х, была бесповоротно решена. Процесс должен был совершаться только pro forma, для публики.
С такими-то сведениями пришла я к шести часам на свидание. Перовская явилась только в девять. Я вздохнула свободно, завидевши ее в дверях. Лица у нас обеих были нельзя сказать чтобы особенно хорошие: у меня от мучения, причиненного мне ее поздним приходом, у нее, как она говорила, от большой усталости, а быть может, и от чего-нибудь другого. Нам принесли самовар и оставили одних. Без всяких предисловий я передала ей, что знала. Я не видела ее лица, потому что смотрела в землю. Когда я подняла глаза, то увидела, что она дрожит всем телом. Потом она схватила меня за руки, стала нагибаться ниже и ниже и упала ничком, уткнувшись лицом в мои колени. Так оставалась она несколько минут. Она не плакала, а вся дрожала. Потом она поднялась и села, стараясь оправиться, но снова судорожным движением схватила меня за руки и стала сжимать их до боли...
Помню, что я предложила съездить в Одессу, чтобы вызвать кого-нибудь из родных Желябова для свидания. Но она отвечала, что не знает их точного адреса и к тому же слишком поздно, чтобы поспеть к процессу. Генерал удивлялся, зачем Желябов объявил себя организатором покушения. Когда я передала это Перовской, она отвечала мне следующими точными словами:
- Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным.
Генерал сообщил мне многие подробности относительно гордого и благородного поведения Желябова.
Когда я рассказывала это Перовской, то заметила, что глаза ее загорелись и краска вернулась на ее щеки. Очевидно, это доставляло ей большое удовольствие. Генерал сказал мне также, что все обвиняемые знают об ожидающей их участи и выслушали известие о близкой смерти с поразительным спокойствием и хладнокровием.
Услыхав это, она вздохнула; она мучилась ужасно; ей хотелось плакать, но она сдерживалась. Однако была минута, когда глаза ее подернулись слезой.
В эти дни по городу ходили уже упорные слухи, что Рысаков выдает. Но генерал отрицал это, не знаю почему. Помню, что я обратила ее внимание на это противоречие, чтобы вывести заключение, что, быть может, генерал и сам не знает всего. Мне попросту хотелось успокоить ее так или иначе, но она отвечала мне:
- Нет, я уверена, что все это так, потому что и тут он, должно быть, прав. Я знаю Рысакова и убеждена, что он ничего не скажет. Михайлов тоже.
И она рассказала мне, кто был этот Михайлов, сколько других Михайловых среди террористов, и поручила мне передать одному из моих друзей то, что один из них показал про него.
Мы оставались вдвоем почти до полуночи. Она хотела уйти раньше, но была так утомлена, что едва держалась на ногах. На этот раз она говорила мало, кратко и отрывисто.
Перовская обещала прийти завтра в тот же дом между двумя и тремя часами; я пришла в половине третьего. Она была, но ушла, не дождавшись меня, потому что ей было очень некогда. Так мы больше и не увидались.
Два дня спустя она была арестована.
Потянулись печальные дни. Мое неопределенное положение - не то "легальной", не то "нелегальной" - было для меня источником множества неприятностей. Будучи посторонним движению человеком, я не хотела брать подложного паспорта; не имея же документов, принуждена была постоянно искать убежища и ночлега, что было очень трудно. Я не могла пользоваться квартирами террористов, тем более что в это ужасное время они сами крайне нуждались в них. Приходилось самой заботиться о себе. Но куда обращаться? Личные мои друзья, которые только и могли что-нибудь для меня сделать, были все, подобно Дубровиной, "на подозрении", и заходить к ним можно было только изредка.
Волей-неволей пришлось прибегнуть, так сказать, к общественной благотворительности и скитаться по чужим. Но зато это дало мне возможность присмотреться к промежуточным, более или менее нейтральным слоям общества, представители которых или вовсе не принимают участия в политике и думают только о собственной шкуре, либо, как значительная доля студенчества, сочувствуют революции вообще, не примкнув еще ни к какой организации. Об этих двух категориях я только и могу говорить, потому что только с ними я и путалась.
Что касается первых - шкуролюбцев, - то об них говорить, собственно, нечего, да, признаться, и неохота. Это в высшей степени неблагодарная тема. Вообще я заметила следующее: в России человек трусит тем больше, чем меньше у него к тому оснований*.
______________
* В связи с этим совершенно верным замечанием мне припоминается один случай из моего личного опыта.
Некто П-в, человек лет под сорок, собственник какого-то промышленного учреждения, дворянин и, если не ошибаюсь, член какого-то административного совета, словом - человек с прекрасным положением, вздумал как-то сделать денежное пожертвование партии. Но, будучи в высшей степени подозрительным, он не решался передать деньги через третье лицо, а хотел вручить их непосредственно кому-нибудь из членов партии. После долгих колебаний он собрался наконец с духом и сообщил о своем намерении некоему Н. Тот вполне одобрил его решение и сказал, что легко может устроить ему свидание со мной, так как мы с Н. были в большой дружбе. Сумма была не бог весть как велика, однако и не маленькая: около пятисот рублей. Брезговать такими деньгами нельзя было. В назначенный день и час мы с Н. отправились к П-ву, который жил в собственном доме. Ради предосторожности он поусылал и дворника и лакея. Семья его была где-то на водах за границей, так что он остался во всем доме один-одинешенек. На наш звонок он немедленно сошел вниз со свечой в руке (был уже вечер), но, лишь только увидел нас, мгновенно загасил свечку - из предосторожности. В глубочайшем мраке мы поднялись по лестнице. Хозяин ввел нас в одну из самых уединенных комнат во втором этаже абсолютно пустого дома и тут только снова зажег свечу. Затем между нами начался разговор, который с его стороны велся все время довольно странным образом. П-в ни за что не хотел обращаться ко мне прямо и беспрестанно повторял: "Помните, я никого не видел; никто, кроме Н., не был в моем доме". И он продолжал в этом духе, обращаясь исключительно к последнему, словно бы меня вовсе не было в комнате. Я поступал точно так же. Когда после некоторых предварительных объяснений на сцену появился вопрос о деньгах, П-в изумил меня странным требованием, обращенным ко мне опять-таки в третьем лице, - чтобы я подписал, конечно не настоящим своим именем, вексель на сумму, которую он имел передать мне. "Я охотно готов исполнить просьбу почтенного господина П-ва, - сказал я, обращаясь к Н., - но не спросите ли вы его о том, какой смысл имеет эта формальность, так как я решительно не в состоянии постигнуть этого". Тогда П-в объяснил Н., что цель, которую он имеет в виду, следующая: если полиция пронюхает как-нибудь о его поступке и явится к нему в контору проверять книги, то в кассе обнаружится ничем не объяснимый недочет. Вот почему ему важно было иметь мой вексель. Выслушавши это объяснение, я заявил себя совершенно удовлетворенным. Но Н. от себя посоветовал изобретательному жертвователю не брать с меня никакого векселя, так как мой почерк может быть известен жандармам, и предложил ему вместо моей свою подпись. Не знаю, на чем они в конце концов порешили. Когда наше дело было улажено, П-в расхрабрился настолько, что стал обращаться прямо ко мне. Припоминается мне, между прочим, его заявление, что он не верит в возможность революции в России. "Русские - трусы, - говорил он, поясняя. - Я прекрасно знаю это, потому что я сам русский". Но при всем том он восторгался смелостью революционеров и потому-то решил наконец "после долгих размышлений" внести и свою лепту на дело. Рассказал он мне также, что от времени до времени к нему попадали наши прокламации, но он всегда держал их ни более ни менее как в отхожем месте и читал по странице зараз, чтобы долгим сиденьем "не возбудить подозрения у прислуги". Хранил он их подвешенными на тонкой ниточке, приспособленной таким образом, что, если бы кому вздумалось неосторожно поднять крышку, нитка оборвалась бы и вся эта опасная коллекция попала бы в такое место, куда, он надеялся, полиция не полезла бы с обыском. "Что вы на это скажете, а?" - прибавил он с торжествующим видом. Я был несколько обижен таким непочтительным обращением с нашими прокламациями, однако не мог не похвалить его за изобретательность. Забыл добавить, что в течение всего нашего визита П-в каждые пять минут схватывался с своего места и подбегал к дверям удостовериться, не притаился ли за ними кто-нибудь, хотя знал, что в доме не было ни души, кроме нас, и входная дверь была заперта на ключ. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Приведу только один факт.
Случайно я узнала, что одна из моих старинных приятельниц, Эмилия ***, с которой мы когда-то жили душа в душу, как родные сестры, приехала в Петербург. Я решила повидаться с нею. Так как она только что прибыла, то адрес ее не мог еще попасть в адресный стол, и мне пришлось обратиться за помощью в этом деле к профессору Бойко, также земляку и другу нашего дома. Полдня провела я в поисках, находясь все время в каком-то почти лихорадочном возбуждении. Бойко советовал мне не идти, говоря, что Эмилия, наверное, слыхала, что я бежала за границу, и потому мой визит может, чего доброго, испугать ее. Но я до такой степени была уверена в своей подруге, что не обратила никакого внимания на его слова.
Лишь только добыт был адрес, мы с Бойко поехали к Эмилии.
- Дома ли? - с волнением спрашиваю я у швейцара.
- Дома.
Едва переводя дух, я взбежала вверх по лестнице, далеко оставив за собою моего степенного спутника.
Было воскресенье. Прислуга, по всей вероятности, была отпущена гулять, и потому Эмилия сама отворила нам.
Последовавшая затем сцена превосходит всякое описание.
Увидевши меня, Эмилия вдруг задрожала всем телом. Я бросилась вперед, протягивая к ней руки, но она неожиданно попятилась назад, и только после нескольких тщетных попыток удалось мне обнять ее ускользавшую, как тень, фигуру и покрыть поцелуями это бледное от страха лицо.
Когда мы наконец вошли в гостиную, глазам моим представилось следующее: муж и брат Эмилии - оба тоже друзья моего детства - сидели за раскрытым карточным столом.
При нашем появлении ни тот, ни другой не двинулся с места, ни тот, ни другой не обратился ко мне с словом приветствия; оба точно окаменели.
Некоторое время тянулось чрезвычайно напряженное, гнетущее молчание.
- Не могут оторваться от игры! - сказала я наконец, чтобы только вывести Эмилию из неловкого положения.
Она попробовала улыбнуться, но улыбка эта вышла похожей скорей на гримасу. Я начала рассказывать о себе; сказала, что не принимала никакого участия в движении последних лет, что я человек почти легальный, что, не случись 1 Марта, я бы даже попыталась выхлопотать себе паспорт; словом, что они не подвергались ни малейшему риску, принимая меня у себя, а в противном случае я сама не пошла бы к ним.
Эмилия знала прекрасно, что я не способна обманывать, и потому я надеялась, что слова мои успокоят ее. Но где там! они были гласом вопиющего в пустыне, так как мои приятели находились под влиянием того безотчетного, панического страха, над которым люди не властны и который не поддается никаким убеждениям.
Эмилия, по-прежнему бледная как полотно, могла только пробормотать, что она страшно перепугалась, увидевши меня в такое время.
Наконец поднялись с своих мест и мужчины и поздоровались со мной. Охвативший их вначале столбняк, казалось, стал проходить понемногу.
Просидели мы там очень недолго. Провожая нас в переднюю, Эмилия, точно в оправдание, беспрестанно повторяла: "Я так испугалась, так испугалась". Это были чуть ли не единственные слова, которые я от нее услышала. Лишь только мы очутились на улице, Бойко начал подтрунивать надо мной.
- Ну что, ведь говорил вам, что нечего было идти? А вы все свое - скорей да скорей! - И он насмешливо передразнивал мой голос.
Я ответила, признаюсь не без смущения, что все это пустяки, что я все же довольна, что видела Эмилию, тогда как на душе у меня, как говорится, кошки скребли.
Между тем предо мной возникал в высшей степени важный вопрос о ночлеге. Было уже поздно, а потому найти что-нибудь подходящее представлялось делом далеко не легким.
Обыкновенно, едва продравши глаза, я уже начинала думать о том, где бы мне переночевать, и затем целый день проводила в поисках. Но в этот раз, ввиду предстоявшего свидания с Эмилией, я об этом позабыла.
- Придется провести ночь на улице, - сказала я.
Бойко не хотел этого допустить и стал придумывать, куда бы отвести меня на нынешнюю ночь. Но сколько он ни ломал головы - ничего не мог придумать.
Будучи, что до политики, чистым, как младенец от купели, он и знакомства водил с людьми столь же невинными и потому чрезвычайно трусливыми. Никто из них не пустил бы меня на порог.
- Ну, так вот что, - сказал он наконец. - Идемте ко мне.
Я знала его с детства и любила, как брата. Но не скажу, чтоб мне особенно улыбалась перспектива провести ночь в его квартире, тем более что она состояла всего из одной комнаты. Я заговорила о неудобствах его предложения - о дворнике, хозяйке, служанке.
- О, это ничего, - возразил Бойко. - Хозяйка и знать ничего не будет до завтрашнего утра, служанка тоже. Это - пустяки.
- Как пустяки! Дворник - пустяки? Впустить-то он нас впустит, но сейчас же пойдет за полицией.
- Ну вот еще! - воскликнул Бойко. - С какой стати дворнику идти за полицией? Он только подумает, что я подцепил себе...
- Молчите, молчите! - сказала я со смехом. - Ничего подобного дворник не подумает.
- Ну, тем лучше. Значит, идем.
"Как мне, в самом деле, быть?" - думала я про себя. Оставаться всю ночь на улице было не только неприятно, но даже крайне опасно. Приходилось согласиться на предложение моего спутника.
Мимо дворника мы действительно прошли совершенно благополучно. Он не только не остановил нас, но даже снял перед нами шапку. Хозяйка с служанкой уже спали, и мы вошли незамеченными. Я вздохнула свободнее, но все-таки не могла успокоиться.
- Ну, так что ж, что мы прошли благополучно, - сказала я, - это ничего не значит; дворник, наверное, пошел за полицией.
Бойко твердил свое и, чтобы развеселить меня, рассказал, как несколько времени тому назад, работая иногда до поздней ночи с каким-то из своих коллег, он несколько раз оставлял его ночевать у себя. Все шло хорошо, но вот в один прекрасный день главный дворник пристал к нему с замечанием, что он скрывает у себя беспаспортных.
- Да, - сказал ему Бойко, - и даже не одного, а целую кучу, и буду тебе очень благодарен, если ты их выведешь из моей квартиры.
Дворник вытаращил глаза, ничего не понимая. Тогда Бойко показал ему в углу целую кучу тараканов:
- Вот они, бродяги-беспаспортные. Смотри, сколько их. А приятель-то мой - таракан оседлый и с паспортом.
Дворник расхохотался и больше уж не лез.
Мы охотно бы проболтали всю ночь, но нужно было гасить свечу, так как окно выходило во двор и свет мог навести дворника на мысль, что тут происходит нечто подозрительное.
Бойко уступил мне свою постель; сам же растянулся на полу, скинув только сюртук. Я улеглась совсем одетая, не снимая даже воротничка и рукавчиков, а так как подушка сильно отдавала табаком, то я с головой укуталась в свой черный платок.
"Если жандармы явятся ночью, - думала я себе, - недолго им придется меня ждать".
К счастью, никто не явился, и все обошлось как нельзя более благополучно.
Теперь скажу несколько слов о другом слое русского общества, с которым во время моих скитаний по ночлегам мне приходилось много сталкиваться, - о молодежи, о студенчестве.
Если бы мне не пришлось видеть этого собственными глазами, я с трудом поверила бы, что в одном и том же городе и, можно сказать, бок о бок могут существовать такие разительные контрасты, как между студенчеством и только что описанными мирными российскими обывателями.
Вот пример гражданского мужества, о котором долго говорил весь Петербург.
Одному из студентов Медицинской академии, "князьку", принадлежавшему к числу щедринских "напомаженных душ", пришло в голову устроить подписку для возложения венка на гроб Александра II. Предложение было выслушано среди гробового молчания. По окончании речи князек положил в шляпу пятирублевую бумажку и начал обходить студентов. Никто, однако, не дал ему ни копейки.
- Но, господа, что же теперь будет? - воскликнул переконфуженный князек.
- Лекция профессора Мержеевского, - раздался насмешливый голос из толпы.
Но князек все не унимался и продолжал обходить студентов, приставая ко всем и каждому. Наконец ему удалось найти одного, который положил еще два рубля в его шляпу. По окончании лекции Мержеевского князек принялся опять за свое, но не получил больше ни гроша.
- Но, господа, - в отчаянье воскликнул он, - что же теперь будет?
- Лекция такого-то (не помню, кто был назван), - опять раздалось из толпы.
Прошла и следующая лекция. Тут уж князек решил припереть студентов к стенке и, бросивши деньги на стол, воскликнул:
- Что же мне делать с этими деньгами?
- Отдать на заключенных, - ответил ему кто-то, и это предложение было встречено всеобщим одобрением. Князек со своим приятелем выбежали из аудитории. Тогда поднялся один из студентов, взял лежавшие на столе деньги для передачи кому следует. Тут же студенты собрали для заключенных еще пятьдесят рублей.
Происходило это всего лишь через несколько дней после 1 Марта, когда почти все население столицы было объято паникой.
Нужно было жить в то время в России, чтобы понять, сколько мужества требовалось для того, чтобы поступить, как поступили студенты Медицинской академии. И факт этот не единственный в своем роде.
Что поражает в жизни всего русского студенчества вообще, это полнейшее пренебрежение к вопросам личным, карьерным и даже ко всем тем удовольствиям, которые, по общепринятому мнению, "украшают зарю жизни". Можно подумать, что для них нет других интересов, кроме интеллектуальных.
Безграничная, всеобщая симпатия к революции - это нечто почти неотделимое от самого понятия о русских студентах.
Они готовы отдавать последнюю копейку на "Народную волю" или "Красный крест", то есть в пользу заключенных и ссыльных.
Студентами держатся все "благотворительные" концерты и балы, устраиваемые, чтобы собрать несколько лишних десятков рублей на революцию. Многие буквально голодают и холодают, лишь бы внести и свою лепту на "дело". Я знала целые "коммуны", по месяцам жившие на хлебе и воде, чтобы все сбережения отдавать на революцию. Можно сказать, что революция является для студенчества главным и всепоглощающим интересом. Во время больших арестов, судов, казней бросаются занятия, экзамены - все. Молодые люди сходятся маленькими кучками в комнатке у кого-нибудь из товарищей и там за самоваром толкуют о злобе дня, делясь друг с другом взглядами, чувствами негодования, ужаса или восторга и укрепляя таким образом свой революционный пыл и отзывчивость. И нужно видеть их лица в эти минуты: такие они серьезные, вдумчивые.
На всякую новость из революционного мира студенчество накидывается с жадностью. Быстрота, с которой каждая мелочь подобного рода распространяется по городу, просто невероятна. Даже телеграф не в состоянии конкурировать с изумительным проворством студенческих ног.
Кого-нибудь арестовали - назавтра эта печальная весть успела уже облететь весь Петербург. Кто-нибудь приехал; кто-нибудь оговаривает или, напротив, обнаруживает на допросах стойкость и мужество - все это немедленно становится известным повсюду.
Студенты всегда готовы оказать всевозможные услуги революционерам, совершенно не думая об опасности, которой подвергают самих себя. И с каким жаром, с каким восторгом берутся они за это!
Но довольно о молодежи вообще: это предмет, далеко превосходящий мои силы.
Возвращаюсь к моим скитаниям.
После того как Дубровина и прочие друзья не могли больше укрывать меня, все почти ночлеги я получала на студенческих квартирах. Но тут я не могу умолчать об одной вещи.
Обыкновенно, лишь только я приходила к людям, выразившим желание дать мне ночлег, я неизменно начинала одну и ту же старую песню, что я с конспирациями ничего общего не имею, что я даже не "нелегальная", а попросту беспаспортная. Никто не тянул меня за язык, никто не расспрашивал, кто я и откуда, - это было бы противно ненарушимым правилам революционного гостеприимства. Но мне не хотелось рядиться в чужие перья и выдавать себя за то, чем я не была. Кроме того, сознаюсь, что у меня была тайная надежда, что мне удастся таким образом успокоить своих хозяев на мой счет и обеспечить себе еще одно приглашение.
Но, к удивлению, моя хитрая дипломатия приводила совсем не к тем результатам, каких я ожидала. При всей своей близорукости я не могла не заметить на лицах слушателей выражения некоторого разочарования, как будто говорившего: только-то и всего?
И никто не приглашал меня вторично. Вначале это сильно огорчало меня, но потом стало забавлять, и я помирилась со своей участью - целые дни проводить в поисках ночлега. Вообще я заметила, что чем опаснее революционер, чем упорнее преследует его полиция, тем радушнее встречается он всюду, тем охотнее дают ему убежище и делают все для него. Оно и понятно. Во-первых, человек, принадлежащий к организации, всегда может рассказать что-нибудь интересное; кроме того, укрывательство такого человека именно вследствие риска есть некоторым образом "служение делу"; наконец, это, как хотите, своего рода честь.
Один студент, принадлежавший к богатой купеческой семье, сказал мне как-то:
- Знаете, у нас есть кресла и диван, на которых сидели Желябов и Перовская. Мы ни за что не расстанемся с этими вещами, - прибавил он, - это ведь теперь все историческое.
Но пора оставить эту мирную область и вернуться снова в жгучую атмосферу революции.
Помню, это было во вторник. Ровно в четыре часа, несмотря на проливной дождь, я пошла на станцию встречать Варю, которая должна была приехать специально для свидания с Татьяной Лебедевой.
Спросят, быть может, зачем же мне было идти на вокзал в такую погоду, раз человек вовсе не ко мне приехал?
Дело в том, что первое затруднение, с которым сталкивается всякий революционер, приезжая в Петербург, это вопрос - куда идти? кто из товарищей жив, кто схвачен? куда можно направить свои стопы без риска попасть в засаду? Поэтому-то всякому приятно, чтобы кто-нибудь встретил его на вокзале.
Я хотела сделать Варе это удовольствие. К сожалению, она не приехала. На этот случай у нас было условлено, что я сама увижусь с Таней. Ей нужно было передать предназначенные для нее двести рублей, которые хранились у Дубровиной. Я пошла туда и, получив деньги, отправилась в назначенное для свидания место в надежде, что с такой суммой Таня сможет уехать в провинцию или даже за границу.
Не успела я войти в комнату, как Таня и Слободина, у которой происходило наше свидание, вскрикнули в один голос:
- А где же Варя?
Известие, что она не приехала, сильно обеспокоило Таню. Она даже побледнела и несколько минут не могла вымолвить ни слова.
Не теряя времени, я тотчас передала ей двести рублей. Но она заявила, что нужно еще восемьдесят; в противном случае о поездке нечего и думать, так как эти двести рублей имели совсем другое назначение.
В этот день был арестован на улице Михайло* по дороге на какое-то свидание.
______________
* Фроленко. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Потом я узнала, что деньги эти предполагалось отправить матери Михаилы, жившей на Кавказе, чтобы дать ей возможность приехать в Петербург.
Я сказала, что дело уладить нетрудно. У Дубровиной всегда хранились какие-нибудь маленькие суммы на революцию, и я обещала похлопотать.
- Да, сделайте одолжение, - согласилась Таня. - Впрочем, - сказала она, подумавши, - пусть лучше пойдет Слободина. Мне нужно кое-что сообщить вам. А пока скажите, уверены ли вы, что вас не проследили?
И обе приятельницы стали расспрашивать меня, не заметила ли я чего-нибудь подозрительного на улице, при входе в квартиру или на лестнице. Я ответила, что не видела ничего; но прибавила, что по близорукости могла и не заметить.
- Держу пари, что были шпионы, а вы ничего не заметили, - воскликнула Таня с живостью и затем рассказала следующее:
- Только что я вышла сегодня из дому, как за мной, откуда ни возьмись, шпион. Я взяла первого попавшегося навстречу лихача. Шпион принужден был довольствоваться простым "ванькой" и на время потерял меня из виду. Но на углу Бассейной нас задержала конка, что дало ему возможность снова нагнать меня. Когда мой лихач наконец двинулся дальше, шпион дал свисток, и к нему на дрожки вскочил другой субъект. Я велела извозчику ехать на Лиговку, потом на Пески, потом в Коломну к Архангелу Михаилу, словом, почти целый час я кружила по городу. Удостоверившись, что шпионы окончательно потеряли меня, я остановила извозчика около одной табачной лавки и зашла разменять деньги. Когда я вышла, на улице никого не было, кроме моего извозчика. Тогда я рассчиталась с ним и пришла домой пешком. Но я все-таки не уверена, что за мной не проследили.
Потом она сообщила все, что знала об аресте Михаилы. Они жили вместе, и потому она сама удивлялась, что и ее не арестовали.
Выслушавши ее рассказ и зная хорошо ее прошлое, я уговаривала ее убедительнейшим образом немедленно уезжать из Петербурга.
С минуту она колебалась.
- Нет, невозможно, - проговорила она задумчиво, как бы разговаривая сама с собой. - Мне надо очистить квартиру.
- Но отчего бы вам этого мне не поручить? Я бы могла это сделать за вас.
Таня молча покачала головою. Тогда я заметила ей, что если она не полагается на мою скромность, то это совершенно напрасно; что я ничего не буду читать, даже смотреть не стану на какие бы то ни было бумаги, письма и т.под. Мы сильно заспорили, чуть не поссорились. Признаться, я сильно боялась идти к террористам в их ужасные берлоги; но еще больше боялась пустить туда Таню, которой, в случае ареста, угрожала петля. Это-то и придавало мне храбрости, и я снова и снова повторяла свои настояния.
- Ну, так пойдем вместе, - сказала я наконец. - Вдвоем мы быстро очистим комнату, и затем вы можете сегодня же уехать из Петербурга.
- Нет, это невозможно, тем более что я должна ночевать дома.
При этих словах волосы у меня стали дыбом. Я умоляла ее образумиться. Для меня было несомненно, что ее арестуют, и я думала даже, что с отчаяния она умышленно идет на гибель.
Была минута, когда мне показалось, что она начинает сдаваться. Она задумалась, и это возбудило надежду во мне. Я стала приставать снова.
- Нет, невозможно, - решила она наконец. - Если я не буду ночевать дома, то дворник, который каждое утро в семь часов приносит воду, найдя квартиру пустою, сейчас пойдет в полицию. На всех станциях понаставят шпионов, и меня схватят наверняка. А уехать сегодня ночью мне нельзя: нужно повидать своих. Будь что будет, а я должна ночевать дома.
Отчаянию моему не было границ. Я предложила ей пойти туда и переночевать вместо нее.
- Когда придет дворник, - сказала я, - я отопру ему, скажу, что я сиделка и что хозяйка лежит больная. Не пойдет же он в спальню удостоверяться, правда ли это.
Но Таня, не знаю почему, отказалась и от такого плана. Однако она согласилась принять мою помощь в очистке квартиры на следующий день. Мы подробно условились, и свидание было назначено в десять часов на Могилевской.
Таня решила ехать в Москву, и так как предупредить об этом своих было нельзя, то ей приходилось остановиться в гостинице. Для этого ей нужен был чемодан, кулек с едою, белье и проч., чтобы не возбудить подозрения в прислуге.
Я должна была закупить все нужное и доставить на квартиру Слободиной. Таня упрашивала меня тратить как можно меньше, отказываясь даже от новых перчаток и шляпки, хотя старая была порядочно поношена.
- Черная траурная вуаль скроет это, - сказала она.
Когда все было улажено, возник вопрос о том, как ей теперь выбраться из дому. Таня была того мнения, что нам лучше всего выйти на улицу вместе, так как шпионы высматривают одну даму и, увидавши двух, могут, пожалуй, сбиться.
Мы вышли вдвоем. Едва мы успели сделать несколько шагов, как к нам подъехал извозчик и начал настойчиво предлагать свои услуги.
- Это шпион, - прошептала Таня, - я его знаю; увидите, как трудно нам будет отделаться от него. - Действительно, в продолжение минут десяти он не отставал от нас.
Пройдя несколько кварталов, мы нашли наконец на одном из перекрестков дрожки, на которых дремал извозчик. Таня взяла его и уехала.
Когда мы расстались, было уже не рано, и я поспешила к месту своего ночлега, так как приходить туда слишком поздно не дозволялось. Я тоже взяла извозчика и прямо поехала к назначенному дому, который должна была узнать по данным мне раньше приметам. У ворот, понятно, заседал дворник. Но ни спрашивать о чем бы то ни было, ни присматриваться к номеру не позволялось. Таково было правило. Я решительным шагом вошла, хотя благодаря близорукости далеко не была уверена, что попала как следует. Поднявшись на второй этаж, я очутилась перед тремя запертыми дверьми. В темноте я почти ничего не различала и с бьющимся от волнения сердцем позвонила наугад. Можете себе вообразить мою радость, когда на мой вопрос, теперь неизбежный, здесь ли живет такой-то, из глубины квартиры раздался удивительно симпатичный женский голос: "Да, да, здесь, пожалуйте".
На следующее утро в назначенный час я отправилась на свидание. Еще не дойдя до условленного пункта, я увидела Таню с корзиной, полной зелени, в руках и в черном платочке, какие носят обыкновенно хозяйки, отправляясь на рынок.
Мы пошли к ней. Но не доходя до дому, она дала мне ключ от квартиры и отправила меня вперед одну, чтобы дворник не видел нас входящими вместе.
Квартира Тани состояла всего из двух комнат с кухней. Меня поразил удивительный порядок. Кухонька, маленькая гостиная, где стоял письменный столик, - все было так мило и уютно. Настоящее гнездышко счастливой парочки.
Вскоре после меня пришла и Таня, нагруженная провизией для обеда, и зажгла огонь. Вся эта церемония проделывалась исключительно для дворника. Затем мы упаковали вещи в дорогу. Таня увозила с собой только то, что не было на виду, чтобы не возбудить подозрения у дворника, в случае если бы тот вошел в квартиру во время ее отсутствия при помощи двойного ключа, который всегда у них имеется.
Прежде чем мне уйти, Таня выглянула в окно посмотреть, что делают дворники. Те рубили дрова. Таня научила меня, как пройти через двор незаметно для дворников: нужно было улучить минуту, когда они понесут дрова кому-нибудь из верхних жильцов.
Я так и сделала и вышла от нее незамеченной, с порядочным узлом в руках. На улице я взяла извозчика и поехала к Слободиной. Там мы уложили вещи в чемодан, и я повезла их на вокзал.
Нужно было взять билет, сдать багаж и вообще сделать все, чтобы Тане пришлось показываться на станции по возможности меньше. Предполагалось, что она приедет туда минут за пять до отхода поезда и прямо пройдет в вагон. На беду, поезд был переполнен пассажирами. Не оставалось ни одного свободного места, так что стали прицеплять еще один вагон. Мы прождали на платформе пять лишних минут, показавшихся нам целой вечностью. Наконец вагон прицепили. Таня заняла место, и вскоре купе было битком набито народом. Но публика все была малоинтересная. Таня пожалела, что не захватила с собой какой-нибудь книги. Я передала ей бывшую у меня в кармане газету, прибавив, что на первой большой станции она может купить себе какую-нибудь книжку; потом указала ей на пакет с апельсинами, которые я нарочно положила ей в корзинку, потому что она их очень любила, и посоветовала ей на ухо не курить в дороге.
Она улыбнулась, поблагодарила за апельсины, а насчет курения сказала, что не обещает.
Выходя из вагона уже перед третьим звонком, я с платформы начала молоть, сама не знаю почему, всякий вздор:
- Кланяйтесь дяденьке! Поцелуйте детей! - и тому подобное.
Поезд тронулся, и вздох облегчения вырвался из моей груди. Таня уехала. Однако в Москве она пробыла недолго. Я читала одно из писем, написанных ею оттуда. Она писала, что в Москве ей нечего делать, что ей скучно и что она хочет вернуться в Петербург.
Действительно, она вскоре вернулась, но меня уже там не было. По приглашению одного приятеля, у которого было имение на Волге, я отправилась туда погостить. Едва ли нужно объяснять, как я была рада этой поездке.
Месяца через четыре после 1 Марта, когда все немного поуспокоилось, мне удалось через мужа одной своей подруги получить настоящий паспорт, чем и заканчивается моя "нелегальная" одиссея".
Двенадцать лет прошло со времени первого появления предыдущих очерков на итальянском языке; двенадцать лет - целая вечность в быстро сменяющемся калейдоскопе русской жизни!
"Тот век прошел, и люди те прошли; сменили их другие".
Что период этот один из наиболее замечательных в русской жизни и что титаническая борьба, которая его наполняет, является чем-то в своем роде единственным в летописях истории, об этом теперь уже не приходится спорить. И чем дальше мы будем удаляться от этого времени, тем оно будет казаться нам величественнее и тем грандиознее будут возвышаться богатырские фигуры людей, которые вынесли на своих плечах эту борьбу.
Мне мало где пришлось касаться в русском издании того, что относится к характеристике людей тогдашнего времени: последующие годы мало внесли поправок и дополнений, даже в смысле биографических материалов.
Но жизнь дала много нового в смысле освещения всей этой эпохи как целого, выяснив многие ошибки, разбив многие иллюзии, но указав зато на действительные заслуги и шансы партии, которых не подозревали сами участники борьбы. В дыму и огне сражения плохо видно поле битвы и трудно, подчас невозможно определить, когда, где и как решилась ее участь.
Эпоха и деятели, описанные здесь, отошли уже в область истории. Взглянем же на этот бурный период без пристрастия и партиозности, как подобает историку, желающему извлечь из прошлого опыта полезный урок для настоящего.
Никто не пытался, да никто и не смог бы составить хотя бы приблизительной статистики революционной партии того времени как таковой, то есть людей, разделявших взгляды и стремления революционеров.
Несомненно только, что силы эти были очень велики. Учащаяся молодежь, студенчество почти в полном своем составе, тысячи рабочих в столицах и больших городах и огромная масса интеллигентных людей, рассыпанных повсюду, - все это составляло тот контингент, на поддержку которого воинствующая организация могла рассчитывать и откуда она черпала новые силы и средства.
Но непосредственного участия в борьбе вся эта масса людей не принимала, да и не могла принимать. Заговор, тайное общество - вот единственная форма, в которой могла воплотиться в России деятельная оппозиция. А тайные общества не могут охватывать собою сколько-нибудь значительного числа людей. Заговор - это сетка, которая обладает большой растяжимостью, но неминуемо лопается, высыпая почти все содержимое, будучи переполнена далее известного, ограниченного предела. Никакие предосторожности не могут этому пособить. Абсолютной безопасности в революционной деятельности нет: безопасен только тот, кто сидит сложа руки. Рано или поздно всякое тайное общество должно быть открыто. Чем быстрее оно растет и чем энергичнее действует, тем роковая минута должна наступить скорее. Это математический закон, кровавый и неумолимый, который руководит судьбами всех конспирационных движений и которому неизвестны исключения.
В течение описываемого периода воинствующая организация всегда оставалась незначительной горстью людей, и возможность их борьбы и успехов объясняется лишь тем, что правительство было изолировано, как орда чужеземцев в завоеванной стране.
Вот несколько характерных фактов из революционной жизни того времени, которые жаль было бы опустить.
Следует заметить, что русские, вообще говоря, всегда были плохими конспираторами. Люди, подобные Софье Перовской и Александру Михайлову, составляют у нас редкое исключение. Широкая русская натура, привычка делать все "миром", тесность личных отношений и, нужно сознаться, славянская распущенность - все это трудно мирится с основным конспирационным правилом: говорить о деле только с тем, с кем должно говорить об этом, и никогда не с тем, с кем можно об этом говорить, хотя бы с полной видимой безопасностью.
Поэтому революционные тайны обыкновенно хранятся не очень строго, и, раз выскользнув из тесного кружка организации, они распространялись с удивительной быстротой по всему радикальскому миру. Тем не менее правительство никогда ничего не знало.
Так, например, до появления "Земли и воли", редактировавшейся людьми нелегальными, в Петербурге выходила довольно слабая подпольная газетка "Начало", которая издавалась маленьким независимым кружком под редакцией четырех или пятерых "легальных" людей. Весь Петербург знал их и называл по имени. Полиция же не знала решительно ничего, хотя газетка стояла у нее бельмом в глазу и все жандармские ищейки лезли из кожи, чтобы напасть на след таинственных издателей. Никто из редакции арестован не был, и те, кто не попался в других делах, здравствует и по сю пору.
Продажа "Народной воли" производилась в Петербурге и в провинции почти открыто. Во всех высших учебных заведениях и во всех обособленных группах - у адвокатов, литераторов, подчас чиновников - были известные всем люди, которые вели это дело, получая регулярно определенное число экземпляров газеты и продавая ее всем желающим по двадцать пять копеек номер в Петербурге и Москве и по тридцать пять в провинции.
Еще один факт, стоящий многих.
Громадный динамитный заговор, организованный Исполнительным комитетом в 1879 году в ожидании царского возвращения из Крыма, был едва ли не самым грандиозным делом, когда-либо предпринятым и доведенным до конца путем заговора. Наличных сил организации далеко не хватало на его выполнение, и поэтому приходилось по необходимости пользоваться в обширных размерах услугами посторонних людей, набранных из того многолюдного мира сочувствующих, который всегда окружает такую популярную организацию, как та, которой руководил в то время Исполнительный комитет. Не удивительно поэтому, что при такой массе участников слухи о предстоящих покушениях распространились очень скоро буквально по всей России. Конечно, публика не знала, где именно имеет быть взрыв. Но все студенты, адвокаты, литераторы, за исключением состоящих на откупу у полиции, знали, что царский поезд взлетит на воздух во время следования из Крыма в Петербург. Об этом разговаривали, как говорится, повсюду. В Одессе один довольно известный литератор собирал почти открыто подписку на взрыв, и полученные таким путем полторы тысячи рублей были целостью доставлены комитету. Полиция же ничего не знала.
Из всех пяти готовившихся покушений только одно - Логовенковское - было открыто заранее по чистой случайности. Арест Гольденберга в Елисаветграде с грузом динамита, происшедший тоже совершенно случайно, впервые возбудил подозрение полиции, что где-то замышляется взрыв, чем и объясняются все хитрости при отправке царского поезда.
Этот и подобные факты, которых можно бы привести множество, дают представление о взаимном положении борющихся сторон.
Революционеры имели дело не с правительством в европейском смысле слова, - при таких условиях борьба, по безграничному неравенству сил, была бы немыслима, - а с обособленной бандой, которая была ненавистна всей мыслящей России. Единственными союзниками правительства были шпионы и жандармы.
Начав в 1870-1873 годах с проповеди анархической теории невмешательства в политическую борьбу, как дело чисто буржуазное, не имеющее никакого интереса для рабочего класса, русские социалисты очень скоро узнали на собственной шкуре, что есть некоторая разница между русскими и швейцарскими или английскими порядками. Логика жизни неумолима. После того как тысячи дорогих товарищей погибли бесплодно на первых же шагах