й, откачивай! - кричали бабы и, разделившись на две кучи,
взяв утопленников за руки и ноги, высоко ими размахивали.
Какой-то мужик колотил Филиппа колом по пятке и норовил скопырнуть ее.
- Что ты, родимец те сломай, уродуешь его, - подбежала какая-то баба. -
Дакось я те стану ковырять морду-то!
- Уйди, сука, - замахнулся мужик кулаком. - Сам знаю, что делаю.
Он поднял палку еще выше и ударил с силой по ляжкам.
Из носа Филиппа хлынула кровь.
- Жив, жив! - замахали сильней еще бабы и стали бить кругом ладошами.
- Что, стерва, - обернулся мужик на подстревшую к нему бабу, - каб не
палка-то, и живому не быть! Измусолить тебя надыть.
- А за что?
- Не лезь куда не следует.
Филипп вдруг встал и, кашлянув, стал отплевываться.
- Рубахи? - обернулся он к мужику.
- Там они, не привозили еще.
Жена перевозчика выбежала с бутылкой вина и куском жареной телятины.
- Пей, - поднесла она, наливая кружку Филиппу. - Уходился, ин лучше
станет.
Филипп дрожащими руками прислонил кружку к губам и стал тянуть.
Бабы, ободренные тем, что одного откачали, начали тоже колотить
косорукого палкой.
Филипп телешом стал, покачиваясь, в сторонку и попросил мужика
закурить.
Мимо, болезно взглядывая, проходили девки и бабы.
- Прикрой свои хундры-мундры-то, - подошла к нему сгорбившаяся
старушонка и подала свою шаль.
Его трясло, и солнцепек, обжигая спину, лихорадил, но выпитая водка
прокаливала застывшую кровь, горячила.
С подтянутого парома выбегли приехавшие с той стороны, и плечистый
парень подал ему рубахи.
С шумом в голове стал натягивать на себя подштанники и никак не мог
попасть ногой.
- Ничего, ничего, - говорил, поддерживая его, мужик, - к вечеру все
пройдет.
Народ радостно заволновался: косорукий вдруг откинул голову и стал с
кровью и водой блевать.
ГЛАВА ПЯТАЯ
- Ой, и дорога, братец мой, кремень, а не путь! - говорил, хлебая чай,
Ваньчок.
- Болтай зря-то, - вылез из шалаша дед Иен.
- Сичас только Ляля приехал.
- Кочки, сказывает, да прохлябы. Это ты, видно, с вина катался так.
- Эй, заспорили! - гаркнул с дороги мужик. - Не слыхали, что Филька-то
утонул.
- Мели, - буркнул дед.
- Пра.
Мужик сел, ковыляя, на плаху и стал завертывать папироску.
- Не верите, псы... Вот и уговори вас. А ведь на самом деле тонул.
И начал рассказывать по порядку, как было.
- И ничего, - заметил он. - Я пошел, а он на пожаре там тушит вовсю.
Косорукий, баил аптешник, полежит малость.
- Полежит, это рай! - протянул дел Иен. - А то б навечно отправился
лежать-то. Со мной такой случай тоже был. В Питере, знычит, на барках ходили
мы. Всю жисть помню и каждый час вздрагиваю. Шутка ли дело, достаться черту
воду возить. Тогда проклянешь отца и матерю.
- А вправду это черт возит воду на них? - прошептал подползший малец.
- Вправду? Знамо ненароком.
- Мне так говорил покойный товарищ... водоливом были вместе, - что коли
тонет человек, то, знычит, прямо норовит за горло схватить, если обманывает.
- Кто это? - переспросил малец.
- Кто?.. Про кого говорить нельзя на ночь.
Дед поднял шапку и обернулся к зареву.
- А прогорело, - сказал он, зевая.
- А как же обманывает-то? - спросил Ваньчок. - Ведь, небось, не сразу
узнаешь.
- Эва, - протянул дед Иен. - Разве тут помнишь чего!
Ехали мы этось в темь, когда в Питере были; на барке нас было человек
десять, а водоливов-то - я да Андрюха Сова. Качаю я лейку и не вижу, куды
делся Сова. Быдто тут, думаю. А он вышел наверх да с лоцманом там нализался,
как сапожник. Гляжу я так. Вдруг сверху как бултыхнет что-то. Оглянулся -
нет Совы. Пойду, спрошу, мол, не упало ли что нужное. Только поднялся, вижу
- лоцман мой руками воду разгребает. "Ты что делаешь?" - спрашиваю его.
"Дело, грить, делаю: Сова сичас утопился". Я туды, я сюды, как на грех,
нигде багра не сыщу. Кричу, махаю: кидайте якорь, мол, человек утоп.
Смекнули накладники, живо якорь спустили, стали мы шарить, стали нырять,
де-то, де-то и напали на него у затона.
Опосля он нам и начал рассказывать. Так у меня по телу муравьи бегали,
когда я слушал.
"Упал, - говорит, - я как будто с неба на землю; гляжу: сады, все сады.
Ходят в этих садах боярышни чернобровые, душегрейками машут. Куды ни гляну,
одна красивей другой. Провалиться тебе, думаю, вот где лафа-то на баб". А
распутный был, - добавил дед Иен, кутаясь в поддевку. - Бывало, всех кухарок
перещупает за все такие места... ахальник.
"Эх! - говорит. - Взыграло мое сердечушко, словно подожгли его. Гляжу,
как нарочно, идет ко мне одна, да такая красивая, да такая пригожая, на
земле, видно, такой и не было. Идет, как павочка, каблуками сафьяновыми
выстукивает, кокошником покачивает, серьгами позвякивает и рукавом алы губки
свои от меня заслоняет. Подошла и тихо молвит на ушко, как колокольчик
синенький звенит: "Напейся, Иван-царевич, тебя жажда берет". Как назвала она
меня Иван-царевичем, сердце мое закатилось. "Что ж, говорю, Василиса моя
премудрая, я попью, да только из рук твоих". Только было прислонился губами,
только было обнял колени лебяжьи, меня и вытащили"... Вот она как
обманывает-то. Опосля сказывал ему поп на селе: "Служи, грить, молебен,
такой-сякой, это царица небесная спасла тебя. Как бы хлебнул, так и
окадычился".
- Тпру, - гаркнул, слезая с телеги, Филипп и запутал на колесо вожжи.
- Вот он, - обернулись они. - На помине легок.
- Здорово, братец, - крикнул, подбегая, Карев.
- З-з-дорово, - заплетаясь пьяным языком, ответил Филипп. -
От-от-отвяжи п-поди воз-жу-у...
- Ну, крепок ты, - поднялся дед Иен. - Вишь, как не было сроду ничего.
Филипп, приседая на колени, улыбался и старался обнять его, но руки его
ловили воздух.
- Ты ложись лучше, - уговаривал дед Иен. - Угорел, чай, сердешный,
ведь. Это не шутка ведь.
Дед Иен отвел его в шалаш и, постелив постель, накрыл, перекрестив,
веретьем.
Филипп поднимался и старался схватить его за ноги.
- Голубчик, - кричал он, - за что ты меня любишь-то, ведь я тебя бил!
Бил! - произнес он с восхлипываньем.
- Из чужого добра бил... лесу жалко стало...
- Будя, будя, - ползал дед Иен. - Это дело прошлое, а разве не помнишь,
как ты меня выручил, когда я девку замуж отдавал. Вся свадьба на твои деньги
сыгралась.
Кадила росяная прохлада. Ночь шла под уклон.
От пожара нагоревшее облако поджигало небо.
Карев распряг лошадь и повесил дугу на шалаш. Оброть звякала и шуршала
на соломе.
- За что он бил-то тебя? - переспросил около дверки деда Иена.
- За лес. Пустое все это... прошлое напоминать-то, пожалуй, и грех, и
обидно. Перестраивал я летось осенью двор, да тесин-то оказалась нехватка.
Запряг я кобылу и ночью поехал на яр, воровать, знычит.
Ночь темная... ветер... валежник по еланке так и хрипит орясинами. Не
почует, гадал я, Филипп, срублю две-три сосны, и не услышит при ветре-то.
Свернул лошадь в кусты, привязал ее за березу и пошел с топором выглядывать.
Выбрал я четыре сосны здоровых-прездоровых. - Срублю, думаю, а потом уж
ввалю как-нибудь. - Только я стал рубить, хвать он меня за плечо и давай
валтузить. Я в кусты, он за мной, я к лошади, и он туды; сел на дроги и не
слезает. - Все равно пропадать, жалко ведь лошадь-то, узнает общество, и
поминай как звали. "Филипп, - говорю, затулившись в мох, - пусти ради Бога
меня". - Услышит это он мой голос - и шасть искать. А я прикутаю голову
мохом, растянусь пластом и не дышу. Раза два по мне проходил, инда кости
хрустели.
Потом, слышу, гарчет он мне: "Выходи, сукин сын, не то лошадь погоню
старосте".
Вышел я да бух ему в ноги, не стал бить ведь боле. Потращал только. А
потом, чудак, сам стал со мной рубить. Полон воз наклали. Насилу привез.
"Прости, - говорил мне еще, - горяч я очень". Да я и не взыскивал. За
правду.
--
В частый хворостник, в половодье, забежали две косули. Они приютились у
кореньев старого вяза и, обгрызывая кору, смотрели на небо.
Как из сита моросил дождь, и дул порывистый с луговых полян ветер.
В размашистой пляске ветвей они осмотрели кругом свое место и
убедились, что оно надежно. Это был остров затерявшегося рукава реки. Туда
редко кто заглядывал, и умные звери смекнули, что человеческая нога здесь
еще не привыкла крушить коряги можжевеля.
Но как-то дед Иен пошел драть лыки орешника и переплыл через рукав рек
на этот остров.
Косули услышали плеск воды и сквозь оконца курчавых веток увидели нагое
тело. На минуту они застыли, потом вдруг затопали по твердой земле
копытцами, и перекатная дробь рассыпалась по воде.
Дед Иен вслушался, ему почудилось, что здесь уже дерут лыки, и он,
осторожно крадучись по тине, вышел на бугорок; перед ним, пятясь назад,
вынырнула косуля, а за кустом, доставая ветку с листовыми удилами, стояла
другая.
Он повернул обратно и ползком потянулся, как леший, к воде.
Косуля видела, как бородатый человек скрылся за бугром, и затаенно
толкнула свою подругу; та подняла востро уши и, потянув воздух, мотнула
головой и свесилась за белевшим мохрасто цветком.
Дед Иен вышел на берег и, подхватив рубашки, побежал за кусты; на ходу
у него выпал лапоть, но он, не поднимая его, помчал в стоянке.
Филипп издали увидел бегущего деда и сразу почуял запах дичи.
Он окликнул согнувшегося над косой Карева и вытащил из шалаша два
ружья.
- Скорей, скорей, - шепотом зашамкал дед Иен, - косули на острове.
Бегим скорей.
У таганов ходила в упряжи лошадь Ваньчка, а на телеге спал с похмелья
Ваньчок.
Они быстро уселись и погнали к острову; вдогонь им засвистали мужики, и
кто-то бросил принесенное под щавель решето.
Решето стукнулось о колесо и, с прыгом взвиваясь, покатилось обратно.
- Шути, - ухмыльнулся дед, надевая рубаху, - как смажем этих двух, и
рты разинете.
- Куда? - поднялся заспанный Ваньчок.
- За дровами, - хихикнул Филипп. - На острове, кажут, целые груды
пятериков лежат. - Но Ваньчок последних слов не слышал, он ткнулся опять в
сено и засопел носом.
- И к чему человек живет, - бранился дед, - каждый день пьяный и
пьяный.
- Это он оттого, что любит, - шутливо обернулся Карев. - Ты разве не
слыхал, что сватает Лимпиаду.
- Лимпиаду, - членораздельно произнес дед. - Сперва нос утри, а то он у
него в коровьем дерьме. Разве такому медведю эту кралю надо? Вот тебе это
еще под стать.
Карев покраснел и, замявшись, стал заступаться за Ваньчка.
Но в душе его гладила, лаская, мысль деда, и он хватал ее, как клад
скрытый.
- Брось, - сказал дед, - я ведь знаю его, он человек лесной, мы все
медведи, не он один. Ты, вишь, говоришь, всю Росею обходил, а мы дальше
Питера ничего не видали, да и то нас таких раз-два и обчелся.
Подвязав ружья к голове, Карев и Филипп, чтобы не замочить их, тихо
отплыли, отпихиваясь ногами от берега.
Плыть было тяжело, ружья сворачивали головы набок, и бечевки резали
щеки.
Филипп опустил правую ногу около куги и почувствовал землю.
- Бреди, - показал он знаком и вышел, горбатясь, на траву.
- Ты с того бока бугра, а я с этого, - шептал он ему, - так пригоже,
по-моему.
Косули, мягко взбрыкивая, лизали друг друга в спины и оттягивали ноги.
Вдруг они обернулись и, столкнувшись головами, замерли.
Тихо взвенивала трава, шелыхались кусты, и на яру одиноко грустила
кукушка.
--
- Ваньчок, Ваньчок, - будил дед, таская его за волосы. - Встань,
Ваньчок!
Ваньчок потянулся и закачал головою.
- Ох, Иен, трещит башка здорово.
- Ты глянь-кась, - повернул его дед, указывая на мокрую, с полосой
крови на лбу, косулю. - Другую сейчас принесут. А ты все спишь...
Ваньчок слез с телеги и стал почесываться.
- Славная, - полез он в карман за табаком. - Словно сметаной
кормленная.
--
С полдня Филипп взял грабли и пошел на падины.
- Ты со мной едем, - крикнул он Ваньчку. - Навивать копна станешь.
- Ладно, - ответил Ваньчок, заправляя за голенище портянку.
Лимпиада с работницами бегала по долям и сгребала сухое сено.
- Шевелись, шевелись! - гаркала ей Просинья. - Полно оглядываться-то.
Авось не подерутся.
С тяжелым возом Карев подъехал к стогу и, подворачивая воз так, чтобы
он упал, быстро растягивал с него веревку.
После воза метчик обдергивал граблями осыпь и, усевшись с краю, болтал
в воздухе ногами.
Скрипели шкворни, и ухали подтянутые усталью голоса.
К вечеру стога были огорожены пряслом и приятно манили на отдых.
Мужики стали в линию и, падая на колени, замолились на видневшуюся на
горе чухлинскую церковь.
- Шабаш, - крякнули все в один раз, - теперь, как Бог приведет, до
будущего года.
Роса туманом гладила землю, пахло мятой, ромашкой, и около озера
дымилась покинутая с пеплом пожня.
В бору чуть слышно ухало эхо и шомонил притулившийся в траве ручей.
Карев сел на пенек и, заряжая ружье, стал оглядываться на осыпанную
иглами стежку.
Отстраняя наразмах кусты, в розовом полушалке и белом сарафане с
расшитой рубахой, подобрав подол зарукавника, вышла Лимпиада.
На каштановых распущенных космах бисером сверкала роса, а в глазах
плескалось пролитое солнце.
- Ждешь?
- Жду! - тихо ответил Карев и, приподнявшись, облокотился на ствол
ружья.
"Фюи, фюи", - стучала крошечным носиком по коре березы иволга...
--
Шла по мягкой мшанине и полушалком глаза закрывала.
"Где была, где шаталась?" - спросит Филипп, думала она и, краснея от
своих дум, бежала, бежала...
"Дошла, дошла, - стучало сердце. - Где была, отчего побледнела? Аль
молоком умывалась?"
На крыльце, ловя зубами хвост, кружился Чукан.
Филипп, склонясь над телегой, подмазывал дегтем оси.
- Ты бы, Липка, грибов зажарила, - крикнул он, не глядя на нее, - эво
сколища я на окне рассыпал, люли малина!
Лимпиада вошла в избу и надела черный фартук; руки ее дрожали, голова
кружилась словно с браги.
Тоненькими ломтиками стала разрезать желтоватые масленки и клала на
сковороду.
--
Карев скинул ружье и повесил на гвоздь, сердце его билось и щемило. Он
грустно смахивал с волос насыпь игл и все еще чувствовал, как горели его
губы.
К окну подошел Ваньчок и стукнул кнутовищем в раму.
- Тут Лимпиада-то? - кисло поморщился он. - Я заезжал; их никого не
было.
- Нет, - глухо ответил Карев. - Она была у меня, но уж давеча и ушла.
- Ты что ж стоишь там, наружи-то? Входи сюда.
- Чего входить, - ответил Ваньчок. - Дела много: пастух мой двух ярок
потерял.
- Найдутся.
- Какой найдутся, хоть бы шкуру-то поднять, рукавицы и то годится
заштопать.
- Ишь какой скупой! - засмеялся, глухо покачиваясь всем телом.
- Будешь скупой... почти три сотни в лето ухлопал.
Все выпить и выпить. Сегодня зарок дал. На год. Побожился - ни капли не
возьму в рот.
- Ладно, ладно, посмотрим.
- Так я, знычит, поеду, когда ушла. Нужно поговорить кой о чем.
--
Когда Ваньчок подъехал, Филипп, сердито смерив его глазами, вдруг
просиял.
- Да ты трезвый никак! - удивился он.
Ваньчок кинул на холку поводья и, вытаскивая кошель, рассыпал
краснобокую клюкву.
- Не вызрела еще, - нагнулась Лимпиада, - зря напушил только. Целую
поставню загубил.
- Мало ли ее у нас, - кинул с усмешкой Филипп, - о крошке жалеть при
целом пироге нечего.
- Ну, как же? - мигнул Ваньчок в сторону Лимпиады.
Филипп закачал головой, и он понял, что дело не клеится. По щекам его
пробежал нитками румянец и погас...
--
Лимпиада подняла недопряденную кудель и вышла в клеть.
- Не говорил еще, - зашептал Филипп, - не в себе что-то она. Погоди,
как-нибудь похлопочу.
- А ты мотри за ней, кабы того... мельник-то ведь прощалыга. Живо
закрутит.
Филипп обернулся к окну и отворил.
- Идет, - толкнул он заговорившегося Ваньчка.
Лимпиада внесла прялку и поставила около скамейки мотальник.
- Распутывай, Ваньчок, - сказала, улыбаясь, она. - Буду ткать, холстину
посулю.
- Только не обманывать, - сел на корточки он. - Уж ты так давно мне
даешь.
- Мы тогда сами отрежем, - засмеялся Филипп. - Коли поязано, так давай
подавай.
Лимпиада вспомнила, что говорили с Каревым, и ей сделалось страшно при
мысли о побеге.
Всю жизнь она дальше яра не шла. Знала любую тропинку в лесу, все
овраги наперечет пересказывала и умела находить всегда во всем старом
свежее.
И любовь к Кареву в ней расшевелил яр. Когда она увидела его впервые,
она сразу почуяла, что этот человек пришел, чтобы покинуть ее, - так ей ее
сердце сказало. Она сперва прочла в глазах его что-то близкое себе и
далекое.
Не могла она идти с ним потому, что сердце ее запуталось в кустах
дремных черемух. Она могла всю жизнь, как ей казалось, лежать в траве,
смотреть в небо и слушать обжигающие любовные слова Карева; идти с ним, она
думала, это значит растерять все и расплескать, что она затаила в себе с
колыбели.
Ей больно было потерять Карева, но еще больней было уходить с ним.
Ветры дорожные срывают одежду и, приподняв путника с вихрем, убивают
его насмерть...
- Стой, стой! - крикнул Ваньчок. - Эк ты, сиверга лесная, оборвала
нитку-то. Сучи теперь ее.
Лимпиада остановила веретеном гребешки и стала ссучивать нитку.
- Ты долго меня будешь мучить? - закричал Филипп. - Видишь, кошка опять
лакает молоко.
- Брысь, проклятая! - подбежал Ваньчок и поднял махотку к губам. - А
славно, как настоящая сметана.
- И нам-то какой рай, - засмеялся Филипп. - Вытянул кошкин спив-то, а
мы теперь без всякой гребости попьем.
- Ладно, - протер омоченные усы. - Ведь и по муке тоже мыши бегают, а
ведь все едят и не кугукнут. Было бы, мол, что кусакать.
В отворенное окно влетел голубь и стал клевать разбросанные крохи.
Кошка приготовила прыжок и, с шумом повалив мотальник, прижала его
когтями.
- Ай, ай, - зашумел Филипп и подбежал к столу, но кошка, сверкнув
глазами, с сердитым мяуканьем схватила голубя за горло и выпрыгнула в окно.
Лимпиада откинула прялку и в отворенную дверь побежала за нею.
- Чукан, - крикнула она собаку. - Вчизи, Чукан!
Собака погналась по кулижке вдогонь за кошкой напересек, но она ловко
повернула назад и прыгнула на сосну.
Позади с Филиппом бежал Ваньчок и свистом оглушал тишину бора.
- Вон, вон она! - указывая на сосну, приплясывала Лимпиада. - Скорей,
скорей лезьте!
Ваньчок ухватился за сук и начал карабкаться.
Кошка злобно забиралась еще выше и, положив голубя на ветвистый сук,
начала пронзительно мяукать.
- А, проклятая! - говорил он, цепляясь за сук. - Заскулила. Погоди, мы
те напарим. - Он уцепился уже за тот сук, на котором лежал голубь, вдруг
кошка подпрыгнула и, метясь в его голову, упала наземь.
Чукан бросился на нее и с визгом отскочил обратно.
- Брысь, проклятая, брысь! - кинул в нее камень Филипп и притопнул
ногами.
Кошка, свернув крючком хвост, прыгнула в чащу и затерялась в траве.
- Вот, проклятая-то, - приговаривал, слезая, Ваньчок, - прямо в голову
норовила.
Лимпиада взяла голубя и, положив на ладони, стала дуть в его
окровавленный клюв.
Голубь лежал, подломив шейку, и был мертв.
- Заела, проклятая, заела, - проговорила она жалобно. - Не ходи она
лучше теперь домой и не показывайся на мои глаза.
- Да, кошки бывают злые, - сказал Филипп. - Мне рассказывал Иенка, как
один раз он ехал на мельницу. "Еду, - говорит, - гляжу, кошка с котом на
дороге. Я кнутом и хлыстнул кота, повернулся мой кот, бежит за мной - не
отстает. Приехал на мельницу - и он тут; пошел к сторожу - и он за мной. Лег
на печь и лежит, а глаза так и пышут.
Спугался я, подсасывает сердце, подсасывает. Я и откройся сторожу -
так, мол, и так. "Берегись, - грить, - человече; постелю я тебе на лавке
постель, а как стану тушить огонь, так ты тут же падай под лавку".
Когда стали ложиться - то я прыг да под лавку скорей. Вдруг с печи кот
как взовьется и прямо в подушку, так когти-то и заскрипели.
"Вылезай, - кличет сторож. - Наволоку за это с тебя да косушку". Глянул
я, а кот с прищемленным языком распустил хвост и лежит околетый".
Вечером Лимпиада накинула коротайку и вышла на дорогу.
- Куда? - крикнул Филипп.
- До яру, - тихо ответила она и побежала в кусты.
Она шла к той липе, где обещала встретиться с Каревым; щеки ее горели,
и вся она горела как в лихорадке, сарафан цеплялся за кусты, и брошками
садились на концы подола репьи.
"Что я скажу? - думала она. - Что скажу? Сама же я сказала ему, куды
хошь веди".
Коротайка расстегивалась и цеплялась за сучья. Коса трепалась, но она
ничего не слышала, а все шла и шла.
- Пришла? - с затаенным дыханием спросил он.
- Пришла, - тихо ответила она и бросилась к нему на грудь.
Он гладил ее волосы и засматривал в голубые глаза.
- Ну, говори, моя зазуленька, - прислонился губами к ее лбу. - Я тебя
буду слушать, как ласточку.
- Ох, Костя, - запрокинула она голову, - люблю, люблю я тебя, но не
могу уйти с тобой. Будь что будет, я дождусь самого страшного, но не пойду.
- Что ж, - грустно поник Карев, - и я с тобой буду ждать.
Она обвилась вкруг его колен и, опустившись на траву, зарыдала.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Тяжба с помещиком затянулась, и на суде крестьянам отказали.
- Подкупил, - говорили они, сидя по завалинкам, - как есть подкупил.
Мыслимо ли - за правду в глаза наплевали! Как Бог свят, подкупил.
Ходили, оторвав от помела палку, огулом мерить. Шумели, спорили и
глубокую-глубокую затаили обиду.
На беду появился падеж на скотину.
- Сибирка, - говорили бабы. - Все коровы передохнут.
Стадо пригнали с луга домой; от ящура снадобьем аптешника коровам
мазали языки и горла.
Молчаливая боль застудила звенящим льдом на сердцах всех крестьян раны.
Пошли к попу, просили с молебном кругом села пройти. Поп, дай не дай,
четвертную ломит.
- Ты, батюшка, крест с нас сымаешь, - кричали мужики. - Мы будем
жаловаться ирхирею.
- Хоть к митрополиту ступайте, - ругался поп. - Задаром я вам слоняться
не буду.
Шли с открытыми головами к церковному старосте и просили от церкви
ключи. Сами порешили с пеньем и хоругвями обойти село.
Староста вышел на крыльцо и, позвякивая ключами, заорал на все горло:
- Я вам дам такие ключи, сволочи!.. Думаете - вас много, так с вами и
сладу нет... Нет, голубчики, мы вас в дугу согнем!
- Ладно, ребята, - с кроткой покорностью сказал дед Иен, - мы и без них
обойдемся.
Жила на краю села стогодовалая Параня, ходила, опираясь на костыль, и
волочила расшибленную параличом ногу, и видела, знала она порядки дедов
своих, знала - обидели кровно крестьян, но молчала и сказать не могла, немая
была старуха. Знала она, где находилась копия с бумаг.
Лежала тайна в груди ее, колотила стенки дряблого закоченевшего тела,
но, не находя себе выхода, замирала.
Проиграли мужики на суде Пасик, забилась старуха головой о стенку и с
пеной у рта отдала Богу душу.
Разговорившись после похорон Парани о старине, некоторые вспомнили, что
при падеже на скотину нужно опахивать село.
Вечером на сходе об опахиванье сказали во всеуслышанье и не велели
выходить на улицу и заглядывать в окна.
При опахиванье, по сказам стариков, первый встречный и глянувший -
колдун, который и наслал болезнь на скотину.
Участники обхода бросались на встречного и зарубали топорами насмерть.
В полночь старостина жена позвала дочь и собрала одиннадцать девок.
Девки вытащили у кого-то с погреба соху, и дочь старосты запрягла с
хомутом свою мать в соху.
С пением и заговором все разделись наголо, и только жена старосты была
укутана и увязана мешками.
Глаза ее были закрыты, и, очерчивая на перекрестке круг, каждый раз ее
спрашивали:
- Видишь?
- Нет, - глухо она отвечала.
После обхода с сохой на селе болезнь приутихла и все понемногу
угомонились.
Но однажды утром в село прибежал с проломленной головой какой-то мужик
и рассказал, что его избил помещик.
- Только хотел орешину сорвать, - говорил он, - как подокрался и цапнул
железной тростью.
Мужики, сбежавшись, заволновались.
- Кровь, подлец, нашу пьет! - кричали они, выдергивая колья.
На кулижку выбежал дед Иен и стал звать мужиков на расправу.
- Житья нет! - кричал он. - Так теперь и терпеть все!..
Собравшись ватагой с кольями, побежали на Пасик. Брань и ругань
царапали притихший овраг Пасика.
Помещик злобно схватил пистолет и побежал навстречу мужикам.
- Моя собственность! - грозил он кулаком. - Права не имеете входить; и
судом признано - моя!..
- Бей его! - крикнул дел Иен. - Ишь, мошенник, как клоп нажрался нашего
сока! Пали, ребята, его!
Он поднял булыжник и, размахнувшись, бросил в висок ему.
Взмахнул руками и, как подкошенный, упал в овраг.
- Бегим, бегим! - шумели мужики. - Кабы не увидали!
По лесу зашлепал бег, и косматые ели замахали верхушками.
На дне оврага, в осыпанной глине, лежал с мертвенными совиными глазами
их ястреб. Руки крыльями раскинулись по траве, а голова была облеплена
кровавой грязью.
Филипп взял посох и пошел на Чухлинку погуторить со старостой. Он
выкатился на бугор и стал спускаться к леску.
Вдруг до него допрянул рассыпающийся топот и сдавленные голоса.
"Лес воруют", - подумал он и побежал, что силы, вдогон.
Топот смолк, и голоса проглотил шелест отточенных хвой.
Он побежал дальше и удивился, что ни порубки, ни людей не видно.
- Зря спугались, - пробасил неожиданно кто-то за его спиной. - Выходи,
ребята, свой человек.
Из кустов вышли с кольями мужики, и сзади, с разорванным рукавом
рубахи, плелся дед Иен.
- Молчи, не гуторь! - подошли все, окружив его. - Помещика укокошили. В
овраге лежит.
Филипп пожал плечами, и по спине его закололи булавки.
- Как же теперь? - глухо открыл он губы и затеребил пальцами бороду.
- Так теперь, - отозвался худощавый старик, похожий на Ивана Богослова.
- Не гуторить, и все... Станут приставать - видом не видали.
- Следы тогда надо скрыть, - заговорил Филипп. - Вместе итить не гоже.
Кто-нибудь идите по Мельниковой дороге, с Афонина перекрестка, а кто -
стежками, и своим показываться нельзя. Выдадут жены работников.
- Знамо, лучше разбресться, - зашушукали голоса. - Теперь, небось,
спохватились.
По дороге вдруг раздался конский топот. Все бросились в кусты и
застыли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
К помещику по Чухлинке прокатил на тройке пристав, после тяжбы с
крестьянами он как-то скоро завязал дружбу с полицией и приглашал то
исправника, то пристава в гости.
Конюх стоял у ограды и, приподняв голову, видел, как к имению, клубя
пыль, скакали лошади.
Он поспешно скинул запорку, отворил ворота, снял, заранее
приготовившись, шапку и стал ждать.
Когда пристав подъехал, он поклонился ему до земли, но тот, как бы не
замечая, отвернулся в сторону.
- Где барин? - спросил он выбежавшую кухарку, расстилавшую ему ковер.
- В Пасике, ваше благородие, - ответила она. - Послать или сами
пойдете?
- Сам схожу.
- Борис Петрович! - крикнул он, выпятив живот и погромыхивая саблей.
По оврагу прокатилось эхо, но ответа не последовало.
В глаза ему бросилась ветка желтых крупных орехов, он протянул руку и,
очистив от листьев, громко прищелкивая языком, клал на зуб.
- Борис Петрович! - крикнул он опять и стал спускаться в овраг.
Глаза его застыли, а поседелые волосы поднялись ершом.
В овраге на осыпанной глине лежал Борис Петрович.
Он кубарем скатился вниз и стал осматривать, поворачивая, труп.
Рядом валялся со взведенным курком пистолет.
- Горячий еще! - крикнул вслух. - Мужики проклятые, не кто иной, как
мужичье!
- Проехали, - свистнул чуть слышно Филипп, толкая соседа. - Трое,
кажись, проскакали.
Впереди всех без куртуза пристав.
- Теперь, ребята, беги кто куды знает, поодиночке. Не то схватят,
помилуй Бог.
Выскочив на дорогу, шмыгая по кустам, стали добираться до села.
Филипп проводил их глазами и пошел обратно к дому.
У окна на скамейке рядом с Лимпиадой он увидел Карева и, поманув
пальцем, подошел к нему.
- Беда, Костя! - сказал он. - Могила живая.
- Что такое?
- Помещика убили.
Карев затрясся, и на лбу его крупными каплями выступил пот.
- Пристав поехал.
- Пристав, - протянул Карев и бросился бежать на Чухлинку.
Лимпиада почуяла, как упало ее сердце; она соскочила со скамьи и
бросилась за ним вдогон.
- Куда, куда ты? - замахал переломленным посохом Филипп и, приставив к
глазам от солнечного блеска руку, стал всматриваться на догонявшую Карева
Лимпиаду.
- Вот сумасшедшие-то! - ворчал он, сердито громыхая щеколдой. - Видно,
нарваться хотят.
Пристав, запалив лошадь, прискакал с работниками прямо под окно
старосты.
- Живо сход, живо! - закричал он. - Ах вы, оглоеды, проклятые убийцы,
разбойники!
Десятские бегом пустились стучать под окна.
- А... пришли! - кричал он на собравшуюся сходку. - Пришли, живодеры
ползучие!.. Живо сознавайтесь, кто убил барина? В Сибирь вас всех сгоню, в
остроге сгною сукиных детей! Сознавайтесь!
Мужики растерянно моргали глазами и не знали, что сказать.
- А... не сознаетесь, нехристи! - скрипел он зубами. - Пасик у вас
отняли... Пиши протокол на всех! - крикнул он уряднику. - Завтра же пришлю
казаков... Я вам покажу! - тряс он кулаком в воздухе.
Из кучки вылез дед Иен и, вынув табакерку, сунул щепоть в ноздрю.
- Понюхай, моя родная, - произнес он вслух. - Может, боле не придется.
- Ты чего так шумишь, - подошел он, пристально глядя на пристава. - У
тебя еще матерно молоко на губах не обсохло ругаться по матушке-то. Ты
чередом говори с неповинными людьми, а не собачься. Ишь ты тоже, какой
липоед!
- Тебе что надо? - гаркнул на него урядник.
- Ничего мне не надо, - усмехнулся дед. - Я говорю, что я убил его и
никого со мной не было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
- Не тоскуй, касаточка, - говорил Епишка Анне. - Все перемелется в
муку. Пускай гуторят люди, а ты поменьше слухай да почаще с собой говори. Ты
ведь знаешь, что мы на свете одни-одинешеньки. Не к кому нам сходить, некому
пожалиться.
- Ох, Епишка, хорошо только речи сыпать. Ты один, зато водку пьешь.
Водка-то, она все заглушает.
- Пей и ты.
- Пью, Епишка, дурман курю... Довела меня жизнь, домыкала.
В зыбке ворочался, мусоля красные кулачонки, первенец.
- Ишь какой! - провел корюзлым пальцем по губам его Епишка. - Глаза так
по-Степкину и мечут.
Анна вынула его на руки и стала перевивать.
- Что пучишь губки-то? - махал головой Епишка. - Есть хочешь, сосунчик?
Сейчас тебе соску нажую.
Взял со стола черствый крендель и стал разжевывать.
Зубы его скрипели, выплюнул в тряпочку, завязал узелок и поднес к
тоненьким зацветающим губам.
- У-ю-ю, пестун какой вострый! Гляди, как схватил. Да ты не соси,
дурень, палец-то дяди, он ведь грязный. В канаве седня дядя ночевал.
Анна кротко улыбалась и жала в ладонь высунувшиеся ножки.
- Ничего, подлец, не понимаешь, - возился на коленях Епишка. - Хоть и
смотришь на меня... ты ведь еще чередом не знаешь, хочется тебе есть али
нет. А уж я-то знаю... Горе у матери молоко твое пролило... Ох, ты, сосунчик
мой... Так, так, раба Божия Аннушка, - встал он. - Все мы люди, все
человеки, а сердце-то у кого свиное, а у кого собачье.
Нету в нас, как говорится, ни добра, ни совести; правда-то, сказано, в
землю зарыта... У него, у младенца-то, сердца совсем нету... Вот когда
вырастет большой, Бог ему и даст по заслугам... Ведь я говорю не с проста
ума. Жисть меня научила, а судьбина моя подсказала.
Анна грустно смотрела на Епишку и смахивала выкатившиеся слезы.
- Он-то ведь, бедный, несмысленный... Ничего не знает, ни в чем не
виноват.
- Аннушка бедна, Аннушка горька, - приговаривал Епишка, - сидеть тебе
над царем над мертвым тридцать три года... Нескоро твой ворон воды
принесет... Помнишь?
--
Старая, плечи вогнуты, костылем упирается, все вдаль глядит. Коротайка
шубейная да платок от савана завязаны. В Киев идет мощам поклониться.
В красной косыночке просфора иерусалимская... У гроба Господня
склонялась.
Солнце печет, пыль щекочет, а она, знай, идет и ни на минуту не
задумается, не пожалеет. У куста села, сумочку развязывает... сухарики
гложет с огурчиком.
- Зубов нет, - шамкает побирушке, - деснами кусаю, кровью жую...
- Телом своим причащаешься, - говорит побирушка. - Так ин лучше Богу
заслужишь... - Ходят морщины желтые, в ушах хруптит, заглушает.
- Берегешь копеечку-то? - спрашивает искоса побирушка.
- Берегу - всю жисть пряла, теперь по угодникам разношу. Трудовая-то
жертва дорога.
По верхушкам сосен ветерок шуршит.
- Соснуть бы не мешало, - крестится побирушка.
Приминая траву, коротайку под голову положила. Мягка она, постель
травяная, кости обсосанные всякому покою рады. О Киеве думает, ризы божеские
бластятся.
"Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных...", - голос дьякона соборного в
ушах звенит...
"О-ох, грешная я", - думает.
"Фюи, фюи", - гарчет плаксиво иволга. Тени облачные веки связывают.
По меже храп свистит, побирушка на сучье привалилась.
Тихо кусты качаются... Тень Господня над бором ползает.
- Господи, - шепчут выцветшие губы, - помилуй меня, грешную.
"Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных", - гудит в ушах.
- Тетенька, - будит прикурнувшую побирушку, - встань, тетенька.
&nbs