу уменьшилась
вдвое. Все яснее и неопровержимее для меня становилось одно: медицина не
может делать ничего иного, как только указывать на те условия, при которых
единственно возможно здоровье и излечение людей; но врач, - если он врач, а
не чиновник врачебного дела, - должен прежде всего бороться за устранение
тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною и бесплодною; он
должен быть общественным деятелем в самом широком смысле слова, он должен не
только указывать, он должен бороться и искать путей, как провести свои
указания в жизнь.
И это тем более необходимо, что время не ждет, и жизнь быстро влечет
человечество в какую-то зловещую бездну. Все больше увеличивается число
"неуравновеценных", "отягченных" и алкоголиков, увеличивается число слепых,
глухих, заик. Лучший показатель физического состояния населения - процент
годных к военной службе, - падает всюду с быстротою барометра перед грозою;
в Австрии, напр., процент годных к военной службе составлял в 1870 году -
26%, в 1875 - 18%, 1880 - 14%. Ведь это вырождение, течение которого можно
почти осязать руками! И не фантазией, а голой правдой дышит следующее
грозное предсказание одного из антропологов: "Идеал гармонического и
солидарного общественного строя может не осуществиться вследствие
человеческого
вырождения.
Тогда
появится
централизованный
феодально-промышленный строй, в котором народным массам будет отведена в
несколько измененном виде роль спартанских илотов, органически
приспособленных, вследствие своего вырождения, к такому положению вещей".
Но вот я представляю себе, что общественные условия в корне изменились.
Каждый человек имеет возможность исполнять все предписания гигиены, каждому
заболевшему мы в состоянии предоставить все, что только может потребовать
врачебная наука. Будет ли, по крайней мере, тогда наша работа несомненно
плодотворна и свободна от противоречий?
Уже и теперь среди антропологов и врачей все чаще раздаются голоса,
указывающие на страшную однобокость медицины и на весьма сомнительную пользу
ее для человечества. "Медицина, конечно, помогает неделимому, но она
помогает ему лишь насчет вида..." Природа расточительна и неаккуратна; она
выбрасывает на свет много существ и не слишком заботится о совершенстве
каждого из них; отбирать и уничтожать все неудавшееся она предоставляет
беспощадной жизни. И вот является медицина и все силы кладет на то, чтобы
помешать этому делу жизни.
У роженицы узкий таз, она не может разродиться, и она сама и ребенок
должны погибнуть; медицина спасает мать и ребенка, и таким образом дает
возможность размножаться людям с узким, негодным для деторождения тазом. Чем
сильнее детская смертность, с которою так энергично борется медицина, тем
вернее очищается поколение от всех слабых и болезненных организмов.
Сифилитики, туберкулезные, психические и нервные больные, излеченные
стараниями медицины, размножаются и дают хилое и нервное, вырождающееся
потомство. Все эти спасенные, но слабые до самых своих недр, мешаются и
скрещиваются со здоровыми и таким образом вызывают быстрое общее ухудшение
расы чем больше будет преуспевать медицина, тем дальше будет идти это
ухудшение. Дарвин перед смертью не без основания высказывал Уоллесу весьма
безнадежный взгляд на будущее человечества, ввиду того что в современной
цивилизации нет места естественному отбору и переживанию наиболее способных.
Этот призрак всеобщего вырождения слишком резко бросается всем в глаза,
чтобы не заставлять глубоко задумываться над ним. И над ним задумываются, и
для его предотвращения измышляются очень широкие реформаторские проекты:
предлагают искоренить в человеческом обществе всякую "филантропию" и
превратить человечество в заводскую конюшню под верховым управлением
врачей-антропотехников. В кабинетах измышлять такие проекты очень нетрудно:
"счастье человечества" здесь так величественно и реально, а живые неделимые,
запрятанные в немые цифры, так легко поддаются сложению и вычитанию! Но ведь
в жизни-то, пожалуй, ничего в конце концов и не существует, кроме сознающего
себя существа, и каждое из этих существ есть центр всего и все. К чести
человечества, оно все сильнее проявляет стремление ломать стены у
существующих уже конюшен, а не влезать еще в новые. И тем не менее факт
все-таки остается фактом: естественный отбор все больше прекращает свое
действие, медицина все больше способствует этому, а взамен не дает ничего,
хоть сколько-нибудь заменяющего его.
А между тем исчезновение отбора сказывается вовсе не в одних только
указанных грубых результатах. Последствия этого исчезновения идут гораздо
дальше и глубже.
Долгим и трудным путем выработался тип нынешнего человека, более или
менее приспособленного к окружающей среде. Сама среда не остается
неподвижною, с течением времени она все сильнее и быстрее изменяется в самых
своих основах; но организм человека уже перестает за нею следовать, и
перестает как раз в смысле приобретения новых положительных качеств. В
прежнее время зубы были нужны человеку для разгрызания, разрывания и
пережевывания твердой, жесткой пищи, имевшей умеренную температуру. Теперь
человек ест пищу мягкую, очень горячую и очень холодную; для такой пищи
нужны какие-то совершенно другие зубы, прежние для нее не годятся. За это
говорит то ужасающее количество гнилых зубов, которые мы находим у
культурных народов. Дикие племена, стоящие вне всякой культуры, имеют сильно
развитые челюсти и крепкие, здоровые зубы; у народов полуцивилизованных
число людей с гнилыми зубами колеблется между 5-25 %, тогда как у народов
высшей культуры костоедою зубов поражено более 80%. Что это такое? Живой
орган, гниющий и распадающийся у живого человека! И это не как исключение, а
как правило с очень незначительными исключениями. Одно из двух: либо человек
должен воротиться к прежней пище, либо выработать себе новые зубы. Но что
делает медицина? Она чистит, пломбирует и всячески поддерживает наличные
зубы, портящиеся потому, что они не могут не портиться.
Глаз раньше был нужен человеку преимущественно для смотрения вдаль и
совершенно удовлетворял своему назначению. Условия изменились, к глазу
предъявляется требование большей работы вблизи. Должен выработаться новый
глаз, одинаково годный и для смотрения вдаль и для длительной аккомодации
вблизи. Но медицина услужливо подставляет близорукому глазу очки, и, таким
образом, негодный для новых условий глаз чисто внешними средствами делает
годным, число близоруких увеличивается с каждым десятилетием, и остается
лишь утешаться мыслью, что стекла, слава богу, хватит на очки для всех.
Положительных свойств, нужных для изменившихся условий среды,
человеческий организм не приобретает, зато он обнаруживает большую
склонность терять уже имеющиеся у него положительные свойства. Медицина,
стремясь к своим целям, и в этом отношении грозит оказать человечеству очень
плохую услугу.
В чем ставит себе медицина идеал? В том, чтобы каждую болезнь убить в
организме, при самом ее зарождении или, еще лучше, совсем не допустить ее до
человека. Хирургия, например, настойчиво требует, чтобы каждая рана, каждый
даже самый ничтожный порез немедленно подвергались тщательному
обеззараживанию. Для каждого отдельного случая это очень целесообразно, но
ведь таким образом организм совершенно отучится самостоятельно бороться с
заражением! Уж и для настоящего времени бесчисленными наблюдателями
установлен факт, что дикари без всякого лечения легко оправляются от таких
ран, от которых европейцы погибают при самом тщательном уходе. Взять, далее,
вообще заразные болезни. По отношению к тем из них, которые обычны в данной
местности. И данном народе, человеческий организм оказывается несравненно
более стойким, чем по отношению к болезням, дотоле неведомым. Скарлатина
среди дикарей сразу уносит в могилу половину населения. В Полинезии много
туземцев истреблено оружием, но еще более - "белой болезнью" (чахоткою).
- Кто убил твоего отца? Кто убил твою мать?
- Белая болезнь!
Полинезийская женщина, вступающая в связь с белым, всегда падает
жертвою чахотки; мало того, она заражает своих любовников из туземцев. Если
австралиец проведет несколько дней в европейском городке Новой Голландии, то
заражается чахоткой (Крживицкий).
На европейцев, в свою очередь, так же губительно действует малярия,
желтая лихорадка, тропическая дизентерия. Что же выйдет, если каждая
заразная болезнь будет медициною уничтожаться в самом зародыше? Каждая из
них станет для человека совершенно чуждою и без охраны медицины будет
убивать его почти наверняка.
И вот, как результат такого положения дел - полная зависимость людей от
медицины, без которой они не будут в состоянии сделать ни шагу. Недавно в
одной статье о задачах медицины в будущем я встретил следующие рассуждения:
"Оградить организм от той разнообразной массы ядов, которые беспрерывно в
него вносятся микробами, можно бы лишь тогда, когда бы был открыт один общий
антитоксин для ядов, выделяемых всеми видами микробов. При таких условиях мы
могли бы ежедневно вводить в организм определенное количество противоядного
начала и тем предупреждать вредное влияние ядов, ежедневно вносимых
микробами. Но в настоящее время нет, к сожалению, ни малейших оснований к
такого рода розовым надеждам.".
Но ведь это же ужасно! Каждый день, вставая, впрыскивай себе под кожу
порцию универсального антитоксина, а забыл сделать это - погибай, потому что
отвыкшим от самодеятельности организмом легко справится первая шальная
бактерия.
Гигиена рекомендует не ставить в спальне кровати между окном и печкою:
спящий человек будет в таком случае находиться в токе воздуха, идущем от
холодных стекол окна к нагретой печке, а это может повести к простуде. Та же
гигиена советует не производить зимою усиленной работы на холодном воздухе,
так как при глубоких вдыханиях сильно охлаждаются легкие, что также может
вызвать простуду. Но почему же не про-стуживается галка, спящая под холодным
осенним ветром, почему не простуживается олень, бешено мчащийся по тундре
при тридцати градусах мороза? Простуживавшиеся олени и галки погибали и
таким образом очистили свои виды от неприспособленных особей, а мы не имеем
права обрекать слабых людей в жертву отбору. Совершенно верно. Но в том-то и
задача медицины, чтобы сделать этих слабых людей сильными; она же вместо
того и сильных делает слабыми и стремится всех людей превратить в жалкие,
беспомощные существа, ходящие у медицины на помочах.
К великому счастью, в науке начинают за последнее время намечаться
новые пути, которые обещают в будущем очень много отрадного. В этом
отношении особенного интереса заслуживают опыты искусственной иммунизации
человека. Еще не вполне доказано, но очень вероятно, что суть ее действия
заключается в упражнении и приучении сил организма к самостоятельной борьбе
с врывающимися в него микробами и ядами. Если это действительно так, то мы
имеем здесь дело с громадным переворотом в самых основах медицины: вместо
того чтобы спешить выгнать из него уже внедрившуюся болезнь, медицина будет
делать из человека борца, который сам сумеет справляться с грозящими ему
опасностями. Вот, между прочим, пример, каким образом медицина без всяких
жертв может вести культурного человека к тому, к чему естественный отбор
приводит дикарей с громадными жертвами.
Чего нет сегодня, будет завтра; наука хранит в себе много непроявленной
и ею же самою еще непознанной силы; и мы вправе ждать, что наука будущего
найдет еще не один способ, которым она сумеет достигать того же, что в
природе достигается естественным отбором, - но достигать путем полного
согласования интересов неделимого и вида.
Насколько ей это удастся и до каких пределов, - мы не можем
предугадывать. Но задач перед этою истинною антропотехникою стоит очень
много, - задач широких и трудных, может быть, неразрешимых, но тем не менее
настоятельно требующих разрешения.
"Все совершенно, выходя из рук природы". Это утверждение Руссо уже
давно и бесповоротно опровергнуто, между прочим, и относительно человека.
Человек застигнут настоящим временем в определенной стадии своей эволюции, с
массою всевозможных недостатков, недоразвитии и пережитков; он как бы
выхвачен из лаборатории природы в самый разгар процесса своей формировки
недоделанным и незавершенным. Так, напр., толстая кишка начинается у нас
короткою "слепою кишкою"; когда-то, у наших зоологических предков она
представляла собой большой и необходимый для жизни орган, как у теперешних
травоядных животных. В настоящее время этот орган нам совершенно не нужен;
но он не исчез, а переродился в длинный, узкий червевидный отросток, висящий
в виде придатка на слепой кишке. Он не только не нужен, - он для нас вреден:
идущие в пищевой кашице семечки и косточки легко застревают в нем и вызывают
тяжелое, часто смертельное для человека воспаление червевидного отростка.
Далее, органы человека и их размещение до сих пор еще не приспособились
к вертикальному положению человека. Нужно себе ясно представить, как резко
при таком положении должны были измениться направление и сила давления на
различные органы, и тогда легко будет понять, что приспособиться к своему
новому положению органам вовсе не так легко. Не перечисляя всех
обусловленных этим несовершенств, укажу на одно из самых существенных: без
малого половину всех женских болезней составляют различного рода смещения
матки; между тем многие из этих смещений совсем не имели бы места, а
происшедшие - излечивались бы значительно легче, если бы женщины ходили на
четвереньках; даже в качестве временной меры предложенное Марион-Симсом
"коленно-локтевое" положение женщины играет в гинекологии и акушерстве
незаменимую роль; некоторые гинекологи признают открытие Марион-Симса даже
"поворотным пунктом в истории гинекологии".
Переходя специально к женщине, мы видим в ее организме массу таких
тяжелых физиологических противоречий и несовершенств, что ум положительно
отказывается признать их за "нормальные" и законные. Ужасно и в то же время
совершенно справедливо, когда женщину определяют как "животное, по самой
своей природе слабое и больное, пользующееся только светлыми промежутками
здоровья на фоне непрерывной болезни". Самая здоровая женщина, - это
доказано очень точными наблюдениями, - периодически несомненно больна. И
невозможно на такую ненормальность смотреть иначе, как на переходную стадию
к другому, более