Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Гетманские грехи, Страница 2

Крашевский Иосиф Игнатий - Гетманские грехи


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

нет ничего, кроме Борка, да и тот весь в долгах.
   - Ну, тогда лучше всего, - воскликнул юноша, вставая и с веселым лицом целуя руку матери, - лучше всего совсем об этом не думать. У меня еще есть время! Никто меня не торопит! Пусть сначала батюшка поправится, -докончил он, - а потом мы подробно все обсудим.
   Все замолчали. Мать обняла его за голову. Больной закрыл глаза, утомленный разговором и, видимо, желая уснуть. Беата с сыном на цыпочках отошли от кровати. Мать задернула занавеску у окна и вышла вместе с сыном из комнаты.
   Когда под вечер приехал верный приятель, доктор Клемент, больной спал.
   Доктор очень сердечно поздоровался с юношей и с чрезвычайным вниманием стал приглядываться к нему, как будто несказанно обрадованный видом этой расцветающей юности. Он целовал и обнимал его, оглядывал со всех сторон, ощупывал и на некоторое время забыл ради него даже о своем пациенте.
   О нем напомнила ему сама пани, склонившись к его уху и что-то шепнув ему, после чего он поспешил к больному.
   В этот день приход их не обеспокоил спящего. Они подошли к кровати, и доктор, осторожно взяв руку больного, начал щупать пульс. Больной не открывал глаз. Он тяжело дышал, в груди у него что-то хрипело. Лицо Клемента нахмурилось, прежде чем он успел сообразить, что выдает этим себя.
   Он отошел от больного и с минуту стоял в молчании, вероятно, обдумывая, чем бы модно было помочь здесь.
   Беата ждала, что он скажет ей, когда Клемент сделал ей знак рукой, что не хочет больше тревожить спящего, и стал со смущенным видом подвигаться к дверям.
   Когда они вышли на крыльцо, Беата спросила с беспокойством:
   - Что же теперь с ним делать?
   - Пока ничего, - отвечал доктор. - Теперь, когда мы исчерпали все средства, какие знает наука, предоставим все благодетельной природе и не будем ни в чем мешать ей. Больной спит; пусть он успокоится; может быть, в этом его спасение...
   Потом он начал расспрашивать, не слишком ли взволновал больного приезд сына? Не утомил ли его разговор с ним?.. И кончил тем, что теперь должно последовать облегчение. Но говорил он это с таким видом, что Беата, хорошо его знавшая, не решилась расспрашивать больше, и лицо ее приняло выражение страдальческой покорности судьбе.
   Доктор, который обладал большим тактом, перевел разговор на посторонние темы, потом он подошел к Тоде, подсел к нему, а когда хозяйка вышла на минутку, чтобы приказать приготовить для него кофе, он быстро наклонился к уху юноши и шепнул ему:
   - Когда я буду уезжать, проводи меня, пожалуйста, до ворот. Мне нужно переговорить с той отдельно.
   Тодя встревожился, но не мог расспросить более подробно, потому что мать уже возвращалась, и доктор тотчас же перевел разговор на Варшаву.
   - Ну, как здоровье его величества?
   - Не знаю, - отвечал юноша, слышал только, что силы его слабеют. А доказательством служит то, что он отменил любимую свою охоту и ограничился стрельбой в цель и во псов.
   - Ну, - заметил Клемент, - дал бы только Бог здоровья нашему министру Брюлю и пану коронному маршалу, тогда мы не пострадаем от немощи его величества. Он не может пользоваться охотничьим развлечением, но за то может бывать каждый день в опере и доставлять себе всякие другие удовольствия.
   Задав юноше еще несколько вопросов о Брюле, его сыновьях и о различных особах, по своему положению стоявших близко ко двору и, наконец, о французском министре-резиденте пане Дюране, о котором Тодя не мог рассказать ему ничего нового, доктор пошел пить кофе и, заканчивая разговор, заметил:
   - Мы здесь, в Белостоке, поджидаем всех этих матадоров на св. Яна, в том числе и французского резидента.
   За кофе разговор шел о весне и о различных посторонних вещах, в присутствии пани Беаты доктор не упоминал больше ни о Белостоке, ни о придворных делах. Торопливо докончив свою чашку, Клемент взглянул на часы и схватился за шляпу...
   - Я не хочу закармливать больного лекарствами, - обратился он к хозяйке. - Но если бы он, проснувшись, попросил лекарства, можно ему дать вчерашний порошок. Самое главное, чтобы он ничем не волновался и не утомлялся - пусть природа делает свое дело.
   Все это не уменьшило беспокойство Беаты. Доктор, видимо, спешил ехать, и она не смела задержать его; все трое вышли на крыльцо, и Тодя, послушный желанию доктора, пошел проводить его до коляски. Здесь Клемент завязал с ним живую беседу и так увлекся, что приказал кучеру ехать за собой, а сам пошел пешком за ворота, непрерывно разговаривая с Тодей.
   Мать осталась ждать сына на крыльце. Между тем доктор, пропустив вперед коляску с кучером, замедлил шаги и, очутившись уже за воротами, взял юношу за руку...
   - Ну, милый мой пан Теодор, ты уже взрослый мужчина, и я должен поговорить с тобою прямо, - сказал он изменившимся голосом. - Отец твой...
   Не переживет этой ночи; этот сон - последняя борьба жизни со смертью. Силы уже истощились. Будь готов к тому, что тебя ожидает. Не показывай матери своей тревоги, ты должен успокоить и подбодрить ее!
   Приговор этот, произнесенный тоном лихорадочной решимости и видимо стоивший больших усилий доброму французу, произвел на Тодю ошеломляющее впечатление; он испуганно оглянулся назад в сторону матери, словно боялся, не услышала ли она этих слов, или не догадалась ли о значении их таинственного перешептывания.
   - Будь мужествен, дорогой мой пан Теодор, будь мужествен, - все так же торопливо говорил доктор Клемент. - От матери нельзя этого требовать, но твой долг - овладеть своим горем и успокоить ее. Ты начинаешь жизнь в тяжелых условиях, но что делать - никто не избавлен от страдания!
   Теодор все еще молчал; тогда доктор заговорил менее решительным тоном:
   - Ты знаешь, что я всегда был и останусь верным другом вашего дома; знаешь, что я высоко ценю все достоинства твоей матери и был бы рад избавить ее от всяких, малейших даже неприятностей. Самая смерть эта будет для нее страшным ударом... Я говорю с тобой, как друг; я знаю, что в доме у вас нет сбережений, а смерть - дорогой гость... В первую минуту вам будет трудно думать о деньгах, а на свете, к сожалению, приходится платить за все! Вот тут у меня деньги, которые мне совершенно не нужны, но избави тебя Бог сказать ей, что ты их взял у меня! Скажи, что хочешь, ну, хоть то, что ты привез их с собой из Варшавы...
   Говоря это, Клемент насильно всунул сверток золотых дукатов в руку Тоде. Тот сопротивлялся и не хотел брать, но доктор, все время тревожно оглядывавшийся в сторону крыльца, прибавил с выражением нетерпения в голосе и в лице:
   - Бери, не смущайся и не отказывайся, тут ведь дело идет о спокойствии твоей матери. Потом вы мне отдадите - ведь это просто небольшой заем. Sapristi!
   - Но, дорогой доктор!
   - Ну, смотри, мать видит нас и может вынести какое-нибудь тревожное заключение из нашего разговора. Спрячь деньги в карман; sacre tonnere! И будь здоров!
   - Если бы что-нибудь случилось, завтра я буду об этом знать.
   Он сделал Тоде прощальный знак рукою; приказал кучеру остановиться и, быстро усевшись в коляску, велел, как можно скорее ехать в Хорощу, словно боялся погони.
   Тодя, ошеломленный страшным открытием, которое было для него так неожиданно, как если бы камень упал на него с неба, не скоро нашел в себе силы, чтобы двинуться с места и вернуться к матери. Он боялся, что она угадает по его лицу то впечатление, которое оставил на нем приговор доктора. Очень ему хотелось избегнуть сейчас разговора с нею, но Беата не уходила с крыльца и, видимо, поджидала его.
   Первый раз в жизни Теодор очутился в таком невыносимо тяжелом положении, которое налагало на него известный образ действий и ответственность за них. Любовь к отцу, который был для него в детстве нянькой, учителем, товарищем и лучшим другом, сжимала ему сердце страшной болью. Тщетно пытаясь придать своему лицу более спокойное выражение, он медленно направился к крыльцу.
   По дороге он выдумал себе какое-то занятие в конюшне и хотел зайти туда, но мать позвала его к себе. Он молча подошел и сел рядом с ней на лавку.
   - Меня беспокоит этот сон, - обратилась она к сыну, - за всю его болезнь я еще ни разу не видела, чтобы он так беспробудно спал. Однако, Клемент не видит в этом ничего угрожающего...
   Теодор ничего не сказал на это.
   Так они просидели на крыльце, изредка обмениваясь мыслями, до позднего вечера. Беата несколько раз входила в комнату больного, но он все время спал глубоким, хотя и беспокойным сном. Несмотря на запрещение доктора, она заговаривала с ним, стараясь разбудить его, но больной, с трудом открыв глаза и пробормотав что-то невнятное, снова впадал в тяжелую дрему.
   Под вечер жар усилился. Мать с сыном сидели подле больного; ни она, ни он не предчувствовали, что сон этот будет последним, хотя Клемент и предсказывал ему скорую смерть. Тодя начинал уже надеяться. Около полуночи больной затих и, казалось, успокоился. Беата, подойдя к постели больного и, видя, что грудь его перестала лихорадочно вздыматься, отошла несколько успокоенная.
   Уже светало, когда задремавшая было в кресле Беата вскочила и, не замечая никаких признаков жизни у лежавшего на кровати мужа, встала и подошла к нему.
   Он лежал на спине; лицо его со спокойным выражением крепко спящего приняло какой-то синеватый оттенок. Прижав сложенные руки к груди, он, казалось, спокойно спал.
   Она осторожно дотронулась ладонью до его лба - и страшный крик вырвался из ее груди.
   Лоб его был холоден, как у трупа, больной не дышал - он был мертв.
   Беата упала на колени, и подоспевший сын успел подхватить ее на руки, когда она лишилась сознания.
   Услышав ее раздирающий крик, все обитатели усадьбы побежали к господскому дому, предчувствуя несчастье.
   В царствование Августа III во всей Польше и Литве не было более великолепной резиденции, содержащейся с большей пышностью, чем польский Версаль, обиталище тогдашнего великого коронного гетмана, Яна Клеменса с Рущи Браницкого, последнего потомка старого рода, который славился своим богатством еще при Пясте, - внука по женской линии и наследника гетмана Чернецкого.
   Правда, эта блестящая резиденция не носила следов старины и была недавно только отстроена; чудесный замок казался возникшим по мановению палочки какой-нибудь волшебницы и перенесенным с другой планеты на подлесскую равнину.
   Этой волшебной палочкой была воля одного человека и его миллионы. Рассказывали, что когда в городе был пожар, - это было еще до возникновения польского Версаля, - гетман Браницкий сказал будто бы, что он этому очень рад, потому что может создать его снова из пепла, но уже по своему плану.
   И действительно, улицы Белостока с их чистенькими, беленькими, веселыми домиками, утопавшими в зелени садов, напоминали какие-то иноземные города; многие из этих домиков принадлежали придворным и служащим французского и немецкого происхождения, составлявшим многочисленную свиту гетмана, и отличались таким изяществом и изысканностью постройки и таким удобством приспособлений, о каких и не слыхивали в стране.
   В Белостоке, Бельске, Тыкоцыне, Хороще и Высоком-Сточке все, начиная от костелов, - летние помещения, башенки, ворота, здания ратуш, гостиницы и маленькие усадьбы гетмановых служащих - все было устроено с таким вкусом и с такой расточительной роскошью, которые объяснялись только тем, что бездетный владелец считал себя в праве оставить такую память после себя. Гетманский Белосток принимал уже в своих стенах королей и мог без особого для себя обременения угощать царствующих особ даже саксонской династии. Весь обиход гетманского двора не уступал по пышности королевскому.
   Дворец и все хозяйственные пристройки были чрезвычайно поместительны, а соответственно с этим был очень велик и придворный штат служащих. В день св. Яна, на именины гетмана, сюда съезжалась вся Варшава и все представители Короны. Заграничные послы и резиденты, депутаты от магистров и правительства и множество вельмож из союзных стран и польской шляхты съезжались сюда из дальних краев, чтобы отдать дань уважения и приязни могущественному магнату, первому государственному мужу Польши.
   И только те, кто был к нему ближе всех, с кем он породнился через жену - Чарторыйские, familia, - вот уж несколько лет не появлялись в Белостоке. Ни для кого не было тайной то, что гетман, несмотря на близкое родство, был с ними в более чем холодных отношениях. Жена его, прекрасная графиня Изабелла, к которой он уже начал остывать, не имела достаточно влияния, чтобы расположить его в пользу своих родных.
   Все политические идеи и убеждения гетмана и "фамилии" совершенно расходились между собой. Конечно, и вопросы личного самолюбия играли тут некоторую роль, но главной причиной несогласия было основное понимание блага государства.
   Чарторыйские мечтали о реформе местных учреждений, об отмене привилегий, поддерживающих политическое самоуправство; они желали коренного изменения всего государственного строя и возрождения страны по мысли Чарторыйских и Конарского. Они имели смелость взяться за эту гигантскую задачу, превышающую их силы, но манившую и обольщавшую их блестящими перспективами.
   Тот, кто позволяет себе увлечься такой реформаторской идеей, часто оказывается настолько ослепленным ею, что теряет способность считаться со средствами и не желает видеть ничего, что затемняет ему его цель... Так было с Чарторыйскими - обаяние великой идеи заставило их не считаться с возможностью выполнения ее.
   В планы реформ, по необходимости, должно было войти и сокращение власти гетманов, этих посредников intra libertatem et majestatem. Князь канцлер, увлеченный идеей образования новых форм политической жизни, был мечтатель, как каждый доктринер, а потому должен был быть деспотичным. Его раздражало все, что становилось у него на пути.
   Для снискания расположения старого гетмана отдали ему в жертву прелестную племянницу - но расчет на его слабость не удался.
   В оправдание князя-канцлера следует прибавить, что правление саксонской династии и зрелище деморализации и упадка страны - могли внушить самые смелые планы на будущее. Ведь дело шло о жизни и смерти! Многое можно простить тому, кто спасает утопающего.
   Чарторыйские ясно видели положение государства; но гетман Браницкий не имел ни остроты их ума, ни их смелости и решительности в проведении самых смелых и радикальных преобразований. По его понятию, Речь Посполитая, в которой так долго царствовала анархия, не могла быть долговечною... Саксонская династия, которая для Чарторыйского была гибелью для страны, являлась в глазах Браницкого защитой и щитом для нее.
   Таким образом, антагонизм между Браницким и Чарторыйским был неизбежен, и ничто не могло его устранить. Близко зная характеры обоих, легко можно было предвидеть и окончательную развязку.
   Великолепная, прекрасная, обаятельная личность Браницкого имела в себе что-то общее с теми героями, которые от рождения предназначены к гибели и никогда не выходят победителями. Это был мечтатель, любивший жить и блистать в свете, собирать дань поклонения и пользоваться готовыми формами жизни, но не способный создать что-нибудь новое...
   В нем соединялись две, а может быть, и три совершенно различные натуры и различные характеры, выступавшие поочередно под влиянием невидимого давления на какие-то тайные пружины, приводившие их в движение. В нем жили одновременно польский магнат и шляхтич, французский царедворец и рыцарь... В торжественные дни в нем оживал потомок старого рода, гетман, пан краковский, кавалер Золотого Руна, магнат, перед которым все должно было склоняться; в кругу добрых приятелей он становился простосердечным шляхтичем, а когда приезжали французы, и он устраивал им пиры, можно было поклясться, что он родился над Секваной.
   Как политик, гетман держался довольно туманных идей, издали представлявшихся грандиозными и блестящими; легко верил в то, что было приятно для него самого, и охотно позволял увлекать себя красивыми речами...
   А в конце концов - кто знает? - быть может, он был скорее вынужден обстоятельствами играть политическую роль, чем выступать активным деятелем. Вокруг гетмана сплотилось все, что ненавидело Чарторыйских или боялось их. И гетман, подстрекаемый с разных сторон, разжигаемый и натравляемый, волей-неволей выступал в главной роли, не соответствовавшей его силам.
   Все, видевшие его в ту пору в Белостоке, могли подтвердить, что он без особенной охоты исполнял навязанную ему роль...
   Будучи уже пожилым человеком, гетман недолюбливал серьезные занятия и предпочитал им легкую, остроумную, веселую беседу в хорошем тоне, тщательно избегавшую всяких неприятных намеков на его семейные размолвки. Его сан требовал от него занятия предметами государственной важности, но это бремя он свалил в значительной степени на Мация Стаженьского, старосту Браньского, на своих приятелей и на друга дома, Мокроновского. Жизнь в доме гетмана шла с королевскою пышностью. У гетманши был свой двор, свой круг знакомых и друзей, а с мужем ее соединяли официально-дружеские и добрые отношения; но все знали, что давно уже угасла любовь старика к красавице жене, и что Мокроновский был доверенным другом и любимцем графини Изабеллы. Гетман ничего не имел против этого; он требовал только соблюдения известных форм - и невмешательства "фамилии" в свои планы. У него были тоже свои не серьезные увлечения, которые были известны всем, даже его жене, но возбуждали скорее соболезнование, чем другое чувство.
   Никто здесь не говорил прямо и открыто того, что думал, в парадных комнатах встречали друг друга приветливыми улыбками, а по углам перешептывались и интриговали; приличие заставляло на многое закрывать глаза и о некоторых вещах говорить только намеками или острыми словечками...
   Староста Браньский, Радзивиллы, некоторые члены рода Сапег и Потоцкие всяческими способами старались воздействовать на гетмана, который уже не так легко поддавался увлечениям.
   У возраст, и воспитание, и самый характер Браницкого заставляли его относиться, если не с полной холодностью, то с достаточным равнодушием ко многим даже очень важным вопросам; он смотрел на разрешение их свысока, по-барски, с рыцарским стоицизмом.
   Однако, в тех случаях, где было задето его личное самолюбие, можно еще было разогреть соответствующим способом остывшую кровь гетмана. Антагонизм Чарторыйских казался ему дерзостью.
   В маленьком кабинете нижнего помещения дворца, называвшегося Лазенками, где собирались по вечерам самые близкие приятели, раздавались угрозы по адресу фамилии; в салоне о них старались не говорить и не вспоминать.
   Приближался день св. Яна, когда обычно в Белосток наезжало множество гостей; и гетману, собиравшемуся выступать в качестве монарха, было о чем подумать и привести в ясность... Немалый труд ожидал магната, не любившего серьезной работы.
   Гости привозили с собой пожелания всего лучшего, поклонение, целый запас любезных и сладких слов, но, кроме того, здесь многие из них запаслись различными планами, проектами, просьбами о протекции и посредничестве и т.д. Гетман хорошо знал, какое бремя упадет на его плечи...
   И, может быть, для того, чтобы уйти от неприятных впечатлений, он охотно искал развлечения в разговоре о самых легкомысленных вещах - чаще всего о прекрасных дамах и даже о субретках.
   Такие разговоры, происходившие в мужской компании, приводили его даже в веселое настроение; он бывал очень оживлен за обедом, но, оставшись наедине с самим собою или с домашними, тотчас же становился молчаливым и угрюмым.
   Уже несколько лет это настроение гетмана тревожило тех, кто лучше других знал его. Тем, кто видел его только в салоне, среди многолюдного и парадного общества, он неизменно казался человеком высшего света, с полным самообладанием относившимся ко всему, что могло с ним случиться в жизни. Печаль и страшное утомление овладевали им всецело только тогда, когда никто из посторонних не мог его видеть.
   Он так владел собой и так привык к своей роли, что вместе с парадным платьем к нему возвращался и тот тон высокого представительства, который никогда не изменял ему в салонах.
   Утро приносило с собой печаль и тревогу, которые потом разгонялись, как облака солнцем, различными удовольствиями. Постепенно и, как будто нехотя, он приходил в хорошее настроение.
   Камердинер его - француз, носивший банальную фамилию Lafleur'а, обыкновенно входил первый в спальню гетмана; за ним наступала очередь доктора Клемента осведомиться о здоровье своего высокого пациента.
   И в этот день гетман пил еще в постели свой шоколад, когда с обычной своей усмешкой вошел француз.
   Браницкий очень любил его. У него было много приятелей, которым он верил, но ни к кому из них он не испытывал такого доверия, как к доктору. Уже несколько лет Клемент состоял при дворе, а ни разу еще не злоупотребил этим доверием.
   При виде входящего доктора, камердинер на цыпочках удалился.
   Лицо гетмана показалось в этот день доктору еще более пасмурным, чем всегда. Он подошел к кровати, и гетман, указав ему на кресло, попросил его придвинуться к нему поближе.
   Взглянули друг на друга. Браницкий, словно угадав по лицу доктора, что он принес неприятное для него известие, отвернулся.
   - Ну, как же? - тихо спросил он.
   - Егермейстер умер, - коротко ответил Клемент.
   Гетман с испугом взглянул на говорившего.
   - Умер! - тихо повторил он.
   - Я сделал все, что было в моей власти, - силы истощились, жизнь угасла...
   - Что же будет с этой несчастной? - с живым сочувствием заговорил Браницкий. - Я уполномачиваю тебя придти ей на помощь. Ты знаешь, что ни она, ни он не примут помощи от меня; ты...
   - Предвидя катастрофу, - отвечал Клемент, - я заставил сына, который как раз подоспел приехать из Варшавы, взять от меня под видом займа сто золотых.
   - Пусть кассир вернет тебе их! - воскликнул гетман. - Значит, первые необходимые расходы на похороны будут покрыты, но что же дальше?
   - Я ничего не знаю, - тихо отвечал Клемент, - поеду туда сегодня и узнаю все. Насколько я понял из разговора, юноша надеется пристроиться в Варшаве... И я боюсь, как бы его не перетянула к себе фамилия; он что-то упоминал о князе-канцлере...
   Лоб гетмана нахмурился, но он не сказал на это ничего и неожиданно спросил:
   - А где будут похороны?
   Клемент, словно испугавшись этого вопроса, подхватил торопливо:
   - Но ведь ваше превосходительство не думает...
   Гетман пожал плечами, как бы удивляясь, что он еще сомневается.
   - Я хочу знать, где его похоронят, чтобы предупредить ксендзов, что все расходы я беру на себя, и что фамилия не должна знать об этом.
   - Это тоже надо сделать осторожно, чтобы вдова не догадалась, -добавил доктор.
   - Дорогой мой Клемент! - возразил гетман. - Я вижу, что ты или считаешь меня большим простаком, или боишься, что я уж от старости совсем поглупел.
   Доктор хотел было оправдываться, но Браницкий, не давая ему говорить, продолжал:
   - Дорогой Клемент, поверь мне, что, если я иногда и кажусь на вид отупевшим, потому что на голове и на плечах у меня лежит слишком тяжелое бремя, то я на самом деле еще не утратил ни чувства наблюдательности, ни память.
   - Ах, ваше превосходительство, - прервал доктор.
   - Я сделаю все, что должен сделать, и притом самым приличным образом, - со вздохом сказал гетман. - А ты, мой дорогой Клемент, поезжай туда, сделай, что можешь, и привези мне известия о них.
   Клемент хотел было оправдываться в том, что он никогда не был дурного мнения о гетмане, но вошедший камердинер принес привезенные с эстафетой письма из Варшавы и доложил о прибытии старосты Браньского.
   - Здоровье мое не дурно, - тотчас же сказал Браницкий, обращаясь к доктору. - На меня всегда оказывают чудесное влияние весна и тепло.
   Он улыбнулся, как будто на прощание; староста Браньский входил уже в комнату.
   В продолжение дня все шло обычным порядком. К обеду съехалось несколько новых лиц из провинции, шляхтичей, с которыми гетман весело и свободно разговаривал.
   После обеда решено было ехать в Хорощу, но гетманша чувствовала себя не совсем здоровою, а Браницкий изъявил желание совершить эту поездку в небольшой компании и взял с собою одного только полковника Венгерского.
   По дороге разговора почти не было; гетман был сумрачен и задумчив, а когда он бывал в таком настроении, никто не решался с ним заговорить. Карета остановилась около летнего дворца, когда Венгерский вышел из нее, гетман велел ему похлопотать об ужине, а сам выразил желание зайти в расположенный поблизости от дворца монастырь доминиканцев. Слугам, которые хотели было сопровождать его, он приказал остаться, а сам медленно направился к доминиканцам.
   Здесь о всяком посещении высокого гостя знали, обыкновенно, заранее, и духовенство устраивало ему торжественную встречу. Но на этот раз Браницкий захотел явиться к братии неожиданно; и когда он появился у ворот, и привратник заметил и узнал его, он поднял такой трезвон, что все монахи повыбегали из своих келий, как будто на пожар. В монастыре поднялась невообразимая суматоха.
   Браницкий был уже в коридоре, когда навстречу ему выбежал запыхавшийся, вспотевший настоятель и при виде гетмана в отчаянии всплеснул руками.
   - Отец Целестин, - с улыбкой обратился к нему гетман, - я зашел к вам на одну минуточку - поговорить об одном деле. Проводите меня в свою келью. Я не отниму у вас много времени...
   Так как в это время успела уже сбежаться чуть не вся братия, привлеченная звоном у ворот, то гетмана, старавшегося принять веселый вид, с почетом проводили до помещения настоятеля и здесь оставили их вдвоем. Отец Целестин хотел было усадить гостя на парадное кресло, угостить его чем-нибудь прохладительным от убогих запасов монастыря, но гетман поблагодарил его и, оглянувшись, сказал:
   - Я должен сказать вам несколько слов, отец мой. Здесь, в Борку, умер мой давний слуга, егермейстер; я хотел бы устроить ему хорошие похороны. Не знаю уж, чья тут вина, но он за что-то был в обиде на меня. Вдова от меня ничего не примет. Поэтому я и прошу вас теперь же заняться погребением, не считаясь с ними; я плачу за все... Но обо мне ни слова... Настоятель склонил голову в знак послушания.
   - Готовы исполнить желание вашего превосходительства теперь, всегда и во веки веков... Духовенство совершит погребение, не входя ни в какие денежные переговоры с семьей покойного, и ксендз-распорядитель займется устройством погребальной процессии.
   - Но все это надо сделать поскорее, - прибавил гетман, - а о моем посредничестве...
   - Я помню...
   Ни слова никому, - сказал настоятель.
   Гетман все еще не садился, но чтобы переменить тему разговора, он спросил:
   - Ну, как поживает ваш отец Елисей? Что он жив? Здоров?
   Вопрос этот был, по-видимому, неприятен настоятелю; он в замешательстве опустил голову и, помолчав, тихо сказал:
   - На несчастье наше жив этот несчастный! Жив, хотя, говоря по совести, если бы Бог во славу свою взял его от нас, то это было бы лучше, чем продолжить его жизнь нам на горе.
   Настоятель прервал свою речь, помолчал и докончил с грустью:
   - Мы были вынуждены отвести ему отдельную келью, запретив выход из нее в костел и проповеди с кафедры.
   - Что же, он провинился в чем-нибудь? - спросил Браницкий.
   - Нет, это старец богобоязненный и примерной жизни, - ответил настоятель, - его можно бы было поставить в пример младшим, если бы не странные заблуждения, в которые он иногда впадает, и от которых одно спасенье - принудить его к молчанию.
   Ксендз Целестин вздохнул.
   - Может быть, вам это покажется странным во мне, - нерешительно начал гетман, - если я попрошу вас провести меня к бедному старику? Сочтите это просто грешным любопытством светского лица.
   На лице настоятеля отразилась печаль и сильная растерянность.
   - Я не хотел бы, - сказал он, - противиться желанию вашего превосходительства, но...
   Такое любопытство, если не грешное, то во всяком случае не скромное. Это - забава, от которой слезы навертываются на глаза, потому что разум человеческий сходит с прямого пути.
   - Но ведь он был в полном сознании в последний раз, когда я его видел? - возразил Браницкий.
   - Лучше бы он уж не казался таким, чтобы не вводить никого в заблуждение, - заметил настоятель.
   - Но один разговор с ним ведь не повредит мне! - настаивал гетман.
   - Я совершенно этого не боюсь, - запротестовал доминиканец, - но, может быть, он произведет на вас неприятное впечатление, потому что старик находится в таком состоянии, когда люди не желают и не умеют ни к кому отнестись с почтением. Зачем же вашему превосходительству подвергаться этому?
   Браницкий, уже не возражая ничего на эти доводы, пошел к дверям и сказал:
   - Впустите меня на минуточку в его келью. Прошу вас об этом.
   Отец Целестин, исчерпав все убеждения, последовал за гетманом, лицо его имело недовольное и озабоченное выражение.
   Выйдя в коридор, он указал рукою дорогу к келье о. Елисея и молча проводил его до нее. Шепнул только, что хотел бы предупредить старика о посещении такого почетного гостя.
   Пройдя еще несколько шагов, они остановились у порога кельи, и настоятель отворил дверь в нее; в глубине маленькой, полутемной кельи гетман различил старого, сгорбленного, совершенно лысого монаха, стоявшего на коленях перед распятием со сложенными руками и молившегося. У ног его лежал череп мертвеца.
   Настоятель наклонился к нему и стал что-то шептать, но монах, казалось, не слушал его и не обращал на него внимания; прошло довольно много времени, прежде чем он, склонившись головой до самой земли, медленно поднялся, и гетман увидел перед собою совершенно дряхлого, высохшего, но не от лет, а от жизни монаха в сильно поношенной одежде, который, поглядывая на дверь, искал его взглядом.
   Но в этом взгляде не было ни смирения, ни раболепства, которое выказывали по отношению к такому высокому сановнику все, не исключая и духовных лиц; вошедший был в глазах монаха не гетман, а грешник и ближний. Вся фигура этого старца, словно сошедшего с картины, была идеалом аскета, который, живя на свете, не принадлежит свету. Следы добровольного умерщвления тела и небесных восторгов рисовались на его лице, внушая уважение и тревогу, а взгляд его имел в себе такую твердость и силу духа, что ничто не могло ему противиться. Глубоко запавшие, но живые глаза, смотрели ясным взглядом, проникавшим до глубины души и, казалось, видевшим то, что было скрыто для всех. В линии крепко сжатых губ была горечь и большая доброта, вернее, большое сострадание к людям, и печаль, вызванная зрелищем их ошибок и неправедной жизни. На его лбу, покрытом так же, как и все лицо, мелкими морщинками, лежала печать задумчивости, окутывавшая его, как бы облаком.
   Гетман, войдя в комнату, склонил голову перед отцом Елисеем, а настоятель, обеспокоенный предстоящим свиданием и как бы предчувствуя, каким оно будет, поклонился Браницкому и, знаком объяснив ему, что будет поджидать его неподалеку, вышел в коридор.
   Отец Елисей долго смотрел на вошедшего, не говоря ни слова; он оглядел его с ног до головы, и еще яснее обозначилось на его лице выражение сострадания.
   - Что же, отец, разве ты не узнал своего старого кающегося? - сказал гетман, приближаясь к нему.
   Монах пожал плечами.
   - Дитя мое, - сказал он, - если бы я сам забыл вас, настоятель напомнил бы мне; поэтому не бойтесь, что я совершил ошибку, не приветствуя вас, как надлежит. Но чего же вы хотите от меня?
   Он горько усмехнулся.
   - Я жду от вас утешения, отец мой, - сказал гетман.
   - Утешения? От меня? - повторил отец Елисей. - Такого утешения, какое вам нужно, я вам дать не могу, а то, что я вам могу дать, не будет для вас утешением!!!
   - Дитя мое! - прибавил он, как бы про себя. - Между вами, детьми света, и мною, ушедшим из него, нет ничего общего. Я не понимаю вас, вы -меня! Что мне до вас, и что вам до меня? Утешения, утешения! - говорил он. - А заслужили ли вы его?
   Он взглянул на гетмана.
   - Я был и остался верным сыном костела, - сказал гетман.
   - Да, так это называется, - возразил Елисей. - Раз в год вы ходите к исповеди, а грешите ежечасно, основываете монастыри, строите костелы, но все это для людей, а не для славы Божией; раздаете милостыню, чтобы стоны бедных не прерывали вашего блаженного сна; целуете руки у ксендзов, чтобы они позволяли вам грешить и не осуждали. Ну, что же, может быть, вы и сыны костела, но сыны Бога...
   Сомневаюсь...
   Гетман сделал невольное движение протеста.
   - Но ведь наш костел вместе со своим Главою есть представительство Бога на земле.
   Монах улыбнулся.
   - И большего от вас требовать не может, - сказал отец Елисей, - иначе вы бы все стали еретиками. Костел никого не принуждает и многое оставляет на разрешение совести, с которою вы входите в компромиссы.
   Он вздохнул и помолчал.
   - Чего вам нужно от меня? - уже другим тоном сказал он. - Говорите прямо.
   Браницкий опустил глаза.
   - Отец, - внезапно решаясь заговорил он, - вы умеете читать в людских душах; вы знаете, что я несчастлив; я пришел к вам за советом и утешением. Вы знаете, кто я; все мне завидуют, я достиг высшей власти, есть у меня все: и богатство, и уважение людей, и сила большая, какую только может дать свет...
   А здесь (он ударил себя в грудь) - пустота и мука.
   Отец Елисей слушал в задумчивости.
   - Языка моего не поймете, совета моего не послушаете, жизни своей не будете в состоянии изменить, зачем же попусту бросать слова, которые не принесут никому пользы.
   Счастье не там, где вы его искали; вы добились всего, чего желала душа; неужели же вы думаете, что, если теперь будете ударять себя в грудь, дадите денег на монастырь, построите еще костел, а жить будете по-прежнему, то Бог приготовит для вас какое-то особенное счастье и даст его вам, как своему избраннику? Вы думаете, мое дитя, что Бог особенно озабочен судьбой графа Браницкого? Нет - право греха и добродетели одинаково для тебя и для нищего! С тебя только больше спросится, потому что тебе больше дано. То, что тебе кажется твоей привилегией, явится для тебя бременем.
   Гетман слушал, не прерывая ни одним словом.
   - Отец мой! - сказал он, наконец.
   - Не говори ничего, потому что я хорошо знаю, что ты можешь сказать в свою защиту. Вы - не дети Христа, потому что Христос к своим детям предъявляет строгие требования.
   - Значит, вы осуждаете меня и не даете никакой надежды? - сказал гетман.
   - Я не облечен властью от Бога и никого не осуждаю, - возразил монах. - Бог может простить тебя, потому что ты из тех, которые не ведали, что творили.
   - Отец мой! - снова прервал Браницкий. - Вы владеете пророческим даром, это всем известно.
   - У меня нет этого дара, - отвечал монах, - но, глядя на поступки людей и оценивая их, я вижу последствия, безразлично, кто бы не совершал их.
   Гетман в замешательстве умолк; суровые ответы монаха начали уже раздражать его.
   - Вы хотите знать ваше будущее? - с соболезнованием спросил монах. -Бог не без причины скрыл его от вас и от других людей. Вы желаете того, что было бы для вас гибелью, и что сделало бы невыносимою вашу жизнь! Оглянитесь на прошлое и догадаетесь о будущем. Я вам ничего не могу сказать, кроме того, что ваши поступки, это зерна для будущего посева. Господь Бог не сделает для вас исключения, и если вы забросите в душу плевелы, то они не обратятся ради гетмана в пшеницу. Поступки ваши мстят за себя, подумайте об этом!
   - На совести моей нет тяжких грехов, - сказал гетман.
   - А вы думаете, что множество маленьких грехов менее весят, чем тяжелые?
   - Я вижу, что вы сегодня не расположены говорить со мной, - сказал гетман, собираясь уходить, - может быть, другой раз я попаду в более благоприятное время.
   Отец Елисей взглянул на него.
   - Это обычное человеческое рассуждение! Обычное! У меня нет неприязни к вам, бедный человек, напротив, я очень вас жалею, но мое сожаление ничем не поможет.
   - Я знаю, - прибавил он, - вам было бы во сто раз приятнее, если бы я говорил вам не то, что думаю, если бы я сказал вам, что Бог наградит особыми милостями основателя и покровителя стольких монастырей, если бы я прославлял ваши добродетели, курил фимиам вашему тщеславию и как ваш снисходительный исповедник в конфессионале спросил вас: "Чем изволил ясновельможный пан прогневить Бога". Я не могу угощать вас такими речами, и потому отец-настоятель прячет меня в келью, запрещает говорить проповеди с кафедры и выслушивать исповедь кающихся: я больше считаюсь с Богом, чем с ними... К чему же вы пришли сюда? Я могу напоить вас только горечью...
   У Браницкого зашевелилось что-то в душе, и на глазах показались слезы.
   - Я несчастлив, - сказал он, - а вы меня не жалеете.
   - Ошибаетесь, - уже другим тоном возразил монах, - я вас жалею, но бессилен помочь вам. Моя жалость вам не поможет; вы скованы цепями, которые сами на себя надели. А за вами вслед идут ваши дела...
   Сам Бог не может отнять у вас ваше прошлое и то, что исполнилось, обратить в несовершившееся. Вы желали от жизни наслаждений, он вам их дал; у вас были жены, наложницы, любовницы, а между тем вы уйдете из жизни без потомства, последним в своем роде, пустым колосом! У вас была власть, но она может выскользнуть из ваших рук, потому что вы легкомысленно разделили ее между людьми... Да будет милосердие Божие над тобой!
   Гетман стоял с выражением страдания и испуга на лице; это пророчество совсем придавило его.
   - Я не уйду из мира бездетным, - возразил он, - вы ошибаетесь, отец. - Нет, я не ошибаюсь, - сказал монах, - у вас могут быть дети по крови, но они не признают вас, а вы - их... И кто знает, не станут ли они по воле Божией врагами собственного отца...
   В эту минуту гетман, видимо, вспомнил что-то, потому что вздрогнул всем телом и вдруг бросился к выходу, словно убегая от этих угроз, произнесенных с унизительным состраданием. О. Елисей сделал несколько шагов к нему, протягивая руки.
   - Прости мне, дитя мое, - воскликнул он, - я напоил тебя горечью; но чего можно еще ждать от сосуда, полного желчи?
   Браницкий торопливо обернулся и, схватив руку монаха, стал молча целовать ее.
   - Ищи утешения в самом себе, а не во мне. Бог с тобой, Бог с тобой.
   Гетман немного пришел в себя.
   - Но разве чистосердечная исповедь, раскаяние в грехах и добрые дела не могут исправить прошлого?
   - Они могут перетянуть чашу весов, но тяжести не снимут с них, -возразил отец Елисей. - Не думай только, что твое золото и то, что можно купить на него, будут что-нибудь весить на весах ангелов.
   - Нет, только слезы, печаль о содеянных грехах, смирение и покорность...
   Вдали послышался звон монастырского колокола, и отец Елисей прервал свою речь.
   - Настало время молитвы, - сказал он, - для гетмана я не могу забыть Бога; иди с миром!
   Говоря это, он повернулся и медленно со сложенными руками направился к распятию, даже не взглянув на стоявшего у дверей гетмана, который, несколько оправившись от первого впечатления, не спеша вышел из кельи.
   В коридоре его поджидал отец Целестин; с первого же взгляда на гетмана он увидел, что разговор был не из приятных. Но настоятель и не ожидал ничего иного и, желая загладить впечатление, заметил сокрушенным тоном:
   - Какая жалость, что у такого богобоязненного человека такое замешательство в мыслях! Он страшно несдержан, а иногда с амвона позволяет себе такие выражения, которые могли бы сойти за ересь, и потому-то мы должны были запретить ему проповеди. Один раз он до того увлекся, что сказал своим слушателям в костеле: если надо выбирать между домом и костелом, то лучше уж пропустить обедню, чем

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 380 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа