ustify"> - Прощайте-с.
Кузьма Васильевич пришел домой и, растянувшись на постели, погрузился в размышления. Он недоумевал несказанно. "Что за притча во языцех!" - воскликнул он не однажды. И зачем Эмилия ему писала? Назначила свидание и не пришла?.. Он достал ее записку, повертел ее в руках, понюхал - пахло от нее табаком, и в одном месте он заметил поправку: стояло "плакала", а сперва было написано "плакал". Но что же можно извлечь из этого? И возможно ли, чтобы хозяйка ничего не знала? И она... Кто она? Да, кто она? Очаровательная Колибри, эта "игрушечка", эта "фигурка" не выходила у него из головы, и он с нетерпением дожидался завтрашнего вечера, хотя втайне чуть не побаивался самой этой "игрушечки" и "фигурки".
На следующий день Кузьма Васильевич отправился перед обедом в ряды и, настойчиво поторговавшись, купил крошечный золотой крестик на бархатной ленточке. "Хотя она и уверяет,- так размышлял он,- что ей никакого подарка не требуется, но нам хорошо известно, что подобные слова обозначают; а наконец, если точно нрав у нее такой бескорыстный - Эмилия не побрезгает". Так размышлял николаевский Дон-Жуан, вероятно, даже не подозревавший в то время, чем был и чем остался в памяти людской настоящий Дон-Жуан. В шестом часу вечера Кузьма Васильевич выбрился тщательно и, послав за знакомым цирюльником, велел хорошенько напомадить и завить себе хохол, что тот и исполнил с особенным рвением, не жалея казенной бумаги на папильотки; потом Кузьма Васильевич надел новый, с иголочки, мундир, взял в правую руку пару новых замшевых перчаток и, побрызгав на себя лоделаваном, вышел из дому. Кузьма Васильевич в этот раз гораздо больше хлопотал о своей наружности, чем когда шел на свидание с "Zuckerpüppchen", не потому, что Колибри ему больше нравилась, чем Эмилия, но в "игрушечке" было нечто загадочное, нечто такое, что невольно возбуждало даже то ленивое воображение, каким обладал молодой лейтенант.
Мадам Фритче встретила его по-вчерашнему и, как бы стакнувшись с ним в условной лжи, снова объявила ему, что Эмилия отлучилась на короткое время и просит ее подождать. Кузьма Васильевич наклонил голову в знак согласия и присел на стул. Мадам Фритче опять улыбнулась, то есть показала свои желтые клыки, и удалилась, не предложив ему шоколаду.
Кузьма Васильевич тотчас вперил взоры в таинственную дверь. Она оставалась закрытою. Он громко кашлянул раза два, как бы давая знать о своем присутствии... Дверь не шелохнулась. Он затаил дыханье, приник ухом... Хоть бы малейший шум или шорох ему послышался; точно всё вымерло кругом... Кузьма Васильевич встал, на цыпочках приблизился к двери - и, напрасно пошарив пальцами, нажал на нее коленом... Не тут-то было. Тогда он нагнулся и раза два произнес усиленным шёпотом: "Колибри, Колибри... Игрушечка!" Никто не отозвался. Кузьма Васильевич выпрямился, одернул мундир - и, постояв немного на месте, уже более твердыми шагами подошел к окну и забарабанил по стеклам. Он начинал чувствовать досаду, негодование; офицерский гонор заговорил в нем: "Что за вздор! - подумал он наконец,- за кого меня принимают? Коли так, ведь я кулаками застучу. Принуждена она будет откликнуться! Старуха услышит... Ну что ж? Не я виноват!" Он быстро повернулся на каблуках... Дверь стояла раскрытою наполовину.
Кузьма Васильевич немедленно и снова на цыпочках устремился в потаенную комнатку. На диване, в белом платье с широким красным поясом, лежала Колибри и, закрыв нижнюю часть лица платком, смеялась без шума, но от души. Волосы свои она убрала на этот раз, заплела их в две тугие длинные косы и перевила красными лентами; вчерашние башмачки красовались на ее крошечных, крест-накрест положенных ножках; но самые эти ножки были голы: глядя на них, можно было подумать, что она надела темные шелковые чулки. Диван стоял иначе, чем накануне: ближе к стене; а на столе, на китайском подносе, виднелся толстобрюхий пестрый кофейник, рядом с граненою сахарницей и двумя голубенькими фарфоровыми чашечками. Тут же лежала гитара, и сизый дымок бежал тонкою струйкой с верхушки крупной курительной свечки.
Кузьма Васильевич подошел к дивану и наклонился к Колибри, но, прежде чем он успел промолвить слово, она протянула руку и, не переставая смеяться в платок, запустила свои небольшие жесткие пальцы в его волосы и мгновенно растрепала его благоустроенный кок.
- Это что еще? - воскликнул Кузьма Васильевич, не вполне довольный подобною нецеремонностью в обращении.- Ах ты, шалунья!
Колибри приняла платок от лица.
- Нехорошо так; этак лучше.- Она отодвинулась к одному концу дивана и подобрала ноги.- Садитесь... там.
Кузьма Васильевич сел, куда она ему указывала.
- Зачем же ты удаляешься? - промолвил он после небольшого молчанья.- Или ты меня боишься?
Колибри свернулась в клубочек и посмотрела на него сбоку.
- Я не боюсь... Нет.
- Ты не должна меня дичиться,- продолжал наставительным тоном Кузьма Васильевич.- Ты ведь помнишь свое вчерашнее обещание поцеловать меня?
Колибри обхватила свои колени обеими руками, положила на них голову и опять посмотрела на него.
- Помню.
- То-то же. И ты должна сдержать свое слово.
- Да... должна.
- В таком случае...- начал Кузьма Васильевич и пододвинулся было к ней.
Колибри высвободила свои косы, которые она захватила вместе с коленями, и одною из них ударила его по руке.
- Потише, господин!
Кузьма Васильевич сконфузился.
- Какие у нее глаза, у разбойницы,- пробормотал он как бы про себя.- Однако,- прибавил он, возвысив голос,- зачем же ты звала меня... в таком случае?
Колибри вытянула шею, как птица... Она прислушивалась. Кузьма Васильевич перетревожился.
- Эмилия? - произнес он вопросительно.
- Нет.
- Кто-нибудь другой?
Колибри пожала плечом.
- Да ты что-нибудь слышишь?
- Ничего.- Колибри отвела назад, и тоже птичьим движением, свою небольшую яйцевидную головку, с красивым пробором и короткими вихрами курчавых завитушек на затылке, там, где начинались косы, и опять в клубочек свернулась.- Ничего.
- Ничего! Так я теперь...- Кузьма Васильевич потянулся к Колибри, но тотчас же отдернул руку. На пальце у него показалась капля крови.- Что за глупости такие! - воскликнул он, встряхивая пальцем.- Вечные эти ваши булавки! Да и какая это к чёрту булавка,- прибавил он, взглянув на длинную золотую шпильку, которую Колибри медленно втыкала себе в пояс.- Это целый кинжал, это жало... Да, да, это твое жало, и ты оса, вот ты кто, оса, понимаешь?
Колибри, по-видимому, очень понравилось сравненье Кузьмы Васильевича: она залилась тонким хохотом и несколько раз сряду повторила:
- Да, я ужалю... я ужалю.
Кузьма Васильевич глядел на нее и думал: "Ведь вот смеется, а лицо всё печальное..."
- Посмотри-ка, что я тебе покажу,- промолвил он громко.
- Цо?
- Зачем ты говоришь: цо? Разве ты полька?
- Ни.
- Теперь вот: "ни!" Ну, да всё равно! - Кузьма Васильевич достал свой подарочек и повертел им на воздухе.- Глянь-ка сюда... Хороша штучка?
Колибри равнодушно вскинула глазами.
- А! Крест! Мы не носимо.
- Как? Креста не носите? Да ты жидовка, что ли?
- Не носимо,- повторила Колибри и, вдруг встрепенувшись, глянула назад через плечо.- Хотите, я петь буду?..- торопливо спросила она.
Кузьма Васильевич сунул крестик в карман мундира и оглянулся тоже. Ему почудился легкий треск за стеной...
- Что такое? - пробормотал он.
- Мышь... мышь,- поспешно проговорила Колибри; и вдруг, совершенно неожиданно для Кузьмы Васильевича, обняла его голову своими гибкими гладкими руками, и быстрый поцелуй обжег его щеку... точно уголек к ней приложился.
Он стиснул Колибри в своих объятиях, но она выскользнула, как змея,- ее стан был немного толще змеиного туловища - и вскочила на ноги.
- Постой,- шепнула она,- прежде надо кофе пить...
- Полно! Что за кофе! После.
- Нет, теперь. Теперь горячий, после холодный.- Она ухватила кофейник за ручку и, высоко приподняв его, стала лить в обе чашки. Кофе падал тонкою, как бы перекрученною струей; Колибри положила голову на плечо и смотрела, как он лился.- Вот, клади сахару... пей... и я буду!
Кузьма Васильевич бросил в чашку кусок сахару и выпил ее разом. Кофе ему показался очень крепким и горьким. Колибри глядела на него, улыбаясь и чуть-чуть расширяя ноздри над краем своей чашки. Она тихонько опустила ее на стол.
- Что же ты не пьешь? - спросил Кузьма Васильевич.
- Я... понемножку...- отвечала она. Кузьма Васильевич пришел в азарт.
- Да сядь же, наконец, возле меня!
- Сейчас.- Она нагнула голову и, всё не спуская глаз с Кузьмы Васильевича, взялась за гитару.- Только прежде я петь буду.
- Да, да, только сядь.
- И танцевать буду. Хочешь?
- Ты танцуешь? Ну, это бы я посмотрел. Но нельзя ли после?
- Нет, теперь... А я тебя очень люблю.
- Ты меня любишь! Смотри же... а впрочем, танцуй, чудачка ты этакая!
Колибри стала по ту сторону стола и, пробежав несколько раз пальцами по струнам гитары, затянула, к удивлению Кузьмы Васильевича, который ожидал веселого, живого напева,- затянула какой-то медлительный, однообразный речитатив, сопровождая каждый отдельный, как бы с усилием выталкиваемый звук мерным раскачиванием всего тела направо и налево. Она не улыбалась и даже брови свои сдвинула, свои высокие, круглые, тонкие брови, между которыми резко выступал синий знак, похожий на восточную букву, вероятно, вытравленный порохом. Глаза она почти закрыла, но зрачки ее тускло светились из-под нависших ресниц, по-прежнему упорно вперяясь в Кузьму Васильевича. И он также не мог отвести взора от этих чудных, грозных глаз, от этого смуглого постепенно разгоравшегося лица, от полураскрытых и неподвижных губ, от двух черных змей, мерно колебавшихся по обеим сторонам стройной головы. Колибри продолжала раскачиваться, не сходя с места, и только ноги ее пришли в движение: она слегка их передвигала, приподнимая то носок, то каблук. Раз она вдруг быстро перевернулась и пронзительно вскрикнула, высоко встряхнув в воздухе гитарой... Потом опять началась прежняя однообразная пляска, сопровождаемая тем же однообразным пением. Кузьма Васильевич сидел между тем преспокойно на диване и продолжал глядеть на Колибри. Он ощущал в себе нечто странное, необычайное: ему было очень легко и свободно, даже слишком легко; он как будто тела своего не чувствовал, как будто плавал, и в то же время мурашки по нем ползали, какое-то приятное бессилие распространялось по ногам, и дремота щекотала ему веки и губы. Он уже ничего не желал, не думал ни о чем, а только ему было очень хорошо, словно кто его баюкал, "байбайкал", как выразилась Эмилия, и шептал он про себя: "Игрушечка!" По временам лицо "игрушечки" заволакивалось... "Отчего бы это?" - спрашивал себя Кузьма Васильевич. "От курева,- успоковал он себя...- Такой есть тут синий дымок". И опять его кто-то баюкал и даже рассказывал ему на ухо что-то такое хорошее... Только почему-то всё не договаривая. Но вот вдруг на лице "игрушечки" глаза открылись огромные, величины небывалой, настоящие мостовые арки. Гитара покатилась и, ударившись о пол, прозвенел где-то за тридевятью землями... Какой-то очень близки и короткий приятель Кузьмы Васильевича нежно и плотно обнял его сзади и галстук ему поправил. Кузьма Васильевич увидал перед самым лицом своим крючковатый нос густые усы и пронзительные глаза незнакомца с обшлагами о трех пуговках... и хотя глаза находились на месте усов, и усы на месте глаз, и самый нос являлся опрокинутым, однако Кузьма Васильевич не удивился нисколько, а, напротив, нашел, что так оно и следовало; он собрало даже сказать этому носу: "Здорово, брат Григорий", в отменил свое намерение и предпочел... предпочел немедленно отправиться с Колибри в Царьград для предстоящего бракосочетания, так как она была турчанка, а государь его пожаловал в действительные турки.
Кстати ж перед ним очутилась лодочка; он занес в нее ногу, и хотя по неловкости споткнулся и ушибся довольно сильно, так что некоторое время не знал, где что находится, однако справился и, сев на лавочку, поплыл по той самой большой реке, которая в виде Реки Времен протекает на карте на стене Николаевской гимназии, в Царьград. С великим удовольствием плыл он по той реке и наблюдал за множеством красных гагар, беспрестанно ему попадавшихся; они, однако, не подпускали его и, ныряя, превращались в круглые розовые пятна. И Колибри с ним ехала; но, желая предохранить себя от зноя, поместилась под лодкой и изредка стучала в дно... Вот наконец и Царьград. Дома, как следует быть домам, в виде тирольских шляп; и у турок всё такие крупные, степенные лица; только не годится долго на них глядеть: они начинают корчиться, рожи строить, а после и совсем распадаются, как талый снег. Вот и дворец; в котором он будет жить с Колибри... И так всё в нем отлично устроено! Стены с генеральским шитьем, везде эполеты, по углам люди трубят, и на лодке можно въехать в гостиную. Ну, разумеется, портрет Магомета... Только Колибри бежит всё вперед по комнатам, и косы ее волочатся за нею по полу, и никак она не хочет обернуться, и всё меньше она становится, всё меньше... Уже это не Колибри, а мальчик в курточке, и он его гувернер, и он должен влезать вслед за этим мальчиком в подзорную трубку, и труба та всё уже, уже, вот уж и двинуться нельзя... ни вперед, ни назад, и дышать невозможно, и что-то обрушилось на спину... и земля в рот...
Кузьма Васильевич открыл глаза. Светло кругом, тихо... пахнет уксусом, мятой. Над ним и по бокам что-то белое; он вглядывается: полог постельный. Он хочет голову приподнять... нельзя; руку... нельзя тоже. Что такое значит? Он опускает глаза... Какое-то длинное тело протянуто перед ним, и на том теле шерстяное одеяло, желтое с коричневою каймой. Тело оказывается его, Кузьмы Васильевича. Он пытается крикнуть... ничего не выходит. Он пытается опять, напрягает все свои силы... дряхлый стон раздается и дрожит под его носом. Слышатся тяжелые шаги, жилистая рука раздвигает полог. Седой инвалид в военной заплатанной шинели стоит перед ним и глядит на него... И он глядит на инвалида. Большая оловянная кружка придвигается к губам Кузьмы Васильевича. Кузьма Васильевич жадно пьет холодную воду. Язык его развязывается.
"Где я? - Инвалид еще раз взглядывает на него, уходит и возвращается с другим человеком, в темном мундире.- Где я?" - повторяет Кузьма Васильевич.- "Ну, теперь будет жив,- говорит человек в мундире.- Вы в госпитале,- прибавляет он громко,- но извольте почивать. Вам вредно разговаривать". Кузьма Васильевич готов удивиться, но снова впадает в забытье...
На другое утро явился доктор. Кузьма Васильевич пришел в себя. Доктор поздравил его с выздоровлением и велел перевязать ему голову.
- Как? голову? Да разве у меня...
- Вы не должны говорить, не должны беспокоиться,- перебил его доктор.- А теперь лежите смирно и благодарите всевышнего создателя. Где компрессы, Поплевкин?
- Да где же деньги... казенные...
- Ну, опять стал бредить... Побольше льду, Поплевкин!
Прошла еще неделя. Кузьма Васильевич настолько оправился, что доктора нашли возможным сообщить ему случившееся с ним происшествие. Вот что он узнал.
Шестнадцатого июня, в семь часов вечера, посетил он в последний раз дом госпожи Фритче, а семнадцатого июня, к обеду, то есть почти через сутки, пастух нашел его в овраге возле большой Херсонской дороги, в двух верстах от Николаева, бесчувственного, с разрубленною головой, с багровыми пятнами на шее. Мундир и жилетка на нем были расстегнуты, все карманы выворочены, фуражки и кортика не оказалось, кожаного пояса с деньгами тоже. По измятой траве, по широкому следу в песке и глине можно было заключить, что несчастного лейтенанта волоком волокли на дно оврага и только там нанесли ему удар в голову, не топором, а саблей, вероятно, его же кортиком: вдоль всего следа от самой дороги не замечалось ни капли крови, а вокруг головы стояла целая лужа. Не оставалось сомнения в том, что убийцы его сперва опоили, потом пытались придушить и, отвезя ночью за город, стащили в овраг и там окончательно прихлопнули. Кузьма Васильевич не умер благодаря лишь своему поистине железному сложению. Пришел он в себя двадцать второго июля, то есть целых пять недель спустя.
Кузьма Васильевич немедленно довел до сведения начальства постигшее его несчастье, изложил все обстоятельства дела изустно и на бумаге, сообщил адрес мадам Фритче. Полиция бросилась в указанный дом, но никого в нем не нашла: птички уже вылетели из гнезда. Схватились за хозяина дома; но от этого хозяина, престарелого и глухого мещанина, большого толку не добились. Сам он проживал в другом квартале и знал одно: четыре месяца тому назад отдал он свой дом внаймы одной еврейке с паспортом, по имени Шмуль или Шмульке, которую он тогда же и прописал в части. "Приезжала к ней другая жинка,- так показывал он,- тоже с пачпортом,- но каким рукомеслом они обе занимались, и то ему неизвестно; и были ли у них другие постояльцы, тоже не слыхал и не знает; а какой паренек у него в том доме жил дворником или караульщиком, и тот сошел не то в Одесть, не то в Питер; а новый дворник поступил недавно, с первого числа июля". Навели справки в полиции и по околотку; оказалось, что Шмульке, вместе с товаркой, настоящее имя которой было Фридерика Бенгель, выехала из Николаева около двадцатого июня, а куда - неизвестно. Таинственного человека с цыганским лицом и тремя пуговками на обшлаге, а равно и черномазой девки-иностранки с огромною косой никто и не видывал. Кузьма Васильевич, как только выписался из госпиталя, сам посетил роковой для него дом. В маленькой комнатке, где он беседовал с Колибри и где всё еще пахло мускусом, находилась другая, тоже скрытая дверь; к ней-то, во второе его посещение, был придвинут диван, и через нее вошел, вероятно, убийца и обхватил его сзади. Кузьма Васильевич подал жалобу по форм"; началось дело. Несколько занумерованных отношений и предписаний полетело в разные стороны; поступили в свое время надлежащие отписки и справки... но тем всё и кончилось. Подозрительные личности так и канули в воду - а вместе с ними исчезли и похищенные казенные деньги, тысяча девятьсот семнадцать рублей с копейками, ассигнациями и золотом. Сумма немаловажная в ту эпоху! Целых десять лет потом их выплачивал Кузьма Васильевич, пока не попал под всемилостивейший манифест.
Сам он на первых порах был твердо убежден в том, что виной всей беды, начальницей заговора, была Эмилия, его коварная "Zuckerpüppchen". Он вспомнил, как в самый день последнего свидания с нею он неосторожно задремал на диване, как, проснувшись, увидел ее возле себя на коленках, и как она смешалась, и как, наконец, он в тот же вечер открыл прореху в своем поясе, прореху, очевидно, проделанную ее ножницами. "Она увидела,- Думал Кузьма Васильевич,- она сказала старой чертовке и тем двум диаволам, она залучила меня, написав ко мне письмо... меня и обработали. Но кто бы мог это от нее ожидать!" Он представлял себе хорошенькое, добренькое лицо Эмилии, ее светлые глазки... "Женщины, женщины! - твердил он, скрежеща зубами,- крокодилово исчадие!" Но, переехав окончательно из госпиталя к себе домой, он узнал одно обстоятельство, которое привело его в недоумение, поставило его в тупик. В самый тот день, когда его, полумертвого, привезли в город, девушка, по всем приметам, как две капли воды похожая на Эмилию, прибежала, вся в слезах, с растрепанными волосами, к нему на квартиру и, осведомившись о нем у денщика, бросилась, как сумасшедшая, в госпиталь. В госпитале ей сказали, что Кузьма Васильевич непременно должен умереть, и она тотчас скрылась, ломая руки, с выражением отчаяния на лице. Явно было, что она не предвидела, не ожидала убийства.. Или, может быть, ее самое обманули - не выдали ей обещанной части? Раскаяние ею вдруг овладело? Но, однако ж, она потом выехала из Николаева вместе с тою отвратительною старухой, которая, наверное, всё знала... Кузьма Васильевич терялся в догадках и порядком-таки наскучил своему денщику, беспрестанно заставляя его сызнова описывать наружность прибежавшей девушки и повторять ее слова.
Целые полтора года спустя Кузьма Васильевич получил от Эмилии - alias {иначе (лат.).} Фридерики Бенгель - письмо на немецком языке, которое он немедленно велел себе перевести и впоследствии неоднократно нам показывал. Оно было испещрено орфографическими ошибками и восклицательными знаками; на куверте стоял штемпель: "Бреславль". Вот по возможности верный перевод этого письма:
"Мой дорогой, незабвенный и несравненный Флорестан! Господин лейтенант Ергенгоф!
Сколько раз я порывалась к вам писать! И всегда, к сожалению, откладывала, хотя мысль, что вы меня можете считать участницей в том ужасном злодеянии, была всегда для меня самая убийственная мысль! О, мой милый господин лейтенант! Поверьте мне, день, когда я узнала, что вы остались живы и здоровы, был самый счастливый день в моей жизни! Но я не намерена вполне себя оправдывать! Я не буду лгать! Я, точно, первая открыла вашу привычку носить деньги на вашем желудке! (Впрочем, в наших краях все мясники и торговцы мясом так поступают!) И имела неосторожность немножко сказать об этом! Я даже в шутку тогда сказала, что вот было бы хорошо взять у вас немножко этих денег! Но старая злодейка (господин Флорестан! она не была моею теткой) вступила в заговор с этим безбожным извергом Луиджи и его сообщницей! Клянусь вам гробом моей матери, я до сих пор не знаю, кто были эти люди! Знаю только, что имя его было Луиджи и что они оба приехали из Бухарешта, и были, наверное, большие преступники, и прятались от полиции, и имели деньги и драгоценные вещи! Луиджи был ужасный субъект (ein schröckliches Subject), убить себе подобного (einen Mitmenschen) для него ничего не значило! Он говорил на всех языках - и это он тогда возвратил вещи от нашей кухарки! Не спрашивайте, как! Он всё, всё мог сделать, он был ужасный человек! Он уверял старуху, что только опоит вас немного и потом вывезет и бросит, и будет говорить, что ничего не знает и что вы сами виноваты - где-нибудь много вкусили вина! Но злодей уже тогда имел в уме, что лучше вас совсем убить, дабы ни один петух о том не прокричал! Письмо от моего имени он к вам написал, а меня старуха удалила лукавством! Я ничего не подозревала, и я ужасно боялась Луиджи! Он говорил мне: "Я зарежу, зарежу тебя, как цыпленка!" И так при этом страшно шевелил усами! Притом меня увезли в одну компанию... Мне очень стыдно, господин лейтенант! И я даже теперь плачу горькими слезами при этих мыслях!.. Мне кажется... ах! я не была рождена для таких занятий... Но этому помочь нельзя и вот как всё случилось. Потом я ужасно испугалась и поневоле уехала, потому что если бы полиция нас открыла - что бы было со мной тогда? Проклятый Луиджи тотчас бежал, как только узнал, что вы остались живы. Но я вскорости с ними со всеми рассталась, и хотя я теперь без куска хлеба часто сижу, однако душа моя покойна! Вы меня, может быть, спросите, зачем я приезжала в Николаев? Но я не могу ничего отвечать! Я клялась! Кончаю просьбой очень, очень для меня важною: пожалуйста, когда вы будете вспоминать о вашей маленькой приятельнице Эмилии, не думайте о ней, как о черной преступнице! Вечный бог видит мое сердце. Я имею дурную нравственность (Ich habe eine schlechte Moralität) и я ветрена, но я не злодейка. И я всегда буду вас любить и помнить, мой несравненный Флореетан, и всегда буду вам желать всего хорошего на земном шаре (auf diesem Erdenrund)! He знаю, дойдет ли до вас мае письмо, но если дойдет, то напишите мне несколько строк, чтобы я видела, что вы получили мое письмо! Этим вы очень осчастливите вашу вам неизменно преданную Эмилию.
P. S. Пишите под буквами F. Е. poste restante {до востребования (франц.).}, в Бреславль, в Силезию.
P. S. S. Я писала вам по-немецки; я иначе не могла выразить свои чувства; но вы мне пишите по-русски".
- Ну, и что же? Отвечали вы ей? - спрашивали мы Кузьму Васильевича.
- Собирался, много раз собирался. Да как написать? По-немецки я не умею, а по-русски... Кто бы перевел ей? Так и не написал.
И всякий раз, окончив свой рассказ, Кузьма Васильевич вздыхал, качал головою, говорил: "Вот что значит молодость!" И если в числе слушателей находился новичок, в первый раз ознакомившийся с знаменитою историей, он брал его руку, клал себе на череп и заставлял щупать шрам от раны... Рана действительно была страшная, и шрам шел от одного до другого уха.
Восьмой том полного собрания сочинений И. С. Тургенева содержит повести и рассказы, опубликованные в 1868-1872 годах - в период, непосредственно следующий за изданием романа "Дым": "История лейтенанта Ергунова"(1868), "Бригадир" (1868), "Несчастная" (1869), "Странная история" (1870), "Степной король Лир" (1870), "Стук... стук... стук!.." (1871), "Вешние воды" (1872).
Интерес к наиболее актуальным проблемам русской общественной жизни, нашедший свое яркое проявление в произведениях Тургенева начала 1860-х годов, остается характерным для его творчества и в последующие годы. Роман "Дым", возбудивший негодование представителей различных, подчас противоположных, политических группировок, показывал, что писатель наиболее существенной чертой современной русской общественной жизни считал всеобщий разброд и неустроенность. Тургенев писал Е. Е. Ламберт 21 мая (2 июня) 1861 г.: "Нигде ничего крепкого, твердого - нигде никакого зерна; не говорю уже о сословиях - в самом народе этого нет". Тургенев пытался разобраться в том, как согласуется перестройка русского общества в пореформенный период с потребностями народной жизни.
Национальные характеры, национальные особенности исторического развития России, порой не прямо, а сложно, опосредствованно влияющие на жизнь страны, постоянно занимали писателя.
В шестидесятые годы Тургенев часто обращается к типам, ставшим достоянием мировой литературной традиции, отыскивая и изображая их преломления в русской жизни. Это обстоятельство было отмечено критикой. "Перед поэтом как бы постоянно носятся образы западного искусства, Лир, Вертер и пр., и он ищет им подобий в нашей скудной и бледной жизни",- писал Н. Страхов ("Последние произведения Тургенева".- Заря, 1871, No 2, Критика, с. 27). По мнению критика, Тургенев "примеривает" к русской действительности "чужие идеалы, идеалы хищной жизни, сильных страстей, романических событий", и остается недоволен прозаичностью русской жизни, выражает "неверие в изящество <...> проявлений" народного характера (там же, с. 27, 30). Повесть "Степной король Лир" Тургенева он рассматривал как "пародию" на "Короля Лира" Шекспира, "Бригадира" - как опошление "Вертера". На самом деле Тургенев ставил перед собою цель показать реально-исторические формы, в которые отливаются ситуации и типы, запечатленные мировой литературной традицией, в русском быту и тем самым сделать более ощутительными неповторимые черты русской жизни.
Почти во всех произведениях этих лет писатель передавал обаяние сильных характеров и больших страстей, погруженных в прозу быта. Так, в рассказе "Бригадир" возникает образ скромного обездоленного старика, наделенного силой чувства Вертера, самоотверженностью в любви, достойной кавалера де Грие ("Манон Леско" А.-Ф. Прево), а также храбростью суворовского офицера. Важным аспектом характеристики Сусанны в повести "Несчастная" является внутренняя сопоставимость ее образа с "мировым типом" Миньоны - героини романа Гёте "Годы учения Вильгельма Мейстера". Тургенев продолжает традицию своеобразного переосмысления типа Миньоны, дань которому он отдал в повести "Ася" и интерес к которому проявили другие писатели его времени - Достоевский, Григорович, Л. Толстой (см.: Русская повесть XIX века. Л., 1973, ч. IV, гл. II, с. 399; Лотман Л. М. Реализм русской литературы 60-х гг. XIX в. Л., 1974, с. 100; Brang Peter. I. S. Turgenev. Wiesbaden, 1977, S. 133-134).
Повесть "Степной король Лир" - одно из наиболее значительных произведений Тургенева, написанных в период между романами "Дым" и "Новь". Она возникает на "стыке" политических, литературных и философских размышлений писателя, вбирает его мысли о России и отражает расчеты на западного читателя.
В новелле "Степной король Лир" совмещены высокий и низкий планы повествования, трагедийное содержание выражено в бытовых, нарочито будничных и подчас даже сатирических образах. Параллельное осмысление проблем русской жизни и значения трагедии Шекспира проходит через всю повесть. До последней переделки повести в беловой рукописи Тургенев предполагал начать и кончить ее изображением дружеского круга, обсуждающего значение шекспировских образов, соотношение этих образов с живыми типами русского общества. Часть этой "рамки" сохранилась в окончательном тексте в виде своеобразного введения, в котором изображается круг старых университетских товарищей тридцатых-сороковых годов, увлеченно толкующих о Шекспире (черта автобиографическая), и декларируется принципиально важное утверждение о "вседневности" типов Шекспира. Это последнее положение Тургенева достаточно ясно говорит об особенности его подхода к образам великого английского драматурга вообще и в частности о замысле повести "Степной король Лир".
Не только "Степной король Лир", но и другие произведения Тургенева 60-х - начала 70-х годов рисовали высокие проявления больших страстей, трагедийные конфликты, облеченные во "вседневные" одежды низкой действительности. Во вводном эпизоде "Степного короля Лира" писатель утверждает, что характеры, подобные Макбету и Ричарду III, встречаются лишь "в возможности", но именно будничные, массовые формы проявления "исключительных" страстей интересуют Тургенева в этот период. В рассказе "Стук... стук... стук!.." дан образ "маленького Наполеона" - "фатального" человека - ограниченного, решительного, фанатически верящего в свою звезду, честолюбивого и совершенно лишенного идейного и этического содержания. Образ Теглева, как и все образы рассказав и повестей шестидесятых годов, прочно связанный с русским бытом, имел вместе с тем непосредственное отношение к наблюдениям Тургенева над жизнью современной Европы, в нем отразились размышления писателя о деятельности ненавистного ему Наполеона III. За "студией русского самоубийства" - изображением странной судьбы ничтожной, но в своем роде сильной и необычайной личности - стояла мысль о Макбетах и Ричардах III "в возможности", о наполеонизме ничтожного человека, о психологических и политических истоках влияния подобных личностей на людей.
Перечисление имеющих современное значение героев Шекспира во вводном эпизоде "Степного короля Лира" Тургенев начинает с излюбленного им образа - Гамлета, далее он упоминает Отелло и Фальстафа, а также имя Ромео, которое затем в беловой рукописи вычеркивается. От упоминания Ромео Тургенев отказался, вероятно, потому, что оно не могло не оживить в памяти читателя статью "Русский человек на rendez-vous (по поводу рассказа Тургенева "Ася")" Чернышевского, постоянно насмешливо называвшего тургеневского героя "Ромео". Вслед за Ричардом III и Макбетом собеседники, изображенные Тургеневым, обращаются к королю Лиру. Эти образы Шекспира связаны с трактовкой нравственно-политической темы - темы честолюбия, власти и влияния ее на личность. Анализируя формы бытования подобных характеров на русской почве, Тургенев рассматривает их главным образом в социально-психологическом аспекте. Его привлекает вопрос о покорности и бунте как постоянно действующих стихиях народного характера.
Стремление к полному освобождению и к подчинению, беспредельное самоотречение и безграничное властолюбие - вот "крайности", между которыми колеблются герои повестей Тургенева "Странная история" и "Степной король Лир".
Содержание повестей 60-х - начала 70-х годов во многом определяется своеобразно выраженным интересом писателя к судьбам сильных, решительных характеров в народной массе и в кругу русской интеллигенции.
Тургенев неоднократно сопоставлял "нигилистов" с бунтарями из народной или "захолустной", патриархальной среды. В шестидесятые годы он постоянно обращался к проблеме "раскола", старообрядчества, которая в это время приобретала заметное политическое значение. Уже в начале пятидесятых годов, занимаясь "русской историей и русскими древностями" (см. письмо Тургенева к Аксаковым от 6 (18) июня 1852 г.), писатель заинтересовался старообрядчеством как формой выражения народного протеста. Такое отношение к расколу сказалось в рассказе "Касьян с Красивой Мечи" и повести "Постоялый двор" {Бродский Н. Л. И. С. Тургенев и русские сектанты. М., 1922, с. 22-25.}.
Во второй половине 1850-х годов перед Тургеневым встал вопрос о влиянии религиозных представлений на этические искания дворянской интеллигенции. Правда, и тут речь шла о воздействии народной среды на интеллигенцию. Духовный мир как героини "Дворянского гнезда", так и героини повести "Ася" складывается под влиянием религиозных крестьянок. Религиозность здесь выступает большей частью лишь как форма этических исканий. Героиня повести "Ася", например, готовая идти за процессией "куда-нибудь далеко, на молитву, на трудный подвиг", проявляет полное безразличие к религиозным догматам паломников. Ее порыв выражает лишь безотчетное стремление к самопожертвованию, к служению идеалу. Еще более близок к рассказу "Странная история" эпизод ухода в монастырь Лизы Калитиной ("Дворянское гнездо"). "Я всё знаю <...> и как папенька богатство наше нажил <...> Всё это отмолить, отмолить надо <...> помогите мне, не то я одна уйду",- говорит Лиза Калитина своей тетке, и та возражает ей: "Это всё в тебе Агашины следы; это она тебя с толку сбила..." (наст. изд., т. 6, с. 151).
Писателем, творчество которого вызывало наибольший интерес у Тургенева, был Л. Толстой.
Во втором томе романа "Война и мир" содержатся эпизоды, рисующие покровительство княжны Марьи юродивым и ее мечту об уходе из дома, о странствовании. Этот эпизод сам Толстой в первоначальном плане обозначил словами "юродство княжны Марьи" {Толстой, т. 13, с. 824.}.
Тургенев пристально следил за литературной деятельностью Толстого, в частности за выходившими из печати частями романа "Война и мир", и за эволюцией его идей. Некоторые философские рассуждения в романе Толстого воспринимались им как выражение неверия в разум, проповедь стихийности и бессознательности, составляющих якобы основу "роевой" жизни народа.
Поэтому философские отступления в "Войне и мире" Толстого вызывали у Тургенева решительное сопротивление. Даже в образах романа он подчас видел стремление писателя возвеличить инстинктивную, стихийную жизнь; бессознательность поведения героев Толстого Тургенев имел в виду, когда писал 15(27) марта 1870 г. И. П. Борисову об их "юродстве". Консерватизм и стихийность он постоянно называл "юродством", считая юродство глубоко отрицательным, но имеющим исторические корни явлением русской народной жизни.
Продолжая многолетний спор с Герценом, возлагавшим надежды на революционные потенции старообрядческой и сектантской среды, Тургенев писал ему 13(25) декабря 1867 г. о чертах юродства - о дикости и косности идеологов старообрядчества.
Вместе с тем, стремясь разгадать "тайну" влияния старообрядческих пророков на народ, Тургенев осмыслял не только те их черты, которые действовали на воображение темных людей, но и силу их протеста, упорство и последовательность в сопротивлении насилию властей, способность идти на жертвы во имя того, что они считают правдой. Именно эти черты иногда ставили раскольников во главе народных движений. Соглашаясь с Тургеневым, Мериме писал ему: "Вы совершенно правильно сказали: раскольники XVII века были революционерами. Вот что следует хорошо понять, и тогда всё пойдет как по маслу" {См.: Parturier Maurice. Une amitié littéraire. Prosper Mérimée et Ivan Tourguénev. Paris, 1952, p. 182. Здесь и далее выдержки из писем Мериме приводятся в русском переводе.}. Исконные черты народного характера: готовность до конца отстаивать свои убеждения, способность к полному самоотречению и к ожесточенной, беззаветной борьбе - предопределили, по мнению Тургенева, возникновение как типа революционера, так и противоположного ему по существу типа приверженца старообрядчества, несмотря на всё принципиальное различие их взглядов. В беловой рукописи рассказа "Степной король Лир" Мартын Харлов, готовый долго терпеть, "всё простить" и, вдруг взбунтовавшись, отомстить за обиды, неукротимый в своем гневе и самоотречении, по внешним признакам сравнивается с Кромвелем (это сравнение было автором снято "в последний момент"), а дочь его, похожая на отца и внешностью и характером, становится во главе секты. "Странную историю" Тургенев заканчивает фразой, раскрывающей прямую связь между его интересом к давно происшедшему событию, составившему сюжет этого произведения, и оценкой современных политических движений, сравнением характера Софи, пожертвовавшей всем ради своих убеждений, и девушек, уходивших в революцию, идейно бесконечно далеких от Софи, но столь же самоотверженных и цельных, как она.
Интерес к изучению раскола в шестидесятые годы непосредственно связывали с демократизацией науки, с попытками при решении актуальных общественных вопросов опереться на их историческое осмысление. А. Н. Пыпин писал: "Особенною заслугой новейшей историографии было стремление раскрыть народную сторону истории,- роль народа, его сил и характера в создании государства, и судьбу народа в новейшем государстве <...> Больше чем когда-нибудь историческая пытливость обращалась к тем эпохам и явлениям истории, где выказывалась деятельная роль народа: таковы были эпохи древней истории, время вечевого устройства и народоправств, время народной колонизации, далее - время междуцарствия <...>, время народных волнений в конце XVII века, время раскола" {Пыпин А. Н. История русской этнографии. СПб., 1891. Ч. II, с. 171.}.
Со стремлением Тургенева осмыслить истоки влияния вождей старообрядчества на народную массу связан его замысел исторического романа, в котором центральное место должно было занять изображение мятежа, поднятого старообрядцами в Москве 5 июля 1682 г. Именно над этим романом о старообрядческом вожде - Никите Добрынине-Пустосвяте, одном из предводителей восстания,- Тургенев работал в одно время с рассказом "Странная история" {Пыпин А. Н. История русской этнографии. СПб., 1891. Ч. II, с. 171.}.
Современные интересы составляли основу и тех его повестей и рассказов, сюжеты которых он черпал из своих воспоминаний, из преданий своей семьи или происшествий, запечатленных памятью населения родного края {См.: Бялый Г. А. От "Дыма" к "Нови". - Уч. зап. Ленингр. пед. ин-та, 1956, т. XVIII, с. 82, 88.}.
Проблемой, которая привлекала внимание Тургенева уже с 1840-х годов, был русский XVIII век - эпоха, в которой он видел начало многих современных противоречий. Тип русского человека XVIII века - личности, сформированной в обстановке расцвета крепостничества, сохранившей черты патриархального характера и в то же время постоянно приобщающейся к западной культуре, выявляющей свои особенности на фоне усвоенных ею чуждых обычаев,- живо занимал Тургенева и в шестидесятые годы. В повестях и рассказах этого периода он создал ряд портретов людей XVIII века. Суворовский солдат, русский Вертер, Гуськов ("Бригадир"), поклонник энциклопедистов, русский барин Иван Матвеич Колтовской ("Несчастная"), слуги "старого века" ("Бригадир") - все эти герои очерчены Тургеневым с замечательным проникновением в дух эпохи. Даже в "Степном короле Лире", действие которого относится к 1840 году, Тургенев подчеркивает живое бытование традиций XVIII века. Харлов читает масонский журнал "Покоящийся трудолюбец" (1785 г.) и размышляет над философскими вопросами, которые решались в этом журнале. Стряпчий - самый порядочный человек провинциального общества - характеризуется как "первый по губернии масон" (с. 180).
Наряду с интересом к XVIII веку и к возникшим в период расцвета крепостничества типам, писатель уделяет внимание и тридцатым годам XIX гека, эпохе резкой смены идеалов передовой части интеллигенции и изменения психологического стереотипа представителя массового низового пласта культурного слоя. Изображая подобные типы, писатель выявляет признаки сдвигов в жизни общества, мало заметные, подчас, ростки исторической нови. Обращение Тургенева к эпохе тридцатых годов отчасти объясняется тем, что в 1867-1868 годах он работал над циклом "Литературных воспоминаний", открывших собрание сочинений писателя 1869 года, а тридцатые годы имели особое значение в его жизни. В это время начался творческий путь Тургенева, произошло становление его как личности и мыслителя. В повести "Несчастная" сюжет, а отчасти и образы которой были навеяны воспоминаниями юности, Тургенев дает простор историческим ассоциациям и размышлениям. Он отмечает формирование в недрах крепостнического общества вольнолюбивых, независимых натур, личностей, образ мыслей и чувства которых несовместимы с нравами и законами окружающей среды. Явление это было новым и типичным для той эпохи. Вольнолюбие Герцена и Белинского, антикрепостнические убеждения самого Тургенева и ряда других передовых деятелей этого и последующего периодов складывались в тридцатые годы. Сходство некоторых эпизодов "Несчастной" с "Сорокой-воровкой" и "Кто виноват?" Герцена возвращали мысль читателя к той поре, когда зародился, в острой форме выразившийся позже, протест целого поколения против социального и политического гнета. В "Несчастной" появляется зловещая фигура Ратча, во многом ориентированная на прототип официозного писателя Ф. В. Булгарина, в течение десятилетий подвергавшего травле лучших русских литераторов. Тургенев показывает органическую связь Ратча и подобных ему беспринципных карьеристов с рутинной средой дворянства, чиновничества и мещанства и дает понять, что негодяи этого сорта сильны поддержкой, которую им оказывают "важные", сановные лица. Поэтому так трагична судьба благородных, наделенных тонкой духовной организацией личностей, которые становятся объектом ненависти ратчей и их покровителей. В беловом автографе "Несчастной", который затем подвергся новой переработке, целая глава была посвящена изображению донкихотского по форме, но смелого и благородного но существу заступничества романтика - разночинца Цилиндрова за Сусанну и ее доброе имя. Таким образом, Тургенев отмечает появление нового социально-психологического типа - решительного разночинца. В тридцатые годы люди подобного типа воспринимались как явление исключительное. Они еще не стали на уровень высших форм современной образованности, не освободились от влияния вульгарного романтизма, но их смелость и независимость, их тяга к просвещению и к лучшим пред