Езыканкина, Афросинья, - уж как она, сердешная, по сыне убивается! - встрела на улице Тришку, встрела, да и стала его упрекать, что сына ее вором сделал, загубил, а сама так и заливается слезами!.. А он уставился эдак-то в землю, уставился, а ничего насупротив не сказал, да и прочь пошел молча... Вот с этого разу много тише стал, словно сумлеваться начал...
Под конец этого разговора Иван Данилыч разгневался чрезвычайно. Досталось и старосте Потапу за то, что он, "мошенник тоже", не исполняет в точности каких-то приказаний барских и не печется о порядке в вотчине. Но гнев этот на старосте и оборвался. Правда, Одоньев решился принять непременно "самые действительные" меры в отношении Трифона; но опять никаких распоряжений покуда не сделал и Потапа отпустил без всякого приказа.
Прошло еще недели две-три, Езыканку перевели, по хлопотам Зота Гордеича, в острог, и староста Потап, не решаясь уже на личный доклад, донес об этом барину письменно. Гнев Ивана Данилыча поневоле должен был обратиться на настоящего виновного. К тому же мать Езыканкина пришла к Одоньеву "просить милости", чтобы заступился за ее сына и выручил его из острога. С горькими слезами жаловалась она на Трифона.
- Батюшка! - вопила она: - он, разбойник, загубил моего Езыканку!.. А малый допрежь того смиренный был,- малого ребенка николи не обидел!.. Родимый ты наш! смилуйся над нами, сиротами горькими!.. Батюшка! ни в чем-то мы не виновны!.. Тришка злодей, душегубец!.. Езыканку он загубил!.. Все-то мы теперича осиротели, - семеро нас!.. один был работник на всю семью, батюшка!..
Жалобные речи и горькие слезы Афросиньи, наконец, подействовали решительно на Ивана Даннлыча: он тотчас же собрался ехать в деревню и, несмотря на возражения Катерины Николаевны, убеждавшей его опять отложить поездку на некоторое время, отправился в путь. Дорогою он всячески поддавал себе жару и кипятился страшно, совершенно забывая, что в летнее жаркое время никак не годилось бы ему, толстому увальню, кипятиться.
Иван Данилыч приехал в сельцо Пересветово чрезмерно гневный, не на шутку грозный: придрался он к старосте и разбранил его в пух за то, что господский флигель нечисто содержан и нисколько не готов для приема владельца имения; оттаскал за вихор мальчишку-садовника из-за какой-то безделицы; прогнал от себя скотницу Мавру, затопав на нее изо всей мочи ногами, "словно какой оглашенный!", как потихоньку рассказывала потом Мавра; объявил с великим азартом всем мужикам-домохозяевам, которые по обыкновению собрались на встречу и на поклон барину, что он их, мошенников, чересчур уж избаловал, а теперь не намерен баловать и никаких беспорядков больше не потерпит; и, наконец, громогласно приказал позвать к себе "бездельника, вора, разбойника Тришку" - так-таки и назвал он его тут же.
Трифонов двор был неподалеку от флигеля, где так грозно распоряжался барин, и Трифон явился скорехонько, "как лист перед травой", именно как лист, потому что он дрожал всеми членами.
Надо сказать здесь, что гнев барский врасплох застал старого грешника.
Еще до первой жалобы на него старосты Потапа в письме к барину он уже нередко уставал от воровской жизни и впадал в какое-то бессилие: мысль его попрежнему часто стремилась к грешным делам, но не всегда доставало воли его на совершение их; а чаще овладевали им прежние скорбные и страшные воспоминания о сыне, о гибели труда своего, о матери, о Саввушке - воспоминания, подавленные перед тем разнообразными впечатлениями воровского промысла и безотчетною печалью, но теперь надрывавшие в нем все силы душевные, все силы на зло и добро. Только после жалоб на него барину энергия его пробудилась, и он, не страшась ни гнева барского, ни уреканий старосты и всего мира, напротив раздражаемый этой борьбою, принялся вновь за воровство, принялся ловко и бойко, не хуже молодого вора. Но с самого посажения Езыканки в тюрьму душа его заныла страшной тоскою. Он горевал об Езыканке, как будто потерял последнего сына, последнюю опору и надежду в жизни. Совесть громко и непрестанно твердила ему, что он был причиною несчастия простоватого парня, причиною нищенства и бедствия его семьи. С великим ужасом сознал он, что, кроме матери, сына, семейных своих и бедного Саввушки, еще погубил человека.
Идя теперь на барский двор, Трифон был проникнут тяжелым ужасом. Ноги у него подкашивались; он брел медленно и неровной поступью.
Это был мужик высокого роста, худощавый и сгорбленный. Темноцветные впалые щеки его были покрыты редкими, седыми волосами; жидкая бородка торчала клином; черные с проседью волоса падали длинными прядями с головы, закрывая лоб и отчасти глаза. Он был одет бедно, в полинявшей ветхой свитке.
Когда он был уже на половине барского двора, Иван Данилыч выглянул из окна.
- Ну, ну! - закричал он:- скорей, разбойник!.. Ах ты!..
Но Трифон не ускорил шагу и головы не приподнял.
Переступая через порог флигеля, он запнулся, пошатнулся словно пьяный, на мгновение оперся о притолоку, потом, чуть не бегом, прямо без зова, вошел в ту комнату, где был Иван Данилыч, и низехонько поклонился он барину, отирая левым рукавом крупный пот, катившийся со лба. При этом он откинул пряди волос, набегавшие ему на глаза, и черты лица его совсем открылись. Трифон был старик, с виду слабый и дряхлый. Высокий лоб его был изрезан глубокими ломаными морщинами; его глаза, обведенные черными кругами, глядели необыкновенно робко и тревожно перебегали с предмета на предмет, ни на одном не останавливаясь. Брови его были напряженно приподняты и сдвинуты, а губы несколько раскрыты, как будто в ту же минуту сбирался он заговорить; жиденькая бородка его заметно тряслась. Во всем лице, во всей осанке его выражался резкими чертами совершенный упадок духа.
Жалкий вид старика мгновенно поразил Одоньева, и он никак не мог собраться с духом задать ему, на первых же порах, славный окрик, такой окрик, на который барин наш был великий мастер, - благо судьба одарила его широкою грудью и звонким голосом. Мало того, что не мог крикнуть, Иван Данилыч почувствовал, что весь гнев его улетучивается, что в душу его проникает какая-то странная жалость к этому так оробевшему старику.
С минуту молча и пристально смотрел он на Трифона, а этот бедняк стоял посреди комнаты, сгорбившись, бродя вокруг отупелым, бессмысленным взором и вздрагивая по временам всем телом, как будто на ту пору мучила его самая злая из всех сорока сестер-лихоманок.
- Ну, так как же, Трифон? - сказал, наконец, барин негромким голосом, выражению которого, впрочем, он старался придать особенную суровость: - ну, так как же?.. Что ж мне с тобой делать теперь?.. а?..
- Батюшка, - начал было дрожащим голосом Трифон, волнение которого, казалось, еще более усилилось.
- Да что "батюшка"?.. какой я тебе "батюшка"? - прервал Одоньев: - ты сам скажи, что мне с тобой делать теперь...
Но Трифон молчал.
- Как!.. - заговорил опять Иван Данилыч, шибко расхаживая по комнате: - как!.. Господи боже мой!.. на старости лет, перед смертью, накануне, может, смерти, вором гнусным сделался!.. шестидесятый год пошел, - я нарочно по ревизской сказке справился... Да мало того, что сам вор, молодых парней еще с пути сбиваешь!.. Езыканка-то в острог попал!.. Афросинья да шестеро малых ребят круглыми сиротами опять остались!.. А кто их осиротил, пустил по миру? кто погубил простого и, может, доброго парня? Ты, старый вор! ты, вор проклятый!.. Да ты все имение у меня эдак можешь погубить!.. мир-то что от тебя, вора, выносит?.. За что обыски у невиноватых людей делают, к допросам таскают, отрывают от дела?.. За что на целой деревне лежит слава худая?.. Да что ж ты думаешь: могу я терпеть, чтобы все из-за тебя погибали?.. Ну, говори же!..
- Батюшка... - залепетал Трифон, - синя пороха... на деревне... не пропало...
- Ах ты разбойник!.. так ты еще считаешь благодеянием с своей стороны, что у своих не воруешь?.. Да знаешь ли ты? - продолжал Одоньев протяжно, подойдя к Трифону вплоть и положив руку на его вздрагивавшее плечо: - да знаешь ли, что если б ты принялся воровать у своих и они тебя своим судом рассудили бы да под ночку потемнее сбыли бы с рук, прибрали подальше... я... коли б и наверное узнал, что с тобою сделали, - я бы рукой махнул и сказал бы только: "Собаке собачья смерть!.." Поверь, я бы не выдал из-за тебя, вора гнусного, тех, кто разделался бы с тобою!..
Жестокие слова эти Иван Данилыч сказал порывисто и, конечно, необдуманно. Невольно дрожь пробежала у него между плеч; он замолчал, отошел к окну и призадумался. Гневный порыв против Трифона вновь погас в душе его - и на этот раз погас совсем. Между тем Трифон стоял ни жив ни мертв.
- Слушай, - продолжал Одоньев уже довольно спокойно: - слушай хорошо; я помню тебя давно, давно знаю, что ты за человек. Ты был всегда неуживчив с людьми... но это еще что?.. ты мать не почитал, негодяй!.. старуха была кропотливая и малоумная, да ведь мать же!.. Помнишь, нечестивую руку свою ты осмелился поднять на нее?.. помнишь это? Ну, что - скажи, простила она тебя?.. простила и благословила?..
Старик молчал, упорно уставив взор в землю. Редкие слезы катились из глаз его.
- А, не отвечаешь! - сказал опять Иван Данилыч.- Знаю, что она не хотела благословить тебя, умерла, не простивши!.. И посмотри, что вышло: ты был крестьянином довольно зажиточным, а стал бобылем и бобылем останешься, ведь воровство не поможет, на него не разживешься... Сын твой, на которого ты много надеялся, в молодых годах умер да оставил двух детей малых, лишнюю обузу для семьи; другой сын - не в помочь, а в тягость; дочь - калека; жена умерла... Видишь ли, как господь наказует тебя за грехи? А ты святую руку его и не почувствовал?.. Бог ждал от тебя раскаяния, а ты раскаялся ли?.. Нехристь ты настоящий!.. Знаешь, почему ты под старость вором сделался? мать тебя не простила и прокляла, - бог покарал и отступился!.. И прикоснулся к мысли твоей, ко всем делам твоим сам дьявол... он тебя осётил - и, накануне смерти, ты стал его верным слугою!
Слова эти, как громовый удар, поразили Трифона. Он упал, рыдая в голос, как женщина над гробом любимого детища. Долго лежал он и не мог слова вымолвить. Тоска душевная отзывалась во всем: в громких рыданиях, тяжело приподнимавших его старое тело, в глухих вздохах, в бессилье встать с полу. Невольно прошибла слеза и Одоньева. Душа его была умягчена совершенно, не оставалось в ней и тени гнева; напротив, она смущена была трепетным чувством сострадания к несчастному старику.
Он приподнял его. Старик стоял, шатаясь как пьяный, с смертной бледностью на лице, с помертвелым взором, с полураскрытым ртом.
- Полно, Трифон,- промолвил Одоньев тихим голосом. - Да простит тебя господь, да простит тебе все грехи твои... а я прощаю тебя!.. Не бойся, ничего тебе не сделаю, - бог тебе судья: ступай домой, не бойся!.. Ведь ты не станешь больше воровать? не станешь, скажи мне?.. Трифон! к клятвам не приневоливаю тебя, скажи только просто - не станешь воровать?..
Старик приподнял качавшуюся голову, взглянул на образа, перекрестился дрожащей рукою и прошептал: - Не стану...
- Верю!.. ничего мне больше не надо. Да укрепит тебя бог великой милостью своею!.. Ступай домой!.. Молись!.. Милость божья велика!..
И Трифон вышел нетвердыми шагами. Опустив голову, тихо плача и тяжко вздыхая, побрел он домой...
Этим решением Ивана Данилыча очень недовольны остались мужички пересветовские. Они надеялись было, что барин по крайней мере подвергнет Трифона тяжелому телесному наказанию.
- Вот уж рассудил! - говорили они, - смотри, малый, вот таперича-то начнет Тришка разбойничать!..
А что если бы соседние помещики узнали о таком решении "их брата-дворянина" Одоньева? Думаю, они еще более убедились бы в том, что "он вредный пример подает".
Но Трифон Афанасьев после разговора своего с барином не только перестал воровать и прекратил всякие сношения с ворами, но и как будто совсем переродился.
Странным и неестественным, может быть, найдут многие это внезапное восстание глубоко павшего человека: но это действительно так было. Не возьмусь объяснять такое явление: укажу только на одно обстоятельство, которое, кажется мне, может навести на лучшее объяснение. Много раз случалось мне быть свидетелем удивительного действия самых немудрых лекарств на неиспорченную натуру больных простолюдинов; много раз также видал я у них быстрые и полные переходы от одного чувства к другому, от одной мысли к другой: вообще их радости и горе, их смех и печаль, их добрые и злые деяния - просты и несложны.
Итак, Трифон честно сдержал данное слово, - милость божия помогла ему в этом. Но в то же время одряхлел он чрезвычайно, и, вглядевшись в него попристальнее, нельзя было не заметить, что скоро он должен будет предстать пред последний, праведный суд.
Теперь, с семьей своей да с своей немощью, Трифон перебивался кое-как изо дня в день и тяжко маялся: иной раз не на что было соли купить, иной раз приходилось хоть кошель надеть да пойти по миру; но Трифон все сносил терпеливо, ни на что не жаловался, никого не просил о помощи. А положение его было истинно трудное, тем более что народная ненависть стала преследовать его постоянно и жестоко.
Покуда боялись Трифона, ненависть эта не обнаруживалась; но как только подметили, что нечего уже бояться его (а это подметили скоро), она резко выразилась и во всем околотке и в самом Пересветове. В Пересветове стали притеснять и обижать его беспрестанно: всех чаще и без соблюдения очереди угоняли лошаденку Трифона под какие-нибудь подводы; всех чаще и его самого наряжали на разные общественные работы: дороги поправлять, мосты и гати чинить, луга и лес караулить. Не смотрели на его старость, дряхлость и скудость; не хотели нисколько уважить бедственного положения его семьи.
- А что его жалеть-то? - говорили пересветовцы: - мало ль он, старый черт, измывался над нами!.. Пускай теперича сам узнает. А мы из-за него уж терпели, терпели!.. да как еще боялись-то его, разбойника!..
В Пересветове, впрочем, хорошо все знали, что Трифон больше не ворует, но в соседних селениях, а особенно в Загорье не знали или не хотели знать этого. При всякой покраже шли, по старой привычке, обыскивать к Трифону, и пересветовцы не только не мешали этим обыскам, но даже поощряли их своими толками.
- Вишь ты, - говаривали они, - глянь-ко, малый, до чего дожил старый черт Тришка!.. нету-таки ему веры, все к нему да к нему с обысками... право слово, старый черт!.. Славу худую на всю деревню положил, хоть бы околевал поскорее!..
- И, малый! проживет он до светопреставления!.. Ведь, чай, знаешь: мать прокляла, - земля-то его, нехристя, и не принимает.
- И то, знать, малый!.. а глянь, как иссох-то, инда почернел весь... Молиться, кажись, стал - да нету!.. не замолит теперича... где уж!.. мать прокляла!..
- Знамо, не замолит... Вон и отец Ермил говорит... Вот кабы сорокоуст заказал, - обедни бы надо почасту служить, да милостыню роздал бы по монастырям, да нищей братье... ну, так оно бы тово... полегче было бы, - ан, на это кармана его не хватает! Ведь какие у него достатки? воровал, воровал, старый пес, а что толку вышло?.. Что наворует, бывало, все-то пропьет!..
- А куда смирён стал.
- Эка, смирён! - возражали приходившие с обысками сердитые загорцы, - прикидывается, старый черт!.. Коли тепериче сам не ворует, так краденое принимает аль сбывает куда... Знамо, не перестал вором быть: уж повадился кувшин по воду ходить, на том ему и голову сложить... Поопасливее только стал, разбойник!
А между тем Трифон изо всех сил старался поддержать в себе бодрость духа. Он видел себя одиноким, покинутым всеми, гонимым, заслуженно гонимым. Он скорбел и томился от всего этого, а пуще от жгучих укоров совести; но ожесточение уже оставило его, но мгла греховная уже рассеялась, и дух его восстал. Слова Ивана Данилыча: "Молись!.. милость божья велика!" - беспрестанно живительно звучали в сердце его, и начал он молиться богу, к нему лишь обращая немногие надежды свои. Молитва его была жарка и страстна, но проникнута великой печалью. Однако мало-помалу стал он почерпать из ней утешение для больной души: страшный призрак матери реже становился обок его, когда начинал он молиться. И крепка уже была в нем мысль о великом милосердии бога.
Всего чаще молился он по ночам, одинок с своею совестью, пред страшным оком вездесущего бога.
Позади двора его, в недальнем расстоянии, находился небольшой пригорок, на котором стоял старый и полузасохший вяз и откуда видна была белая церковь села Мохова. Почти каждую ночь, как только засыпала жизнь в Пересветове, Трифон приходил на пригорок этот, прислонялся спиною к вязу, устремлял взоры на церковь и молился с великим сокрушением душевным....
Раз крестьянин деревни Загорья Иван Головач, о котором мы упоминали уже мельком, проезжая ночью неподалеку от Трифонова пригорка, увидал Трифона под вязом. Сначала Головач сильно перепугался, но скоро, всмотревшись, узнал старика. Подивился он и не знал, что подумать; но на другой день пришлось ему объяснить случай этот по-своему: поутру, глянь, увели у него со двора лучшую упряжную его лошадь. Головач как раз заподозрил в покраже Трифона, и хотя по обыску, тотчас же сделанному, ничего не нашли у него, однако Головач был твердо уверен, что обокрал его не кто другой, а Трифон.
Головач был человек рьяный и злобный; он в ту же ночь решился отомстить Трифону, "хорошенько намять ему бока доброй дубиной". Как только уснули в Загорье, он отправился с своей увесистой дубинкой к Пересветову и залег под плетнем, на задах Трифонова двора.
Вскоре он увидал, что Трифон выходит из задних ворот своих. С непокрытой, поникшей головою тихо прошел он мимо самого Головача прямо на пригорок. Головач хотел было тут же кинуться на него, но что-то удержало его.
"Дай посмотрю, - подумал он, - что Тришка делать будет... Вишь крадется... словно колдун какой!.."
Между тем старик, взойдя на пригорок, стал на колени и начал молиться. Потом упал он ниц на землю и долго-долго не приподнимал головы; тяжкие вздохи и прерывистые рыдания слышны были Головачу.
Изумился он чрезвычайно всему этому, и хоть не прошла злоба его на Трифона, однако он не решился уже теперь напасть на беззащитного молящегося старика.
"Вишь, Тришка проклятый! - сказал он самому себе, - ну, счастлив твой бог!.. Где грехи-то вздумал замаливать!.. чудно, право... А в церковь, чай, редко ходит..."
Проходили дни, недели, месяцы - и опять весна настала, весна теплая, красная, благодатная для дерев и растений, озарившая кротким светом надежд темные лица поселян, - весна, опять благоприятная для роения пчел.
Однажды выдался весь денек пасмурный и дождливый. Под вечер, эдак уже в сумерки, вдруг взошел на двор Трифонов старый знакомый наш Михей Савостьянов.
У полурастворенных задних ворот Трифон починивал борону.
- Бог в помочь, сосед! - сказал ему приветливо Михей. Трифон с изумлением, почти с испугом посмотрел на доброго старика.
- Спасибо, - отвечал он глухим голосом и ни слова больше не мог произнести.
- А что, родимый? - сказал как-то особенно весело Михей Савостьянович: - я ведь за дельцом пришел теперича к тебе: ты вот пчелкой не хочешь ли опять позаняться?.. Ну, право слово, оно бы тово... Мне-то господь послал, у меня вдоволь, пожалуй, с радостью помочь могу.
Трифон ничего не отвечал. Крупные слезы потекли из глаз его.
Михей тотчас же заметил волнение соседа.
- Что ты! что ты?.. Господь с тобою! - говорил добрый старик. - Ты бы, родимый, перекрестился. Ну, об чем так-то плачешь, сокрушаешься?..
- Об окаянстве своем, - отвечал Трифон печально. - Нету, Михей Савостьяныч! не для чего теперича дело это затевать!.. Знаешь ты мою семью?.. Господь на меня прогневался!.. Знаешь - каков человек я был недавно?.. Ох! грешник окаянный!.. А мать-то... ведь она...
И старик не мог договорить.
- Господи помилуй! - молвил Михей и перекрестился. - А зачем ты тоску на себя напускаешь?.. Ну, как на бога не надеяться!.. Милость его велика!.. Молися о грехах со слезами, а не унывай... Господи тебя помилуй!.. что ты, право?.. Ты вот теперича потрудись честно, зависти не имей, потрудись, душу сберегаючи... Трифон! ведь бог-то любит честный труд!
- Не могу, Михей Савостьяныч! видит бог, не могу!.. Мне и жить-то здесь нельзя, - разве не знаешь?.. что людей еще на грех наводить?.. Все-то клянут меня... гонят, ненавидят...
- Что ж делать-то?.. Богу молися!.. Дай срок, и они увидят, что надо по-божьи делать!
Но все возражения и утешения Михея Савостьянова были тщетны: Трифон наотрез отказался от его благодушного предложения и в конце разговора высказал свою потаенную мысль.
- Вот что я задумал, Михей Савостьяныч: сказывают, барин приедет сюда вкруг троицына дня... думаю попросить его, - коли б перевел он меня в Делюхино!.. Далеко отселева... там не знают... не буду там и добрых людей на грех наводить... Напоследях-то авось мне полегче будет...
К троицыну дню барин, точно, приехал в сельцо Пересветово. Он был сильно не в духе на ту пору: пересветовцы опять неисправно заплатили оброк, да к тому же приходилось ленивому Ивану Данилычу позаняться, в течение нескольких дней, полюбовным размежеванием с соседними помещиками. Неудачно выбрал время Трифон Афанасьев для разговора своего с барином.
- Что ты?.. зачем еще? - спросил сурово Одоньев, увидав старика.
- К вашей милости, батюшка...
- Говори ты мне скорее... некогда тут возиться со всякими вашими глупостями!
- Батюшка, - сказал Трифон дрожащим голосом: - сделайте божескую милость... переведите меня в Делюхино...
- Это зачем?
- Да невмоготу, батюшка, стало... невмоготу стало проживать здесь...
- Что за вздор!.. это пустяки!.. Объясни по крайней мере толком: отчего нельзя жить тебе здесь?
- Все обыскивают... понапрасну теперича... А видит бог...
И старик горько, горько заплакал. Жаль стало его Одоньеву.
- Взял бы я тебя во двор, - сказал он, несколько подумав: - но у тебя семья такая, ну да и дворня-то у меня... Нет, эдак не приходится.
- Куда хотите, батюшка, девайте, а отселева-то... сделайте божескую милость!.. увольте, батюшка...
- Но что ж ты будешь делать в Делюхине? - спросил Иван Данилыч.
- Кормить буду семью, батюшка.
- Ну, хорошо, хорошо, - так и быть! Однако верного обещания не даю, а подумаю... Подожди - вот увидим...
И барин наш, по обыкновению своему, не решил дела окончательно. Зато судьба скоро порешила участь Трифона.
На ильин день бывает храмовой праздник в селе Лимаве, в приходе которого состоит и деревня Загорье. Лимавские и, особенно, загорские крестьяне очень зажиточны и любят широко попировать, когда "праздник на их улицу заходит". Обыкновенно празднованье это продолжается три дня: в первый и второй дни собственно празднуют, а в третий провожают праздник, опохмеляясь и добром его поминаючи.
Накануне ильина дня зашел к Трифону отец его невестки Анны, Алексей, крестьянин из села Лимавы, человек небогатый, но радушный и добрый.
- Сват Трифон, - сказал Алексей: - о празднике к нам милости просим. Ты и Аннушку со внучками отпусти, хоша на завтрашний денек, - истопит дома печку, да и к нам, а к ночи вернется...
- Пожалуй, сват Алексей, невестку отпущу, - отвечал Трифон.
- Да ты сам-то беспременно приходи.
- Нету, сват Алексей!.. где мне по праздникам таскаться?.. Не могу.. Спасибо...
Как ни просил Алексей, но Трифон наотрез отказался и только обещал прийти вечером, чтобы проводить домой невестку.
- Ты, сват, не забудь же, приди, - говорил Алексей, прощаясь с Трифоном: - ведь у меня некому будет проводить домой Аннушку; а пойдет она одна, так, пожалуй, загорские парни с хмелю-то изобидят... Ведь сам ты знаешь - озорный они народ!..
Во всю ночь под ильин день не спал Трифон; он пробыл долго, долго на пригорке своем и жарко молился. В эту ночь душа его была исполнена смертной печалью; ныла и билась она под каким-то грозным предчувствием.
На самый праздник он был у заутрени и у обедни в селе Мохове. С появлением света дневного тоска его рассеялась, и стало легко у него на душе, как давно уже не бывало. После обедни зашел он на кладбище и беспечально помолился: даже на могиле матери не гнела его прежняя душевная скорбь. Затем и во весь день он был спокоен.
Перед вечером зашел он к Михею Савостьянову на пчельник и пробыл там с часок. Старый пчелинец, обрадовался, увидав, что Трифон спокоен духом. Трифон рассказал ему свои предположения о переходе в Делюхино и о житье там, Михей вполне одобрил их. Старики наговорились досыта и по душе. Но перед уходом Трифон задумался и тоскливо опустил голову.
- Что ты словно опять закручинился? - спросил Михей.
- А так, - отвечал тихо Трифон: - прощай, Михей Савостьяныч... - В дверях пчельника он остановился на мгновение и промолвил:
- Уж такая тоска!.. Михей Савостьяныч!.. коли что со мной подеется... помолись ты о грешной душе моей...
- Да полно ты, полно!.. Господь с тобою!.. ну, что ты это?..
- Трудно оченно на душе стало, - прошептал Трифон.
Трифон прямо отправился в Лимаву.
Путь его шел на Загорье. Опасаясь, чтобы пьяные мужики не привязались к нему да не побили бы, он пошел не по деревне, а по задворьям. Деревня эта вытянута в одну длинную линию - и он миновал все пространство задворьев благополучно, не встретив ни одного человека.
Но на конце деревни встрелась ему небольшая толпа самых удалых, отчаянных гуляк: тут были молодые парни, сильно пьяные, да несколько баб молодых, большею частию солдаток, видимо тоже подгулявших. Надо заметить, что Загорье - селение большое и зажиточное по отходной и фабричной промышленности своих жителей и что жители эти, как мужчины, так и женщины, не отличаются нравственностью.
Толпа гуляк, встретившихся Трифону, была шумна и весела. Она шла медленно, с громкими песнями, а перед нею бойко отплясывал, с визгом и гиком, Иван Головач. Но, завидев Трифона, он вдруг перестал плясать и закричал ему:
- Эй ты, старый черт, вор Тришка!.. опять по задам шатаешься!.. высматриваешь!.. Я тебя, старый черт!.. уж доконаю!..
Но в толпе послышались голоса, понуждавшие Головача приняться за пляску, и он снова пустился выделывать ногами разные штуки; а Трифон прошел дальше, сторонкой.
У свата Алексея праздник оказался не в праздник. Жена его вдруг разнемоглась - и Трифон, оставив Анну при больной матери, отправился один домой.
Поздно уж было, когда он подошел опять к Загорью. В раздумье он остановился у околицы. "Где тут пройти? - думал он, - через деревню аль опять по задворьям?" Слышал он, что народ шибко гуляет на улице; с разных мест неслись буйно-веселые крики и звонкоголосое пенье... И с страшным замиранием сердца он решился идти по задворьям.
Ночь была не светлая; мутная мгла осталась от дневного зноя и потопляла всю окрестность; сквозь нее тускло кой-где мерцали звезды; с левой стороны, над краем горизонта, вставал месяц огромным темнобагровым шаром.
Трифон прошел уже половину дороги. На самой этой половине дорога делала изгиб, и, поворотив за него, старик очутился лицом к лицу с Головачом да с другим каким-то парнем, тщедушным и рыжеватеньким.
- Ах, ты!.. все не уймаешься! - молвил, стиснув зубы, Головач: - поджидал я тебя... теперича не минуешь!..
И он со всего размаху ударил Трифона толстым колом по голове. Старик успел только приподнять немного руку, чтобы перекреститься, и упал на землю.
- Никак, тово... сразу... - сказал рыжеватенький парень, невольно содрогнувшись.
- Нет еще! - отвечал злобно Головач: - а вот теперича... доконать надо!..
И Головач нанес бездыханному старику еще два страшных удара по голове, но они были напрасны: Трифон первым ударом был уже убит...
Началось следствие - и было открыто только, что череп Трифона разбит на тридцать семь кусков. Следствие это шло долго; временное отделение земского суда производило его со всем возможным для него усердием, - но все было напрасно: кровь Трифона осталась невзысканною с головы убийцы от суда людского.
Как-то тяжело изумились пересветовцы, сведав про злополучную долю Трифона. Память о нем еще до сих пор жива в Пересветове; о невинной смерти его часто толкуют крестьяне, и имя убийцы поминают с проклятием за то, что не пощадил старика...
Семью Трифона призрел и устроил Иван Данилыч. Барин сделал свое дело - и, конечно, никто и ни в чем не осудит его за Трифона...
4 ноября 1858 года.
Степан Тимофеевич Славутинский
Степан Тимофеевич Славутинский родился в 1825 г. в селе Грайворон Курской губернии, в дворянской семье. Детство провел в родовом имении своей матери - селе Михеево Егорьевского уезда Рязанской губернии.
Вместе с поэтом Я. П. Полонским Славутинский учился в рязанской гимназии, по окончании которой (1847) служил чиновником особых поручений при рязанском губернаторе.
Начало литературной деятельности Славутннского относится к 1857 г., когда в журнале "Русский вестник" были помещены несколько его стихотворений. В следующие годы Славутинский печатался в "Русском вестнике" ("История моего деда", "Читальщица"), в "Современнике" ("Своя рубашка", "Жизнь и похождения Трифона Афанасьева"), в "Русском слове" (роман "Беглянка"), В период революционной ситуации Славутинский сблизился с революционными демократами, писал "внутренние обозрения" для "Современника" и состоял в личной переписке с Н. А. Добролюбовым, выступавшим в роли сурового, но доброжелательного критика его журнальной деятельности (Славутинскому были свойственны либеральные иллюзии. См. альманах "Огни", кн. I, Петроград, 1916). Работа Славутннского в "Современнике" совпала с началом принципиальных внутриредакционных разногласий в этом органе, приведших в конце концов к разрыву Чернышевского, Добролюбова и Некрасова с писателями Толстым, Тургеневым, Григоровичем. Встав на путь открытой вражды к самодержавно-крепостническому строю, Чернышевский, Добролюбов и Некрасов стремились объединить вокруг редакции "Современника" молодых беллетристов, произведения которых могли бы соответствовать новому курсу журнала. Одним из таких беллетристов был Славутинский. Его повести и рассказы, вышедшие в 1860 г. отдельным изданием, были встречены сочувственной рецензией Добролюбова, подчеркивавшего, наряду с антикрепостнической тенденцией, присущей этим произведениям, отсутствие в них снисходительной идеализации народной жизни. "Г. Славутинский обходится с крестьянским миром довольно строго, - писал Добролюбов, - он не щадит красок для изображения дурных сторон его, не прячет подробностей, свидетельствующих о том, какие грубые и сильные препятствия часто встречают в нем доброе намерение или полезное предприятие. Но, несмотря на это, признаемся, рассказы г. Славутинского гораздо более возбуждают в нас уважение и сочувствие к народу, нежели все приторные идиллии прежних рассказчиков".
В дальнейшем, однако, Славутинский отходит от активной литературной деятельности и снова поступает на государственную службу. В 70-80-е годы в журналах "Русский вестник" и "Исторический вестник" Славутинский опубликовал несколько сочинений исторического и биографического характера.
Умер Славутинский в 1884 г. в г. Вильно.
ЖИЗНЬ И ПОХОЖДЕНИЯ ТРИФОНА АФАНАСЬЕВА
Впервые опубликовано в журнале "Современник", 1859, кн. IX. Печатается по изданию: "Жизнь и похождения Трифона Афанасьева. Повесть С. Т. Славутинского", М., 1860.
Стр. 457. Отава - трава, в тот же год выросшая на месте скошенной.
Стр. 465. Матица - балка, поддерживающая потолок.
Стр. 470. Притоманный - истинный, настоящий.
Стр. 476. Охаверник - срамник, нахал, озорник, буян.