а страшная хохотунья и иногда, в припадке смеха,
машет руками и бегает по комнате; Катенька, напротив,
закрывает рот платком или руками, когда начинает смеяться.
Любочка всегда сидит прямо и ходит опустив руки; Катенька
держит голову несколько набок и ходит сложив руки. Любочка
всегда ужасно рада, когда ей удается поговорить с большим
мужчиной, и говорит, что она непременно выйдет замуж за
гусара; Катенька же говорит, что все мужчины ей гадки, что она
никогда не выйдет замуж, и делается совсем другая, как будто
она боится чего-то, когда мужчина говорит с ней. Любочка вечно
негодует на Мими за то, что ее так стягивают корсетами, что
"дышать нельзя", и любит покушать; Катенька, напротив, часто,
поддевая палец под мыс своего платья, показывает нам, как оно
ей широко, и ест чрезвычайно мало. Любочка любит рисовать
головки; Катенька же рисует только цветы и бабочек. Любочка
играет очень отчетливо фильдовские концерты, некоторые сонаты
Бетховена; Катенька играет варьяции и вальсы, задерживает
темп, стучит, беспрестанно берет педаль и, прежде чем начинать
играть что-нибудь, с чувством берет три аккорда arpeggio...
Но Катенька, по моему тогдашнему мнению, больше похожа на
большую, и поэтому гораздо больше мне нравится.
Глава XXII. ПАПА
Папа особенно весел с тех пор, как Володя поступил в
университет, и чаще обыкновенного приходит обедать к бабушке.
Впрочем, причина его веселья, как я узнал от Николая, состоит
в том, что он в последнее время выиграл чрезвычайно много.
Случается даже, что он вечером, перед клубом, заходит к нам,
садится за фортепьяно, собирает нас вокруг себя и, притоптывая
своими мягкими сапогами (он терпеть не может каблуков и
никогда не носит их), поет цыганские песни. И надобно тогда
видеть смешной восторг его любимицы Любочки, которая с своей
стороны обожает его. Иногда он приходит в классы и с строгим
лицом слушает, как я сказываю уроки, но по некоторым словам,
которыми он хочет поправить меня, я замечаю, что он плохо
знает то, чему меня учат. Иногда он потихоньку мигает и делает
нам знаки, когда бабушка начинает ворчать и сердится на всех
без причины. "Ну, досталось же нам, дети", - говорит он потом.
Вообще он понемногу спускается в моих глазах с той
недосягаемой высоты, на которую его ставило детское
воображение. Я с тем же искренним чувством любви и уважения
целую его большую белую руку, но уже позволяю себе думать о
нем, обсуживать его поступки, и мне невольно приходят о нем
такие мысли, присутствие которых пугает меня. Никогда не
забуду я случая, внушившего мне много таких мыслей и
доставившего мне много моральных страданий.
Один раз, поздно вечером, он, в черном фраке и белом
жилете, вошел в гостиную с тем, чтобы взять с собой на бал
Володю, который в это время одевался в своей комнате. Бабушка
в спальне дожидалась, чтобы Володя пришел показаться ей (она
имела привычку перед каждым балом призывать его к себе,
благословлять, осматривать и давать наставления). В зале,
освещенной только одной лампой, Мими с Катенькой ходила взад и
вперед, а Любочка сидела за роялем и твердила второй концерт
Фильда, любимую пьесу maman.
Никогда ни в ком не встречал я такого фамильного сходства,
как между сестрой и матушкой. Сходство это заключалось не в
лице, не в сложении, но в чем-то неуловимом: в руках, в манере
ходить, в особенности в голосе и в некоторых выражениях. Когда
Любочка сердилась и говорила: "целый век не пускают", это
слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman,
она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то
протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего было это
сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом:
она так же оправляла
платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так
же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался
трудный пассаж, и говорила: "ах, бог мой", и та же неуловимая
нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры,
так хорошо названной jeu perle *), прелести которой не могли
заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
-----
*) бисерной игрой (фр.)
Папа вошел в комнату скорыми маленькими шажками и подошел к
Любочке, которая перестала играть, увидев его.
- Нет, играй, Люба, играй, - сказал он, усаживая ее, - ты
знаешь, как я люблю тебя слушать...
Любочка продолжала играть, а папа долго, облокотившись на
руку, сидел против нее; потом, быстро подернув плечом, он
встал и стал ходить по комнате. Подходя к роялю, он всякий раз
останавливался и долго пристально смотрел на Любочку. По
движениям и походке его я замечал, что он был в волнении.
Пройдя несколько раз по зале, он, остановившись за стулом
Любочки, поцеловал ее в черную голову и потом, быстро
поворотившись, опять продолжал свою прогулку. Когда, окончив
пьесу, Любочка подошла к нему с вопросом: "Хорошо ли?", он
молча взял ее за голову и стал целовать в лоб и глаза с такою
нежностию, какой я никогда не видывал от него.
- Ах, бог мой! ты плачешь! - вдруг сказала Любочка,
выпуская из рук цепочку его часов и уставляя на его лицо свои
большие удивленные глаза. - Прости меня, голубчик папа, я
совсем забыла, что это мамашина пьеса.
- Нет, друг мой, играй почаще, - сказал он дрожащим от
волнения голосом, - коли бы ты знала, как мне хорошо поплакать
с тобой...
Он еще раз поцеловал ее и, стараясь пересилить внутреннее
волнение, подергивая плечом, вышел в дверь, ведущую через
коридор в комнату Володи.
- Вольдемар! скоро ли ты? - крикнул он, останавливаясь
посреди коридора. В это самое время мимо него проходила
горничная Маша, которая, увидав барина, потупилась и хотела
обойти его. Он остановил ее.
- А ты все хорошеешь, - сказал он, наклонясь к ней.
Маша покраснела и еще более опустила голову.
- Позвольте, - прошептала она.
- Вольдемар, что ж, скоро ли? - повторил папа, подергиваясь
и покашливая, когда Маша прошла мимо и он увидал меня...
Я люблю отца, но ум человека живет независимо от сердца и
часто вмещает в себя мысли, оскорбляющие чувство, непонятные и
жестокие для него. И такие мысли, несмотря на то, что я
стараюсь удалить их, приходят мне...
Глава XXIII. БАБУШКА
Бабушка со дня на день становится слабее; ее колокольчик,
голос ворчливой Гаши и хлопанье дверями чаще слышатся в ее
комнате, и она принимает нас уже не в кабинете, в
вольтеровском кресле, а в спальне, в высокой постели с
подушками, обшитыми кружевами. Здороваясь с нею, я замечаю на
ее руке бледно-желтоватую глянцевую опухоль, а в комнате
тяжелый запах, который пять лет тому назад слышал в комнате
матушки. Доктор три раза в день бывает у нее, и было уже
несколько консультаций. Но характер, гордое и церемонное
обращение ее со всеми домашними, а в особенности с папа,
нисколько не изменились; она точно так же растягивает слова,
поднимает брови и говорит: "Мой милый".
Но вот несколько дней нас уже не пускают к ней, и раз утром
St.-Jerome, во время классов, предлагает мне ехать кататься с
Любочкой и Катенькой Несмотря на то, что, садясь в сани, я
замечаю, что перед бабушкиными окнами улица устлана соломой и
что какие-то люди в синих чуйках стоят около наших ворот, я
никак не могу понять, для чего нас посылают кататься в такой
неурочный час. В этот день, во все время катанья, мы с
Любочкой находимся почему-то в том особенно веселом
расположении духа, в котором каждый простой случай, каждое
слово, каждое движение заставляют смеяться.
Разносчик, схватившись за лоток, рысью перебегает через
дорогу, и мы смеемся. Оборванный ванька галопом, помахивая
концами вожжей, догоняет наши сани, и мы хохочем. У Филиппа
зацепился кнут за полоз саней; он, оборачиваясь, говорит:
"Эх-ма", - и мы помираем со смеху. Мими с недовольным видом
говорит, что только глупые смеются без причины, и Любочка, вся
красная от напряжения сдержанного смеха, исподлобья смотрит на
меня. Глаза наши встречаются, и мы заливаемся таким
гомерическим хохотом, что у нас на глазах слезы, и мы не в
состоянии удержать порывов смеха, который душит нас. Только
что мы немного успокоиваемся, я взглядываю на Любочку и говорю
заветное словечко, которое у нас в моде с некоторого времени и
которое уже всегда производит смех, и снова мы заливаемся.
Подъезжая назад к дому, я только открываю рот, чтоб сделать
Любочке одну прекрасную гримасу, как глаза мои поражает черная
крышка гроба, прислоненная к половинке двери нашего подъезда,
и рот мой остается в том же искривленном положении.
- Votre grand-mere est morte!*) - говорит St-Jerome с
бледным лицом, выходя нам навстречу.
------
*) Ваша бабушка умерла! (фр.)
Все время, покуда тело бабушки стоит в доме, я испытываю
тяжелое чувство страха смерти, то есть мертвое тело живо и
неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть
когда-нибудь, чувство, которое почему-то привыкли смешивать с
печалью. Я не жалею о бабушке, да едва ли кто-нибудь искренно
жалеет о ней. Несмотря на то, что дом полон траурных
посетителей, никто не жалеет о ее смерти, исключая одного
лица, которого неистовая горесть невыразимо поражает меня. И
лицо это - горничная Гаша. Она уходит на чердак, запирается
там, не переставая плачет, проклинает самое себя, рвет на себе
волосы, не хочет слышать никаких советов и говорит, что смерть
для нее остается единственным утешением после потери любимой
госпожи.
Опять повторяю, что неправдоподобность в деле чувства есть
вернейший признак истины.
Бабушки уже нет, но еще в нашем доме живут воспоминания и
различные толки о ней. Толки эти преимущественно относятся до
завещания, которое она сделала перед кончиной и которого никто
не знает, исключая ее душеприказчика, князя Ивана Иваныча.
Между бабушкиными людьми я замечаю некоторое волнение, часто
слышу толки о том, кто кому достанется, и, признаюсь, невольно
и с радостью думаю о том, что мы получаем наследство.
После шести недель Николай, всегдашняя газета новостей
нашего дома, рассказывает мне, что бабушка оставила все имение
Любочке, поручив до ее замужества опеку не папа, а князю Ивану
Иванычу.
Глава XXIV. Я
До поступления в университет мне остается уже только
несколько месяцев. Я учусь хорошо. Не только без страха ожидаю
учителей, но даже чувствую некоторое удовольствие в классе.
Мне весело - ясно и отчетливо сказать выученный урок. Я
готовлюсь в математический факультет, и выбор этот, по правде
сказать, сделан мной единственно потому, что слова: синусы,
тангенсы, дифференциалы, интегралы и т. д. чрезвычайно
нравятся мне.
Я гораздо ниже ростом Володи, широкоплеч и мясист,
по-прежнему дурен и по-прежнему мучусь этим. Я стараюсь
казаться оригиналом. Одно утешает меня: это то, что про меня
папа сказал как-то, что у меня умная рожа, и я вполне верю в
это.
St.-Jerome доволен мною, хвалит меня, и я не только не
ненавижу его, но, когда он иногда говорит, что с моими
способностями, с моим умом стыдно не сделать того-то и
того-то, мне кажется даже, что я люблю его.
Наблюдения мои в девичьей давно уже прекратились, мне
совестно прятаться за двери, да притом и убеждение в любви
Маши к Василью, признаюсь, несколько охладило меня.
Окончательно же исцеляет меня от этой несчастной страсти
женитьба Василья, для которой я сам, по просьбе его,
испрашиваю у папа позволения.
Когда молодые, с конфетами на подносе, приходят к папа
благодарить его, и Маша, в чепчике с голубыми лентами, тоже за
что-то благодарит всех нас, целуя каждого в плечико, я
чувствую только запах розовой помады от ее волос, но ни
малейшего волнения.
Вообще, я начинаю понемногу исцеляться от моих отроческих
недостатков, исключая, впрочем, главного, которому суждено
наделать мне еще много вреда в жизни, - склонности к
умствованию.
Глава XXV. ПРИЯТЕЛИ ВОЛОДИ
Хотя в обществе знакомых Володи я играл роль, оскорблявшую
мое самолюбие, я любил сидеть в его комнате, когда у него
бывали гости, и молча наблюдать все, что там делалось. Чаще
других приходили к Володе адъютант Дубков и студент князь
Нехлюдов-Дубков был маленький жилистый брюнет, уже не первой
молодости и немного коротконожка, но недурен собой и всегда
весел. Он был один из тех ограниченных людей, которые особенно
приятны именно своей ограниченностью, которые не в состоянии
видеть предметы с различных сторон и которые вечно увлекаются.
Суждения этих людей бывают односторонни и ошибочны, но всегда
чистосердечны и увлекательны. Даже узкий эгоизм их кажется
почему-то простительным и милым. Кроме того, для Володи и меня
Дубков имел двоякую прелесть - воинственной наружности и,
главное, возраста, с которым молодые люди почему-то имеют
привычку смешивать понятие порядочности (comme il faut), очень
высоко ценимую в эти года. Впрочем, Дубков и в самом деле был
тем, что называют "un homme comme il faut"*). Одно, что было
мне неприят но, - это то, что Володя как будто стыдился иногда
перед ним за мои самые невинные поступки, а всего более за мою
молодость.
-------
*) благовоспитанный человек (фр.).
Нехлюдов был нехорош собой: маленькие серые глаза,
невысокий крутой лоб, непропорциональная длина рук и ног не
могли быть названы красивыми чертами. Хорошего было в нем
только - необыкновенно высокий рост, нежный цвет лица и
прекрасные зубы. Но лицо это получало такой оригинальный и
энергический характер от узких, блестящих глаз и
переменчивого, то строгого, то детски-неопределенного
выражения улыбки, что нельзя было не заметить его
Он, казалось, был очень стыдлив, потому что каждая малость
заставляла его краснеть до самых ушей; но застенчивость его не
походила на мою. Чем больше он краснел, тем больше лицо его
выражало решимость. Как будто он сердился на самого себя за
свою слабость.
Несмотря на то, что он казался очень дружным с Дубковым и
Володей, заметно было, что только случай соединил его с ними.
Направления их были совершенно различны: Володя и Дубков как
будто боялись всего, что было похоже на серьезные рассуждения
и чувствительность; Нехлюдов, напротив, был энтузиаст в высшей
степени и часто, несмотря на насмешки, пускался в рассуждения
о философских вопросах и о чувствах. Володя и Дубков любили
говорить о предметах своей любви (и бывали влюблены вдруг в
нескольких и оба в одних и тех же); Нехлюдов, напротив, всегда
серьезно сердился, когда ему намекали на его любовь к какой-то
рыженькой.
Володя и Дубков часто позволяли себе, любя, подтрунивать
над своими родными; Нехлюдова, напротив, можно было вывести из
себя, с невыгодной стороны намекнув на его тетку, к которой он
чувствовал какое-то восторженное обожание. Володя и Дубков
после ужина ездили куда-то без Нехлюдова и называли его
красной девушкой...
Князь Нехлюдов поразил меня с первого раза как своим
разговором, так и наружностью. Но несмотря На то, что в его
направлении я находил много общего с своим - или, может быть,
именно поэтому, - чувство, которое он внушил мне, когда я в
первый раз увидал его, было далеко не приязненное.
Мне не нравились его быстрый взгляд, твердый голос, гордый
вид, но более всего совершенное равнодушие, которое он мне
оказывал. Часто во время разговора мне ужасно хотелось
противоречить ему; в наказание за его гордость хотелось
переспорить его, доказать ему, что я умен, несмотря на то, что
он не хочет обращать на меня никакого внимания. Стыдливость
удерживала меня.
Глава XXVI. РАССУЖДЕНИЯ
Володя лежал с ногами на диване и, облокотившись на руку,
читал какой-то французский роман, когда я, после вечерних
классов, по своему обыкновению, вошел к нему в комнату. Он на
секунду приподнял голову, чтобы взглянуть на меня, и снова
принялся за чтение - движение самое простое и естественное, но
которое заставило меня покраснеть. Мне показалось, что во
взгляде его выражался вопрос, зачем я пришел сюда, а в быстром
наклонении головы желание скрыть от меня значение взгляда. Эта
склонность придавать значение самому простому движению
составляла во мне характеристическую черту того возраста. Я
подошел к столу и тоже взял книгу; но, прежде чем начал читать
ее, мне пришло в голову, что как-то смешно, что мы, не
видавшись целый день, ничего не говорим друг другу.
- Что, ты дома будешь нынче вечером?
- Не знаю, а что?
- Так, - сказал я и, замечая, что разговор не клеится, взял
книгу и начал читать.
Странно, что с глазу на глаз мы по целым часам проводили
молча с Володей, но достаточно было только присутствия даже
молчаливого третьего лица, чтобы между нами завязывались самые
интересные и разнообразные разговоры. Мы чувствовали, что
слишком хорошо знаем друг друга. А слишком много или слишком
мало знать друг друга одинаково мешает сближению.
- Володя дома? - послышался в передней голос Дубкова.
- Дома, - сказал Володя, спуская ноги и кладя книгу на
стол. Дубков и Нехлюдов, в шинелях и шляпах, вошли в комнату.
- Что ж, едем в театр, Володя?
- Нет, мне некогда, - отвечал Володя, краснея.
- Ну, вот еще! поедем, пожалуйста.
- Да у меня и билета нет.
- Билетов сколько хочешь у входа.
- Погоди, я сейчас приду, - уклончиво отвечал Володя и,
подергивая плечом, вышел из комнаты.
Я знал, что Володе очень хотелось ехать в театр, куда его
звал Дубков; что он отказывался потому только, что у него не
было денег, и что он вышел затем, чтобы у дворецкого достать
взаймы пять рублей до будущего жалованья.
- Здравствуйте, дипломат! - сказал Дубков, подавая мне
руку.
Приятели Володи называли меня дипломатом, потому что раз,
после обеда у покойницы бабушки, она как-то при них,
разговорившись о нашей будущности, сказала, что Володя будет
военный, а что меня она надеется видеть дипломатом, в черном
фраке и с прической a la coq, составлявшей, по ее мнению,
необходимое условие дипломатического звания.
- Куда это ушел Володя? - спросил меня Нехлюдов.
- Не знаю, - отвечал я, краснея при мысли, что они, верно,
догадываются, зачем вышел Володя.
- Верно, у него денег нет! правда? О! дипломат! - прибавил
он утвердительно, объясняя мою улыбку. - У меня тоже нет
денег, а у тебя есть, Дубков?
- Посмотрим, - сказал Дубков, доставая кошелек и ощупывая в
нем весьма тщательно несколько мелких монет своими
коротенькими пальцами. - Вот пятацок, вот двугривеницик, а то
ффффю! - сказал он, делая комический жест рукою.
В это время Володя вошел в комнату.
- Ну что, едем?
- Нет.
- Как ты смешон! - сказал Нехлюдов, - отчего ты не скажешь,
что у тебя нет денег. Возьми мой билет, коли хочешь.
- А ты как же?
- Он поедет к кузинам в ложу, - сказал Дубков.
- Нет, я совсем не поеду.
- Отчего?
- Оттого, что, ты знаешь, я не люблю сидеть в ложе.
- Отчего?
- Не люблю, мне неловко.
- Опять старое! не понимаю, отчего тебе может быть неловко
там, где все тебе очень рады. Это смешно, mon cher*).
----
*) мой дорогой (фр.).
- Что ж делать, si e suis timide!*) Я уверен, ты в жизни
своей никогда не краснел, а я всякую минуту, от малейших
пустяков! - сказал он, краснея в это же время.
-----
*) если я застенчив! (фр.)
- Savez vous, d'ou vient vorte timidite?.. d'un exces
d'amour propre, mon cher*), - сказал Дубков покровительственным
тоном.
----
*) Знаете, отчего происходит ваша застенчивость?.. от
избытка самолюбия, мой дорогой (фр.).
- Какой тут exces d'amour propre! - отвечал Нехлюдов,
задетый за живое. - Напротив, я стыдлив оттого, что у меня
слишком мало amour propre; мне все кажется, напротив, что со
мной неприятно, скучно... от этого...
- Одевайся же, Володя! - сказал Дубков, схватывая его за
плечи и снимая с него сюртук. - Игнат, одеваться барину!
- От этого со мной часто бывает... - продолжал Нехлюдов.
Но Дубков уже не слушал его. "Трала-ла та-ра-ра-ла-ла", -
запел он какой-то мотив.
- Ты не отделался, - сказал Нехлюдов, - я тебе докажу, что
стыдливость происходит совсем не от самолюбия.
- Докажешь, ежели поедешь с нами.
- Я сказал, что не поеду.
- Ну, так оставайся тут и доказывай дипломату, а мы
приедем, он нам расскажет.
- И докажу, - возразил Нехлюдов с детским своенравием, -
только приезжайте скорей.
- Как вы думаете: я самолюбив? - сказал он, подсаживаясь ко
мне.
Несмотря на то, что у меня на этот счет было составленное
мнение, я так оробел от этого неожиданного обращения, что не
скоро мог ответить ему.
- Я думаю, что да, - сказал я, чувствуя, как голос мой
дрожит и краска покрывает лицо при мысли, что пришло время
доказать ему, что я умный, - я думаю, что всякий человек
самолюбив, и все то, что ни делает человек, - все из
самолюбия.
- Так что же, по-вашему, самолюбие? - сказал Нехлюдов,
улыбаясь несколько презрительно, как мне показалось.
- Самолюбие, - сказал я, - есть убеждение в том, что я
лучше и умнее всех людей.
- Да как же могут быть все в этом убеждены?
- Уж я не знаю, справедливо ли или нет, только никто, кроме
меня, не признается; я убежден, что я умнее всех на свете, и
уверен, что вы тоже уверены в этом.
- Нет, я про себя первого скажу, что я встречал людей,
которых признавал умнее себя, - сказал Нехлюдов.
- Не может быть, - отвечал я с убеждением.
- Неужели вы в самом деле так думаете? - сказал Нехлюдов,
пристально вглядываясь в меня.
- Серьезно, - отвечал я.
И тут мне вдруг пришла мысль, которую я тотчас же высказал:
- Я вам это докажу. Отчего мы самих себя любим больше
других?.. Оттого, что мы считаем себя лучше других, более
достойными любви. Ежели бы мы находили других лучше себя, то
мы бы и любили их больше себя, а этого никогда не бывает.
Ежели и бывает, то все-таки я прав, - прибавил я с невольной
улыбкой самодовольствия.
Нехлюдов помолчал с минуту.
- Вот я никак не думал, чтобы вы были так умны! - сказал он
мне с такой добродушной, милой улыбкой, что вдруг мне
показалось, что я чрезвычайно счастлив.
Похвала так могущественно действует не только на чувство,
но и на ум человека, что под ее приятным влиянием мне
показалось, что я стал гораздо умнее, и мысли одна за другой с
необыкновенной быстротой набирались мне в голову. С самолюбия
мы незаметно перешли к любви, и на эту тему разговор казался
неистощимым. Несмотря на то, что наши рассуждения для
постороннего слушателя могли показаться совершенной
бессмыслицею - так они были неясны и одно-сторонни, - для нас
они имели высокое значение. Души наши так хорошо были
настроены на один лад, что малейшее прикосновение к
какой-нибудь струне одного находило отголосок в другом. Мы
находили удовольствие именно в этом соответственном звучании
различных струн, которые мы затрогивали в разговоре. Нам
казалось, что недостает слов и времени, чтобы выразить друг
другу все те мысли, которые просились наружу.
Глава XXVII. НАЧАЛО ДРУЖБЫ
С той поры между мной и Дмитрием Нехлюдовым установились
довольно странные, но чрезвычайно приятные отношения. При
посторонних он не обращал на меня почти никакого внимания; но
как только случалось нам быть одним, мы усаживались в уютный
уголок и начинали рассуждать, забывая все и не замечая, как
летит время.
Мы толковали и о будущей жизни, и об искусствах, и о
службе, и о женитьбе, и о воспитании детей, и никогда нам в
голову не приходило, что все то, что мы говорили, был
ужаснейший вздор. Это не приходило нам в голову потому, что
вздор, который мы говорили, был умный и милый вздор; а в
молодости еще ценишь ум, веришь в него. В молодости все силы
души направлены на будущее, и будущее это принимает такие
разнообразные, живые и обворожительные формы под влиянием
надежды, основанной не на опытности прошедшего, а на
воображаемой возможности счастия, что одни понятные и
разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное
счастие этого возраста. В метафизических рассуждениях, которые
бывали одним из главных предметов наших разговоров, я любил ту
минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой
и, становясь все более и более отвлеченными, доходят, наконец,
до такой степени туманности, что не видишь возможности
выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь
совсем другое. Я любил эту минуту, когда, возносясь все выше и
выше в области мысли, вдруг постигаешь всю необъятность ее и
сознаешь невозможность идти далее.
Как-то раз, во время масленицы, Нехлюдов был так занят
разными удовольствиями, что хотя несколько раз на день заезжал
к нам, но ни разу не поговорил со мной, и меня это так
оскорбило, что снова он мне показался гордым и неприятным
человеком. Я ждал только случая, чтобы показать ему, что
нисколько не дорожу его обществом и не имею к нему никакой
особенной привязанности.
В первый раз, как он после масленицы снова хотел
разговориться со мной, я сказал, что мне нужно готовить уроки,
и ушел на верх; но через четверть часа кто-то отворил дверь в
классную, и Нехлюдов подошел ко мне.
- Я вам мешаю? - сказал он.
- Нет, - отвечал я, несмотря на то, что хотел сказать, что
у меня действительно есть дело.
- Так отчего же вы ушли от Володи? Ведь мы давно с вами не
рассуждали. А уж я так привык, что мне как будто чего-то
недостает.
Досада моя прошла в одну минуту, и Дмитрий снова стал в
моих глазах тем же добрым и милым человеком.
- Вы, верно, знаете, отчего я ушел? - сказал я.
- Может быть, - отвечал он, усаживаясь подле меня, - но
ежели я и догадываюсь, то не могу сказать отчего, а вы так
можете, - сказал он.
- Я и скажу: я ушел потому, что был сердит на вас... не
сердит, а мне досадно было. Просто: я всегда боюсь, что вы
презираете меня за то, что я еще очень молод.
- Знаете, отчего мы так сошлись с вами, - сказал он,
добродушным и умным взглядом отвечая на мое признание, -
отчего я вас люблю больше, чем людей, с которыми больше знаком
и с которыми у меня больше общего? Я сейчас решил это. У вас
есть удивительное, редкое качество - откровенность.
- Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно
признаться, - подтвердил я, - но только тем, в ком я уверен.
- Да, но чтобы быть уверенным в человеке, надо быть с ним
совершенно дружным, а мы с вами не дружны еще, Nicolas;
помните, мы говорили о дружбе: чтобы быть истинными друзьями,
нужно быть уверенным друг в друге.
- Быть уверенным в том, что ту вещь, которую я скажу вам,
уже вы никому не скажете, - сказал я. - А ведь самые важные,
интересные мысли именно те, которые мы ни за что не скажем
друг другу.
- И какие гадкие мысли! такие подлые мысли, что ежели бы мы
знали, что должны признаваться в них, они никогда не смели бы
заходить к нам в голову. Знаете, какая пришла мне мысль,
Nicolas, - прибавил он, вставая со стула и с улыбкой потирая
руки. - Сделаемте это, и вы увидите, как это будет полезно для
нас обоих: дадим себе слово признаваться во всем друг другу.
Мы будем знать друг друга, и нам не будет совестно; а для того
чтобы не бояться посторонних, дадим себе слово никогда ни с
кем и ничего не говорить друг о друге. Сделаем это.
- Давайте, - сказал я.
И мы действительно сделали это. Что вышло из этого, я
расскажу после.
Карр сказал, что во всякой привязанности есть две стороны:
одна любит, другая позволяет любить себя, одна целует, другая
подставляет щеку. Это совершенно справедливо; и в нашей дружбе
я целовал, а Дмитрий подставлял щеку; но и он готов был
целовать меня. Мы любили ровно, потому что взаимно знали и
ценили друг друга, но это не мешало ему оказывать влияние на
меня, а мне подчиняться ему.
Само собою разумеется, что под влиянием Нехлюдова я
невольно усвоил и его направление, сущность которого
составляла восторженное обожание идеала добродетели и
убеждение в назначении человека постоянно совершенствоваться.
Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и
несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, - очень
легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все
добродетели и быть счастливым...
А впрочем, бог один знает, точно ли смешны были эти
благородные мечты юности, и кто виноват в том, что они не
осуществились?..