Главная » Книги

Татищев Василий Никитич - А. Г. Кузьмин. Татищев, Страница 9

Татищев Василий Никитич - А. Г. Кузьмин. Татищев


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

ми; они и воспользовались руками и ногами этого народа и управляют его движениями". Другой иностранец замечает, что "Россия вела всегда войны со времени Петра, но не война истощила государство, оно истощено роскошью, дурным управлением министров, переводом за границу сумм, наконец, бесплодная распущенность, тщеславие и суетность разоряют государство".
   Ценности, когда-то награбленные Меншиковым, в конечном счете вернулись в казну. С любимцами Анны Ивановны дело обстояло хуже.
   В указе об аресте Бирона нисколько не преувеличивалось, когда временщику ставилось в вину, "что он несказанное число казенных денег и прочих дорогих вещей, к невозвратному государственному ущербу, похищал, и, к корыстным своим намерениям, по большей части вне государства себе в пользу употреблял".
   В. Строев особенно настаивал на том, что и при Петре двор тратил не меньше Анны. Он воспроизводит известные данные о расходах на 1734 год, где из почти восьми миллионов на двор приходится лишь 260 тысяч и на конюшню 100 тысяч рублей. Но ведь в эти суммы не входят "внеплановые" расходы вроде указания А. Маслову 15 февраля 1734 года уплатить из доимочных денег за взятые "в комнату Нашу у Исака Либмана алмазных вещей на 18 733 руб. 75 коп.". Очевидно, не из своего "скромного" дворцового капитала Анна жаловала своему фавориту единовременно полмиллиона. Самые разные ведомства участвовали и в печально знаменитом "представлении" под занавес бироновщины: свадьбе шутов ("Ледяной дом"). Эта "свадьба" явилась позором не только роду Голицыных, чей отпрыск исполнял главную роль. Это было позором России, куда более постыдным, чем Нарва или Аустерлиц.
   Со Строевым можно согласиться лишь в том, что в 30-е годы не было как таковых немецкой и русской партий. Во всяком случае, их не было при дворе, поскольку весь двор был слишком далек от действительных нужд России. Остерман, Бирон и Миних интриговали друг против друга (что, впрочем, не мешало им довольно солидарно грабить казну и вымогать взятки у иностранных дипломатов). Пожалуй, лишь Левенвольде проявлял "принципиальность", последовательно добиваясь привилегий для ливонского дворянства. Воюя по мелочам между собой, иноземцы, естественно, стремились опереться на местную знать, по возможности использовать ее в этой борьбе. И противостояла им также неоформленная "русская идея", сознание того, что от иностранцев России блага не дождаться. Преображенский приказ был завален работой, искореняя проявления "русского" духа. Время от времени русское самосознание пробуждалось и у отдельных вельмож. Но А. Градовский опять-таки был прав, заметив, что "не центральным учреждениям было отразить иноземное влияние: возрождение России ждало свободного народа".
   Расправа над многими видными вельможами осуществлялась Анной либо из-за мести, либо на всякий случай, дабы уничтожить возможных руководителей оппозиции. Поводом для расправы с Д. Голицыным послужило дело, возбужденное против Константина Кантемира его мачехой. Голицына обвинили в содействии зятю. Из мелкой семейной дрязги создали в 1737 году крупный политический процесс. Князя приговорили к смертной казни, замененной заключением в Шлиссельбургскую крепость, где он скоро и скончался. Через два года расправились и со всеми Долгорукими, причем четверым из них (в том числе Василию Лукичу) отрубили головы. Опала коснулась и многих других фамилий.
   При всех жестокостях эпохи в России крайне редко проливали кровь представители древних родов. Преступление должно было выглядеть чрезмерным. И в иностранной колонии дипломатов не поверили официальным обвинениям. Говорили о большом заговоре Долгоруких, Голицыных и других аристократических фамилий с целью низвержения Бирона с его неизменным наставником банкиром Липманом. С. М. Соловьев воспроизвел сообщение из немецких Байретских ведомостей от 7 января 1740 года, в котором говорилось о заговоре русских аристократов "с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира иудея Липмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елизавету". Немецкий автор Э. А. Герман уверял, что Бирон "следует только тем советам, которые одобрит иудей по имени Липман, достаточно хитрый, чтобы разгадывать и вести интриги. Он один только посвящается в тайны герцога, своего господина, и всегда присутствует на его совещаниях с кем бы то ни было. Можно сказать, что этот иудей управляет Россиею". Шетарди также полагал, что не Бирон, а Липман "управлял Русской империей". Исходя из этих данных, Покровский, в целом правильно оценивавший бироновщину как движение вспять по сравнению с правлением верховников, увидел в антибироновском выступлении "националистическую реакцию" и "резкие проявления антисемитизма". Эти проявления он находил в документе, где сообщалось, будто "еврей Либерман, придворный банкир и фаворит герцога курляндского, должен был быть предан в руки разъяренной черни".
   Покровский допускал модернизацию, перенося понятие конца XIX века в первую половину XVIII. Вопреки его уверениям антисемитизм не распространялся на крещеных евреев, и, следовательно, речь может идти лишь об антииудаизме (юдофобии). Никто и никогда, например, не припоминал Шафирову его еврейского происхождения, хотя, казалось бы, антисемитам выгодно было это сделать при каждой очередной махинации этого "министра". Такой враг иноземцев, как Д. Голицын, даже пострадал в свое время, защищая Шафирова от угрозы справедливого, в общем-то, наказания. Но об антииудаизме, видимо, говорить было можно. После ареста Бирона "заплечных дел мастер" Ушаков ставил в вину Бирону жестокости своего собственного ведомства, а также то, что он "никакого закона не имел и не содержал". Очевидно, кое-кто и самого Бирона подозревал в тайной принадлежности к иудаизму. Ответ Бирона, будто ему негде было держать пастора, удовлетворить, конечно, не мог. В свою очередь, В. Строев отмечал в качестве примера гуманности Бирона, что "у себя в Курляндии Бирон очень протежировал евреям и вообще показывал широкую веротерпимость, как человек, затронутый современными ему философскими идеями". Правда, автор обошел другой факт: когда дочь Бирона перешла в православие, ей пришлось бежать из дому и просить защиты у самой Елизаветы - такова была ярость отца. Веротерпимость Бирона, следовательно, была довольно избирательной.
   Сообщение о намерении отдать на растерзание "черни" Липмана вряд ли имеет под собой какое-либо основание. О нем знали лишь на самом верху, а также там, куда перекачивались награбленные в России деньги. Самое появление Липмана при дворе Строев объясняет финансовыми услугами, которые он оказал Анне в Митаве, и банкиру не было особой необходимости искать популярности за пределами двора. Бироновщина означала прежде всего централизованную систему грабежа страны.
   Василий Никитич Татищев на первых порах также получил повышение. Он был обер-церемониймейстером во время торжественной коронации Анны в апреле 1730 года. Ему пожаловали чин действительного статского советника, а также деревни с тысячью душ. Анна Ивановна в это время нуждалась в советах Татищева. До возвращения двора в Петербург беседы велись по самым разным вопросам. Демонстрируя внешне свою приверженность идеям Петра, Анна просит Татищева написать историю царствования императора. Естественно, она ожидала, что такой труд будет содействовать укреплению идеи самодержавия. Но Татищев уклонился от предложения, сославшись на то, что многим не понравится правдивое изложение событий, а писать неправду он не хочет. Видимо, не так просто было Татищеву изобразить и деяния самого Петра. Все равно о многом пришлось бы умалчивать, а кое-что изображать не вполне согласно с истиной. Другой обсуждавшийся с Анной вопрос касался создания "академии ремесел" в четырех отделениях: архитектуры, механики, живописи и скульптуры. В числе руководителей отделений должны были выступать Растрелли и Татищев. Из-за противодействия Остермана проект не был утвержден.
   Не были осуществлены и многие другие предложения Татищева, тем более что с переездом двора в Петербург непосредственно Татищев воздействовать на императрицу уже не мог. В итоге лишь одним его мнением Анна не могла не заинтересоваться: исправлением денежной системы. Ничего нового в этом предложении не было. Но далее откладывать было нельзя, поскольку вставала угроза полного нарушения финансового обращения. В созданной в июне 1730 года комиссии о монетном деле Татищев стал фактическим руководителем и затем получил должность "главного судьи" в Монетной конторе.
   Нетрудно, однако, представить, что Татищев просто не мог сохранить достигнутого на первых порах положения. Ни образ жизни, ни направление мыслей Анны не могли побудить ее приближать людей, заинтересованных в процветании отечества. Многочисленные и разнообразные предложения Татищева ей попросту докучали. Вдобавок у Татищева сразу установились враждебные отношения с Бироном, влияние которого на Анну он, возможно, поначалу и недооценил. Враждебность Бирона, конечно, нельзя было уравновесить какими угодно заслугами перед отечеством: в глазах Бирона они вообще не имели цены, а Анна нередко даже и незаметно для себя смотрела на вещи глазами Бирона. Никогда не был в числе доброжелателей Татищева и Остерман. В декабре 1731 года во главе монетного дела Анна поставила сына Гавриила Головкина - Михаила (1705-1775), произведенного также в сенаторы. Такое возвышение молодого Головкина связано было, естественно, не с его деловыми качествами и даже не с заслугами отца в деле сохранения за Анной неограниченной власти, а с женитьбой Михаила на двоюродной сестре Анны - Ромодановской. Назначения были своеобразным свадебным подарком великодушной императрицы.
   Михаил Головкин был достаточно дельным работником, небезразличным к государственным интересам. Однако не настолько, чтобы во имя этих интересов отказаться от собственной выгоды и незаслуженной чести. Да и Татищев не мог переносить, когда люди значительно более молодые возрастом и опытом начальствовали над ним. Бирон ловко воспользовался ситуацией, чтобы, как позднее отмечал Татищев, "ссоривать" его с Головкиным. Да и надо было совсем немного: Татищев был почти вдвое старше Головкина и неизмеримо крупней его как знаток монетного дела. Избавиться от человека несравненно более знающего и заслуженного - стремление многих молодых "начальников".
   Случай устранить Татищева вскоре представился. Еще в сентябре 1731 года компания из десяти человек во главе с неким Корыхаловым заключила с казной контракт, по которому обязалась скупать у населения старые серебряные монеты и переплавлять на установленную норму. За два года компания выменяла более 4,5 миллиона рублей старой монеты. Прибыль казны от этой операции составила 13,5 тысячи рублей, а прибыль компанейщиков свыше 82 тысяч. Рассорившийся с компанией ее участник донес Головкину о разных злоупотреблениях, совершавшихся компанейщиками, возложив определенные обвинения на членов Монетной конторы, в том числе и на Татищева. Татищев был отстранен от должности главного судьи и предан суду за содействие компанейщикам.
   Факты, упоминавшиеся в деле, по всей вероятности, соответствовали действительности. Но оценка их была различной. Компания выполнила большую работу, выменяв свыше трети всех неполноценных серебряных монет. Поскольку речь шла о приостановке инфляции, то ожидать дохода казне, по мнению Татищева, и не следовало. "Хотя бы казне и той прибыли не было, - писал он незадолго до этого, - то довольно, что лучшую и весьма порядочную монету в государстве иметь будем, чрез что, кроме пользы в купечестве, слава государственная более прибыли почитаться может". Лишить же прибыли компанейщиков, резонно рассуждал Татищев, значит нанести ущерб самому желанию участвовать в любого рода компаниях. Все его предложения всегда сводились к поощрению компаний и частного предпринимательства, хотя было очевидно для всех, что ни одна компания не обходилась без больших или меньших злоупотреблений.
   Татищев, его коллеги по Монетной конторе, А. Маслов и другие лица за содействие получали от компанейщиков ту самую "мзду", которая фигурировала в деле 1723 года, тем более что, как отмечалось, жалованья и при новом правительстве не платили. Сами компанейщики на суде говорили, что Татищев не вернул им три тысячи рублей, взятых в долг. Татищев же позднее в письме к И. А. Черкасову объяснял все интригой Бирона и Головкина, стремившихся захватить доходное место в свои руки.
   Вопреки сомнениям некоторых историков дело, видимо, так и обстояло. По представлению Головкина новый контракт был заключен с донесшим на коллег Дудоровым, которому дозволялось набрать компаньонов по своему усмотрению. Новая компания развернула такую бурную деятельность, что сразу попала в поле зрения А. Маслова. Незадолго до смерти он доносит императрице о хищениях президента Коммерц-коллегии Шафирова и его коллег сенаторов, которые за три года вообще не дали каких-либо отчетов о расходах. Другим явным притоном явилась контора Михаила Головкина. Из-за болезни Маслов воздерживался говорить подробно "о конечном упущении монетных дворов". Но он напоминает о том, что "эти господа знают, что я молчать не буду". Перед угрозой разоблачения сенаторы устроили настоящий заговор против Маслова, "трудятся уже несколько дней, не только пересылаясь между собой по делам, но и в Сенате советуются, выслав вон обер-секретаря и секретарей".
   "Конечное упущение монетных дворов" могло явиться, конечно, лишь следствием отстранения Татищева, поставившего на твердую почву и техническое оснащение дворов, и финансовую систему страны. Будучи много лет в курсе деятельности Монетной конторы, Маслов не мог не видеть, что отстранение Татищева вызывается отнюдь не деловыми соображениями. Но вряд ли он смог бы действительно осуществить свою угрозу в адрес Михаила Головкина и некоторых других вельмож: Анне важно было иметь на каждого компрометирующий материал, а кого она накажет, это могла определить она сама с ближайшим своим окружением.
   Одно из поразительных (а в сущности, закономерных) явлений эпохи бироновщины заключается в том, что те же лица, что беззастенчиво расхищали богатства страны, устраивали и процессы с обвинениями во взяточничестве того или иного русского администратора. Так, уже в 1730 году был привлечен к суду за разные злоупотребления, в том числе за взятки, Артемий Петрович Волынский, бывший губернатором в Казани. В изыскании источников доходов Волынский никогда не был особенно щепетилен. Да он не слишком и скрывал это. Он признавался в получении взяток в письме к дяде - упоминавшемуся родственнику царицы Семену Андреевичу Салтыкову. Признался он и на суде, например, в получении 2500 рублей за освобождение ясачного населения от корабельной повинности (были с его стороны и иные поборы). Но ему удалось уйти от серьезного наказания, во-первых, благодаря заступничеству дяди, во-вторых, путем вручения "заинтересованным" лицам весомых "подарков". К чести Салтыкова должно заметить, что он резко осудил поведение племянника и как губернатора, и как человека. Напротив, Бирон разыграл роль друга-покровителя, спасавшего человека, попавшего в беду. Волынский надолго попал в круг лиц, обязанных своим положением Бирону.
   Положение Татищева в 1733 году оказалось куда более сложным. Хотя чисто финансовые начеты на него были относительно пустяковыми, выплатить их лишь за счет доходов с деревень было для него нелегко. К тому же, как можно понять из его более поздних записок, он был последовательным противником перекладывания на крестьян такого рода чрезвычайных расходов. Главное же заключалось, конечно, в чисто моральной стороне: его стремились опорочить, лишить возможности влиять на кого-либо из окружения императрицы. Михаил Головкин готов был требовать самой суровой расправы с Татищевым. Поэтому последовавшее в марте 1734 года решение Анны закрыть это дело и отправить Татищева на Урал выглядит неожиданной милостью.
   Позднее, однако, Татищев объяснял свое назначение как ссылку. В письме к М. И. Воронцову в 1748 году он связывал ссылку даже и не с монетным делом, а со своим представлением императрице проекта об устроении училищ и распространении наук. Татищев уверял, что "ея величество милостиво и с благодарением изволила принять, но злостию немцов не токмо то опровергнуто, но я в Сибирь под видом милости или пользы заводов отлучен". И этим указанием Татищева нельзя пренебречь: записка осела именно в делах Бирона. Вопрос может заключаться в другом: почему проект вызвал такую реакцию? По подсчетам Татищева, в 1733 году обучалось всего 1850 человек, из которых лишь пятьдесят человек учились ремеслам. Тратилось же на это обучение 160 тысяч рублей. Татищев же предлагал такой порядок обучения, который позволил бы довести число учащихся до 21 тысячи с сокращением общих затрат на 50 тысяч рублей.
   Проект Татищева предусматривал примерно ту систему, которая сложится в России к концу XVIII столетия. Он предлагал создание училищ трех типов. "При всех городах сначала до 120 или 200 семинариев для мужских и женских персон" должны были принять 12 тысяч учащихся. В этих школах дается начальное образование. Следующей стадией должны были явиться гимназии "для произведения нижних и предуготовления к высоким наукам". Для начала Татищев считал достаточным открытие гимназий в четырех городах с 6000 учащихся. И наконец, два высших заведения: "академии или университета" "для произведения в совершенство в богословии и философии и со всеми частями". Здесь должно было обучаться 2000 учеников. Несколько расширялся также открытый в 1731 году Кадетский корпус. "Для пользы мануфактур и всяких ремесел" опять-таки предлагалось учредить две академии с 500 учениками.
   Нет ничего удивительного в том, что проект Татищева не был принят: правительство не видело смысла в столь широком распространении образования. Но кажется странным, что этот проект послужил одной из причин гонений на Татищева. Причина может заключаться лишь в резкой критике Татищевым существующей системы (или бессистемности) образования, особенно образования, получаемого через Академию наук, целиком захваченную немцами. Татищев воспользовался случаем, чтобы еще раз напомнить, какое это дорогостоящее и бесполезное учреждение - Академия наук.
   В Академии наук обучалось в 1733 году 120 человек, а расходы на них составляли 25 тысяч. Это был самый высокий расход на одного обучающегося. Исходя из того, что учились там преимущественно немцы, а выгоды от этого государство никакой не имело. Татищев предлагал регулярное обучение при академии закрыть, а расход на нее по этой статье сократить до семи тысяч. Естественно, что предложения об экономии средств не могли не заинтересовать императрицу. Но так же естественно, что ее немецкое окружение не позволило бы экономить за его счет. Напротив. Любая экономия в это время в те же карманы и стекалась. Татищев явно переоценивал рвение императрицы отдавать все силы благу отечества. Там, где затрагивались личные или корпоративные интересы временщиков и фаворитов, государственные потребности отодвигались и задвигались, а напоминавший о них служащий немедленно становился объектом всеобщего негодования. Нужен был повод. И он нашелся. Казнокрады, распоряжавшиеся едва ли не всем государственным доходом по своему произволу, державшие даже собственных чиновников на "подножном корму", разыгрывали роль непорочных блюстителей законности.
   После возвращения двора в Петербург Татищеву было практически невозможно не только влиять, но и непосредственно общаться с императрицей. Поэтому резкий поворот в судьбе Татищева не может связываться с собственным ее настроением. Кто-то просил Анну о закрытии дела, может быть, даже и без ведома самого Татищева. И видимо, ходатаями были в первую очередь С. А. Салтыков и А. С. Маслов. Салтыков в 1734-1737 годах (он был московским генерал-губернатором) являлся едва ли не первым в числе частных корреспондентов Татищева, а участие Маслова заметно в данной Татищеву инструкции.
   Именно в 1733 году была создана Комиссия по приведению в порядок казенных горных заводов. В состав этой комиссии вошли и М. Головкин и А. Маслов. Эта комиссия должна была выработать предложения по подъему убыточных казенных предприятий и, естественно, пересмотреть состав лиц, занятых в управлении ими. Работа в комиссии обнажила не только разный подход к решению основных экономических вопросов Масловым и Головкиным, но и побудила обер-прокурора внимательнее присмотреться к деятельности Монетной конторы, перешедшей в руки его коллеги. Довести последний вопрос до конца Маслов не успел и, возможно, все равно не смог бы. Летом 1735 года Сенат специальным решением одобрил деятельность Головкина, дабы пресечь разговоры, связанные с угрозой разоблачения. Но в комиссии прошло именно мнение Маслова.
   Помимо своей основной должности, в рассматриваемое время А. Маслов возглавлял еще Доимочный приказ. В годы правления верховников аппарат выбивания податей с крестьян и другого населения был существенно ослаблен. Это привело, естественно, к резкому сокращению поступлений в казну. Но это же в какой-то мере позволило несколько передохнуть деревне, на что, в частности, и рассчитывали некоторые верховники. Теперь Бирон загорелся мыслью о недобранных миллионах. Взыскивать их поручили Маслову.
   Картина, представшая взору обер-прокурора, была гнетущей. Далеко не всегда ослабление давления сверху приводило к облегчению в самом низу. Помещики спешили использовать передышку для двойного обирания: крестьян и казны. И Маслов решительно встает на защиту крестьян, раскрывая в рапортах императрице и Бирону глубину обнищания трудового населения, а также разоблачая хищничество "бессовестных" помещиков, чиновников и самих правящих верхов. Маслов не побоялся сообщить, в частности, о том, что хлеб из мякины и коры едят крестьяне даже в вотчине одного из богатейших людей России, А. М. Черкасского. Ничуть не лучше было положение и в вотчинах М. Головкина, крестьяне которого к концу правления Анны пришли "во всеконечную скудость и разорение" от произвольных поборов.
   По настоянию Маслова часть недоимок была снята. Он предлагал и более действенные меры, настаивая на выработке особого уложения - "учреждения", где были бы ограничены и четко определены крестьянские повинности, а также предусмотрены обязанности помещиков по отношению к крестьянам. Это был, конечно, вызов: сенаторы, которых по должности приходилось в первую очередь контролировать Маслову, даже приблизительно не удовлетворяли требованиям обер-прокурора. Ясно, что никаких последствий представление Маслова не имело. Но несколько лет спустя с этими идеями придется встретиться в ряде записок Татищева. Очевидно, по настоянию Маслова в инструкцию Татищеву был включен и вопрос о сравнительной производительности вольнонаемного и крепостного труда. Но на расчеты Татищева после смерти Маслова отвечать было уже некому.
  
  

В ПОИСКАХ ПРАВДЫ ЖИЗНИ

Смелые мысли играют роль пере-

довых шашек в игре; они гибнут,

но обеспечивают победу.

Гёте

Об уме человека легче судить по

его вопросам, чем по его ответам.

Гастон де Левис

   Шестилетнее пребывание в Москве как бы завершало самообразование Татищева, хотя сам он считал этот процесс бесконечным. Здесь он сталкивался со всеми мыслящими людьми эпохи, имел доступ ко всем лучшим книжным собраниям. Близость к верхам общества заставляла его искать решения, практически осуществимые, а участие в сложной политической борьбе и неприятности по службе побуждали больше размышлять и об общественном устройстве, и о природе человеческой.
   В 1733 году Татищев в основном завершил свой важнейший философский труд "Разговор двух приятелей о пользе наук и училищ". "Разговор" выполнен в форме вопросов и ответов. В основе его лежат споры с Сергеем Долгоруким, дополненные затем дискуссиями с Феофаном Прокоповичем, Алексеем Черкасским и профессорами из Академии наук. Князь Долгорукий - это, видимо, брат антагониста Татищева, Алексея Григорьевича. Он вернулся в конце 1729 года из Польши и затем разделил печальную судьбу своих родичей. С конца 20-х годов, очевидно, Татищев и писал этот свой труд.
   "Пользу" наук в это время необходимо было еще доказывать. Положение в обществе определялось не личными способностями и знаниями, а происхождением, наследственными владениями и связями того или иного лица. Всякий мог привести примеры того, что "неученые в великом благополучии, богатстве и славе, а ученые в несчастии и презрении находятся". И Татищев с этим согласен. Он лишь полагает, что неученый в жажде богатства и почестей всегда неудовлетворен, тогда как ученый "совестию спокоен", а знания для него "равно как бы он всея земли владетель был".
   Обычно и в теории и в практике главным мерилом для Татищева являлась "общая польза". В данном случае он к той же идее подходит с позиций личности. Человек был поставлен в центр мироздания эпохой Возрождения. Реформация от этого принципа отступила. Но в теории "естественного закона" он получил дальнейшее развитие.
   С точки зрения истории философии теория естественного закона являлась классическим выражением метафизики. Его теоретики не осознавали развития основополагающих элементов системы. Но естественный закон пришел на смену божественному. Это была необходимая форма освобождения светского знания от схоластики, своеобразная пропаганда того способа мышления, который привносил с собой ранний капитализм. В России хорошо знали труд С. Пуфендорфа (1632-1694) "О должности человека и гражданина по закону естественному", переведенный на русский язык Гавриилом Бужинским. Наиболее образованные мыслители и администраторы знали также и другие сочинения эпохи раннего просветительства. Татищев, в частности, ссылается на немецкого философа Христиана Вольфа (1679-1754), который одно время собирался переехать в Россию. В "Разговоре" активно используется также "философский словарь" другого немецкого философа И. Г. Вальха (1656-1722), имевшийся в библиотеке Татищева. Популярность естественного закона во всех науках конца XVII - начала XVIII века делала почти неизбежным обращение к нему всех авторов, претендовавших на "современность". Но при этом возникал весьма широкий спектр мало похожих друг на друга представлений. Естественный закон постоянно упоминается, например, в рассуждениях архиепископа Феофана Прокоповича. Но Татищев идет не от Прокоповича, а от более светского понимания сущности этого закона.
   Теории естественного закона не были ни материалистическими, ни идеалистическими. Но они не закрывали пути ни к тому, ни к другому. Прокопович принимал идеалистическую их трактовку. Он пытался использовать естествознание для доказательства существования бога. Как духовное лицо Прокопович и не мог идти дальше. Да вряд ли он и намеревался это делать. Очевидно, некоторые темы и особенности их освещения в рассуждениях Татищева навеяны именно спорами с Прокоповичем. И в оттенках являются существенные расхождения.
   Теории естественного закона не порывали с библейской легендой о сотворении мира. Для Прокоповича критериями истины в равной мере были и Библия и опыт. И Татищев верит, что человек состоит "из вечного и временного, то есть души и тела". Однако он не хочет "отягощать" собеседника этими предметами. Важнее знать, что человеку "полезно и нужно и что вредно", то есть познать "добро и зло".
   Библия как критерий истины Татищеву явно мешает. Грех Адама, по Библии, и заключался в стремлении познать добро и зло. Татищев настаивает на том, что "не слова, но разность состояния и следствия разуметь должно", то есть надо истолковывать не выражения Библии, а те обстоятельства, которые там описаны. Так, Адаму можно было и не знать зла, поскольку его еще не было в природе. Теперь же человек обязан учиться, чтобы избавиться от него.
   Много лет за Татищевым тянулся шлейф подозрений в еретичестве и неверии. В 1714 году в Лубнах Татищев настоял перед фельдмаршалом Шереметевым на освобождении приговоренной к сожжению "колдуньи", чем мог напугать окружение фельдмаршала едва ли не более, нежели самым изощренным ведовством. Выше приводилась придворная сплетня о реакции Петра I на вольнодумство Татищева, упоминалось о наговорах Родышевского. Весьма резкий характер принимали и столкновения его на этой почве с Прокоповичем. Татищев стремился снизить значение Священного писания как средства познания мира. Прокопович вставал на защиту "богодухновенности" Библии.
   Об одном характерном столкновении рассказывает сам Прокопович. Речь коснулась библейской "Песни песней". Татищев, "поворотя лицо свое в сторону, ругательно усмехнулся", "поникнув очи в землю с молчанием и перстами в стол долбя, претворный вид на себя показывал". Заподозрив сомнение, Прокопович поставил вопрос: что ему на ум пришло? Татищев решился высказаться откровенно: "Давно... удивлялся я, чем понужденные не токмо простые невежи, но и сильно ученые мужи возмечтали, что Песнь песней есть книга Священного писания и слова божия? А по всему видно, что Соломон, разжизася похотию к невесте своей, царевне египетской, сия писал, как то у прочих, любовию зжимых, обычай есть, понеже любовь есть страсть многоречивая и молчания не терпящая, чего ради во всяком народ" ни о чем ином так многия песни не слышатся, как о плотских любезностях".
   Прокопович признает, что он не нашелся, что возразить Татищеву. Он лишь пообещал написать трактат, что некоторое время спустя и выполнил. Написанный незадолго до событий 1730 года трактат носил недвусмысленное название: "Рассуждение о книге Соломоновой, нарицаемой Песнь песней, яко она есть не человеческого, но духа святого вдохновением, написана от Соломона, и яко не плотский в ней разум, но духовный и божественный заключается, против неискусных и малоразсудных мудрецов легко о книге сей спомышляющих". Никаких иных "малоразсудных мудрецов", кроме Татищева, в числе оппонентов Прокоповича, очевидно, и не было. Но крепкие выражения, конечно, не могли заменить действительных доказательств, и если в чем-то и мог трактат убедить Татищева, то это в том, что нужно быть осторожным в выражении своих сомнений. Тем не менее позднее, в "Лексиконе", Татищев открыто настаивает на том, что "в делах философских или естественных не потребно никакое от письма доказательство, зане оно само собою, то есть природными обстоятельствами, утвердиться должно".
   В "Разговоре" Татищев находит такой поворот, который позволяет ему избавиться от необходимости обращения к Библии, не ставя себя самого под непосредственный удар ревнителей правоверия. Теория естественного закона предполагает деизм в истолковании вопросов веры: бог признается в качестве первотолчка, но затем естественные законы действуют независимо от него. С естественным законом сосуществует и письменный "божеский" закон, отраженный в Библии. Но божественный закон дошел не непосредственно, а через пророков, то есть людей. Люди же сами подвержены влиянию естественного закона и естественных побуждений. Поэтому-то необходимо согласовывать их понимание "слова божия" с тем, что вытекает непосредственно из естественного закона. В итоге естественный закон становится критерием истины и для библейских текстов. "Церковный" же закон, разработанный "властолюбивым" и "сребролюбивым" духовенством, и вообще лишается какого-либо самостоятельного значения и нуждается в строгой проверке с точки зрения соответствия его естественному и божественному законам.
   Постановка естественного закона во главу угла и в оценках, и в процессе познания неизбежно толкала Татищева от деизма к пантеизму - учению, растворявшему бога в природе и являвшемуся одной из форм материализма в эту эпоху. Так, говоря о зарождении зла, Татищев упоминает и понятное собеседнику "преступление" Адама, и, очевидно, более кажущееся ему самому достоверным "повреждение природы". Очень часто ему приходится останавливать себя именно там, где разногласия божественного закона с естественным нельзя устранить без явного ущерба для первого.
   Вразрез с богословской традицией Татищев отказывается обсуждать вопрос о происхождении души и ее местопребывании. По его заключению, вопрос этот "можно положить за неведомый или непостижимый, зане славнейшие древние и новые философы, а особливо Невтон и Лейбниц решить отреклися". Элемент агностицизма в данном случае служит средством уклонения от схоластического спора. Но он подводит собеседника к мысли о тесном взаимодействии души и тела.
   Ум и воля традиционно признавались неизменными свойствами души, что исключало возможность их совершенствования. Татищев же напоминает, что древние философы волю и страсти относили к качествам телесным, то есть материальным. В итоге ум "яко царь властвует, а воля влечет на всякое хотение". И человеку нужно "прилежать, чтоб ум над волей властвовал".
   Воля выражается в естественных стремлениях человека: любочестии, любоимении и плотоугодии. Качества эти жизненно необходимы. Но они уподобятся лошади без узды, если не будут направляться умом. Честолюбие предохраняет от дурных поступков. Но чрезмерные гордость и властолюбие могут к ним повести. Любоимение побуждает к трудолюбию и бережливости. Стремление же к роскоши может оказаться губительным. Плотоугодие обеспечивает и сохранение жизни, и ее продолжение в потомстве. Аскетическое "умаление" естественных стремлений вопреки христианскому идеалу Татищев находит вредным. Он предостерегает, чтобы "сии слова какому пустосвяту или паче суеверному ханже... на зубы не попадись, каковые по их злой природе яко пауки и от доброго цветка яд произносить обыкли". Ветхозаветному "Закону письменному" он противопоставляет наставление апостола Павла, который "воспрещение брака учением бесовским имянует". Продолжение рода, по Татищеву, обязанность человека. О вреде же "избыточественного к женам любления" каждому "довольно известно".
   Подобным образом оценивает Татищев и требование соблюдать посты. Он в равной мере осуждает "избыточество и недостаток". Любое полезное дело превращается в свою противоположность при утрате чувства меры. "Все внутренние болезни, - полагает Татищев, - ни от чего иного как объядения происходят". Врачи свидетельствуют, что "тысяча раз более от избытка пищи и пития употреблением сами себя убивают", чем умирают от голода. Человек должен знать, что полезно и что вредно для его организма, и этим знаниям следовать. "Изнурение постом" может превратиться в социально опасное дело, когда от него страдают лица, ответственные за судьбу других людей.
   Показав "телесную" основу воли человека, Татищев с той же мерой подходит и к другому признаку "души" - уму. Память, смысл и суждение признавались врожденными и в рамках естественного закона. Татищев взывает к здравому смыслу собеседника: всем очевидно, что разные люди обладают названными качествами в различной степени. И это потому, что "наши члены от частого употребления к действу обыкают". И подобно тому, как обретают "способности" "внешние члены", должны совершенствоваться и "внутренние". "Частое употребление" или обучение способствует "внятному понятию, твердой памяти, скородвижному смыслу и порядочному суждению". Иными словами, формальное признание существования бессмертной души не мешает убеждению, что реальное проявление ее свойств вполне материально и управляется материальными же законами.
   Связь обучения с материальной сущностью организма доказывается и восприимчивостью к обучению животных, у которых духовной сущности богословами вообще не предполагается. Правда, этот аргумент можно повернуть и в другую сторону: животные и "без всякого научения благополучны". Но животного оберегает изначальная приспособленность к внешней среде. Наиболее же разумное из творений - человек - такой защиты лишен. "Ежели б не помощь других людей жизнь его содержала, - заключает Татищев, - тоб, конечно, смерть купно с началом живота являлась". И в этом, оказывается, заложен большой смысл: дабы человек "помощь ближнего всегда полезною и нужною почитал, и для того любовь взаимно показывать тщился, сам наиболее, нежели оные о своем благополучии прилежал". Поскольку природа не дала человеку естественной защиты, он должен выработать ее сам во взаимодействии с другими людьми.
   Жизнь человека, переходит Татищев к другой теме "Разговора", составляется из младенчества, юности, мужества и старости. И на каждом отрезке человеку необходимо учиться. Младенчество - это время почти полной его беспомощности, и потому сплошной период обучения. "Воля к благополучию" у младенца ограничивается желанием есть, пить, спать, играть. Но он любопытен: "о всем спрашивает и знать хощет". Этот естественный интерес необходимо использовать "к научению легких наук, о котором не много думать надобно". Хорошо, например, усваиваются в этом возрасте языки.
   Опасности подстерегают человека и в юности. Юноша "за наивысшее благополучие почитает" "музыку, танцование, гуляние, беседы, любовь женскую, любодейство". Без совета старших он может наделать немало глупостей. Вместе с тем в этом возрасте доступны многие науки, требующие "разсуждения".
   В пору мужества (от двадцати пяти до пятидесяти лет) человек наконец овладевает "совершенным смыслом и догадкой", а также "довольством разсуждений". Тогда ж у него является страсть "любочестия", появятся славолюбие, храбрость и мужество. Из этих естественных качеств проистекает и жажда власти, презрение к другим, стремление поставить себя выше других. Дела теперь совершаются по всестороннему "разсуждению" и "совету". "Собственное искусство" совершенствуется в ходе обучения и общения с другими людьми, от которых необходимо постоянно принимать советы.
   В старости стремление к роскоши и любочестию уступает место любоимению, которое грозит превратиться в стяжательство и сребролюбие. В этом возрасте особенно важно "чтение законных и гисторических книг", где "разные наставления и примеры в научение себе находим". В итоге - "человеку нужно век жить, век и учиться". "Человеку ученье свет, а неученье тьма есть", - заключает Татищев.
   Библейская история "рай" на земле оставляла в прошлом. О "золотом веке" далекого прошлого говорили и древние поэты. Скептическому собеседнику эти представления кажутся фактами, и он видит в них доказательство отсутствия связи между благополучием и учением. В ответ на это Татищев отвергает уже не отдельные сюжеты Библии, а ее историческую концепцию в целом.
   В духе естественного закона развитие человечества Татищев рассматривает как нечто цельное, проходящее те же этапы, что и отдельный человек. В разных формах такое представление будет держаться вплоть до XX столетия (например, у одного из приверженцев позитивизма, Г. Спенсера). У Татищева оно имеет определенное своеобразие, навеянное духом Просвещения. По Татищеву, младенчество - это время "до обретения письма", юность - с "пришествия и учения Христова", "мужеский стан" - с "обретения-тиснения книг", то есть книгопечатания. Развитие и распространение просвещения, в рамки которого вводится и христианское вероучение, является показателем восхождения к истине и благополучию.
   Татищев соглашается с тем, что младенчество человечества начиналось в условиях непосредственного общения человека с богом. Но человек не становился от этого лучше, так как не было письменности, посредством которой можно было бы закрепить положительный опыт предшествующих поколений. Из-за отсутствия письменности "мало им такое наставление помогало, и большая часть ослепяся буйством в невежество суеверия впали, сквернодейства и свирепости, якоже прочия самим вредительные обстоятельства и поступки за благополучие и пользу почитали".
   Согласно церковным книгам "в те времена только святых отцов и праведных мужей было, что ныне и в тысячу лет столько видеть не можем". Но такое представление, по Татищеву, возникает из-за несоизмеримости сходных явлений в разные эпохи. "Как в темноте нам малая искра более видима, нежели в светлое время великий огонь", или "яко во младенцы малое что-либо умное видим, с удивлением хвалим, а в возрастном то же самое или гораздо лучшее уничтожаем", так и "о тогдашних мужах пред нынешними гораздо более удивляемся и их поступки похваляем". У первых людей еще и не было особых причин совершать зло. Однако они его совершали. Бог был бессилен предотвратить развитие дурных наклонностей, заложенных в человеческой природе. Лишь с началом письменности положение улучшается. А за первые триста лет христианства "1000 раз более, нежели от начала света, благочестивых мужей явилось". Как и все ранние просветители, Татищев полагал, что письменность сама по себе уже служит добру, а не злу, а противодействие мракобесов распространению просвещения как бы подтверждало правильность этого убеждения.
   Первоначально "истинная вера" была открыта - согласно Библии - одному еврейскому народу. Но он не стремился ей следовать. "Как злость и убийство природное в них когда воспреимуществовало, ...наконец же в такое заблуждение пришли, что в законах человеческого оного и не видеть было". "Великой переменой" явилось изобретение письменности. В разных местах появились люди, которые стали "законы сочинять". Книги доносила потомкам опыт предшествующих поколений и народов. Искоренению пороков препятствовало лишь язычество. Борцов же против него осуждали как атеистов и еретиков.
   Имена древних мыслителей ко второй четверти XVIII века уже стали привычными для образованной прослойки русского общества. Они постоянно упоминались в сочинениях, излагавших разные стороны естественного закона и права, в философских курсах духовных училищ. Постоянно присутствуют они в трактатах Феофана Прокоповича и Антиоха Кантемира. Но у Татищева все это получает существенно иное освещение.
   Прокопович склонен был решительно отвергать все, что могло рассматриваться как подрывающее основы веры. На этом основании он учение Эпикура третировал как абсурдное и безбожное. По тем же причинам и А. Кантемир считал "слабыми в своих смятениях" всех "философов эпикуровской секты". Татищев находит иной угол зрения, позволяющий ему как бы уклониться от высказывания по тому вопросу философии, который уже вставал как "основной", и в то же время взять под защиту мыслителей прошлого, в частности, и от нападок со стороны своих ближайших собеседников. По Татищеву, служители культа исстари являлись обманщиками, вводившими в заблуждение "простой народ". Им извечно противостоит наука. Пифагор, Эзоп, Сократ, Платон, Эпикур с помощью науки или нравоучений стремились удержать людей от зла и наставить на добро. Но "по неразсудности людей вместо благодарения имя афеистов получили и от многих проклинаемы были, а Сократ принужден, отраву выпив, умереть". Просвещение, борьба со злом - вот высшая истина. И этой истине следовали древние мыслители.
   В атеизме обвинялись и некоторые другие мыслители древности. Татищев называет Ксенократа, Диогора, Феодора Киренаика, Анаксимандра. Однако и в этом случае обвинение не может быть принято, "понеже их собственных книг не осталось, остались токмо те изъятия, которые пишущие противо их показуют, и для того оное за истину принять не можно". Направленность такой аргументации очевидна: Татищев на стороне тех, кого обвиняют в атеизме. "И ныне, - намекает он на некоторые обвинения в собственный адрес, - многие противу других пишущие по злобе не сполна речи противников своих берут, и доказательства или изъяснения утаивают и тако неповинно клевещут".
   Для обвинений в атеизме Татищев вообще не видит оснований. Язычники верят во многих богов. Поэтому они, конечно, не атеисты. Не атеисты и те, кто осуждал языческие предрассудки. Наоборот. Они с помощью науки шли к истинному богу, так как "человек по естеству познать бога способность имеет, если токмо внятно и прилежно о том помыслит". В понимании Татищева, все крупнейшие мыслители своими достижениями способствовали "познанию бога", поскольку бог и воплощается в истине. "Те, - говорит Татищев, - которые наивящше о боге учили, тех неразсудные не токмо афеистами называли, но и смертию казнили, как то читаем: Епикур за то, что поклонение идолом и на них надежду отвергал и сотворение света не тем богом, которым протчие приписывали, но невидимой силе, или разумной причине присвоил, ...от стоиков многими неистовствы оклеветан, якобы тварь самобытну учил, и за то афеистом именован". Снова на равных началах выступают "невидимая сила" и "разумная причина", а божество, по существу, сливается с извечно существующей природой.
   Сократ, по Татищеву, также выступает как бы предтечей христианства. Хотя он был "злочестиями и безбожеством оклеветан и на смерть осужден, но потом не токмо от язычников за премудрейшего во всей Греции почтен, но и христианские учители, яко Устин Мученик, тако и другии святии отцы его хвалили и о его спасении не сумневались". Иными словами, Сократ удовлетворяет тому идеалу, который христианство вкладывало в образы праведников.
   Познанию истинного бога служат также рассуждения Платона и Аристотеля. Последнего обвиняли в атеизме и при жизни, и позднее римские папы. Но он был также "от многих учителей церковных, яко Тертуллиан, Иероним, Августин и проч., похвален". Сенека также "за учение благочестнаго жития пострадал и умерщвлен". В итоге лишь "невежды умных и ученых людей безбожниками, или афеистами, называли, оное наиболее от злости и сущего буйства и невежества происходило, да сему и дивиться не можно, ибо недостаток просвещения наибольшею того причиною был".
   Ужаснее всего то, что христианство мало что изменило. "Видим бо высокого ума и науки людей невинно тем оклеветанных и проклятию пап преданных, как-то Вергилий епискуп за учение, что земля шаровидна, Коперникус за то, что написал: земля около солнца, а месяц около земли ходит... Пуфендорф за изъяснение естественного права". Все они сначала были прокляты и объявлены атеистами, но затем нехотя папы были вынуждены признать истинность их учений.
   В изложении Татищева получалось так, что на пути к истинному богу вставала прежде всего папская власть. "Колико сот человек в Италии, Гишпании и Португалии, - говорит он, - чрез инквизицию каждогодно разоряют, мучат и умерщвляют токмо за то, что кто с папою не согласует или его законы и уставы человеческими, а не божескими имянует, а большая того причина властолюбие и сребролюбие папов". Недалеко ушла и православная церковь: "Не без сожаления довольно видимо было как-то Никон и его наследники над безумными раскольники свирепость свою исполняя, многия тысящи пожгли и порубили или из государства выгнали, которое вечнодостойныя памяти Петр не именем, но делом и сущею славою в мире великий, пресек и не малую государству пользу учинил". Напоминание это было весьма кстати, поскольку с 30-х годов возобнови

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 389 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа