тью. И он, и его жена, не имевшие понятия о том, в каком положении находятся егермейстерша и ее сын, думали найти их в большой нужде и одиночестве, готовыми с благодарностью принять всякую милость. Кунасевич рассчитывал на свою опытность и на деньги, которые он вез с собой.
Когда его огромные сани, в которых кроме высокого и плотного подкомория помещались еще слуга и мальчик для услуг, одетые в старомодные венгерские костюмы, подкатили к крыльцу, Теодор уже приготовился к встрече гостя, цель посещения которого была ему ясна. Но вдова, присутствовавшая при докладе старого шляхтича о том, кто едет, увидя, что сын собирается выйти на крыльцо, сделала ему рукой знак, чтобы он остался.
- Я сама приму его! - сказала она. - Будь спокоен!
Глаза ее засверкали былым огнем, и Теодор, повинуясь ее приказанию, остался в своей комнате.
Егермейстерша запретила и старому шляхтичу выходить на крыльцо, и навстречу гостю вышла старая жена сторожа.
- Госпожа ваша дома? - закричал, не выходя из саней, Кунасевич.
- Должно быть, дома, - равнодушно отвечала женщина.
- А молодой пан? - прибавил он.
- Да, наверное, дома, - все тем же тоном отвечала женщина.
Не добившись ничего больше, так как никто из хозяев не показывался, подкоморий, охая, стал высаживаться из саней при помощи мальчика и слуги. Затем они ввели его в сени, где Кунасевич должен был разоблачиться и снять с себя шубу, меховые сапоги и шарфы, которыми он был укутан. Никто из хозяев не появлялся. Тогда он спросил бабу: куда же ему пройти? И она указала ему на дверь гостиной.
Кунасевич вошел, сопя и отирая заиндевевшие усы; оглядевшись, он увидел на пороге соседней комнаты женщину в черном платке с серьезным и даже суровым лицом, которая произвела на него неприятное впечатление.
- Да будет благословен Иисус Христос! - начал подкоморий не столько из набожности, сколько из желания угодить егермейстерше, о набожности которой он услышал по дороге сюда.
- Во веки веков...
Подкоморий поклонился.
- Исполняется давнишнее желание моего сердца: я могу выразить свое почтение уважаемой егермейстерше и представить ей в своей особе близко с ней связанного и покорного слугу - Петра Кунасевича, мужа Терезы, в девичестве панны Кежгайло.
Вдова сдвинула брови.
- А! - сказала она. - Что же вы здесь, сударь, делаете?
- Как это что делаю? - отвечал несколько смутившийся Кунасевич. -Debitam reverentiam, хотя и поздно. А если и поздно, то не мы в этом виноваты, а покойник, который под угрозой своей немилости запретил нам видеться с вами. Если бы не это...
Егермейстерша взглянула на говорившего таким взглядом, что он должен был опустить глаза.
- О том, что вы умеете говорить и перетолковывать все по-своему, мне давно известно, - сказала егермейстерша, - но все это напрасно. Слова не нужны там, где жизнь говорит за себя. В продолжение стольких лет вы ни разу не вспоминали о нас и не желали нас знать; теперь же, когда покойный отец простил меня, вы хотите примириться с нами, чтобы нас обидеть. Слишком поздно, пан подкоморий!
Кунасевич, совершенно не ожидавший такого энергичного отпора, с минуту стоял, не находя слов для ответа; но удивление не лишило старого плута присутствия духа.
- Милостивая государыня, - начал он, - страдание и горечь не знают меры: поэтому я не принимаю близко к сердцу тех резких выражений, которыми вы меня встретили. Вы, сударыня, несправедливы: покойник взял с нас клятву, что мы не будем иметь отношений с вами; и хоть сердце наше раздиралось, мы должны были подчиняться ему!
- Все это пустые слова, - повторила вдова, - а я скажу вам еще раз: кто не знал нас в несчастье, того мы не хотим знать при изменившихся условиях.
- Милостивая государыня, - отвечал, приняв гордую осанку, подкоморий, - вы можете признавать или не признавать нас как родных, но у нас есть с вами общие дела; следовательно, нам придется быть знакомыми. Это одно, а второе: у нас тоже есть своя честь; если нас оскорбляют, мы умеем отплатить за это. Следует и с этим считаться.
- Для ведения дел мы призовем людей, которые знают в них толк, а мы можем и не встречаться.
Она поклонилась, как бы собираясь уходить или давая ему понять, что ему нечего больше здесь делать. Подкоморий стал пунцовым.
- Милостивая государыня! - повысив голос, воскликнул он. - Так не принимают зятя!
- Иначе я не умею вас принять, потому что это было бы ложью; я не верю во внезапную любовь.
- Да тут вовсе не любовь, а общее дело! - гневно сказал Кунасевич. -Я приехал с самыми лучшими намерениями - помочь вам все устроить, а вы, сударыня, не желаете даже выслушать меня.
- Потому что я знаю, что вы рады были бы воспользоваться моей неопытностью, бедностью и беззащитностью, как вы всю жизнь проделывали это с другими.
Подкоморий рассердился окончательно.
- Вы, сударыня, пользуетесь своим правом женщины, - крикнул он.
- Я говорю, что думаю, - отвечала вдова, - ваша покорная слуга; мое нижайшее почтение!
Кунасевич совсем растерялся: взъерошил свой чуб, вздохнул, словно ему не хватало воздуха; язык не повиновался ему.
- Я советовал бы вам подумать хорошенько, - тоном угрозы сказал он, -над тем, что значит - сделать Кунасевича своим врагом!! Это не шутка, милостивая пани!
- Приятелем моим он все равно не будет, - гордо возразила егермейстерша, - мое нижайшее почтение, сударь.
Подкоморию осталось только одно - удалиться.
- Значит, вы объявляете мне войну? - спросил он.
- Не хочу ни войны, ни союза с вами, - отвечала вдова, медленно удаляясь от него. - Мой сын на службе у князя-канцлера, он найдет у него и покровительство, и добрый совет. Дело ясное, а я с вами не буду вступать ни в какие сделки.
Упоминание о князе-канцлере было неприятно Кунасевичу, потому что он знал, что теперь фамилия везде одерживала верх, следовательно, и ее приверженцам и слугам отдавалось предпочтение перед другими.
- А, значит, - сказал Кунасевич, - я должен удалиться ни с чем? Прекрасно; после такого долгого пути, предпринятого ради восстановления любовного согласия и семейного примирения, retro, не отдохнув и не перекусив, я должен возвращаться домой. Даже и у татар со мной этого не случалось!
Он злобно засмеялся; егермейстерша, еще раз взглянув на него, повернулась и пошла к себе, оставив его в одиночестве. Но не так-то легко было отделаться от настойчивого подкомория. Он постоял, огляделся вокруг, потом присел отдохнуть и, несмотря на явно выраженное хозяйкой желание отделаться от него, и не думал уходить. Было очевидно, что он надеялся на какую-то перемену. Он совершенно не мог понять, как женщина осмелилась выгнать его так breviter, да еще наговорила при этом самых оскорбительных вещей, и все это совершенно безнаказанно...
Между тем вдова, оправившись немного, послала за Теодором, шепнула ему несколько слов и, видя, что подкоморий сидит, даже не помышляя об отъезде, отправила его к нему. Мы уже упоминали о внешности Паклевского, который среди красивейших мужчин своего времени считался самым красивым, имел очень внушительный вид и, побывав при дворе князя, приобрел еще больше лоска и смелости.
Когда Теодор переступил порог комнаты, и подкоморий догадался, что этот гордый панич, должно быть, сын вдовы, он смутился еще больше. При первом взгляде на него он понял, что с ним нелегко будет бороться. Выражение лица Теодора говорило о том, что он твердо решил избавиться от навязчивого посетителя.
Войдя, он слегка наклонил голову.
- К вашим услугам! Чем могу быть полезен? - холодно спросил он.
- Я - Кунасевич, подкоморий, этого достаточно, чтобы объяснить мое присутствие здесь.
Теодор улыбнулся.
- Не имею чести знать! - коротко отвечал он.
- Так, значит и вы, сударь, встречаете меня так же любезно, -воскликнул обиженный подкоморий, - вместо примирения, вы хотите, чтобы мы начали войну?
- Но какое же теперь может быть примирение? - возразил Паклевский. -Мы не знаем дела, не имеем документов и не спешим покончить с ним. Нам неизвестен даже текст завещания.
- Вот именно, - подхватил подкоморий, - я все это и привез с собой. У меня есть копия с завещания, инвентаря и прочее... Мы можем вместе обсудить какие-нибудь неясные пункты; а кто же знает, может быть, завтра я, чтобы глупо протягивать вам руку примирения, захочу подать в суд жалобу и буду протестовать против завещания. И если уж я захочу это сделать, то сделаю, и вам не достанется ничего, ровно ничего!
- Если бы это было возможно, пан подкоморий, - прервал его Теодор, -то я глубоко уверен, что мы не имели бы тогда счастья видеть вас у себя! Да и в конце концов, ну, положим, вам удастся доказать недействительность завещания, ну, что же? Мы, правда, ничего не получим, но, по крайней мере, нам не придется иметь дела с тем, кто столько лет наговаривал на нас и вредил нам.
- Мы! Кто? Я? Жена? Мы наговаривали на вас? - крикнул подкоморий. -Мы вас старались защищать, но старик и слушать ничего не хотел.
- А, если бы я сейчас привел вам свидетеля, который мог бы повторить ваши собственные слова?
Кунасевич побледнел и растерялся.
- Свидетеля! Обманщика, который к вам теперь подлизывается! -заговорил он с возрастающим гневом. - О! О! Ну, значит, мне здесь больше нечего делать! Как постелешь, так и выспишься. Хорошо же! Будьте здоровы! Будьте здоровы!
Он прощался, направляясь к дверям, но на самом деле и не думал уходить: и зло его брало, и стыдно было так уезжать. Он надеялся, что Паклевские опомнятся и вернут его. Уж он не думал даже о собственной выгоде, которая была сопряжена с большими трудностями, но лишь о том, как бы все уладить и исправит свои ошибки.
Теодор, заложив руки в карманы, стоял совершенно спокойно.
Кунасевич хватался за шапку, руки у него дрожали, он мял ее, встряхивал, поднимал кверху и снова опускал, и все никак не мог решиться переступить через порог. Насмешливая холодность, с которой его встретили, и полное равнодушие к его угрозам, казались ему чем-то совершенно непостижимым.
- А! Значит у вас есть уже и копия завещания? - спросил он.
- Нет, у нас ее нет.
- А знаете, что вам назначено?
- Нет, не знаем и не торопимся узнать, - отвечал Теодор.
Подкоморий пожал плечами.
- Что же вы думаете этими увертками и отговорками провести меня, старого воробья? Эге! Так я и поверю, что вы не знаете, что вам завещаны Божишки.
- Я в первый раз слышу об этом от вас, - равнодушно сказал Теодор.
- Но это не может так остаться, - сказал подкоморий.
- Если не может, то и не останется, - отвечал Паклевский.
- Да ну вас ко всем чертям!.. - взвизгнул подкоморий, надевая шапку на уши. - Юзька, давай сапоги!
И он бросился в сени. Но мальчик ушел куда-то погреться, и подкоморий, выйдя на крыльцо, долго кричал во все горло, призывая его; в это время взгляд его нечаянно упал на стоявшего в противоположном конце сеней дворецкого, приехавшего из Божишек; сложив руки на груди, он не выражал ни малейшего желания прийти на помощь гостю.
Вид этого приезжего многое объяснил подкоморию: он кивнул головой.
Между том Юзек, не предполагая, чтобы его пан мог так быстро покончить все свои дела здесь, уже успел раздеться и отвел коней в конюшню. Люди подкомория, встречавшие во всех самых богатых усадьбах радушный прием, не церемонились в этом бедном фольварке. Коней распрягли и собирались кормить; а когда Юзек помог одеться ругавшемуся на чем свет стоит пану, сам оделся и побежал за санями, кучер долго не хотел верить ему и не запрягал коней.
Кунасевич, сидя на лавке на крыльце, болтал что-то про себя, плевался, проклинал, посылал кому-то угрозы, но к своему огорчению не имел даже зрителей, кроме старой бабы, выглядывавшей из кухни.
В первый раз в жизни его планы разбились об упорство женщины. Что скажет жена и люди, когда разнесется весть, что славного старого волка наконец провели!
Если бы не стыд, подкоморий просто заплакал бы от злости. В это время подъехали сани с его людьми, такими же рассерженными, как он сам. Кунасевич сказал себе:
- Теперь они меня узнают! Теперь уж я начну процесс! Разорю их, доведу до горя и отчаяния, и хотя бы самому пришлось лишиться всего, покажу им, как бороться с Кунасевичем! Увидят они у меня! Что ж? Они сами этого хотели!
Он уселся в сани, и так как кони были сильно загнаны, приказал ехать в Хорощу, чтобы там отдохнуть.
Но все складывалось против него. В гостинице, куда он заехал на отдых, остановился и как раз переодевался шляхтич, присланный из Вильны князем-воеводой. Это был некий Подбипента, которого Кашиц, чудзиновский староста, посылал с разными поручениями, ценя в нем находчивость и ловкость.
Подбипента ехал в Белосток, надеясь застать там князя, и в Хороще менял свой дорожный костюм на более нарядный. А так как на постоялом дворе была только одна комната, то они волей-неволей должны были познакомиться и поделиться ею.
Подкоморий не открыл ему, куда и зачем он едет. Но Подбипента и сам догадался в виду близости Белостока, что проезжий принадлежал к лагерю гетмана и воеводы, и что его можно было считать своим. Вместе они выпили водочки, и завязалась беседа о том, что делается.
Подбипента не хотел, да и не мог после водки скрыть то, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. По природе это был человек осторожный и знал, с кем можно быть откровенным.
На вопрос: что нового? - он горячо заговорил:
- Плохо, чрезвычайно плохи наши дела! Фамилия забирает все больше власти, и разве только слепые не замечают, что они со своим стольником выиграют дело, а мы - или будем вынуждены сдаться, или они нас раздавят без остатка. К чему утешать себя праздными фантазиями? У них и войска императрицы, и сильная партия в стране, и разум; а мы - накричим, нашумим - а толку никакого.
Подкоморию, который хорошо помнил, что Паклевский состоял при дворе канцлера, было неприятно поверить в такое неблагоприятное для него положение вещей.
- Да, помилуйте! - воскликнул он. - За гетманом стоит все коронное войско, у Радзивилла - несколько тысяч милиции, Потоцкие, Любомирские, Огинские - что же перед ними фамилия?
- Фамилия поддерживает своих кандидатов на всех сеймиках, во всех округах, - сказал Подбипента. - Князь-воевода слеп и не видит опасности -развлекается да угощается; гетман стар и слаб... А мы, что стоим за их плечами, - если они упадут - будем отданы в жертву неприятелю.
Так бывало всегда и так будет и теперь, что паны выкрутятся, а мы, бедняки, попадемся.
Подкоморий опечалился; он хорошо знал, что значит власть сильных, и мог опасаться, как бы Паклевский не преследовал его так, как он когда-то угнетал других в трибунале, когда имел за собой протекцию.
Подбипента, надевая пояс, прибавил грустно:
- Вот везу я эти ominosa verba князю-воеводе; мне не для чего скрывать и умалчивать...
Я знаю, что будет. Пан Богуш покачает головой, князь выстрелит из пистолета и гаркнет во все горло, гетман пожмет плечами, а на другой день они опять соткут какие-нибудь надежды из паутины и скажут, что Подбипенте все это приснилось...
Ничто не поможет, если нечем помочь.
После отъезда шляхтича, подкоморий, расхаживая по комнате, что-то долго обдумывал и давал себе выговоры за то, что не был достаточно терпелив во время переговоров; ему казалось теперь, что надо попытаться каким-нибудь способом еще попытать счастья; тут он вдруг припомнил отца Елисея у доминиканцев и, хотя ни разу в жизни не видел его, но решил воспользоваться своим свойством с ним и выразить ему свое почтение, а в то же время попробовать - нельзя ли сделать его посредником.
Было еще не поздно; отдохнув немного, подкоморий направился в монастырь. Но, когда он попросил провести себя к ксендзу Елисею, пришлось обратиться за разрешением к настоятелю, так как никто здесь не знал подкомория. Отец Целестин, расспросив подробно приезжего и дав ему понять, что святой человек отличается некоторою резкостью и странностями, позволил ему пройти в его келью. Это был час, когда старец кормил своих воробьев; увидев входившего к нему незнакомого человека, он закрыл окно и сделал несколько шагов навстречу гостю.
- Проезжая через Хорощу, я счел бы грехом со своей стороны, - сказал подкоморий, - если бы не пришел поклониться святому отцу... Я горжусь тем, что меня связывают с вами кровные узы.
- Дитя мое, - отвечал отец Елисей, - у меня нет другого родства, кроме Отца в небе и братьев-доминиканцев на земле.
Подкоморий поцеловал ему руку.
- Я женат на Терезе Кежгайло, - сказал он.
- На здоровье, мое дитя, - отвечал отец Елисей.
Разговор не клеился; подкоморий не без основания догадался, что отец Елисей, очевидно, поддерживал отношения с Паклевскими и был предубежден против него.
- Кроме того, что я хотел поклониться вашему преподобию, - сказал он, - я приношу вам жалобу на прием, сделанный мне Паклевскими, от которого у меня сердце разрывается.
- Как же это так? - спросил старик.
- Они знать меня не хотят и даже не разговаривают со мной.
- А раньше вы были знакомы? - спросил монах.
- Мы и не могли быть знакомы, - сказал подкоморий, - свято соблюдая заповедь Божию, я должен был слушаться воеводича как отца; а он не позволял нам встречаться.
- Боже мой! - заметил отец Елисей. - Как же приятно слышать о таком послушании заповеди и родительской власти! Вот-то, верно, болело у вас сердце!
Подкоморий вздохнул.
- Скажу вам правду, ваше преподобие: как только покойный закрыл глаза, я летел сюда как одержимый, чтобы с открытым сердцем протянуть им руку! И что же? Паклевская приняла меня с презрением, а сын ее - как чужого. Даже говорить не желал. Я уехал от них в слезах...
Бедняга вытер сухие глаза. Отец Елисей слушал и смотрел.
- Это нехорошо вышло, - сказал он.
- А нельзя ли уговорить их, чтобы они одумались? - сказал подкоморий. - Если они меня не хотят слушать, то, может быть, голос святого капеллана...
Он еще раз поцеловал его руку. Отец Елисей улыбался.
- Мой голос, - сказал он, - не много значит в мирских делах, да к тому же я, как чужой им, могу заблуждаться. Думается мне вот что: Беата, сестра вашей жены, долгие годы жила в отчуждении от семьи и терпела нужду; дайте ей доказательство вашей любви - не в словах, а на деле, - это заставит ее одуматься, она, наверное, ничего от вас не примет, но должна будет признать, что вы относитесь к ней по-братски.
- А если примет? - живо и неосторожно промолвил подкоморий.
На этот раз старик рассмеялся громко.
- Отец мой, - объяснил Кунасевич, - у нее только один сын и то такой, что для него свет не будет темен; а у меня четверо заморышей, и все такие худые, несчастные, которым нужно что-нибудь оставить, потому что они сами ничего не сумеют заработать... Но, в конце концов, дорогой отец, - что важно? Дело - делом, пусть люди судят, а правительство утверждает приговор; но ведь мне всего важнее любовь и мир, да добрый пример...
- Это все очень хорошо, - сказал отец Елисей, - ну, так что же?
- Я обращаюсь, отец, к вашему заступничеству, чтобы мне не вернуться со стыдом, - горячо заговорил Кунасевич, - вот я вернусь домой, жена придет в отчаяние...
Старец задумался.
- Хорошо, я помирю вас и выпрошу вам прощенье, потому что вы виноваты, - сказал он неторопливо, - но вы дайте мне письменное обещание, что ни в чем не будете противиться воле покойного.
- Письменное обещание? Собственноручно? - возразил подкоморий. - Я? Scripta manet, отец! Ты хочешь, чтобы я связал себя собственноручной подписью? Во имя Отца и Сына! Да за кого же вы меня принимаете? Хе, хе! Вся эта речь, произнесенная совершенно изменившимся тоном, обнаруживала ясно, что подкоморий совсем не знал отца Елисея и относился к нему, как к обыкновенному человеку, с которым можно было разговаривать по-человечески.
Старец поднял руки.
- Сколько тебе лет? - спросил он.
Подкоморий стоял молча, не понимая цели вопроса.
- Лет? Мне? Praeter propter, метрику сожгли, но известно, что я родился при Саксонце; полвека с лишком на моих плечах.
- А сколько думаешь еще прожить? - сказал ксендз.
Этот второй вопрос окончательно огорошил Кунасевича.
- Это воля Божья. Кто же знает, сколько кому предназначено...
- Судя по-человечески, тебе, дитя мое, осталось прожить десяток-два, - сказал отец Елисей, - но как же ты заботишься, чтобы озолотить этот остаток жизни, не думая о вечности? Боишься собственноручного заявления, готов судиться, чтобы урвать что-нибудь для себя и детей, и не побоишься взвалить тяжесть на душу, лишь бы мошна была полна. Ох, бедный ты мой!
Он сложил руки.
- Дорогой отец, - сказал подкоморий, - я пришел сюда не для проповеди, а за помощью и советом.
- Я и даю тебе совет, как могу: заботься больше о душе, чем о мошне. Говоря это, он повернулся к чирикавшим воробьям.
- Вот эти негодники, - сказал он, - стоит только бросить им зерно, как они сейчас же в драку. Взгляни-ка, сударь. Это совсем как у людей! Кунасевичу вовсе не хотелось смотреть на воробьев; он только теперь начинал понимать, почему настоятель называл старца чудаком.
- Признаюсь вам, ваше преподобие, - заговорил он, потеребив себя за чуприну, - что я шел к вашему преподобию с приятной надеждой, как к духовному лицу святой жизни, что вы во имя Христа помирите нас, а вы...
- Да, ты хотел, чтобы я во имя Христа велел вам поцеловаться, чтобы тебе удобнее было укусить! Эге!
Кунасевич жалобно простонал: - Весь мир осуждает меня!
- Покажи же всему миру, что они неправильно судят, - сказал отец Елисей. - Ты пришел ко мне, считая меня добродушным простаком, погруженным в мысли о небесном, пришел за тем, чтобы с моею помощью опутать невинных. Разве так хорошо делать? Ведь мы же знаем тебя!
- Ну, это уж слишком! - выговорил подкоморий, пятясь от него.
- Нет, этого еще мало, - разгорячившись, сказал отец Елисей. - Господь Бог научил меня читать в людских сердцах: дела твои свидетельствуют о беспокойстве, которое тебя привело ко мне, и о том, что ты грешен, несправедлив в том, что делаешь, а хочешь, чтобы слуга Божий помогал тебе и загораживал собой!
Ступай в конфессионал, на исповедь, на покаяние, старый, закоренелый грешник! Бог с тобой! Я лучше останусь с воробьями.
И, указав ему на двери, отвернулся к окну.
Подкоморий смутился до такой степени, что не нашел ответа; пробормотав что-то, он хотел объясниться, потом махнул рукой, оглядел келью и, не прощаясь, вышел вон.
Очутившись за порогом, он отер со лба холодный пот, а отец Целестин весело приветствовал его.
- Ну, что же, старичок? Как он вас принял?
- Как принял? Как? - рассердился подкоморий. - Очень хорошо, нечего сказать!
И он пошел к выходу.
- Не принимай этого слишком к сердцу, - прибавил настоятель, - это чудак, но святой человек.
Кунасевич уже не слушал утешений и выбежал из монастыря до того взбешенный, что когда на постоялом дворе слуги стали спрашивать его, останется ли он ночевать или хочет ехать дальше, он не знал, что ответить, и послал всех к черту.
Спал он плохо и всю ночь обдумывал план мести. На рассвете он вскочил и приказал запрягать лошадей, чтобы как можно скорее возвращаться домой. Благодаря хорошему санному пути, он очень быстро проехал расстояние, отделявшее его от дома. По дороге он успел все обдумать и успокоиться, а когда жена, не ожидавшая его так скоро, вышла к нему навстречу, расспрашивая, что случилось, он спокойно отвечал, что с этими упрямцами ничего нельзя было поделать.
Отдохнув один день дома, подкоморий снова собрался в дорогу и пропадал целую неделю. А вернувшись, объявил жене, что завещание недействительно, потому что написано стариком под чужим влиянием и в болезненном состоянии, и потому он уж начал хлопоты о том, чтобы отменить его.
Никогда, может быть, в жизни подкоморий не обнаруживал большей энергии и не применял всех средств, необходимых для успеха дела. Прежде всего, он отправился к одному из предводителей партии, стоявшей на стороне фамилии, и предложил ему свои услуги взамен поддержки его процесса по делу о наследстве. Подкомория знали здесь и ценили его ловкость, поэтому перебежчик был встречен радушно, как ценный союзник.
Был вынесен приговор: признать завещание недействительным, а тем временем подкоморий, собрав у себя и подготовив шляхту, напал однажды ночью на Божишки и занял их, а попутно и другие фольварки.
Прежде чем Теодор успел выбраться из дома в Божишки, ему дали знать, что понадобилось бы несколько сот вооруженных людей, чтобы отобрать их у Кунасевича.
Князь-канцлер, к которому он обратился с просьбой о помощи, приказал ответить ему, что надо переждать; он хорошо знал о состоявшемся соглашении, девизом которого было: рука руку моет - но его гораздо больше интересовали депутаты и исход сеймиков, чем судьба фаворита, которому он приказал возвращаться в канцелярию.
Подкоморий имел перед Паклевскими еще то преимущество, что он мог щедро сыпать деньгами, тогда как они не имели лишнего гроша для ведения дела. Правда, юристы, с которыми они советовались, уверяли их, что в конце концов завещание будет признано, и они выиграют дело; но процесс мог затянуться на многие годы, а тем временем подкоморий сидел бы себе в Божишках и извлекал бы из имения все выгоды.
Так рассеялись великие и блестящие надежды егермейстерши, которые вернули ее к жизни, а теперь она снова погрузилась в уныние, близкое к отчаянию... Теодор, не решаясь оставить ее одну в таком состоянии, писал князю-канцлеру, извиняясь и прося продлить ему отпуск. Ему приходилось ходить к юристам, собирать документы, делать выписки из актов и расходовать последние гроши на то, чтобы получить дедовское наследство.
В таком положении находилось это несчастное дело, о котором уже говорили повсюду, когда в Борку неожиданно появился давно туда не заглядывавший доктор Клемент.
Он только случайно был в Белостоке, откуда намеревался вскоре вернуться в Варшаву.
Теодор, который ездил в поле взглянуть на озимые, как они выходят из земли, встретил его по дороге.
- А я еду к вам, - сказал Клемент, - я слышал, что вы с высоты снова упали в бездну. Я еду не для того, чтобы выразить сожаление, но с предложением помочь. От вас зависит принять его или отклонить.
Теодор вопросительно взглянул на него.
- Я уверен, что гетман охотно поможет вам вернуть захваченное у вас имение и переговорить с этим разбойником...
- Поговорите с моей матерью, - сказал Теодор, - я не решусь ничего делать без нее.
Когда они приехали в усадьбу, Клемент поздоровался со вдовой и тотчас же сказал ей, что приехал ее навестить, потому что слышал, что она чувствовала себя нездоровою.
- От моей болезни, - отвечала вдова, - меня вылечит только смерть! Оставьте меня в покое с вашими лекарствами.
- Может быть, вам помогла бы и уверенность в будущем вашего сына, не правда ли? - прибавил Клемент.
Она не ответила на это.
- Этот несчастный процесс мучает вас, - говорил француз. - А есть простой способ закончить его.
Егермейстерша бросила на него быстрый взгляд.
- Какой?
- Принять помощь гетмана! - закончил Клемент.
- Гетмана? Нам? Мне? - отвечала Беата, гордо подняв голову. - Ни за что на свете! Скорее погибну! Принять помощь от этого человека - это все равно, что получить пощечину!
Она вскочила с места и, не прощаясь с доктором, вышла из комнаты. Доктор не решился настаивать на своем предложении; он вышел на крыльцо и уехал опечаленный.
Теодор крепко пожал ему руку на прощание.
- Я был в этом уверен! - тихо сказал он.
Для Теодора настали тяжелые дни; на его неопытные плечи свалилась тяжесть, которую трудно было нести, даже обладая большим мужеством. Мать молилась, плакала, и, желая помочь ему советом, выдумывала всевозможные проекты, невыполнимые на практике, чего она не могла понять, и с нетерпением требовала осуществления их в жизни.
Надо было с одной стороны следить за процессом с непримиримым Кунасевичем, который умел пользоваться всякими случайностями, а с другой стороны позаботиться о том, чтобы не утратить своего места и расположения у князя-канцлера, и в то же время успокаивать и утешать мать.
Так как от канцлера постоянно приходили письма с требованием возвращения, а на ответные письма Теодора с просьбами о продлении отпуска там, по-видимому, не обращали никакого внимания, то егермейстерша решительно заявила сыну, что ему необходимо хоть на несколько дней съездить в Варшаву и лично сообщить канцлеру о своем положении.
Теодор, видя увеличивающуюся слабость матери, под различными предлогами откладывал свой отъезд, но, наконец, подчиняясь ее настояниям, решил ехать, чтобы вернуться в самом непродолжительном времени. Как раз в это время началась отвратительная осенняя распутица, и Теодору пришлось ехать верхом в сопровождении только одного мальчика-слуги и с небольшим багажом. Он рассчитал заранее место и время остановок и выбрал кратчайший путь.
Несмотря на плохие дороги, размытые дождями, и на горячее время, привязывавшее шляхту к своим домам, на проезжей дороге было большое оживление. Уже по внешнему виду страны видно было, что она переживает период напряжения всех сил и борьбы. Некоторые шляхтичи ехали в столицу, другие - на сеймиковые предвыборные собрания в города своих округов. С одной стороны собирались сторонники гетмана и Радзивилла, с другой -приверженцы фамилии. Нередко на проезжей дороге или на постоялых дворах встречались представители двух неприятельских лагерей, часто находившиеся в родстве между собой, но расходившиеся в своих политических воззрениях, начинались горячие споры, и дело доходило иногда до сабель...
Теодор всячески старался избегать этих шумных собраний, чтобы не быть втянутым в спор. С первого же взгляда ему стало очевидно, что сила была на стороне фамилии, а друзья гетмана были не уверены в себе и держались недружно.
Приехав в Варшаву, он тотчас же явился во дворец к канцлеру, которому дали знать о возвращении беглеца. Князь думал, что он вернулся окончательно, приказал позвать его к себе и прежде всего начал с выговоров.
- Что же вы там, сударь, застряли? Хорошо amanuensis, нечего сказать! Поехал на две недели, а сидит два месяца! Двум богам служить нельзя; а такой службы не понимаю... И не допускаю.
- Ваше сиятельство, - отвечал Теодор, - со мной случилось то, чего я не мог предвидеть. Мать моя опасно больна, а я не могу ее оставить. Дед мой умер недавно, и хотя он оставил самое легальное завещание, мое имение взяли захватом.
- Кто? Где? - воскликнул канцлер.
- Я уже писал об этом вашему сиятельству: подкоморий Кунасевич, -сказал Теодор.
- А! Этот мне нужен! - прервал его канцлер. - И я не могу пожертвовать общественным интересом для вашего частного дела.
- Но мне нанесли обиду, которая требует отмщения. Произошло превышение власти...
- Но ведь все это только временное, - сказал канцлер, - в свое время справедливость возьмет верх, а пока вы должны потерпеть. Наследство в руках подкомория...
- Но моя мать! Моя мать, - с тоской выговорил Теодор.
- Да будьте же благоразумны! - крикнул канцлер, - нельзя же достигнуть всего сразу...
Паклевский по старому патриархальному обычаю склонился до самых колен князя канцлера.
- Сжальтесь же, ваше сиятельство, не надо мной, а над моей бедной, больной матерью.
Князь вскочил с места и крикнул с раздражением:
- А я прошу вас, сударь, запастись разумом и терпением! Придет время, разберем и твое дело.
- А я между тем терплю убытки и потери, которых никто не в состоянии мне возместить, - вскричал Теодор.
Канцлер вздернул плечами.
- Оставь меня в покое. Теперь не время думать об этом... Иди в канцелярию и займись просмотром корреспонденции.
Паклевский не двигался с места.
- Я приехал только с поклоном к вашему сиятельству и с просьбой продолжить мой отпуск; моя мать больна.
Услышав это, князь с раздражением бросил на стол бумаги, которые он держал в руках, отвернулся и крикнул повелительно и гневно:
- Даю тебе, сударь, не только отпуск, но и полную отставку. Прошу оставить меня.
Теодор, пораженный таким результатом разговора, означавшим утрату княжеской милости, с минуту стоял, как окаменелый: канцлер сердито и нетерпеливо перелистывал бумаги, из которых несколько упало на пол; Паклевский инстинктивно нагнулся, поднял их и положил на стол. Князь повернул к нему свое лицо, пылавшее гневом.
- Жаль мне вас, сударь, - порывисто воскликнул он, - но двум богам нельзя служить. Это невозможно!
- Ваше сиятельство, - отвечал Паклевский, которому придала смелость безвыходность его положения, - как бы я ни был предан вашему сиятельству, но не могу принести в жертву службе мою мать. Пусть Бог будет мне судьей. Князю взглянул на него и смягчился.
- Ну, так поезжай к матери, - сказал он, - а когда она поправиться, чего я ей желаю и на что надеюсь, возвращайся, не теряя времени, сюда ко мне. Мать имеет более прав, чем я. Возьми из кассы пятьдесят дукатов, -прибавил он, - и не трать времени понапрасну.
Теодор, поцеловав князю руку, хотел уже уходить, но тот бросил ему на стол пачку писем и сказал:
- Хоть эти отправь мне сегодня, а потом поезжай к матери.
Таким образом, несмотря на всем известную суровость князя, Теодору удалось счастливо избегнуть его немилости. Весь остаток дня и часть ночи Паклевский посвятил на писание ответных писем, которые он снес князю и получил полное одобрение; а на другой день утром он уже ехал домой... Теодор проехал через всю многолюдную и шумную столицу, в которой не осталось ни одного свободного уголка, не замечая никого и ничего. Правда, ему очень хотелось узнать что-нибудь о старостине или генеральше и увидеть Лелю; но нельзя было медлить, надо было скорее ехать в Борок.
В течение этих немногих дней егермейстерша, предоставленная сама себе и своим тревожным мыслям, от слез и огорчения расхворалась еще больше, и когда сын вернулся, она лежала в постели с кашлем и лихорадкой. Его приезд заставил ее подняться, но под вечер она снова слегла.
Не будучи уверен в том, уехал ли доктор Клемент в Варшаву или остался еще в Белостоке, Теодор на другой же день поехал верхом в Хорощу узнать о нем и был очень обрадован, узнав, что он только что приехал недели на две. Он послал к нему еврейчика с просьбой навестить его больную мать.
Клемент приехал в тот же день, но в качестве гостя, приехавшего просто повидать своих друзей. Егермейстерша лежала в постели.
- А что же это вы, сударыня, хвораете? - с напускной веселостью заговорил француз, присаживаясь на кровать. - Что это с вами? Весенний катар?
Он выслушал ее, прописал тепло и отдых, а главное - хорошее настроение и, по возможности, удаление от всего, что тревожит. Лекарство, которое все доктора, словно в насмешку, прописывают пациентам.
Когда они вышли потом вместе с Паклевским на крыльцо, доктор нахмурился и на вопрос сына отвечал озабоченно:
- Опасности нет, нет даже болезни, но мало жизни, силы исчерпаны, а я тут ничего поделать не могу, разве Бог поможет... Это может тянуться долго, но облегчить положение трудно. Надо стараться оберегать ее от излишних волнений.
После этого доктор заговорил о делах гетмана и в первый раз признался, что желал бы для него примирения с фамилией, потому что нельзя рассчитывать на какой-либо успех.
- Но у вас есть для этой цели самый лучший в свете посредник в особе пани гетманши, - сказал Теодор. - Кому же, как не ей, удобнее всего поговорить с дядями, с двоюродными сестрами и даже со стольником?
- Да, это правда, - сказал доктор, - но я все же хотел бы, чтобы примирение это совершилось при мужском посредничестве. Женщины ничего не умеют делать наполовину, а тут уж в силу необходимости обе стороны должны будут пойти на половинные уступки.
- Я не могу судить об этом, - отвечал Паклевский, - но, насколько я могу заключить по известным мне фактам, фамилия не удовлетворится половинными уступками. Возможность соглашения уже запоздала, и теперь фамилия потребует от гетмана безусловного присоединения к партии...
Доктор взглянул на него.
- Неужели же наши дела так уж плохи? - спросил он.
- Я ничего не знаю; это мое личное и, может быть, неправильное суждение, - закончил Теодор. - Насколько я мог заключить, зная характер канцлера, который стоит во главе партии, от него нельзя ждать ни малейшей уступки.
- А русский воевода? - подхватил доктор.
- И воевода так же, как и вся семья, добровольно подчинился руководству канцлера: поэтому он сам от себя не начнет никаких действий. Клемент печально опустил голову.
Прекраснейшая весна протекала самым печальным образом для Паклевского: он сидел над актами процесса, или, посидев около матери, целые часы проводил на крыльце, смотря на лес или слушая воркование голубей.
Не с кем было перекинуться словом. Короткие визиты к отцу Елисею не приносили облегченья; старец за всеми преходящими радостями жизни видел всегда черную бездну печального конца всех вещей.
Среди этой пустоты жизни Теодор думал иногда о Леле, но воспоминание о ней приходило и уходило, как свет молнии.
Однажды, когда он сидел, по обыкновению, на крыльце и скучал, заглядевшись на лес, послышался конский топот, и у ворот показался всадник на коне, совершенно не знакомый Теодору. Шляхтич был очень худ, высок, слегка сгорблен, усы у него начинали уже седеть; он сидел на крепком гнедом коне с ременной сбруей и ехал совершенно один, даже без слуг. Заметив его нерешительность и думая, что он заблудился, Теодор подошел к воротам, а всадник, с большим любопытством приглядывавшийся к Теодору, тотчас же слез с коня. Прежде чем они заговорили, они уже почувствовали симпатию друг к другу. У приезжего шляхтича, несмотря на то, что он был уже стар и некрасив, было что-то очень привлекательное в выражении рта и во всем лице, исполненном доброты.
Когда Паклевский подошел к нему, он также сделал навстречу к нему несколько шагов и, не спуская с него взгляда, заговорил таким же ласковым голосом, как ласково было выражение его рта:
- Прости меня милостивый пан и брат, что я являюсь к тебе незванным гостем и беспокою тебя. Смешно признаться, но я - заблудился!!
Он выговорил это в такой добродушной простоте, что можно было поверить ему, если бы слабый румя