Главная » Книги

Толстой Алексей Николаевич - Детство Никиты, Страница 3

Толстой Алексей Николаевич - Детство Никиты


1 2 3 4 5

лько расплакалась; за эти три месяца не заплачено до сих пор жалованья Аркадию Ивановичу, и вдруг новые расходы... От постройки павильона она отказалась наотрез, и рамы и двери так и остались гнить в сарае. Или вдруг на отца нападет горячка - улучшать сельское хозяйство, - тоже беда: выписываются из Америки машины, он сам привозит их со станции, сердится, учит рабочих, как нужно управлять, на всех кричит: "Черти окаянные, осторожнее!"
  По прошествии небольшого времени матушка спрашивает отца:
  - Ну, что твоя необыкновенная сноповязалка?
  - А что? - Отец барабанит в окно пальцами. - Великолепная машина.
  - Я видела - она стоит в сарае.
  Отец дергает плечом, быстро разглаживает бороду на две стороны. Матушка спрашивает кротко:
  - Она уже сломана?
  - Эти болваны американцы, - фыркнув, говорит отец, - выдумывают машины, которые ежеминутно ломаются. Я тут ни при чем.
  Рисуя реку Амазонку с притоками, Никита с любовью и нежным весельем думал об отце. Совесть его была спокойна, - матушка напрасно сказала, что он его забыл.
  Вдруг в стене треснуло, как из пистолета. Матушка громко ахнула, уронила на пол вязанье. Под комодом хрюкнул и задышал со злости еж Ахилка. Никита посмотрел на Аркадия Ивановича, который притворялся, что читает, на самом деле глаза его были закрыты, хотя он не спал. Никите стало жалко Аркадия Ивановича: бедняк, все думает о своей невесте, Вассе Нилов-не, городской учительнице. Вот она, разлука-то!
  Никита подпер щеку кулаком и стал думать теперь о своей разлуке. На этом месте у стола сидела Лиля, и сейчас ее нет. Какая грусть, - была, и нет. А вот - пятно на столе, где она пролила гуммиарабик. А на этой стене была когда-то тень от ее банта. "Пролетели счастливые дни". У Никиты защипало в горле от этих необыкновенно грустных, сейчас им выдуманных слов. Чтобы не забыть их, он записал внизу под Америкой: "Пролетели счастливые дни" - и, продолжая рисовать, повел реку Амазонку совсем уже не в ту сторону, - через Парагвай и Уругвай к Огненной Земле.
  - Александра Леонтьевна, я думаю, вы правы: этот мальчик готовит себя в телеграфисты на станцию Безенчук, - спокойным голосом, от которого полезли мурашки, проговорил Аркадий Иванович, уже давно смотревший, что выделывает с картой Никита.
  
  
  
  
  БУДНИ
  Морозы становились все крепче. Ледяными ветрами осыпало иней с деревьев. Снега покрылись твердым настом, по которому иззябшие и голодные волки, в одиночку и по двое, подходили по ночам к самой усадьбе.
  Чуя волчий дух, Шарок и Каток от тоски начинали скулить, подвывать, лезли под каретник и выли оттуда тонкими, тошными голосами - у-у-у-у-у...
  Волки переходили пруд и стояли в камышах, нюхая жилой запах усадьбы. Осмелев, пробирались по саду, садились на снежной поляне перед домом и, глядя светящимися глазами на темные замерзшие окна, поднимали морды в ледяную темноту и сначала низко, будто ворча, потом все громче, забирая голодной глоткой все выше, начинали выть, не переводя духу, - выше, выше, пронзительнее...
  От этих волчьих воплей Шарок и Каток зарывались мордой в солому, лежали без чувств под каретником. На людской плотник Пахом ворочался на печи под овчинным тулупом и бормотал спросонок:
  - О господи, господи, грехи наши тяжкие.
  В доме были будни. Вставали все очень рано, когда за синевато-черными окнами проступали и разливались пунцовые полосы утренней зари и пушистые стекла светлели понемногу, синели вверху.
  В доме стучали печными дверцами. На кухне еще горела керосиновая жестяная лампа. Пахло самоваром и теплым хлебом. За утренним чаем не засиживались. Матушка очищала в столовой и ставила швейную машину. Приходила домашняя швея, выписанная из села Пестравки, - кривобокенькая, рябенькая Соня, с выщербленным от постоянного перегрызания нитки передним зубом, и шила вместе с матушкой тоже какие-то будничные вещи. Разговаривали за шитьем вполголоса, с треском рвали коленкор. Швея Софья была такая скучная девица, словно несколько лет валялась за шкафом, - ее нашли, почистили немного и посадили шить.
  Аркадий Иванович за эти дни приналег на занятия и сделал, - как он любил выражаться, - скачок: начал проходить алгебру - предмет в высшей степени сухой.
  Уча арифметику, по крайней мере можно было думать о разных бесполезных, но забавных вещах: о заржавленных, с дохлыми мышами, бассейнах, в которые втекают три трубы, о каком-то, в клеенчатом сюртуке, с длинным носом, вечном "некто", смешавшем три сорта кофе или купившем столько-то золотников меди, или все о том же несчастном купце с двумя кусками сукна. Но в алгебре не за что было зацепиться, в ней ничего не было живого, только переплет ее пахнул столярным клеем, да, когда Аркадий Иванович объяснял ее правила, наклоняясь над стулом Никиты, в чернильнице отражалось его лицо, круглое как кувшин.
  Рассказывая по истории, Аркадий Иванович вставал спиною к печке. На белых изразцах его черный сюртук, рыжая бородка и золотые очки были чудо как хороши. Рассказывая, как Пипин Короткий в Суассоне разрубил кружку, Аркадий Иванович с размаху резал воздух ладонью.
  - Ты должен себе усвоить, - говорил он Никите, - что такие люди, как Пипин Короткий, отличались ненеколебимой волей и мужественным характером. Они не отлынивали, как некоторые, от работы, не таращили поминутно глаз на чернильницу, на которой ничего не написано, они даже не знали таких постыдных слов, как "я не могу" или "я устал". Они никогда не крутили себе на лбу вихра, вместо того чтобы усваивать алгебру. Поэтому вот, - он поднимал книгу с засунутым в середину ее пальцем, - до сих пор они служат нам примером...
  После обеда обычно матушка говорила Аркадию Ивановичу:
  - Если сегодня опять двадцать градусов - Никита гулять не пойдет.
  Аркадий Иванович подходил к окну и дышал на стекло в том месте, где снаружи был привинчен градусник.
  - Двадцать один с половиной, Александра Леонтьевна.
  - Ну, вот, я так и знала, - говорила матушка, - поди, Никита, займись чем-нибудь.
  Никита шел к отцу в кабинет, залезал на кожаный диван, поближе к печке, и раскрывал волшебную книгу Фенимора Купера.
  В теплом кабинете было так тихо, что в ушах начинался едва слышный звон. Какие необыкновенные истории можно было выдумывать в одиночестве, на диване, под этот звон. Сквозь замерзшие стекла лился белый свет. Никита читал Купера; потом, насупившись, подолгу, без начала и конца, представлял себе зеленые, шумящие под ветром травяными волнами, широкие прерии; пегих мустангов, ржущих на всем скаку, обернув веселую морду; темные ущелья Кордильеров; седой водопад и над ним - предводителя гуронов - индейца, убранного перьями, с длинным ружьем, неподвижно стоящего на вершине скалы, похожей на сахарную голову. В лесной чащобе, в корнях гигантского дерева, на камне сидит он сам - Никита, подперев кулаком щеку. У ног дымится костер. В чащобе этой так тихо, что слышно, как позванивает в ушах. Никита здесь - в поисках Лили, похищенной коварно. Он совершил много подвигов, много раз увозил Лилю на бешеном мустанге, карабкался по ущельям, ловким выстрелом сбивал с сахарной головы предводителя гуронов, и тот каждый раз снова стоял на том же месте; Никита похищал и спасал и никак не мог окончить спасать и похищать Лилю.
  Когда мороз и матушка позволяли высовывать нос из дома, Никита уходил бродить по двору один. Прежние игры с Мишкой Коряшонком надоели ему, да и Мишка теперь сидел больше на людской, играл в карты - в носы или в хлюст, когда проигравшего таскали за волосы.
  Никита подходил к колодцу и вспоминал: вот отсюда он увидел в окне дома единственный на свете голубой бант. Окно сейчас пусто. А вот у каретника Шарок и Каток раскопали под снегом дохлую галку - это была та самая галка: присев около нее, Лиля говорила: "Как мне жалко, Никита, посмотрите - мертвая птичка". Никита отнял галку у собак, отнес за погребицу и закопал в сугробе.
  Проходя по плотине, Никита вспомнил, как он шел здесь ночью, после елки, под огромными, прозрачными в лунном свете ветлами, и сбоку скользила его тень. Почему тогда он так мало дорожил тем, что с ним случилось? Надо было бы тогда внимательно, закрыв глаза, почувствовать, - какое было счастье. А сейчас: колючий ветер шумит в мерзлых, черных ветлах, на пруду совсем замело ледяную горку, с нее он и Лиля скатились тогда на салазках, - Лиля молчала, зажмурилась, крепко вцепилась в бочки салазок. Все следы замело снегом.
  Никита уходил по хорошо державшему насту за двор, туда, где с севера намело сугробы вровень с соломенными крышами. Отсюда было видно все ровное белое поле, - пустыня, сливающаяся морозной мглой с небом. Тянуло, как дымком, поземкой. Отдувало полу бараньего полушубка. С гребня сугроба порошило снегом. Никита и сам не знал, почему хочется ему стоять и глядеть на эту пустыню.
  Матушка стала замечать, что Никита ходит скучный, и говорила об этом с Аркадием Ивановичем. Решено было отменить занятия по алгебре, пораньше отсылать Никиту спать и "закатить ему", как очень неумно выразился Аркадий Иванович, касторки.
  Все эти меры были приняты. По наблюдению Аркадия Ивановича, Никита повеселел. Но настоящий целитель пришел через три недели: сильный сырой ветер с юга, закутавший поля, сад и усадьбу серой мглой, с бешено несущимися над самой землей рваными облаками.
  
  
  
  
  ГРАЧИ
  В воскресенье на людской играли в карты рабочий Василий, Мишка Коряшонок, Лекся-подпасок и Артем - огромного роста сутулый мужик с длинным кривым носом. Он был бобыль, безлошадный, весь век в батраках и все хотел жениться, а девки за него не шли. На днях он стал приглядываться к Дуняше, румяной красивой девушке, смотревшей за молочным хозяйством. Она целый день летала со скотного двора на погребицу, на кухню, гремела узкими цинковыми ведрами, от нее всегда хорошо пахло парным молоком, и когда шел снег, то казалось, - на щеках у нее шипели снежинки. Девушка она была смешливая. Артем, где бы он ни был, - вез ли с гумна мякину, или чистил овцам ясли, - завидев Дуняшу, втыкал вилы и шел к ней, вышагивая на длинных ногах, как верблюд. Подойдя к Дуняше, снимал шапку и кланялся:
  - Здравствуй, Дуня.
  - Здравствуй. - Дуняша ставила ведра, закрывала фартуком рот.
  - Все насчет молока бегаешь, Дуня?
  Тогда Дуняша приседала, - сил не было, смешно, - подхватывала ведра и по обледенелой тропке в снегу летела на погребицу, бухала ведра на пол, говорила скороговоркой ключнице Василисе: "Верблюд опять просит, чтобы за него замуж идти, вот, матушки мои, умру!" - и так звонко смеялась - по всему двору было слышно.
  Никита пришел на людскую. Сегодня варили похлебку из бараньих голов, хорошо пахло бараниной и печеным хлебом. У дверей, где над шайкой висел глиняный рукомойник с носиком, натопали с улицы сырого снегу. У печи на лавке сидел Пахом, черные волосы его падали на рябой лоб, на сердитые брови. Он подшивал голенище: осторожно шилом протыкал кожу, отнеся голову, щурился, нацеливался свиной щетинкой на конце дратвы, протыкал и, зажав голенище между колен, тянул дратву за два конца. На Никиту он покосился из-под бровей - очень был сердит: сегодня поругался со стряпухой, - она повесила сушить и прожгла его портянки.
  У стола сидели игроки в чистых, по воскресному делу, рубашках, с расчесанными маслом волосами. Один Артем был в дырявом армяке и нечесаный? некому за ним было присмотреть, простирать рубашки. Игроки сильно щелкали липкими, пахучими картами, приговаривая:
  - Замирил, да под тебя - десять.
  - Замирил, да под тебя еще полсотни.
  - А вот это видел?
  - А ты это видел?
  - Хлюст.
  - Эх!
  - Ну, Артем, держись!
  - Как так я держись? - говорил Артем, удивленно глядя в карты. - Неправильно, ошибка.
  - Подставляй нос.
  Артем брал в каждую руку по карте и закрывал ими глаза.
  Василий, рабочий, тремя картами начинал бить с оттяжкой по Артемину длинному носу. Остальные игроки глядели, считали носы, сердито кричали на Арте-ма, чтобы он не ворочался.
  Никита сел играть и сейчас же проиграл, - ему всыпали пятнадцать носов. В это время Пахом, положив голенище и сапожный инструмент под лавку, сказал сурово:
  - Иные бы уж от обедни вернулись, а эти - лба не перекрестили - в карты. Только и глядят скоромное жрать... Степанида, - закричал он, поднимаясь и идя к рукомойнику, - собирай обедать!
  На кухне Степанида, стряпуха, с испугу уронила крышку с чугуна. Рабочие собрали карты. Василий, повернувшись в угол, к бумажной, в тараканьих следах, иконке, стал креститься.
  Степанида внесла деревянную чашку с бараньими черепами; от них, застилая отвороченное лицо стряпухи, валил пахучий пар. Рабочие молча и серьезно сели к столу, разобрали ложки. Василий начал резать хлеб длинными ломтями, раздавал каждому по ломтю, потом стукнул по чашке, и началась еда. Вкусна была похлебка из бараньих голов.
  Пахом к столу не сел, взял только ломоть и пошел опять к печи, на лавку. Стряпуха принесла ему горячей картошки и деревянную солоницу. Он ел постное.
  - Портянки, - сказал ей Пахом, осторожно разламывая дымящуюся картошку и окуная половину ее в соль, - портянки сожгла, опять-таки ты баба, опять-таки - дура. Вот что...
  Никита вышел на двор. День был мглистый. Дул мокрый, тяжелый ветер. На сером, крупичатом, как соль, снегу желтел проступивший навоз. Навозная, в лужах, заворачивающая к плотине, санная дорога была выше снега. Бревенчатые стены дворов, потемневшие соломенные крыши, голые деревья, большой деревянный некрашеный дом - все это было серое, черное, четкое.
  Никита пошел к плотине. Еще издали слышался шум мокрых деревьев, будто вдалеке шумела вода в шлюзах. Качающиеся вершины ветел были закутаны низко летящими рваными облаками. В облаках, среди мотающихся сучьев, взлетали, кружились, кричали горловыми тревожными голосами черные птицы.
  Никита стоял, задрав голову, раскрыв рот. Эти птицы будто взялись из сырого, густого ветра, будто их нанесло вместе с тучами, и, цепляясь за шумящие ветлы, они кричали о смутном, о страшном, о радостном, - у Никиты захватывало дыхание, билось сердце.
  Это были грачи, прилетевшие с первой весенней бурей на старые места, к разоренным гнездам. Началась весна.
  
  
  
   ДОМИК НА КОЛЕСАХ
  Три дня дул мокрый ветер, съедая снега. На буграх оголилась черными бороздами пашня. В воздухе пахло талым снегом, навозом и скотиной. Когда отворяли ворота на скотном дворе, коровы выходили к колодцу, тесня друг друга, стуча рогами и громко мыча. Бык Баян свирепо ревел, нюхая весенний ветер. Едва-едва Мишка Коряшонок и Лекся в два кнута загоняли скотину обратно в разбухшие навозом дворы. Отворяли ворота конского загона, - лошади выходили сонные, будто пьяные, с потемневшей, линявшей шерстью, с отвислыми грязными гривами, с раздутыми животами.
  Веста жеребилась в клети, рядом с конюшней. Без толку суетясь и крича, летали над крышами мокрые галки. На задах, за погребицей, вороны ходили вокруг обнажившейся из-под снега падали. А деревья все шумели, шумели тяжелым, тревожным шумом. Над плотиной, в ветлах, в тучах, летали, кричали грачи.
  У Никиты болела голова все эти дни. Сонный, встревоженный, бродил он по двору, по разбухшим дорогам, уходил на гумно, где от початых ометов мякины пахло хлебной пылыо и мышами. Ему было мутно и тревожно, точно что-то должно произойти страшное, то, чего нельзя понять и простить. Все - земля, животные, скот, птицы перестали быть попятными ему, близкими, - стали чужими, враждебными, зловещими. Что-то должно было случиться, - непонятное, такое грешное, что хоть умри. И все же его, сонного и одурелого от ветра, запаха падали, лошадиных копыт, навоза, рыхлого снега, мучило любопытство, тянуло ко всему этому.
  Когда он возвращался домой, мокрый, одичавший, пахнущий собакой, матушка глядела на него внимательно, неласково, осуждающе. Он не понимал, за что сердится она, и это еще более подбавляло мути, мучило Никиту. Он ничего плохого не сделал за эти дни, а все-таки было тревожно, будто он тоже виноват в каком-то ни с того ни с сего начавшемся во всей земле преступлении.
  Никита шел вдоль омета, с подветренной стороны. В этом омете еще остались норы, выкопанные рабочими и девками поздней осенью, когда домолачивали последние скирды пшеницы. В норы и пещеры в глубине омета люди залезали спать на ночь. Никита вспомнил, какие он слышал разговоры там, в темноте теплой пахучей соломы. Омет показался ему страшным.
  Никита подошел к стоящей невдалеке от гумна, в поле, плугарской будке - дощатому домику на колесах. Дверца его, мотаясь на одной петле, уныло поскрипывала. Домик был пустынный. Никита взобрался в него по лесенке в пять жердочек. Внутри было маленькое окошечко в четыре стеклышка. На полу еще лежал снег. Под крышей, у стены, на полочке еще с прошлой осени валялись изгрызанная деревянная ложка, бутылка из-под постного масла и черенок от ножа. Посвистывал ветер над крышей. Никита стоял и думал, что вот он теперь один-одинешенек, его никто не любит, все на него сердятся. Все на свете - мокрое, черное, зловещее. У него застлало глаза, стало горько: еще бы - один на всем свете, в пустой будке...
  - Господи, - проговорил Никита вполголоса, и сразу по спине побежали холодные мурашки, - дай, господи, чтобы было опять все хорошо. Чтобы мама любила, чтобы я слушался Аркадия Ивановича... Чтобы вышло солнце, выросла трава... Чтобы не кричали грачи так страшно... Чтобы не слышать мне, как ревет бык Баян... Господи, дай, чтобы мне было опять легко...
  Никита говорил это, кланяясь и торопливо крестясь. И когда он так помолился, глядя на ложку, бутылку и черенок от ножа, - ему на самом деле стало легче. Он постоял еще немного в этом полутемном домике с крошечным окошком и пошел домой.
  Действительно, домик помог: в прихожей, когда Никита раздевался, проходившая мимо матушка взглянула на него, как всегда в эти дни, - внимательно строгими серыми глазами и вдруг нежно улыбнулась, провела ладонью Никите по волосам и сказала:
  - Ну, что, набегался? Хочешь чаю?
  
   НЕОБЫКНОВЕННОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ВАСИЛИЯ НИКИТЬЕВИЧА
  Ночью наконец хлынул дождь, ливень, и так застучало в окно и по железной крыше, что Никита проснулся, сел в кровати и слушал улыбаясь.
  Чудесен шум ночного дождя. "Спи, спи, спи", - торопливо барабанил он по стеклам, и ветер в темноте порывами рвал тополя перед домом.
  Никита перевернул подушку холодной стороной вверх, лег опять и ворочался под вязаным одеялом, устраиваясь как можно удобнее. "Все будет ужасно, ужасно хорошо", - думал он и проваливался в мягкие теплые облака сна.
  К утру дождь прошел, но небо еще было в тяжелых сырых тучах, летевших с юга на север. Никита взглянул в окно и ахнул. От снега не осталось и следа. Широкий двор был покрыт синими, рябившими под ретром лужами. Через лужи, по измятой бурой траве,
  тянулась навозная, не вся еще съеденная дождем дорога. Разбухшие лиловые ветви тополей трепались весело и бойко. С юга между разорванных туч появился и со страшной быстротой летел на усадьбу ослепительный лазурный клочок неба.
  За чаем матушка была взволнована и все время по-глядывала на окна.
  - Пятый день нет почты, - сказала она Аркадию Ивановичу, - я ничего не понимаю... Бот - дождался половодья, теперь все дороги станут на две недели... Такое легкомыслие, ужасно!
  Никита понял, что матушка говорила про отца, - его ждали теперь со дня на день. Аркадий Иванович: пошел разговаривать с приказчиком, - нельзя ли послать за почтой верхового? - но почти тотчас же вернулся в столовую и сказал громким, каким-то особенным голосом:
  - Господа, что делается!.. Идите слушать - воды шумят.
  Никита распахнул дверь на крыльцо. Весь острый, чистый воздух был полон мягким и сильным шумом падающей воды. Это множество снеговых ручьев по всем бороздам, канавам и водомоинам бежало в овражки. Полные до краев овраги гнали вешние воды в реку. Ломая лед, река выходила из берегов, крутила льдины, выдранные с корнем кусты, шла высоко через плотину и падала в омуты.
  Лазурное пятно, летевшее на усадьбу, разорвало, разогнало все тучи, синевато-прохладный свет полился с неба, стали голубыми, без дна, лужи на дворе, обозначились ручьи сверкающими зайчиками, и огромные озера на полях и текущие овраги снопами света отразили солнце.
  - Боже, какой воздух, - проговорила матушка, прижимая к груди руки под пуховой шалью. Лицо ее улыбалось, в серых глазах были зеленые искорки. Улыбаясь, матушка становилась краше всех на свете.
  Никита пошел кругом дзора посмотреть, что там делается. Всюду бежали ручьи, уходя местами под серые крупичатые сугробы, - они ухали и садились под ногами. Куда ни сунься - всюду вода: усадьба как остров. Никите удалось пробраться только до кузницы, стоящей на горке. По уже провядшему склону он сбежал к оврагу. Приминая прошлогоднюю траву, струилась, текла снеговая, чистая, пахучая вода. Он зачерпнул ее горстью и напился.
  Дальше по оврагу еще лежал снег в желтых, в синих пятнах. Вода то прорывала в нем русло, то бежала поверх снега: это называлось "наслус", - не дай бог попасть с лошадью в эту снеговую кашу. Никита шел по траве вдоль воды: вот хорошо бы поплыть по этим вешним водам из оврага в овраг, мимо просыхающих вялых берегов, плыть через сверкающие озера, рябые от весеннего ветра.
  На той стороне оврага лежало ровное поле, местами бурое, местами еще снеговое, все сверкающее рябью ручьев. Вдалеке, через поле, медленно скакали пятеро верховых на неоседланных лошадях. Передний, оборачиваясь, что-то, видимо, кричал, взмахивая связкой веревок. По пегой лошади Никита признал в нем Арта-мона Тюрина. Задний держал на плече шест. Верховью проскакали по направлению Хомяковки, деревни, лежащей по ту сторону реки, за оврагами. Это было . очень странно, - скачущие без дороги по полой водо мужики.
  Никита дошел до нижнего пруда, куда по желтому снегу широкой водной пеленой вливался овраг. Вода покрывала весь лед иа пруду, ходила коротенькими волнами. Налево шумели ветлы, обмякшие, широкие, огромные. Среди голых их сучьев сидели, качаясь, грачи, измокшие за ночь.
  На плотине, между корявыми стволами, появился верховой. Он колотил пятками мухрастую лошаденку, заваливался, взмахивая локтями. Это был Степка Кар-наушкин, - он что-то крикнул Никите, проскакивая мимо по лужам; комья грязного снега, брызги воды полетели из-под копыт. -:
  Ясно, что-то случилось. Никита побежал к дому. У черного крыльца стояла, широко поводя раздутыми боками, карнаушкинская лошаденка, - она мотнула Никите мордой. Он вбежал в дом и сейчас же услышал короткий страшный крик матушки. Она появилась в глубине коридора, лицо ее было искажено, глаза - побелевшие, раскрытые ужасом. За ней появился Степка, и сбоку, из другой двери, выскочил Аркадий Иванович. Матушка не шла, а летела по коридору.
  - Скорее, скорее, - крикнула она, распахивая дверь на кухню, - Степапида, Дуня, бегите в людскую!.. Василий Никитьевич около Хомяковки тонет...
  Самое страшное было то, что "около Хомяковки". Свет потемнел в глазах у Никиты: в коридоре вдруг запахло жареным луком. Матушка впоследствии рассказывала, что Никита зажмурился и, как заяц, закричал. Но он не помнил этого крика. Аркадий Иванович схватил его и потащил в классную комнату.
  - Как тебе не стыдно, Никита, а еще взрослый, - повторял он, изо всей силы сжимая ему обе руки вышо локтя. - Ну что, ну что, ну что?.. Василий Никитьевич сейчас приедет... Очевидно - просто попал в канаву, вымок... А маму твою балбес Степка напугал... Честное даю слово, я ему уши надеру...
  Все же Никита видел, что у Аркадия Ивановича тряслись губы, а зрачки глаз были как точки.
  В то же время матушка в одном платке бежала к людской, хотя рабочие все уже знали и около каретника, суетясь и шумя, закладывали злого, сильного жеребца Негра в санки без подрезов; ловили на конском загоне верховых лошадей; кто тащил с соломенной крыши багор, кто бежал с лопатой, со связкой веревок; Дуняша летела из дома, держа в охапке бараний тулуп и доху. Пахом подошел к матушке:
  - Расстарайтесь, Александра Леонтьевна, пошлите Дуньку на деревню за водкой. Как привезем, ему сейчас - водки...
  - Пахом, я сама с вами поеду.
  - Никак нет, домой идите, застудитесь.
  Пахом сел бочком в санки, крепко взял вожжи. "Пускай!" - крикнул он ребятам, державшим под уздцы жеребца. Негр присел в оглоблях, храпнул, рванул и легко понес санки по грязи и лужам. За ним вслед поскакали рабочие, крича и колотя веревками лошадей, сбившихся в кучу.
  Матушка долго глядела им вслед, опустила голову и медленно пошла к дому. В столовой, откуда было видно поле и за холмом - ветлы Хомяковки, матушка села у окна и позвала Никиту. Он прибежал, обхватил ее за шею, прильнул к плечу, к пуховому платку...
  - Бог даст, Никитушка, нас минует беда, - проговорила матушка тихо и раздельно и надолго прижалась губами к волосам Никиты.
  Несколько раз в комнате появлялся Аркадий Иванович, поправлял очки, потирал руки. Несколько раз матушка выходила на крыльцо смотреть: не едут ли? - и снова садилась к окну, не отпускала от себя Никиту.
  Свет дня уже лиловел перед закатом, оконные стекла внизу, у самой рамы, подернулись тоненькими елочками: к ночи подмораживало. И неожиданно у самого дома зачмокали копыта и появились: Негр с мыльной мордой, Пахом - бочком на облучке санок, и в санках, под ворохом тулупа, дохи и кошмы, - багровое, среди бараньего меха, улыбающееся лицо Василия Нин китьевича, с двумя большими сосульками вместо усов. Матушка вскрикнула, стремительно поднимаясь, - лицо ее задрожало.
  - Жив! - крикнула она, и слезы брызнули из ее засиявших глаз.
  
  
  
   КАК Я ТОНУЛ
  В столовой, в придвинутом к круглому столу огромном кожаном кресле, сидел отец, Василий Никитьевич, одетый в мягкий верблюжий халат, обутый в чесаные валенки. Усы и влажная каштановая борода его были расчесаны на стороны, красное веселое лицо отражалось в самоваре, самовар же по-особенному, как и все в этот вечер, шумно кипел, щелкая искрами из нижней решетки.
  Василий Никитьевич щурился от удовольствия, от выпитой водки, белые зубы его блестели. Матушка хотя и была все в том же сером платьице и пуховом платке, но казалась совсем на себя не похожа, - никак не могла удержаться от улыбки, морщила губы, вздрагивала подбородком. Аркадий Иванович надел новые, для особенных случаев, черепаховые очки. Никита сидел на коленях на стуле и, наваливаясь животом ка стол, так и лез отцу в рот. Поминутно вбегала Дуняша, чего-то хватала, приносила, таращилась на барина. Степанида внесла на чугунной сковородке большие лепешки "скороспелки", и они шипели маслом, стоя на столе, - объеденье! Кот Василий Васильевич, задрав торчком хвост, так и ходил, так и кружил около кожаного кресла, терся об него и спиной, и боком, и, затылком - урлы-мурлы, - неестественно громко мур-лыкая. Еж Ахилка глядел свиной мордой из-под буфе-та, иголки у него пригладились со лба на спину: значит, тоже был доволен.
  Отец с удовольствием съел горячую лепешку, - аи да Степанида! - съел, свернув трубочкой, вторую лепешку, - аи да Степанида! - отхлебнул большой глоток чая со сливками, расправил усы и зажмурил один глаз.
  - Ну, - сказал он, - теперь слушайте, как я тонул. - И он стал рассказывать. - Из Самары выехал я третьего дня. Дело в том, Саша, - он на минуточку сделался серьезным, - что мне подвернулась чрезвычайно выгодная покупка: пристал ко мне Поздюнин - купи да купи у него каракового жеребца Лорда Байрона. Зачем, говорю, мне твой жеребец? "Поди, говорит, посмотри только". Увидел я жеребца и влюбился. Красавец. Умница. Косится на меня лиловым глазом и чуть не говорит - купи. А Поздюнин пристает - купи и купи у него также и сани и сбрую... Саша, ты не сердишься на меня за эту покупку? - Отец взял руку матушки. - Ну, прости. - Матушка даже глаза закрыв ла: разве сегодня она могла сердиться, хотя бы он купил самого председателя земской управы Поздюни-на. - Ну, так вот, - велел я отвести к себе на двор Лорда Байрона и думаю: что делать? Не хочется мне лошадь одну оставлять в Самаре. Уложил я в чемодан разные подарки, - отец хитро прищурил один глаз, - на рассвете заложили мне Байрона, и выехал я из Самары один. Вначале еще кое-где был снежок, а потом так развезло дорогу, - жеребец мой весь в мыле, - с тела начал спадать. Решил я заночевать в Колдыбани, у батюшки Воздвиженского. Поп меня угостил такой колбасой, - умопомраченье! Ну, хорошо. Поп мне говорит: "Василий Никитьевич, не доедешь, увидишь - непременно ночью овраги тронутся". А я во что бы то ЕЙ стало - ехать. Так проспорили мы с попом до полночи. Какой он угостил меня наливкой из черной смородины! Честное слово, если привезти такую наливку в Париж - французы с ума сойдут... Но об этом как-нибудь после поговорим. Лег я спать, и тут припустился дождик, как из ведра. Ты представляешь, Саша, какая меня взяла досада: сидеть в двадцати верстах oт вас и не знать, когда я к вам попаду... Бог с ним и с попом и с наливкой...
  - Василий, - перебила матушка и строго стала глядеть на него, - я серьезно тебя ирошу больше никогда так не рисковать...
  - Даю тебе честное слово, - не задумываясь, ответил Василий Никитьевич. - Так вот... Утром дождик перестал, поп пошел к обедне, а я велел заложить Байрона и выехал. Батюшки родимые!.. Одна вода кругом. Но жеребцу легче. Едем мы без дороги, по колено в воде, по озерам... Красота... Солнце, ветерок... Сани мои плывут. Ноги промочены. Необыкновенно хорошо! Наконец вижу издалека наши ветлы. Проехал Хо-мяковку и начал пробовать - где бы легче перебраться через реку... Ах, подлец! - Василий Никитьевич ударил кулаком по ручке кресла. - Покажу я этому Поздюнину, где мосты нужно строить! Пришлось мне подняться версты три за Хомяковку, и там переехали речку вброд. Молодец Лорд Байрон, так и вымахнул на крутой берег. Ну, думаю, речку-то мм переехали, а впереди три оврага - пострашнее. Л податься уж некуда. Подъезжаю к оврагу. Представляешь, Саша: вровень с берегами идет вода со снегом. Овражище, - сама знаешь, - сажени три глубины.
  - Ужас, - побледнев, проговорила матушка.
  - Я выпряг жеребца, снял хомут и седелку, положил их в сани, не догадался снять дохи - вот это меня и погубило. Влез на Байрона верхом, - господи благослови! Жеребец сначала уперся. Я его огладил. Он нюхает воду, фыркает. Попятился, да и махнул в овраг, в наслус. И ушел по самую шею, бьется и - ни с места. Я слез с него и тоже ушел, - одна голова торчит. Начал я ворочаться в этой каше, не то вплавь, не то ползком. А жеребец увидел, что я ухожу от него, заржал жалобно - не покидай! - и стал биться и сигать за мной вслед. Нагнал и передними копытами ударил сзади в раскрытую доху и потянул меня под воду. Бьюсь изо всей силы, а меня затягивает все глубже, подо мной нет дна. Счастье, что доха была расстегнута и, когда я бился под водой, она слезла с меня. Так она и сейчас там, в овраге... Я вынырнул, начал дышать, лежу в каше растопыркой, как лягушка, и слышу - что-то булькает. Оглянулся, - у жеребца полморды под водой, - пузыри пускает: он наступил на повод. Пришлось к нему вернуться. Отстегнул пряжку, сорвал с него узду. Он вздернул морду и глядит на меня, как человек. Так мы барахтались больше, должно быть, часу в этом наслусе. Чувствую - кот больше сил, застываю. Сердце начало леденеть. В это время - смотрю - жеребец перестал сигать, - его позернуло и понесло: значит, выбились мы все-таки на чистую воду. В воде легче было плыть, и нас прибило к тому берегу. Байрон вылез на траву первый, я - за ним. Взял его за гриву, и мы пошли рядом, - оба качаемся. А впереди - еще два оврага. Но тут я увидал - скачут мужики...
  Василий Никитьевкч проговорил еще несколько неясных слов и вдруг уронил голову. Лицо его было багровое, зубы мелко и часто постукивали.
  - Ничего, ничего, это меня разморило от вашего самовара, - сказал он, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
  У него начался озноб. Его уложили в постель, к он понес чепуху...
  
  
  
   СТРАСТНАЯ НЕДЕЛЯ
  Отец пролежал три дня в жару, а когда пришел в себя, первое, что спросил, - жив ли Лорд Байрон? Красавец жеребец был в добром здоровье.
  Живой и веселый нрав Василия Никитьевича скоро поднял его на ноги: валяться было не время. Начиналась весенняя вуета перед севом. В кузнице наваривали лемеха, чинили плуги, перековывали лошадей. В амбарах лопатами перегоняли задохшийся хлеб, тревожа мышей и поднимая облака пыли. Под навесом шумела веялка. В дому шла большая чистка: вытирали окна, мыли полы, снимали с потолка паутину. На балкон выносили ковры, кресла, диваны, выколачивали из них зимний дух. Все вещи, привыкшие за зиму лежать на своих местах, были потревожены, вытерты от пыли, поставлены по-новому. Ахилка, не любивший суеты, со злости ушел жить в кладовую.
  Матушка сама чистила столовое серебро, серебряные ризы на иконах, открывала старинные сундуки, откуда шел запах нафталина, пересматривала весенние вещи, помятые в сундуках и от зимнего лежания ставшие новыми. В столовой стояли лукошки с вареными яйцами; Никита и Аркадий Иванович красили их назаром из луковой кожуры - получались яйца желтые, заворачивали в бумажки и опускали в кипяток с уксусом - яйца пестренькие с рисуночками, красили лаком "жук", золотили и серебрили.
  В пятницу по всему дому запахло ванилью и кардамоном, - начали печь куличи. К вечеру у матушки на постели уже лежало, отдыхая под чистыми полотенцами, штук десять высоких баб и приземистых куличей.
  Всю эту неделю дни стояли неровные, - то нагоняло черные тучи и сыпалась крупа, то с быстро очищенного неба, из синей бездны, лился прохладный весенний свет, то лепила мокрая снежная буря. По ночам подмораживало лужи.
  В субботу усадьба опустела: половина людей из людской и из дому ушли в Колокольцовку, в село за семь верст, - стоять великую заутреню.
  Матушка в этот день чувствовала себя плохо - умучилась за неделю. Отец сказал, что сейчас же после ужина завалится спать. Аркадий Иванович, ждавший все эти дни письма из Самары и не дождавшийся, сидел под ключом у себя в комнате, мрачный как ворон.
  Никите было предложено: если он хочет ехать к заутрене, пусть разыщет Артема и скажет, чтобы заложили в двуколку кобылу Афродиту, она кована на все четыре ноги. Выехать нужно засветло и остановиться у старинного приятеля Василия Никитъевича, державшего в Колокольцовке бакалейную лавку, Петра Петровича Девятова. "Кстати, у него полон дом детей, а ты все один и один, это вредно", - сказала матушка.
  На вечерней заре Никита сел в двухколесную таратайку сбоку рослого Артема, низко подпоясанного новым кушаком по дырявому армяку. Артем сказал: "Но, милая, выручай", - и старая, с провислой шеей, широкозадая Афродита пошла рысцой.
  Проехали двор, миновали кузницу, переехали овраг в черной воде по ступицу. Афродита для чего-то все время поглядывала через оглоблю назад, на Артема.
  Синий вечер отражался в лужах, затянутых тонким ледком. Похрустывали копыта, встряхивало таратайку. Артем сидел молча, повесив длинный нос, - думал про несчастную любовь к Дуняше. Над тусклой полосой заката, в зеленом небе, теплилась чистая, как льдинка, звезда.
  
  
  
  ДЕТИ ПЕТРА ПЕТРОВИЧА
  Под потолком, едва освещая комнату, в железном кольце висела лампа с подвернутым синим вонючим огоньком. На полу, на двух ситцевых перинах, от которых уютно пахло жильем и мальчиками, лежали Никита и шесть сыновей Петра Петровича - Володя, Коля, Лешка, Ленька-нытик и двое маленьких - имена их было знать неинтересно.
  Старшие мальчики вполголоса рассказывали истории, Леньке-нытику попадало - то за ухо вывертом, то за виски, чтобы не ныл. Маленькие спали, уткнувшись носом в перину.
  Седьмой ребенок Петра Петровича, Анна, девочка, ровесница Никиты, - веснушчатая, с круглыми, как у птицы, безо всякого смеха, внимательными глазами и темненьким от веснушек носиком, неслышно время от времени появлялась из коридора в дверях комнаты. Тогда кто-нибудь из мальчиков говорил ей:
  - Анна, не лезь, - вот я встану...
  Анна так же неслышно исчезала. В доме было тихо. Петр Петрович, как церковный староста, еще засветло ушел в церковь.
  Марья Мироновна, жена его, сказала детям:
  - Пошумите, пошумите, - все затылки вам отобью...
  И прилегла отдохнуть перед заутреней. Детям тоже велено было лежать, не возиться. Лешка, круглолицый, вихрастый, без передних зубов, рассказывал:
  - В прошлую пасху в подкучки играли, так я двести яйц наиграл. Ел, ел, потом живот во - раздуло.
  Анна проговорила за дверью, боясь, чтобы Никита ре поверил Лешке:
  - Неправдычка. Вы ему не верьте.
  - Ей-богу, сейчас встану, - пригрозил Лешка. За дверью стало тихо.
  Володя, старший, смуглый курчавый мальчик, сидевший, поджав ноги, на перине, сказал Никите:
  - Завтра пойдем на колокольню звонить. Я начну звонить, - вся колокольня трясется. Левой рукой в мелкие колокола - дирлинь, дирлинь, а этой рукой в большущий - бум. А в нем - сто тысяч пудов.
  - Неправдычка, - прошептали за дверью. Володя быстро, так, что кудри отлетели, обернулся,
  - Анна!.. А вот папаша наш страшно сильный, - сказал он, - папаша может лошадь за передние ноги поднимать... Я еще, конечно, не могу, но зато, лето придет, приезжайте к нам, Никита, пойдем на пруд. У нас пруд - шесть верст. Я могу влезть на дерево, на самую верхушку, и оттуда вниз головой - в воду.
  - А я могу, - сказал Лешка, - под водой вовсе не дышать и все вижу. В прошлое лето купались, у меня в голове червяки и блохи завелись и жуки - во какие...
  - Неправдычка, - едва слышно вздохнули за дверью.
  - Анна, за косу!..
  - Противная какая девчонка уродилась, - сказал Володя с досадой, - к нам беспрестанно лезет, скука от нее страшная, потом матери жалуется, что ее бьют.
  За дверью всхлипнули. Третий мальчик, Коля, лежа на боку, подпершись кулаком, все время глядел на Никиту добрыми, немного грустными глазами. Лицо у него было длинное, смирное, с длинным расстоянием от конца носа до верхней губы. Когда Никита оборачивался к нему, он улыбался глазами.
  - А вы плавать умеете? - спросил его Никита. Коля улыбнулся глазами. Володя сказал пренебрежительно:
  - Он у нас все книжки читает. Он у нас летом на крыше живет, в шалаше: на крыше - шалаш. Лежит и читает. Папаша его хочет в город определить учиться. А я пойду по хозяйственной части. А Лешка еще мал, пускай побегает. Нам горе вот с этим, с нытиком, - он дернул Леньку за петушиный вихор на, макушке, - такой постылый мальчишка. Папаша говорит - у него глисты.
  - Ничего это не у него, а это у меня глисты страшные, - сказал Лешка, - потому что я лопухи ем и стрючки с акации ем, я могу головастиков есть.
  - Неправдычка, - опять простонали за дверью.
  - Ну, Анна, теперь держись. - И Лешка кинулся по перине к двери, толкнул маленького, который, не просыпаясь, захныкал. Но по коридору точно листья полетели, - Анны, конечно, и след простыл, только вдалеке скрипнула дверь. Лешка сказал, возвращаясь: - К матери скрылась. Все равно не уйдет от меня: я ей полну голову репьев набью.
  - Оставь ее, Алеша, - проговорил Коля, - ну что к ней привязался?
  Тогда Алешка, Володя и даже Ленька-нытик накинулись на него:
  - Как это мы к ней привязываемся! Она к нам привязывается. Уйди хоть за тысячу верст, оглянись, она обязательно сзади треплется... И все ей не терпится, - что неправду говорят, делают, что не велено...
  Лешка сказал:
  - Я раз целый день в воде в камышах просидел, только чтобы ее не видать, - всего пиявки съели.
  Володя сказал:
  - Сели мы обедать, а она сейчас матери докладывает: "Мама, Володя мышь поймал, она у него в кармане". А мне, может, эта мышь дороже всего.
  Ленька-нытик сказал:
  - Постоянно уставится, смотрит на тебя, покуда не заплачешь.
  Жалуясь Никите на Анну, мальчики совсем забыли, что велено было лежать тихо, помалкивать перед заутреней. Вдруг издалека послышался густой, угрожающий голос Марьи Мироновны:
  - Тыща раз мне вам повторять...
  Мальчики сейчас же затихли. Потом, шепчась, толкаясь, начали натягивать сапоги, надели полушубки, обмотались шарфами и побежали на улицу.
  Вышла Марья Мироновна в новой плюшевой шубе и в шали с розанами. Анна, закутанная в большой платок, держалась за руку матери.
  Ночь была зв

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 457 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа