-
Радой
Вельтман А. Ф. Повести и рассказы. Подготовка текста, составление, вступительная статья и примечания Ю. М. Акутина. М., "Сов. Россия", 1979.
-
I
Вскоре после покорения Варны приехал я в эту крепость. Жители, турки, еще не выбирались из нее по условию; они еще, собираясь в дорогу, продавали свое движимое и недвижимое имущество грекам, армянам и русским. На площадке давка, толкучий рынок - дешевизна, соблазн ужасный: турецкие шали, персидские ковры, чубуки жасминные и черешневые в сажень, роскошные янтарные мундштуки, арабские кони, бархатные седла, шитые золотом, пистолеты и ятаганы, одежда восточная и утварь... Как не купить чего-нибудь турецкого на память Варны и не вывезть в Россию? "Что стоит шаль? Кэтс пара?" - "Алтыюз лева". Шестьсот левов турецкая шаль! Шестьсот левов составят только двадцать червонцев, а у меня их полный карман!.. Давай!.. "Что стоит конь?" - "Бин лева". Тысячу левов арабский конь, белый, как снег, шерсть, как атлас, смотрит орлом, крутится вихрем, мчится стрелой! Давай!.. Греческая женская фермеле, на горностае! "Кэтс пара?" - "Юз лева". Сто левов!.. Давай!..
В день, в два турки увидели, что у нас нет левов, а есть только червонцы и что эти червенца, тридцатилевники, для нас дешевле шелухи, выбиваемой на монетном дворе его султанского величества. И вот на другой же день о левах и речи нет. Кэтс пара? - Ики червенца, он червенца, юз червенца. Ни один разумный османлы про левы и слышать не хочет.
С досадой в душе, что не удалось купить прекрасной розовой шали за бин лева, потому что ее цена, в честь щедрых победителей, превратилась вдруг в ики юз червенцы, я отправился верхом на арабском жеребце, которого удалось мне купить у Тегир-паши на левы.
Насмотревшись вдоволь на Черное море и не заметив в нем ничего черного, я заехал в арсенал, где свалено было оружие всего турецкого гарнизона, защищавшего Варну... Тут были горы сабель, ятаганов, ружей, пистолетов, и можно было ходить по этим горам, как по иглам железного ежа, колоть и резать себе руки и ноги и выбирать что угодно на турецкую голову и на украшение стен над ложем почиющих от трудов героев. Выбрав с десяток ятагапов Анадоли, пар пять пистолетов и ружей Шешене и Дели-Орман да с дюжину сабель Килич, подобных новорожденной луне, я отправил свой трофейный арсенал на квартиру и пустил плясать коня вдоль торговой узенькой улицы. Гордо несся конь мой, согнув в крутую дугу выю и кивая головою; пунцовые шелковые кисти рассыпались на все стороны над благополучными знаками лба его. Душа так и радовалась доброте коня!
Остановясь подле лавки, где жгли кафэ, мололи его в прах и сыпали, как муку, в закромы вроде яслей, я велел отвесить себе бир ока. Базаргян отвесил одно око {старинная мера веса (ок. 400 г.) и жидкости (ок. 1,14 л.).}, вынул из ящика сверток бумаги, оторвал лист, свернул воронкой... Ба, ба, ба! Писано по-русски!.. "Отдай мне это!" Турок покачал головою и стазал "Шок!" - "Пожалуйста, отдай!" - "Иок, иок!" - "Ну, возьми пара: кэтс пара?" - "Элли червенца/" - "За сверток оберточной бумаги пятьдесят червонцев! Ах, ты бирадам проклятый!" У меня волосы стали дыбом, но любопытство... и можно ли жалеть денег за русскую рукопись, найденную в Варне, в руках базаргяна? "Возьми бир червенца". - "Иок/ Элли первенца!" Что делать! Он, злодей, всю русскую рукопись скорей употребит на обертки, чем уступит хоть одну пару из пятидесяти червонцев. Вздохнув, я отсчитал пятьдесят червонцев, схватил свернутую тетрадь и кафэ, завернутый в отодранный лист, поскакал домой...
И вот посреди бывшего гарема с резным потолком и стенами, с решетчатыми окнами раскинулся я на ковре спокойствия, как Улема с китабом в руках, с чубуком в зубах, и стал читать рукопись без заглавия и без начала.
"Хм, - сказал я сам себе, - что это? Былое это или просто сочинение какого-нибудь русского повествователя, попавшего в плен к туркам со всем вьюком повестей и романов?"
В продолжение кампании денщик мой часто покушался употребить эту тетрадь без заглавия точно так же, как 6аваргян, но я отстаивал ее и просил убедительно, чтобы он не смел ни сапогов, ни эполетов, ни даже аксельбанта завертывать в листы свертка синей исписанной бумаги.
- Да что им сделается? - повторял он мне всегда с сердцем. - Во что ж я заверну?
- Вот тебе на обертки, - говорил я, бросая ему десть бумаги.
За белую чистую бумагу денщик мой ужасно как был зол на сверток синей бумаги и при укладке вещей во вьюченные чемоданы с презрением всегда выкидывал его и нехотя укладывал снова.
"Бедная повесть неизвестного сочинителя! - думал я, возвратясь в Россию. - Отстоит ли тебя судьба от употреблений на обертки, когда ты будешь напечатана?"
"...колени, и другой старался напроказить, чтобы стать на колени подле товарища; в классе и за столом рядом, сочинять стихи: Ура! вакация пришла! - Вместе...
-
II
Мемнон познакомил меня с отцом, с матерью, и со всею своею роднёю. Когда я увидел в первый раз его двоюродную сестру Елену - прощай, восторженная любовь к наукам! Напрасно повторяли мне, что "науки юношу питают, отраду в старости дают". При Елене я стыдился названия ученика и думал только о военном мундире: какое наслаждение явиться перед ней в колете, гремя саблей и шпорами! Но едва возвращался домой - поэзия обуревала душу, стихи лились потоками... Черные, огненные глаза, темно-русые локоны, коралловые уста, ланиты, перси и зависть к тому праху, который попирает она, и ревность к тому корсету, который так крепко сжимает ее... и
Как звезды по небу, рассыплю по тебе
Милльоны страстных поцелуев!
Соловей не воспевал на столько голосов своей любимицы розы. В то время слово поэт много значило в понятиях женщин: поэт был в глазах их воплощенными чувствами пламенной и постоянной любви, бескорыстным жрецом добра. Тогда говорили все друг другу: "Смотрите, смотрите, вот поэт!" - "Неужели?" - разносилось шепотом в толпе, и всё смотрело благоговейно на поэта и думало: это не просто человек, который пишет стихи! И всё ожидало: вот, вот посыплются из уст его рифмы!
Когда Елена узнала от Мемнона, что и я поэт, - "напишите на меня сатиру", - сказала она мне, подавая перо и розовый листок бумаги. Я зарделся зарей, присел, задумался и написал:
Желал бы я на вас сатиру написать,
Но даже выдумать не в силах укоризны:
Я мог бы вас капризною назвать,
Да вы, как ангел, и капризны.
Елена прочитала и взглянула на меня так нежно, так упоительно, что от полноты блаженства сердце как будто всплыло во мне, стеснило, заняло дыхание, и я стоял подле Елены как беспамятный, не слышал, что она говорила мне, не видел, как она отошла от меня.
Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Елена любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости - Елена вздыхала!.. Мне хотелось сказать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы образом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то неловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: "Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме "я вас люблю, Елена!" - и всегда изменял клятве досадным вопросом: "Как ваше здоровье?" Начинала ли она говорить со мною - я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена - я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!
Чувства свои, однако ж, заботливо таил я от Мемнона. "Можно ли сказать брату о любви к его сестре?" - думал я и при нем старался быть как можно равнодушнее с Еленой. К счастию, замечая мою рассеянность и задумчивость, он допрашивал меня о причине и говорил только: "Ты, я вижу, рожден поэтом".
В напрасных покушениях сказать Елене "я вас люблю!" прошло несколько месяцев. В одно воскресенье я пробыл почти целый день с Мемноном у дяди его; со вздохом взял уже шляпу, взглянул на Елену грустным взором, шаркнул, неловко повернулся уже к дверям - вдруг она остановила меня словами: "Вот вам на память моя работа", - и подала мне прекрасный бумажник, на котором была вышита беседка и посреди ее жертвенник с пламенем.
Помню, что я бросился к руке Елены, но что сказал, как вышел из комнаты, приехал ли домой или пришел пешком - ничего не помню.
Горячо расцеловал я подарок Елены, бережно уложил его в шкатулку, запер, снова вынул, еще раз поцеловал, снова спрятал... Мне хотелось сказать кому-нибудь: как я счастлив! - встретить кого-нибудь, кто бы спросил меня: чему ты так радуешься? И я пошел, сам не зная куда, и вдруг мне стало страшно: что, если кто-нибудь украдет шкатулку мою! Бегом пустился я назад, запыхавшись прибежал в свою комнату, бросился к шкатулке, вынул из нее мое сокровище, расцеловал, положил в карман, пошел опять и дорогой почти на каждом шагу ощупывал, тут ли мой бумажник. Поздно уже было, когда я очнулся и заметил, что стою против дома с закрытыми ставнями. "Елена уже спит!" - подумал я и медленно пошел домой. Ложась в постелю, я положил подарок Елены в изголовье... задумался о ней... Едва сон начнет оковывать чувства - вдруг мысль: тут ли он?., спугнет сон, и рука тянется под подушку. Так прошла вся ночь, так прошла вся неделя. Нетерпеливо ждал я воскресенья; наконец оно настало, и я отправился к Мемнону, чтоб ехать с ним вместе в дом его дяди.
- Их уже нет в Москве, - сказал Мемнон. - Они уехали в деревню, - продолжал он, не замечая впечатления, которое произвели на меня его слова.
Скрывая внутреннее волнение от Мемнона, я присел к фортепьяно и в первый раз почувствовал, как музыка необходима для сердца, убитого горем; в первый раз стал я фантазировать и высказывать жалобы души звуками. Флегматик Мемнон не понял моих звуков.
- Полно, братец, бренчать, - сказал он. Я вскочил, ушел от него и опомнился над листом бумаги, на котором написано было: На разлуку.
Голова моя лежала на левой руке, в правой держал я перо; слезы катились по лицу.
- Да ты, я вижу, поэт! - сказал мне однажды и отец, замечая мою рассеянность и задумчивость. - Жаль! я думал, что из тебя выйдет что-нибудь порядочное...
-
III
Мысль - скорее прославить себя и явиться достойным любви Елены - преследовала меня. Отец не противился желанию моему служить в военной службе; меня определил в корпус, расположенный в Московской губернии, но я перепросился в Кавказский корпус и полетел на поприще своей славы.
Несколько экспедиций в горы были счастливы для меня. Любовь сильнее честолюбия жаждет офицерского чина; вскоре я получил его. Еще чин поручика, думал я, и мне не стыдно будет сказать Елене: я вас люблю!
Но другой чин не так легко достался мне: я был взят в плен черкесами. Целый год пробыл в неволе у узденя Аллагюко и умер бы в неволе, если бы добрая Мазза, дочь его, не спасла меня. С помощию ее я бежал, но был ранен вдогонку пулею в плечо. К счастию, казачий пост был близок, и меня привезли в Тифлис. Едва вышел я из опасного положения, как встал с постели и мне подвязали руку черным платком. Черный платок как будто оживил меня; гордо взглянул я на себя в зеркало. Если бы видела меня теперь Елена! О, скорее в отпуск для излечения ран! Я боялся, чтобы рана моя не зажила совершенно до приезда в Москву.
Разумеется, получив отпуск, я не медлил ни минуты и, несмотря на совет медика дождаться весны, поскакал по мартовскому ухабистому пути.
В продолжение трех лет все переменилось, кроме моего сердца. Я мог попасть в плен, но моего сердца не пленила черноокая, пламенная черкешенка: я был тот неблагодарный кавказский пленник, который даже не оглянулся на бедную Маззу, когда воздух свободы обвеял его и надежда видеть Елену оживила душу.
По приезде в Москву я застал Мемнона уже хозяином дома, владельцем, помещиком.
- Тебе остается только жениться, - сказал я ему.
- Это одно мое желание, - отвечал он.
- За чем же стало дело? Мало ли в Москве невест! Выбирай любую: ты богат, молод, хорош собою.
- Не выбирать хочу я... встретить ее. Я не верю ни сравнениям, ни испытаниям, сердце и рассудок могут быть обмануты; только одно не обманет: голос души при неожиданной встрече. Душа говорит, душа скажет: вот она, вот та, для которой создано твое сердце!
- Ты прав, Мемнон! Я испытал уже такой голос души, - вскричал я невольно.
- Не в ущельях ли Кавказа? Не в сакле ли во время плена? Бедный! мне жаль тебя, но, верно, свобода милей взаимной любви черкешенки: ты бежал от твоего счастия...
- О, нет, Мемнон! Мое счастье здесь, может быть, в Москве! - сказал я со вздохом и признался Мемнону, что люблю его сестру, что время не изгладило моей любви к Елене, что моя любовь к ней будет первою и последнею в жизни.
- И ты скрывал свои чувства от друга и брата! - сказал Мемнон с упреком.
- Друг и брат! - повторил я, обнимая его.
Елены не было в Москве, но, по словам Мемнона, она должна была скоро приехать.
В продолжение целого месяца я изнывал от ожидания и от боязни, что должен буду явиться Елене без повязки, без явного признака моих подвигов под стопами Кавказа.
Я жил у Мемнона, и мы по десяти раз в день посылали в дом его дяди узнать: приехали ль?
Нет и нет!
- Приехали! - произнес наконец неожиданно вошедший слуга. Если бы сонному вскрикнули над ухом: пожар! - он не так бы испугался, как испугался я, когда раздалось в дверях слово: приехали!
На другой же день Мемнон отправился с визитом один и вскоре возвратился.
- Я попросил позволения представить своего постояльца, - сказал он мне. - Сестре ужасно как хотелось знать, кто этот постоялец, но я утаил, чтобы удивить и обрадовать ее твоим неожиданным появлением.
Страшна была для меня минута готовности ехать; я медлил - Мемнон торопил меня.
Можно быть лучше всех, но если бы кто-нибудь сказал мне, что можно быть лучше самой себя, то я бы смеялся над тем. Красота четырнадцатилетней Елены врезалась в моей памяти. Я так привык в продолжение трех лет любить ее и верить, что ничего не может быть совершеннее ее, и вдруг я должен был разочароваться, изменить ей для Елены восемнадцатилетней.
- Вы ранены! - вскричала она, узнав меня и взглянув на подвязанную руку.
- И как опасно ранен! - заметил Мемнон, улыбаясь.
Участие Елены и встреча были так обольстительны! Внимательно расспрашивала она меня обо всем, что случилось со мною после отъезда из Москвы.
- Сохранили ли вы мою память? - спросила она между прочим.
Можно ли было не ласкать себя надеждой и не торопиться дать отдых сердцу в сладкой задумчивости?.. Для первого шага к счастию слишком было довольно. Я хотел унести с собою всю полноту впечатления, встал, раскланялся, взглянул на Мемнона, но он с улыбкой дал мне знак, что останется. Я понял этот знак, и сладостное чувство, наполнявшее меня, вдруг исчезло: оно заменилось страхом. Я бросил на Мемнона умоляющий взор, чтобы он помедлил решать мою судьбу, но Мемнон не понял меня; я уехал. Как мученик собственных чувств ждал я возвращения Мемнона. Когда он вошел, я вскочил с дивана из тучи дыму, которым обдавал себя, не замечая того, взглянул, и - сердце замерло.
- Говори, Мемнон, убей меня! - вскричал я, схватив его за обе руки. - Говори! - повторил я с отчаянием, заметив, что он медлит, обдумывая, что ему сказать.
- Успеха еще нет, но надежда не потеряна, - отвечал он, обнимая меня. - Я говорил с теткой своей: ты ей нравишься, она желала бы...
- О, довольно! Не продолжай!.. Я понимаю: Елена не любит меня!
- Напротив, - сказал Мемнон сурово, - если бы это зависело только от Елены...
- Правду ли ты говоришь, Мемнон?
- Дядя всему преграда. Он, не заботясь ни о согласии жены, ни о сердце дочери, выбрал зятя по своему вкусу и нраву.
Если бы можно было высказать, какая ненависть вдруг вспыхнула во мне к неизвестному суженому Елены...
- Кто он такой? Говори! - вскричал я исступленным голосом. Но Мемнон скрыл от меня его имя.
- Мне не сказали, кто он такой, - отвечал он, - но тетка уверена, что это все переделается. Скоро они едут обратно в деревню, и я с ними... Не теряй надежды!
Его слова только увеличили мою безнадежность. "Нет, - думал я, - Мемнон щадит мое самолюбие; меня отвергли, мне отказали в руке Елены! Я не могу уже показаться в доме!" Напрасно Мемнон обнадеживал меня: я молчал на все его слова, и какой-то внутренний ропот на судьбу мучил меня; я изнемогал. Боль сердца отозвалась в ране. Доктор советовал мне ехать на воды за границу. Мемнон то же советовал мне, и я решился ехать. Друг не щадил обольщений сердца, чтобы успокоить меня.
- Сестра кланяется тебе, - говорил он, прощаясь со мной. - Она не могла скрыть грусти своей, как я заметил. Она желает скорого твоего возвращения, а мать ее поручила сказать тебе, чтобы ты не терял надежды, если любишь Елену.
"Не слова ли это, внушающие опасную надежду? Не значит ли это: кинься в пучину - может быть, счастие выбросит тебя на берег рая?" - думал я, смотря пристально в глаза Мемнону.
-
IV
Мемнон уехал, и я отправился, оживленный несколько обнадеживаниями друга и уверенностью, что я любим. Мемнон обещал уведомлять меня об Елене.
Не описываю моих путевых впечатлений: мои впечатления были нераздельны с Еленой. В Дрезденской галерее, смотря на Роксану Рафаэля, я сравнивал ее с красотою Елены и видел все недостатки дочери Ирода.
Но чтобы вполне блаженствовать в мечтаниях любви, надобно ехать по Рейну, надобно видеть истоки его. В таинственных недрах зарождаются они, как взаимные чувства юноши и девы, торопятся, ропщут на все препятствия, пробиваются сквозь них и падают в объятия друг друга, чтобы течь вместе, неразлучно посреди роскошных и диких берегов жизни.
Смотря на отдаленные вершины Альпов, вспомнил я Горную дорогу нашего златоуста поэта:
Четыре потока оттуда шумят -
Не зрели их выхода очи.
Стремятся они на восток, на закат,
Стремятся к полудню, к полночи;
Рождаются вместе, родясь, расстаются,
Бегут без возврата и ввек не сольются.
- И ввек не сольются! - долго повторял я. Неприступные скалы, окруженные садами и увенчанные развалинами древних рыцарских замков, как лики Дианы Ефесской, отвлекали душу мою от одной печальной мысли к другой. Теперь и прежде! Теперь тело развязно, свободно, а дух в оковах; прежде - тело было оковано в латы, а дух был свободен; легко дышалось на неприступных верхах гор и скал, над волнами, над пропастями, посреди лесов и виноградников, за гранитными бойницами, за подъемными мостами, под сводами великолепных добровольных темниц, посреди таинственности и чудес предрассудка, неразлучно с мечом, вином, любовью и неутомимою жаждою к славе. Минстрель1 пел сирвентес-римот:
Кто мне внушит благозвучную песнь,
Кто воскресит, оживит мою память
И свиток прошедшего в ней разовьет?
Кто расцветит мои мрачные мысли
И дивные звуки из струн воззовет,
Как голос от сна восстающей природы?
Ах! есть на земле, есть одно существо!
Его светлый взор, как небесное солнце,
Туманы и мрак с отдаленья сорвет
И свиток времен предо мной разовьет!
На берегу быстрого Неккара, впадающего в Рейн, посреди садов, мне слышалась эта песнь минстреля {менестрель.}. Я смотрел на заросшую дорогу, которая извивалась к величественным стенам замка... и забывался...
Вот... рыцари стекаются со всех сторон... знамена их плещут в воздухе; оруженосцы отягчены щитами, раскрашенными девизами чести, любви и славы; на оружие сыплются лучи солнца, дробятся радужными цветами... Кривой рог зазвучал... На вестовой башне с развевающимся флагом в облаках приветливо отвечают гостям теми же звуками; цепи подъемного моста загремели, кольцы железных ворот брякнули, скрипнули засовы и вереи... Герольды повещают приезжих... Гордые кони стучат тяжкими копытами по дубовому помосту... Пажи сбегают с крыльца встречать гостей...
На пространном дворе устроены павильоны вокруг поприща; драгоценные восточные ковры свесились через перилы... Судейская ложа украшена оружием, гербами, девизами, и знамена плещут над нею...
Судьи-джюджедуры заняли места. Серебряные власы их рассыпаются по пурпурным мантиям юношескими кудрями... Речи старцев звучны, как кованое оружие во время боя, важны, как голос вопрошаемого оракула...
И вот... она... божество, венчающее победу... появилась, как солнце посреди алмазных, изумрудных, яхонтовых лучей... Трубы грянули, герольды засуетились, рядят чин всему, оглашают законы поединков: "Любовь красоте, слава мужеству, хвала победителям! Настал час храбрых; оружие их омоется потом и кровью!"
Герольд умолк, подал знак; раздался хор минстрелей, сопровождаемый цитрами, бандурами и кастаньетами югларов:
Рыцари! вскиньте взоры на ограду,
Где восседает джюджедуров ряд,
Где дамы сердца мужеству в награду
Бантами чести грудь приосенят!
В ком изнеможет в бою дух врожденный,
Сердце остынет, сила изменит,
Взгляд животворный девы несравненной
Душу пробудит, сердце воскресит!
Новый звук труб. Начинается поле.
Ряды рыцарей в роскошных бронях, сопровождаемые щитоносцами, приближаются к рогатке на конях, покрытых латами; едут медленно, с важностию; забралы опущены. Подле них, на парадных конях, едут дамы сердца; они ведут горделивых своих невольников на цепочках, свитых из лент и цветов. Проехав барьер, они развязывают оковы кавалерам сердец своих и потом продолжают путь к помостам, разбрасывая по поприщу цветы, шарфы, узлы из лент, браслеты, сплетенные из собственных их волос, перья с головы... Рыцари подбирают дары с земли, осыпают их поцелуями и готовятся заслужить оружием звания рыцаря сердца, шарф и девиз своей дамы.
Рыцари становятся строем на двух оконечностях поприща, ждут сигнала, прислушиваются к словам джюджедура, который повторяет закон турнира: "Рыцари! да не поранит никто из вас коня противника своего; мета копью - лицо и грудь; меч рубит, но не колет. Поднятому или разбитому забралу - пощада! "
Джюджедур ударил три раза в ладоши; сигнал к общему бою раздался. Пришпоренные кони ринулись с мест, земля дрогнула; два строя всадников, приклонив голову, уставив копья вперед, налетели друг на друга... Казалось, что посреди поприща разразилась громовая туча, рассыпалась искрами и треском; взвилась пыль... Две противные стороны то столкнутся, то расступятся. Но общий бой прерван сигналом - строи разъезжаются. Теперь один на один - по вызову. Вскипела во мне жажда победы... Я пришпорил коня, перелетел через ограду... Кто на меня? Вызываю! Нет создания в природе лучше Елены! Пой, минстрель! славь Елену!
Минстрель запел лей Елене, вместо вызова:
Кто в истомлении, в восторге сердца,
Елены не видав, осмелится промолвить,
Что видел божество любви и красоты,
Кисть хмеля принял тот за грозд пурпурный
И хладную луну за пламенное солнце.
Слепец! я исцелю тебя от слепоты!
Неизвестный рыцарь, в черной броне, без гербов, без шарфа дамы сердца и девиза, выехал на средину поприща... Это противник, соперник мой - суженый Елены!
Злобно взглянул он на меня, я на него; разъехались, повернули - сигнал подан... Вот он! Брызнули искры из стальной брони... А! вон он! Подо мной суженый Елены! Моли о пощаде!..
"Коня убил! Преступник закона!" - раздалось вокруг... Стрелы со всех сторон готовы были поразить меня, но знамя пощады распростерлось надо мною, и герольд повестил, что конь противника моего убит по неосторожности.
Меня ведут к венчающей победу... это Елена!.. Я преклонил колено... Громкий хор запел славу, а Елена увенчала меня... подала руку, и мы пошли, сопровождаемые хором, джюджедурами и рыцарями. В пространной зале сели мы за круглый стол. Передо мной поставили жареного павлина, которого, по обычаю, победитель должен был распластать на сто частей; потом поднесли огромный бокал векового Гейдельберга. Я поднял бокал... "За здравие Елены!" - хотел сказать я... Где ж она? Нет ее? О, на сто частей разорвалось мое сердце, когда я взглянул вокруг себя... Мрачный замок Гейдельберг, разгромленный самим небом, воздымался на горе, как на острове, посреди моря тумана. По чешуйчатому небу разливался свет луны. Я лежал под деревом на берегу Неккара, смоченный холодной росою ночи...
-
V
Я приехал в Эмс, начал курс лечения. Вдруг письмо... Рука Мемнона! И только две строчки - только, но сколько блаженства почерпнул я в них! Как, они были красноречивы! как исполнены дружбы! "Приезжай, - писал он, - Елена будет твоею; все препятствия устранены".
Можно представить себе, с каким нетерпением желал я лететь в Россию, но, предполагая ехать обратно, по обещанию брату, через Бессарабию, где он в то время находился, я не мог переменить намерения и, сверх того, я хотел видеть Дунай и взглянуть на Букарест, где был с отцом своим во время войны в 1810 году. Кажется, сама судьба влекла меня по этому пути, чтобы развязать повесть моей жизни.
Из Эмса приехал я в Вену, потом в Буду и оттуда на небольшом купеческом судне, отправлявшемся в Галац, решился пуститься по Дунаю.
Нисколько не заботясь о современных политических обстоятельствах, я совершенно не знал, что делается на берегах Дуная. Я думал только об Елене. Наслаждаясь природой, слушал по вечерам заунывную песню матроса и, проехав таким образом до Галаца, я был бы принужден сделать около четырехсот верст лишних, чтобы попасть в Букарест. К счастию, хозяин корабля спросил меня, куда я еду, и сказал, что я могу выйти на берег при Журжинской переправе и проехать в Букарест прямым путем. Это был подарок для рассеянного. На лодке переехал я в Слободзею и там, наняв почту, отправился в столицу Валахии. Никто не спрашивал меня, кто я, откуда, куда еду и есть ли у меня какой-нибудь вид.
Подъезжая к Букаресту вечером, вдруг увидели мы на самой дороге, сквозь деревья, разложенный огонь и вокруг него толпу людей. Шум и песни раздавались по лесу.
Суруджи {кучер (молдав.)} приостановил лошадей, со страхом произнес:
- Чи есть? {Что это? (молдав.)}
- Это, верно, табор цыганский?
- Нуй, нуй, боерь! {Нет, нет, боярин! (молдав.)} - повторял он, продолжая медленно подвигаться вперед.
Едва проехали мы заворот дороги, толпа вполне открылась перед нами. Над огнем, на козлах, висел котелок, а вокруг него лежали и ходили вооруженные люди в мантах, в скуфьях, в кушмах, в чалмах, в албанской одежде. Страшные, смуглые лица их с отвислыми усами казались от блеска огня раскаленными.
- Талгарь! Талгаръ! Разбойники! - проговорил суруджи, с ужасом остановив лошадей. - Недобре, недобре! - прошептал он еще и готов уже был свернуть с дороги в лес, но стук и дребезг каруцы {телеги, повозки (молдав.)} и топот лошадей обратили на себя внимание толпы. Несколько человек вскочило на коней, и мы были окружены какими-то чудовищами, вооруженными с головы до ног.
- Стэ! {Стой! (молдав.)} - закричали они, заскакав вперед.
Я выхватил пистолет.
- Русский офицер! - крикнул мой слуга, вообразив, что спрашивают: кто?
- Офицер русяск? - повторил один из наездников: - Хэ! Мой! {Восклицание: мой! - то же, что: ей! (прим. автора.)} капитан Пендедека!
И он поскакал к толпе, между тем как двое стояли спокойно перед лошадьми, а прочие разъезжали вокруг каруцы.
Поздно было требовать пути одним выстрелом у целой толпы вооруженных. Я полагал, что явится кто-нибудь знающий по-русски для расспросов, но вдруг тучный всадник, похожий на атамана шайки, подлетел на лихом коне и закричал мне:
- Офицерь?
- Да! - отвечал я.
- Хайд, мерже ла Калентино! {Эй, давай в Калентино! (молдав.)} - прокомандовал он без дальних расспросов.
Суруджи приударил по лошадям; меня повезли. Вся толпа поскакала вслед за мною, и не прошло нескольких минут, как я увидел новые толпы вооруженного сброда вокруг огней близ селения. Мне казалось, что меня везут на шабаш нечистой силы.
Со всех сторон раздавались дикие голоса, которые пели:
Ипсиланти фетмаршал,
Дука маре инарал/
Пом-пом-пом-померани-пом!
Каруца моя и провожатые остановились подле освещенного боярского дома.
Тут только узнал я, что меня привезли в селение Калептино, главную квартиру Ипсиланти, предводителя этеристов.
- Фетмаршалу а кас? Дома фельдмаршал? - спросил капитан Пендедека, которого я принял за атамана разбойничьей шайки.
- Хэ! Ипсиланти содус ку тота армия ла Тырговешти; нума эфор {командир (греч.)} Дука а кас! - отвечали двое арнаутов, стоявших на крыльце, подле входа в сени, с саблями наголо.
Я понял смысл сказанных слов: "Ипсиланти со всей армией удалился в Тырговешти, и в селении Калентине только эфор Дука". Его-то величали этеристы в песне своей маре инарал, великий генерал.
Меня ввели в дом. В передней комнате подле дверей, завешанных красным сукном, стояла толпа арнаутов, в роскошной своей одежде. Они заняты были продуванием, накладыванием и раскуркой трубок.
Вслед за капитаном Пендедекой вошел я в комнату, где на диване, свернув под себя ноги, сидел Дука, эфор этерии. Антерия {богатая верхняя одежда} из шелковой с золотыми полосками ткани распахнулась на полы; красные широкие шаровары переливались под нею, как полымя; все туловище его было обернуто турецкою шалью, за которую заткнуты были на толстой золотой цепи часорник {часы (молдав.)} с огромною связкою печатей и басман {платок (прим. автора)}; на голове была скуфья из шелковой материи, обшитая бумазеей. Перед ним стоял ломберный стол, а в жирной руке его утонула колода карт; он метал фараон. Несколько бояр в серых смушковых кочулах {шапках (молдав.)} сидели вокруг стола, пыхтели дымом и гнули углы на пэ и транспорты.
- Чи есть? - спросил Дука.
Не ожидая объяснений Пендедеки, я подошел к Эфору, сказал по-французски, что я русский путешественник и что на дороге к Букаресту остановлен его арнаутами...
Я хотел высказать свое неудовольствие за это насилие и просить, чтобы он приказал проводить меня в Букарест или из круга расположения этеристов, но он не дал мне кончить речи, обратился к своим собеседникам, сказал им что-то по-гречески, и они вышли из комнаты. Потом, приглашая меня сесть на диван, хлопнул три раза в ладоши. Явились два арнаута, один с трубкой, другой с дульчецом {варенье, похожее на конфеты pommade (помадка) (прим. aвтора)} и с кружкой воды на подносе. Я не отказался от азиатского обычного предложения - усладить горесть свою, прохладить сердце и питаться дымом надежды.
Когда мы остались одни, Дука таинственно спросил меня:
- Позвольте узнать, к кому вы ехали?
- Я просто проезжал из Австрии в Россию, - отвечал я.
- Хм! через Австрию! Здесь не дорога, вам надобно было ехать на Черновец, прямо из Австрии в Россию...
- Я хотел проехать по Дунаю, видеть Букарест...
- Нет, скажите, вы можете мне сказать... К господарю?.. Или к князю Ипсиланти?.. Вероятно, депеши...
- Уверяю вас, что я просто еду как путешественник, без всяких поручений.
- Теперь не время путешествовать без цели, - сказал Дука, усмехаясь. - Но все равно, мы понимаем... И во всяком случае, я обязан отправить вас к князю Ипсиланти. Его главная квартира в Тырговешти.
- Помилуйте! зачем мне ехать к нему? - вскричал я.
- Ни для чего больше, как для объяснения ему причины вашей поездки в Букарест. Теперь, милостивый государь, нет сношений ни с господарем, ни с Диваном мимо князя Ипсиланти. Хэ! мой! капитан Алеко! - вскричал Дука после сих слов.
Явился капитан Алеко в казацкой одежде из черного сукна.
- Вот этот господин проводит вас в Тырговешти, - сказал мне Дука, отдав приказание капитану Алеке.
Нечего было делать; я вышел.
- Где мой слуга? - спросил я у арнаута, не видя подле крыльца ни каруцы своей, ни слуги.
- Нушти! не знаю, - отвечал мне арнаут.
- Где каруца?
- Нушти! - повторил арнаут.
- Ни моего слуги, ни каруцы нет! - сказал я капитану Алеко.
Он стал расспрашивать у разного сброда людей, которые стояли на крыльце и ходили по двору.
- Нушти! - отвечали все. - Суруджи сел и поехал, а слуга пошел вслед за ним.
Я выходил из себя. Слуга мой вскоре пришел весь в слезах и сказал, что почтарь ускакал, а чемодан, положенный на крыльце, пропал.
Я воротился к Дуке и просил его приказать отыскать мои вещи.
- Не наше дело отыскивать ваши вещи, - отвечал эфор этерии. - Подайте прошение в Диван.
Взбешенный, я сел на коня, которого Дука велел дать мне, и поехал под конвоем безобразных воев Ипсилапти. На другой день уж к обеду стали мы приближаться к местечку Тырговешти. С высот над рекою Яломицей я увидел главную квартиру этеристов. Она походила иа табор и толкучий рынок; повсюду копошились вооруженные люди в молдавской, сербской, арнаутской одежде, в лохмотьях и в кованых золоченых нагрудниках, нарамниках и набедренниках.
Въезжая в Тырговешти, я увидел тот Священный батальон, который под знаменем возрожденного Феникса готовился пожать славу и бессмертие. В черных полукафтаньях, с высокими черными мерлушковыми шапками, загнутыми набок и украшенными серебряною Адамовою головою спереди, воины бродили по городу в ожидании великой своей будущности.
Мы приехали к одному дому с большим крыльцом под навесом. Тут развевалось знамя этерии, на котором вышит был феникс с греческою надписью: "Возрождаюсь из собственного праха". У входа подле дверей стояли двое часовых с сложенными накрест ружьями.
Это был курте господаряск, двор, или дворец господарский. Соскочив с лошади, я хотел идти на крыльцо, но капитан Алеко удержал меня.
- Не сюда, - сказал он, - это священное крыльцо, по которому никто не смеет всходить, кроме самого фельдмаршала.
"Плохо, - подумал я, - если к идолу храма ходят с заднего крыльца!"
- Что за люди? - спросил напитай Алеко, увидя нескольких человек верховых в мантах подле бокового подъезда. - Пандуры! {отряды легкой кавалерии на Балканах} - отвечали они гордо. - От вайводы Тодора Владимиреско, с капитаном Фармаки.
То были передовые начальника, или, лучше сказать, атамана пандуров Малой Валахии, который, пользуясь возникшими после смерти валашского господаря Каражди смятениями, по случаю этерии, или греческого восстания, собрал пандуров, сербских гайдуков, валашских талгарей и все, что было дружно с темной ночью да с острым ножом, объявил себя воеводой и защитником отчизны от ига греческих господарей, назначаемых Портою, проник с шайкою своей в Букарест, овладел Диваном, заставил воротиться Каллимахи, назначенного в господари Валахии, казнил бояр, привел всех в ужас и заставил разбежаться на все четыре стороны.
Ипсиланти думал в нем найти поборника и встретил противника, который, однако ж, решился приехать к добровольному архистратигу {военачальнику, вождю (греч.)} Греции.
Взойдя по крыльцу профанов {простонародья (греч.)}, я ожидал, что меня введут в Периррантириа и окропят водою, как вступающего в храм громовержца Зевса, но очутился в передней, где было несколько, вероятно, значительных лиц штаба этерии. Пока доложили обо мне Ипсиланти, я присел подле какого-то чиновника в казакине. Посмотрев на меня, он как будто отгадал, что я русский, и обратился ко мне с вопросом, не служить ли я приехал к Ипсиланти. Разговорившись с ним, я желал знать, что за особа в больших шитых эполетах, спасенных, вероятно, от выжиги и прицепленных к мундиру не мундиру, а к чему-то вроде кацавейки.
- Это Орфано, фичеру ди кына {собачий сын (прим. автора)}; он был в Одессе служитором у купца Бокара, а здесь инарал. А вот другой - это Лассапи; был фактор в Песте, а здесь комендант Терговишта. Драку шти! {Чорт знает! (молдав.)} Чорт знает, зачем я приехал сюда! Тут все начальники. Правду говорит греческая пословица: "Где соберутся три грека, там всегда четыре начальника: их трое да чорт четвертый". Вот князь Георгий лихой, а это... хм!
Собеседник мой не успел еще сказать мне имен и происхождения всех стратигов, эфоров, капитанов, тут бывших, как меня позвали к Ипсиланти.
Пройдя одну комнату, передо мной отворили двери кабинета; я вошел. В широких креслах подле стола сидел смуглый, худощавый генерал; на плеча его накинута была греческая пурпуровая мантия, с длинными до полу рукавами.
- Какую повость привезли вы нам? - сказал он, обращаясь ко мне, и, не дожидаясь ответа, приказал выйти сидевшему подле стола писцу, которому, как казалось, что-то диктовал.
- Вы откуда? - спросил он торопливо по выходе писца.
- Я русский и ездил за границу на воды, - отвечал я и рассказал все приключения свои со времени вступления на берега Валахии.
Казалось, что И