Перевод М. Клягиной-Кондратьевой
OCR Кудрявцев Г.Г., 2001.
The Battle Of Life - 1846
Давным-давно, все равно когда, в доблестной Англии, все равно где, разыгралась жестокая битва. Разыгралась она в долгий летний день, когда, волнуясь, зеленели немало полевых цветов, созданных Всемогущей Десницей, чтобы служить благоуханными кубками для росы, почувствовали в тот день, как их блестящие венчики до краев наполнились кровью и, увянув, поникли. Немало насекомых, подражавших своей нежной окраской безобидным листьям и травам, были запятнаны в тот день кровью умирающих людей и, уползая в испуге, оставляли за собой необычные следы. Пестрая бабочка уносила в воздух кровь на краях своих крылышек. Вода в реке стала красной. Истоптанная почва превратилась в трясину, и мутные лужицы, стоявшие в следах человеческих ног и конских копыт, отсвечивали на солнце тем мрачным багровым отблеском.
Не дай нам бог видеть то, что видела луна на этом поле, когда, взойдя над темным гребнем дальних холмов, неясным и расплывчатым от венчавших его деревьев, она поднялась на небо и взглянула на равнину, усеянную людьми, которые лежали теперь, неподвижные, лицом вверх, а некогда, прижавшись к материнской груди, искали взглядом материнских глаз или покоились в сладком сне! Не дай нам бог узнать те тайны, которые услышал зловонный ветер, проносясь над местом, где в тот день сражались люди и где той ночью царили смерть и муки! Не раз сияла одинокая луна над полем битвы, и не раз глядели на него со скорбью звезды; не раз ветры, прилетавшие со всех четырех стран света, веяли над ним, прежде чем исчезли следы сражения.
А они не исчезали долго, но проявлялись лишь в мелочах, ибо Природа, которая выше дурных человеческих страстей, скоро вновь обрела утраченную безмятежность и улыбалась преступному полю битвы, как она улыбалась ему, когда оно было еще невинным. Жаворонки пели над ним в высоте; ласточки носились взад и вперед, камнем падали вниз, скользили по воздуху; тени летящих облаков быстро гнались друг за дружкой по лугам и нивам, по лесу и брюквенному полю, но крышам и колокольне городка, утонувшего в садах, и уплывали в яркую даль, на грань земли и неба, где гасли алые закаты. На полях сеяли хлеб, и он поспевал, и его убирали в житницы; река, некогда багровая от крови, теперь вертела колесо водяной мельницы; пахари, посвистывая, шагали за плугом; косцы и сборщики колосьев спокойно занимались своей работой; овцы и волы паслись на пастбище; мальчишки кричали и перекликались в полях, отпугивая птиц; дым поднимался из деревенских труб; воскресные колокола мирно позванивали; старики жили и умирали; робкие полевые животные и скромные цветы в кустарниках и садах вырастали и гибли в положенные для них сроки; и все это - на страшном, обагренном кровью поле битвы, где тысячи людей пали в великом сражении.
Но вначале среди растущей пшеницы кое-где виднелись густо-зеленые пятна, и люди смотрели на них с ужасом. Год за годом появлялись они на тех же местах, и было известно, что на этих плодородных участках множество людей и коней, погребенных вместе, лежат в удобренной их телами земле. Фермеры, пахавшие эти места, отшатывались при виде кишевших там огромных червей, а снопы, сжатые здесь, много лет называли "снопами битвы" и складывали отдельно, и никто не запомнит, чтобы хоть один такой "сноп битвы" положили вместе с последними собранными с полей снопами и принесли на "Праздник урожая". Долго еще из каждой проведенной здесь борозды появлялись на свет божий осколки оружия. Долго еще стояли на поле битвы израненные деревья; долго валялись на местах ожесточенных схваток обломки срубленных изгородей и разрушенных стен; а на вытоптанных участках не росло ни травинки. Долго еще ни одна деревенская девушка не решалась приколоть к волосам или корсажу цветок с этого поля смерти, - даже самый красивый, - и спустя многие годы люди все еще верили, что ягоды, растущие там, оставляют неестественно темные пятна на срывающей их руке.
И все же годы, хоть и скользили они один за другим так же легко, как летние облака по небу, с течением времени уничтожили даже эти следы давнего побоища и стерли в памяти окрестных жителей предания о нем, пока не стали они как старая сказка, которую смутно вспоминают зимним вечером у камелька, но с каждым годом забывают все более. Там, где полевые цветы и ягоды столько лет росли нетронутыми, теперь были разбиты сады, выстроены дома, и дети играли в войну на лужайках. Израненные деревья давным-давно пошли на дрова, что пылали и трещали в каминах, и наконец сгорели. Темно-зеленые пятна в хлебах были теперь не ярче, чем память о тех, кто лежал под ними в земле. Время от времени лемех плуга все еще выворачивал наружу куски заржавленного металла, но никто уже не мог догадаться, чем были когда-то эти обломки, и нашедшие их недоумевали и спорили об этом между собой. Старый, помятый панцирь и шлем уже так давно висели в церкви над выбеленной аркой, что дряхлый, полуслепой старик, тщетно стараясь рассмотреть их теперь в вышине, вспоминал, как дивился на них еще ребенком. Если б убитые здесь могли ожить на мгновение - каждый в прежнем своем облике и каждый на том месте, где застигла его безвременная смерть, то сотни страшных изувеченных воинов заглянули бы в окна и двери домов; возникли бы у очага мирных жилищ; наполнили бы, как зерном, амбары и житницы; встали бы между младенцем в колыбели и его няней; поплыли бы по реке, закружились бы вокруг мельничных колес, вторглись бы в плодовый сад, завалили бы весь луг и залегли бы грудами среди стогов сена. Так изменилось поле битвы, где тысячи и тысячи людей пали в великом сражении.
Нигде, быть может, оно так не изменилось, как там, где лет за сто до нашего времени, рос небольшой плодовый садик, примыкавший к старому каменному дому с крыльцом, обвитым жимолостью, - садик, где в одно ясное осеннее утро звучали музыка и смех и где две девушки весело танцевали друг с дружкой на траве, а несколько деревенских женщин, стоя на приставных лестницах, собирали яблоки с яблонь, порой отрываясь от работы, чтобы полюбоваться на девушек. Какое это было приятное, веселое, простое зрелище: погожий день, уединенный уголок и две девушки, непосредственные и беспечные, танцующие радостно и беззаботно.
Я думаю, - и, надеюсь, вы согласитесь со мной, - что, если б никто не старался выставлять себя напоказ, мы и сами жили бы лучше, и общение с нами было бы несравненно приятнее для других. Как хорошо было смотреть на этих танцующих девушек! У них не было зрителей, если не считать сборщиц яблок на лестницах. Им было приятно доставлять удовольствие сборщицам, но танцевали они, чтобы доставить удовольствие себе (по крайней так казалось со стороны), и так же невозможно было не восхищаться ими, как им - не танцевать. И как они танцевали!
Не так, как балетные танцовщицы. Вовсе нет. И не так, как окончившие курс ученицы мадам Такой-то. Ни в какой степени. Это была не кадриль, но и не менуэт даже не крестьянская пляска. Они танцевали не в старом стиле и не в новом, не во французском стиле и не в английском, но, пожалуй, чуть-чуть в испанском стиле, - хоть сами того не ведали, - а это, как мне говорили, свободный и радостный стиль, и его прелесть - в том, стук маленьких кастаньет придает ему характер обаятельной и вольной импровизации. Легко кружась друг за дружкой, девушки танцевали то под деревьями сада, то опускаясь в рощицу, то возвращаясь на прежнее место, казалось, что их воздушный танец разливается по солнечному простору, словно круги, расходящиеся по воде. Их распущенные волосы и развевающиеся юбки, упругая трава под их ногами, ветви, шелестящие в утреннем возне, яркая листва, и пятнистые тени от нее на мягкой юной земле, ароматный ветер, веющий над полями и охотно вращающий крылья отдаленной ветряной мельницы, - словом, все, начиная с обеих девушек и кончая далеким пахарем, который пахал на паре коней, так отчетливо выделяясь на фоне неба, точно им кончалось все в мире, - все, казалось, танцевало.
Но вот младшая из танцующих сестер, запыхавшись и весело смеясь, бросилась на скамью передохнуть. Другая прислонилась к ближнему дереву. Бродячие музыканты - арфист и скрипач - умолкли, закончив игру блестящим пассажем, - так они, вероятно, желали показать, что ничуть не устали, хотя, сказать правду, играли они в столь быстром темпе и столь усердствовали, соревнуясь с танцорками, что не выдержали бы и полминуты дольше. С лестниц пчелиным жужжанием донесся гул одобрения, и сборщицы яблок, как пчелы, снова взялись за работу.
Взялись тем усерднее, быть может, что пожилой джентльмен, не кто иной, как сам доктор Джедлер (надо вам знать, что и дом и сад принадлежали доктору Джедлеру, а девушки были его дочерьми), поспешно вышел из дому узнать, что случилось и кто, черт возьми, так расшумелся в его усадьбе, да еще до завтрака. Он был великий философ, этот доктор Джедлер, и недолюбливал музыку.
- Музыка и танцы сегодня! - пробормотал доктор, остановившись. - А я думал, девочки со страхом ждут нынешнего дня. Впрочем, наша жизнь полна противоречий... Эй, Грейс! Эй, Мэрьон! - добавил он громко. - Что вы тут, все с ума посошли?
- А хоть бы и так, ты уж не сердись, отец, - ответила его младшая дочь, Мэрьон, подбежав к нему и заглядывая ему в лицо, - ведь сегодня чей-то день рождения.
- Чей-то день рождения, кошечка! - воскликнул доктор. - А ты не знаешь, что каждый день - это чей-то день рождения? Или ты не слыхала, сколько новых участников ежеминутно вступает в эту - ха-ха-ха! невозможно серьезно говорить о таких вещах, - в эту нелепую и смехотворную игру, называемую Жизнью?
- Нет, отец!
- Ну, да конечно нет; а ведь ты уже взрослая... почти, - сказал доктор. - Кстати, - тут он взглянул на хорошенькое личико, все еще прижимавшееся к нему, - сдается мне, что это твой день рождения?
- Неужто вспомнил, отец? - воскликнула его любимая дочка, протянув ему алые губки для поцелуя.
- Вот тебе! Прими вместе с поцелуем мою любовь, - сказал доктор, целуя ее в губы, - и дай тебе бог еще много-много раз - какая все это чепуха! - встретить день!
"Желать человеку долгой жизни, когда вся она - просто фарс какой-то, - подумал доктор, - ну и глупость! Ха-ха-ха!"
Как я уже говорил, доктор Джедлер был великий философ, сокровенная сущность его философии заключалась в том, что он смотрел на мир как на грандиозную шутку, чудовищную нелепость, не заслуживающую внимания разумного человека. Поле битвы, на котором он жил, глубоко на него повлияло, как вы вскоре поймете.
- Так! Ну, а где вы достали музыкантов? - спросил Доктор. - Того и гляди, курицу стащат! Откуда они взялись?
- Музыкантов прислал Элфред, - промолвила его дочь Грейс, поправляя в волосах Мэрьон, растрепавшихся во время танца, скромные полевые цветы, которыми сама украсила их полчаса назад, любуясь юной красавицей сестрой.
- Вот как! Значит, музыкантов прислал Элфред? - переспросил доктор.
- Да. Он встретил их, когда рано утром шел в город, - они как раз выходили оттуда. Они странствуют пешком и провели в городе прошлую ночь, а так как сегодня день рождения Мэрьон, то Элфред захотел сделать ей удовольствие и прислал их сюда с запиской на мое имя, в которой пишет, что, если я ничего не имею против, музыканты сыграют Мэрьон серенаду. - Вот-вот! - небрежно бросил доктор. - Он всегда спрашивает твоего согласия.
- И так как я согласилась, - добродушно продолжала Грейс, на мгновение умолкнув и откинув назад голову, чтобы полюбоваться хорошенькой головкой, которую украшала, - а Мэрьон и без того была в чудесном настроении, то она пустилась в пляс, и я с нею. Так вот мы и танцевали под музыку Элфред, пока не запыхались. И мы решили, что музыка потому такая веселая, что музыкантов прислал Элфред. - Правда, Мэрьон?
- Ах, право, не знаю, Грейс. Надоедаешь ты мне с этим Элфредом!
- Надоедаю, когда говорю о твоем женихе? - промолвила старшая сестра.
- Мне вовсе не интересно слушать, когда о нем говорят, - сказала своенравная красавица, обрывая лепестки с цветов, которые держала в руке, и рассыпая их по земле. - Только и слышишь, что о нем, - скучно; ну а насчет того, что он мой жених...
- Замолчи? Не говори так небрежно об этом верном сердце, - ведь оно все твое, Мэрьон! - воскликнула Грейс. - Не говори так даже в шутку. Нет на свете более верного сердца, чем сердце Элфреда!
- Да... да... - проговорила Мэрьон, с очаровательно-рассеянным видом, подняв брови и словно думая о чем-то. - Это, пожалуй, правда. Но я не вижу в этом большой заслуги... Я... я вовсе не хочу, чтобы он был таким уж верным. Я никогда не просила его об этом. И если он ожидает, что я... Но, милая Грейс, к чему нам вообще говорить о нем сейчас?
Приятно было смотреть на этих грациозных, цветущих девушек, когда они, обнявшись, не спеша прохаживались под деревьями, и хотя в их разговоре серьезность сталкивалась с легкомыслием, зато любовь нежно откликалась на любовь. И, право, очень странно было видеть, что на глазах младшей сестры выступили слезы: казалось, какое-то страстное, глубокое чувство пробивается сквозь легкомыслие ее речей и мучительно борется с ним.
Мэрьон была всего на четыре года моложе сестры, но как бывает в семьях, где нет матери (жена доктора умерла), Грейс, нежно заботившаяся о младшей сестре и всецело преданная ей, казалась старше своих лет, ибо не стремилась ни соперничать с Мэрьон, ни участвовать в ее своенравных затеях (хотя разница в возрасте между ними была небольшая), а лишь сочувствовала ей с искренней любовью. Велико чувство материнства, если даже такая тень ее, такое слабое отражение, как любовь сестринская, очищает сердце и уподобляет ангелам возвышенную душу!
Доктор, глядя на них и слыша их разговор, вначале только с добродушной усмешкой размышлял о безумии всякой любви и привязанности и о том, как наивно обманывает себя молодежь, когда хоть минуту верит, что в этих мыльных пузырях может быть что-либо серьезное; ведь после она непременно разочаруется... непременно! Однако домовитость и самоотвержение Грейс, ее ровный характер, мягкий и скромный, но таивший нерушимое постоянство и твердость духа, особенно ярко представали перед доктором сейчас, когда он видел ее, такую и спокойную и непритязательную, рядом с младшей, более красивой сестрой, и ему стало жаль ее - жаль их обеих, - жаль, что жизнь это такая смехотворная нелепость. Ему и в голову не приходило, что обе его дочери или одна из них, может быть, пытаются превратить жизнь в нечто серьезное. Что поделаешь - ведь он был философ. Добрый и великодушный от природы, он по несчастной случайности споткнулся о тот лежащий на путях всех философов камень (его гораздо легче обнаружить, чем философский камень - предмет изысканий алхимиков), который иногда служит камнем преткновения для добрых и великодушных людей и обладает роковой способностью превращать золото в мусор и все драгоценное - в ничтожное.
- Бритен! - крикнул доктор. - Бритен! Подите сюда!
Маленький человек с необычайно кислым и недовольным лицом вышел из дома и откликнулся бесцеремонным тоном:
- Ну, что еще?
- Где накрыли стол для завтрака? - спросил доктор.
- В доме, - ответил Бритен.
- А вы не собираетесь накрыть его здесь, как вам было приказано вчера вечером? - спросил доктор. - Не знаете, что у нас будут гости? Что нынче утром надо еще до прибытия почтовой кареты закончить одно дело? Что это совсем особенный случай?
- А мог я тут накрыть стол, доктор Джедлер, пока женщины не кончили собирать яблоки, мог или нет, как вы полагаете? А? - ответил Бритен, постепенно возвышая голос, под конец зазвучавший очень громко.
- Так, но ведь сейчас они кончили? - сказал доктор и, взглянув на часы, хлопнул в ладоши. - Ну, живо! Где Клеменси?
- Я здесь, мистер, - послышался чей-то голос с одной из лестниц, и пара неуклюжих ног торопливо спустилась на землю. - Яблоки собраны. Ну, девушки, по домам! Через полминуты все для вас будет готово, мистер.
Та, что произнесла эти слова, сразу же принялась хлопотать с величайшим усердием, а вид у нее был такой своеобразный, что стоит описать ее в нескольких словах.
Ей было лет тридцать, и лицо у нее было довольно полное и веселое, но какое-то до смешного неподвижное. Но что говорить о лице - походка и движения ее были так неуклюжи, что, глядя на них, можно было забыть про любое лицо на свете. Сказать, что обе ноги у нее казались левыми, а руки словно взятыми у кого-то другого и что все эти четыре конечности были вывихнуты и, когда приходили в движение, совались не туда, куда надо, - значит дать лишь самое смягченное описание действительности. Сказать, что она была вполне довольна и удовлетворена таким устройством, считая, что ей нет до него дела, и ничуть не роптала на свои руки и ноги, но позволяла им двигаться как попало, - значит лишь в малой степени воздать должное ее душевному равновесию. А одета она была так: громадные своевольные башмаки, которые упрямо отказывались идти туда, куда шли ее ноги, синие чулки, пестрое платье из набойки самого безобразного рисунка, какой только встречается на свете, и белый передник. Она всегда носила платья с короткими рукавами и всегда почему-то ходила с исцарапанными локтями, которыми интересовалась столь живо, что постоянно выворачивала их, тщетно пытаясь рассмотреть, что же с ними происходит. На голове у нее обычно торчал маленький чепчик, прилепившись, где угодно, только не на том месте, которое у других женщин обычно покрыто этой принадлежностью туалета; зато - она с ног до головы была безукоризненно опрятна и всегда имела какой-то развинченно-чистоплотный вид. Больше того: похвальное стремление быть аккуратной и подобранной, как ради спокойствия собственной совести, так и затем, чтобы люди не осудили, порой заставляло ее проделывать самые изумительные телодвижения, а именно - хвататься что-то вроде длинной деревянной ручки (составлявшей часть ее костюма и в просторечии именуемой корсетной планшеткой) и сражаться со своими одеждами, пока не давалось привести их в порядок.
Так выглядела и одевалась Клеменси Ньюком, которая, должно быть, нечаянно исказила свое настоящее имя Клементина, превратив его в Клеменси (хотя никто этого знал наверное, ибо ее глухая дряхлая мать, которую та содержала чуть не с детских лет, умерла, дожив до необычайно глубокой старости, а других родственников нее не было), и которая хлопотала сейчас, накрывая да стол, но по временам бросала работу и стояла как вкопанная, скрестив голые красные руки и потирая исцапанные локти - правый пальцами левой руки и наоборот, - и сосредоточенно смотрела на этот стол, пока вдруг не вспоминала о том, что ей не хватает какой-то вещи, и не кидалась за нею.
Вон сутяги идут, мистер! - сказала вдруг Клеменси не слишком доброжелательным тоном.
- А! - воскликнул доктор и пошел к калитке навстречу гостям. - Здравствуйте, здравствуйте! Грейс, долгая! Мэрьон! К нам пришли господа Сничи и Крегс, где же Элфред?
- Он, наверное, сейчас вернется, отец, - ответила Грейс. - Ему ведь надо готовиться к отъезду, и нынче утром у него было столько дела, что он встал и ушел на свете. Доброе утро, джентльмены.
- С добрым утром, леди! - произнес мистер Сничи, - говорю за себя и за Крегса. (Крегс поклонился.) Мисс, - тут Сничи повернулся к Мэрьон, - целую вашу руку. - Сничи поцеловал руку Мэрьон. - И желаю (желал он или не желал, неизвестно, ибо на первый взгляд он не казался человеком, способным на теплое чувство к другим людям), желаю вам еще сто раз счастливо встретить этот знаменательный день.
- Ха-ха-ха! Жизнь - это фарс! - задумчиво рассмеялся доктор, засунув руки в карманы. - Длинный фарс в сотню актов!
- Я уверен, однако, - проговорил мистер Спичи, прислонив небольшой синий мешок с юридическими документами к ножке стола, - что вы, доктор Джедлер, никоим образом не захотели бы сократить в этом длинном фарсе роль вот этой актрисы.
- Конечно нет! - согласился доктор. - Боже сохрани! Пусть живет и смеется над ним, пока может смеяться, а потом скажет вместе с одним остроумным французом: "Фарс доигран; опустите занавес".
- Остроумный француз, - сказал мистер Сничи, быстро заглядывая в свой синий мешок. - ошибался, доктор Джедлер, и ваша философия, право же, ошибочна от начала до конца, как я уже не раз объяснял вам. Говорить, что в жизни нет ничего серьезного! А что же такое суд, как, по-вашему?
- Шутовство! - ответил доктор.
- Вы когда-нибудь обращались в суд? - спросил мистер Сничи, отрывая глаза от синего мешка.
- Никогда, - ответил доктор.
- Ну, если это случится, - продолжал мистер Сничи, - вы, быть может, измените свое мнение.
Крегс, от имени которого всегда выступал Сничи и который сам, казалось, не ощущал себя как отдельную личность и не имел индивидуального существования, на этот раз высказался тоже. Мысль, выраженная в этом суждении, была единственной мыслью, которой он не разделял на равных началах со Сничи; зато ее разделяли кое-какие его единомышленники из числа умнейших людей на свете.
- Суд теперь слишком упростили, - изрек мистер Крегс.
- Как? Суд упростили? - усомнился доктор.
- Да, - ответил мистер Крегс, - все упрощается. Все теперь, по-моему, сделали слишком уж простым. Это порок нашего времени. Если жизнь - шутка (а я не собираюсь это отрицать), надо, чтобы эту шутку были очень трудно разыгрывать. Жизнь должна быть жестокой борьбой, сэр. Вот в чем суть. Но ее чрезмерно упрощают. Мы смазываем маслом ворота жизни. А надо, чтобы они были ржавые. Скоро они будут отворяться без скрипа. А надо, чтобы они скрежетали на своих петлях, сэр.
Изрекая все это, мистер Крегс как будто сам скрежетал на своих петлях, и это впечатление еще усиливалось его внешностью, ибо он был холодный, жесткий, сухой человек, настоящий кремень, - да и одет он был в серое с белым, а глаза у него чуть поблескивали, словно из них высекали искры. Все три царства природы - минеральное, животное и растительное, - казалось, нашли в этом братстве спорщиков своих представителей: ибо Сничи походил на сороку или ворона (только он был не такой прилизанный, как они), а у доктора лицо было сморщенное, как мороженое яблоко, с ямочками, точно выклеванными птицами, а на затылке у него торчала косичка, напоминавшая черенок.
Но вот энергичный красивый молодой человек в дорожном костюме, сопровождаемый носильщиком, тащившим несколько свертков и корзинок, веселый и бодрый - под стать этому ясному утру, - быстрыми шагами вошел в сад, и все трое собеседников, словно братья трех сестер Парок, или до неузнаваемости замаскированные Грации, или три вещих пророчицы на вересковой пустоши *, вместе подошли к нему и поздоровались с ним.
- Поздравляю с днем рождения, Элф! - весело проговорил доктор.
- Поздравляю и желаю еще сто раз счастливо встретить этот знаменательный день, мистер Хитфилд, - сказал Сничи с низким поклоном.
- Поздравляю! - глухо буркнул Крегс.
- Кажется, я попал под обстрел целой батареи! - воскликнул Элфред останавливаясь. - И... один, два, три... все трое не предвещают мне ничего хорошего в том великом море, что расстилается передо мною. Хорошо, что я не вас первых встретил сегодня утром, а то подумал бы, что это не к добру. Нет, первой была Грейс, милая ласковая Грейс, поэтому я не боюсь всех вас!..
- Позвольте, мистер, первой была я, - вмешалась Клеменси Ньюком. - Она гуляла здесь в саду, когда еще солнце не взошло, помните? А я была в доме.
- Это верно, Клеменси была первой, - согласился Элфред. - Значит, Клеменси защитит меня от вас.
- Ха-ха-ха! - говорю за себя и за Крегса, - сказал Сничи. - Вот так защита!
- Быть может, не такая плохая, как кажется, - проговорил Элфред, сердечно пожимая руку доктору, Сничи и Крегсу и оглядываясь кругом. - А где же... Господи боже мой!
Он рванулся вперед, отчего Джонатан Сничи и Томас Крегс на миг сблизились теснее, чем это было предусмотрено в их деловом договоре, подбежал к сестрам, и... Впрочем, мне незачем подробно рассказывать о том, как он поздоровался, сперва с Мэрьон, потом с Грейс; намекну лишь, что мистер Крегс, возможно, нашел бы его манеру здороваться "слишком упрощенной".
Быть может, желая переменить тему разговора, доктор Джедлер велел подавать завтрак, и все сели за стол. Грейс заняла место хозяйки, и предусмотрительно села так, что отделила сестру и Элфреда от всех остальных. Сничи и Крегс сидели в конце стола друг против друга, поставив синий мешок между собой для большей сохранности, а доктор занял свое обычное место против Грейс. Клеменси, как наэлектризованная, носилась вокруг стола, подавая кушанья, а меланхолический Бритен, стоя за другим, маленьким, столом, нарезал ростбиф и окорок.
- Мяса? - предложил Бритен, приближаясь к мистеру Сничи с большим ножом и вилкой в руках и бросая в гостя вопрос, как метательный снаряд.
- Непременно, - ответил юрист.
- А вы желаете? - спросил Бритен Крегса.
- Нежирного и хорошо прожаренного, - ответил сей джентльмен.
Выполнив эти приказания и положив доктору умеренную порцию (Бритен как будто знал, что молодежь и не думает о еде), он стал около владельцев юридической конторы настолько близко, насколько это позволяли приличия, и строгим взором наблюдал, как они расправлялись с мясом, причем он один лишь раз утратил суровое выражение лица. Это случилось, когда мистер Крегс, чьи зубы -были не в блестящем состоянии, чуть не подавился; тогда Бритен, внезапно оживившись, воскликнул: "Я думал уж, ему крышка!"
- Ну, Элфред, - сказал доктор, - давай поговорим о деле, пока мы завтракаем.
- Пока мы завтракаем, - сказали Сничи и Крегс, которые, видимо, не собирались прекращать это занятие.
Элфред не завтракал, а дел у него, должно быть, и без того хватало, но он почтительно ответил.
- Пожалуйста, сэр.
- Если и может быть что-нибудь серьезное, - начал доктор, - в таком...
- ...фарсе, как жизнь, сэр, - докончил Элфред.
- ...в таком фарсе, как жизнь, - подтвердил доктор, - так это, что мы сегодня накануне разлуки жениха в невесты празднуем их день рождения... ведь это день, связанный со многими воспоминаниями, приятными для нас четверых, и с памятью о долгой дружбе. Впрочем, это не относится к делу.
- Ах, нет, нет, доктор Джедлер! - возразил молодой человек. - Это относится к делу, прямо к нему относится, и нынче утром об этом говорит мое сердце, да и ваше также, я знаю, - только не мешайте ему. Сегодня я уезжаю из вашего дома; с нынешнего дня я перестаю быть вашим подопечным; наши давние дружеские отношения прерываются и уже не возобновятся в том же самом виде, зато нас свяжут иные отношения, - он взглянул на Мэрьон, сидевшую рядом с ним, - но они столь значительны, что я не решаюсь говорить о них сейчас. Ну, ну, доктор, - добавил он, повеселев и слегка посмеиваясь над доктором, - есть же хоть зернышко серьезности в этой огромной мусорной куче нелепостей! Давайте согласимся сегодня, что хоть одно-то есть.
- Сегодня! - вскричал доктор. - Что он только болтает! Ха-ха-ха! "Согласимся сегодня". Надо же выбрать из всех дней всего нелепого года именно этот день! Да ведь сегодня - годовщина великой битвы, разыгравшейся тут, на этом самом месте. Ведь здесь, где мы теперь сидим, где я видел сегодня утром, как плясали мои девочки, где только что для нас собирали яблоки, с этих вот деревьев, корни которых вросли не в почву, а в людей, - здесь погибло столько жизней, что десятки лет спустя, уже на моей памяти, целое кладбище, полное костей, костной пыли и обломков разбитых черепов, было вырыто из земли вот тут, под нашими ногами. Однако из всех участников этой битвы не наберется и ста человек, знавших, за что они сражаются и почему, а из всех легкомысленных, но ликующих победителей - и сотни, знавших, почему они ликуют. Не наберется и полсотни человек, получивших пользу от победы или поражения. Не наберется и полдюжины, согласных между собой насчет причин этой битвы, или ее последствий, и, короче говоря, никто не составил себе о ней определенного мнения, кроме тех, кто оплакивал убитых. Ну, что же тут серьезного? - докончил со смехом доктор. - Сплошная чепуха!
- Но мне все это кажется очень серьезным, - сказал Элфред.
- Серьезным! - воскликнул доктор. - Если это считать серьезным, так надо сойти с ума или умереть, или влезть на вершину горы и сидеть на ней отшельником.
- К тому же... все это было так давно, - проговорил Элфред.
- Давно! - подхватил доктор. - А ты знаешь, что делали люди с тех пор? Знаешь ты, что еще они делали? Я-то уж, во всяком случае, не знаю!
- Они порою начинали тяжбу в суде, - заметил мистер Сничи, помешивая ложечкой чай.
- К сожалению, закончить ее всегда было слишком просто, - сказал его компаньон.
- И вы извините меня, доктор, - продолжал мистер Сничи, - если я выскажу свое мнение, хотя вы уже тысячи раз имели возможность слышать его во время наших дискуссий: в том, что люди обращались в суд, и вообще во всей их судебной системе я вижу нечто серьезное, право же, нечто осязаемое, нечто действующее с сознательным и определенным намерением...
Клеменси Ньюком угловатым движением толкнула стол, и раздался громкий стук чашек и блюдцев.
- Эй! Что там такое? - вскричал доктор.
- Да все этот зловредный синий мешок, - сказала Клеменси, - вечно подвертывается под ноги.
- С определенным и сознательным намерением, как я уже говорил, - продолжал Сничи, - а это вызывает уважение. Вы говорите, что жизнь - это фарс, доктор Джедлер? Несмотря на то, что в ней есть суд?
Доктор рассмеялся и взглянул на Элфреда.
- Согласен с вами, что война безумие, - сказал Сничи. - В этом мы сходимся. Объяснюсь подробнее: вот цветущая местность, - он ткнул вилкой в пространство, - некогда наводненная солдатами (которые все поголовно беззаконно нарушали границы чужих владений) и опустошенная огнем и мечом. Да-да-да! Подумать только, что находятся люди, добровольно подвергающие себя огню и мечу! Глупо, расточительно, прямо таки нелепо; когда об этом думаешь, нельзя не смеяться над своими ближними! Но посмотрите на эту цветущую местность, какой она стала теперь. Вспомните о законах, касающихся недвижимого имущества, наследования и завещания недвижимого имущества: залога и выкупа недвижимого имущества; пользования землей на правах аренды, владения ею, сдачи в аренду с условием вносить поземельный налог; вспомните, - продолжал мистер Сничи, который так разволновался, что даже причмокнул, - вспомните о сложнейших законах, касающихся прав на владение и доказательства этих прав, вместе со всеми связанными с ними противоречащими один другому прецедентами и постановлениями парламента; подумайте о бесчисленном количестве хитроумных и бесконечных тяжб в Канцлерском суде, которым может положить начало эта приятная местность, и сознайтесь, доктор, что в жизни нашей имеется кое-что светлое! Я полагаю, - добавил мистер Сничи, взглянув на компаньона, - что говорю за себя и за Крегса.
Мистер Крегс знаком выразил согласие с этими словами, и мистер Сничи, несколько освеженный своим красноречием, сказал, что не прочь съесть еще немножко мяса и выпить еще чашку чаю.
- Я не поклонник жизни вообще, - продолжал он, потирая руки и посмеиваясь, - ибо она полна нелепостей; полна еще худших вещей. Ну а разговоры о верности, доверии, бескорыстии и тому подобном! Какая все это чепуха! Мы знаем им цену. Но вы не должны смеяться над жизнью. Вам нужно разыгрывать игру; поистине очень серьезную игру! Все и каждый играют против вас, заметьте себе, а вы играете против них. Да, все это весьма интересно! На этой шахматной доске иные ходы очень хитроумны. Смейтесь, только когда вы выигрываете, доктор Джедлер, да и то не слишком громко. Да-да-да! И то не слишком громко, - повторил Сничи, качая головой и подмигивая с таким видом, словно хотел сказать: "Лучше не смейтесь, а тоже качайте головой и подмигивайте!"
- Ну, Элфред, что ты теперь скажешь? - воскликнул доктор.
- Я скажу, сэр, - ответил Элфред, - что вы, по-моему, окажете мне да и себе самому величайшее благодеяние, если постараетесь иногда забывать об этом поле битвы и ему подобных ради более обширного поля битвы Жизни, на которое каждый день взирает солнце.
- Боюсь, что взгляды доктора от этого не смягчатся, мистер Элфред, - сказал Сничи. - Ведь в этой "битве жизни" противники сражаются очень яростно и очень ожесточенно. То и дело рубят, режут и стреляют людям в затылок. Топчут друг друга и попирают ногами. Прескверное занятие.
- А я, мистер Сничи, - сказал Элфред, - верю, что, несмотря на кажущееся легкомыслие людей и противоречивость их характера, бывают в битве жизни бесшумные победы и схватки, встречаются великое самопожертвование и благородное геройство, которые ничуть не становятся легче от того, что о них не говорят и не пишут; эти подвиги совершаются каждый день в глухих углах и закоулках, в скромных домиках и в сердцах мужчин и женщин; и любой из таких подвигов мог бы примирить с жизнью самого сурового человека и внушить ему веру и надежду, хотя бы две четверти человечества воевали между собой, а третья четверть судилась с ними; и это важный вывод.
Сестры внимательно слушали.
- Ну, ну, - сказал доктор, - слишком я стар, чтобы менять свои убеждения даже под влиянием присутствующего здесь моего друга Сничи или моей доброй незамужней сестры Марты Джедлер, которая когда-то давно пережила всякие, как она это называет, семейные злоключения и с тех пор всегда сочувствует всем и каждому; а взгляды ее настолько совпадают с вашими (хотя, будучи женщиной, она менее благоразумна и более упряма), что мы с нею никак не можем поладить и редко встречаемся. Я родился на этом поле битвы. Когда я был мальчиком, мысли мои были заняты подлинной историей этого поля битвы. Шестьдесят лет промчались над моей головой, и я видел, что весь христианский мир, в том числе множество любящих матерей и добрых девушек, вроде моих дочек, прямо-таки увлекаются полями битвы. И во всем такие же противоречия. Остается только либо смеяться, либо плакать над столь изумительной непоследовательностью, и я предпочитаю смеяться.
Бритен, слушавший с глубочайшим и чрезвычайно меланхоличным вниманием каждого из говоривших, должно быть внезапно решил последовать совету доктора, если только можно было назвать смехом тот глухой, замогильный звук, что вырвался из его груди. Впрочем, и до и после этого лицо его оставалось неподвижным, и хотя кое-кто из сидевших за завтраком оглянулся, удивленный загадочным звуком, но никто не понял, откуда этот звук исходит. Никто - кроме Клеменси Ньюком, служившей вместе с Бритеном за столом, а та, расшевелив его одним из своих излюбленных суставов - локтем, - спросила укоризненным шепотом, над кем он смеется.
- Не над тобой! - сказал Бритен.
- А над кем же?
- Над человечеством, - ответил Бритен. - Вот в чем дело!
- Наслушался хозяина да сутяг этих, вот и дуреет с каждым днем! - вскричала Клеменси, ткнув Бритена другим локтем для возбуждения его умственной деятельности. - Да знаешь ты или нет, где ты сейчас находишься? Хочешь, чтобы тебя уволили?
- Ничего я не знаю, - проговорил Бритен со свинцовым взором и неподвижным лицом. - Ничем не интересуюсь. Ничего не понимаю. Ничему не верю. И ничего не желаю.
Столь безнадежная характеристика его душевного состояния, возможно, была несколько преувеличена им самим в припадке уныния, однако Бенджамин Бритен, которого иногда в шутку называли "Мало-Бритеном", намекая на сходство его фамилии с названием "Великобритания", но желая отметить различие между ними (ведь мы иногда говорим "Молодая Англия" *, одновременно подчеркивая и ее связь со "Старой Англией" и их различие) - Бенджамин Бритен обрисовал свое умонастроение, в общем, довольно точно. Ведь для доктора он был примерно тем, чем Майлс был для монаха Бэкона *, и, слушая изо дня в день, как доктор разглагольствует перед разными людьми, стремясь доказать, что самое существование человека в лучшем случае только ошибка и нелепость, несчастный слуга постепенно погряз в такой бездне путаных и противоречивых размышлений, что Истина, которая, как говорится, "обитает на дне колодца", показалась бы плавающей по поверхности в сравнении с Бритеном, погруженным в бездонные глубины своих заблуждений. Одно он понимал вполне: новые мысли, обычно привносимые в эти дискуссии Сничи и Крегсом, не способствовали разъяснению его недоумений, но почему-то всегда давали доктору преимущество н подтверждали его взгляды. Поэтому Бритен ненавидел владельцев юридической конторы, усматривая в них одну из ближайших причин своего душевного состояния.
- Но не об этом речь, Элфред, - сказал доктор. - Сегодня ты (по твоим же словам) выходишь из-под моей опеки и покидаешь нас, вооруженный до зубов теми знаниями, которые получил в здешней школе и затем в Лондоне, а также той практической мудростью, которую мог тебе привить такой скромный старый деревенский врач, как я. Сегодня ты вступаешь в жизнь. Кончился первый испытательный срок, назначенный твоим покойным отцом, и ты - теперь уже сам себе хозяин - уезжаешь, чтобы исполнить его второе желание. Три года ты проведешь за границей, знакомясь с тамошними медицинскими школами, и уж конечно еще задолго до возвращения ты забудешь нас. Да что там! и полугода не пройдет, как ты нас позабудешь!
- Я забуду!.. Впрочем, вы сами все знаете, что мне с вами говорить! - со смехом сказал Элфред.
- Ничего я не знаю, - возразил доктор. - А ты что скажешь, Мэрьон?
Мэрьон, водя пальчиком по своей чайной чашке, видимо хотела сказать, - но не сказала, - что Элфред волен забыть их, если сможет. Грейс прижала к щеке цветущее личико сестры и улыбнулась.
- Надеюсь, я не был слишком нерадивым опекуном, - продолжал доктор, - но, во всяком случае, сегодня утром меня должны формально уволить, освободить - и как это еще называется? - от моих опекунских обязанностей. Наши друзья Сничи и Крегс явились сюда с целым мешком всяких бумаг, счетов и документов, чтобы ввести тебя во владение состоявшим под моей опекой имуществом (жаль, невелико оно, так что распоряжаться им было нетрудно, Элфред, но ты станешь большим человеком и увеличишь его); иначе говоря, придется составить какие-то смехотворные бумажонки, а потом подписать, припечатать и вручить их тебе.
- А также надлежащим образом засвидетельствовать, согласно закону, - сказал Сничи, отодвинув свою тарелку и вынимая из мешка бумаги, которые его компаньон принялся раскладывать на столе. - Но так как я и Крегс распоряжались наследством вместе с вами, доктор, мы попросим обоих ваших слуг засвидетельствовать подписи. Вы умеете читать, миссис Ньюком?
- Я незамужняя, мистер, - поправила его Клеменси.
- Ах, простите! И как это я сам не догадался? - усмехнулся Сничи, бросая взгляд на необычайную фигуру Клеменси. - Вы умеете читать?
- Немножко, - ответила Клеменси.
- Утром и вечером читаете требник, - там, где написано про обряд венчания, - а? - в шутку спросил поверенный.
- Нет, - ответила Клеменси. - Это для меня трудно. Я читаю только наперсток.
- Читаете наперсток! - повторил Сничи. - Что вы этим хотите сказать, милейшая?
Клеменси кивнула головой:
- А еще терку для мускатных орехов.
- Да она не в своем уме! Это случай для Канцлерского суда! * - сказал Сничи, воззрившись на нее.
- ...если только у нее есть имущество, - ввернул Крегс.
Тут вступилась Грейс, объяснив, что на обоих упомянутых предметах выгравировано по изречению, и они, таким образом, составляют карманную библиотеку Клеменси, ибо она не охотница читать книги.
- Так, так, мисс Грейс! - проговорил Сничи. - Ха-ха-ха! А я было принял эту особу за слабоумную. Уж очень похоже на то, - пробормотал он, поглядев на Клеменси. - Что же говорит наперсток, миссис Ньюком?
- Я незамужняя, мистер, - снова поправила его Клеменси.
- Ладно, скажем просто Ньюком. Годится? - сказал юрист. - Так что же говорит наперсток, Ньюком?
Не стоит говорить о том, как Клеменси, не ответив на вопрос, раздвинула один из своих карманов и заглянула в его зияющие глубины, ища наперсток, которого там не оказалось, и как она потом раздвинула другой карман, и, должно быть, усмотрев там искомый наперсток, словно драгоценную жемчужину, на самом дне, принялась устранять все мешающие ей препятствия, а именно: носовой платок, огарок восковой свечки, румяное яблоко, апельсин, монетку, которую хранила на счастье, баранью косточку, висячий замок, большие ножницы в футляре (точнее было бы назвать их недоросшими ножницами для стрижки овец), целую горсть неснизанных бус, несколько клубков бумажных ниток, игольник, коллекцию папильоток для завивки волос и сухарь, и как она вручала Бритену все эти предметы, один за другим, чтобы тот подержал их.
Не стоит говорить и о том, что в своей решимости схватить этот карман за горло и держать его в плену (ибо он норовил вывернуться и зацепиться за ближайший угол) она вся изогнулась и невозмутимо стояла в позе, казалось бы, несовместимой с человеческим телосложением и законами тяготения. Достаточно сказать, что она в конце концов торжествующе напялила наперсток на палец и забренчала теркой для мускатных орехов, причем оказалось, что запечатленные на них литературные произведения были уже почти неразборчивы - так часто эти предметы чистили и натирали.
- Это, стало быть, и есть наперсток, милейшая? - спросил мистер Сничи, посмеиваясь над Клеменси. - Что же говорит наперсток?
- Он говорит, - ответила Клеменси и, поворачивая наперсток, стала читать надпись на нем, но так медленно, как будто эта надпись опоясывала не наперсток, а башню, - он говорит: "Про-щай оби-ды, не пом-ни зла".
Сничи и Крегс расхохотались от всей души.
- Как ново! - сказал Сничи.
- Чересчур просто! - отозвался Крегс.
- Какое знание человеческой натуры! - заметил Сничи.
- Неприложимо к жизни! - подхватил Крегс.
- А мускатная терка? - вопросил глава фирмы.