Главная » Книги

Славутинский Степан Тимофеевич - Жизнь и похождения Трифона Афанасьева, Страница 3

Славутинский Степан Тимофеевич - Жизнь и похождения Трифона Афанасьева


1 2 3 4

приключилась! - сказал как бы про себя Трифон.
   - Что, брат, такое? - спросил любопытный Савелий Кондратьич.
   - Опосля скажу... Ты куда, Саввушка?
   - А ночевать в Боровое.
   - И! что такую даль ночью... Поедем ко мне лучше, у меня ночуем.
   - Ну, что ж! пожалуй, поедем. Я и то хотел было давеча у тебя заночевать, да не застал тебя дома.
   Приятели скорехонько добрались до Пересветова. Между тем небо потемнело; густой туман встал над болотистыми озерками и над рекою, совсем закрыв ее и бор, примыкающий к селу Боровому.
  

VII

  
   Когда Трифон и Савелий Кондратьич вошли в избу, Анна, вдова Ефимова, сказала полушепотом свекору:
   - Бабушке Афимье труднехонько... с чего-то вдруг подеялось... все металась на печке, больно стонала... А теперича знать полегчело, словно заснула, да все тяжко таково дышит...
   - Ну!.. - произнес задумчиво Трифон.
   - А как бы не померла за ночь-то? - молвил Саввушка.
   - Нету! - отвечал Трифон: - она завсегда так-то с самой осени, да и зиму... знамо, человек старой, чай все кости болят...
   - А что, малый? - потихоньку и будто робко спросил Савелий Кондратьич у Трифона: - не пойти ль, тово, к Арине... выпить бы надо маненько... вот, вишь, у меня полтора целковеньких есть, - за работу в Мишине получил...
   - Нету, в шинок не пойду, - угрюмо возразил Трифон.
   - А сюда бы... тово... можно? - умильно спросил Саввушка.
   Но Трифон ничего не отвечал на этот умильный вопрос.
   - Что ж ты? - продолжал Саввушка, - да!.. может... тово... помирать она собралась?
   - Наладил с одним!- сердито отвечал Трифон:- сказано, что завсегда так к осени.
   - Ну, и то так... Я теперича пойду к Арине.
   И Саввушка вышел.
   Чорез минуту старуха Афимья громко и протяжно простонала. Трепет обдал Трифона, когда он услышал этот тяжкий стон. Анна проворно бросилась на печку к старухе, и в то же время показалась с полатей косматая голова полоумного Мишутки; он смотрел вниз, уставив на отца огромные, безжизненные глаза навыкате.
   - Невестка, касатка, - промолвила на полатях глухим полушепотом дочь Трифона Аграфена; - никак бабушка...
   И она заплакала, громко всхлипывая. Слова Аграфены с пронзительной болью отозвались в сердце Трифона.
   - Что там еще! - сказал он тихо, но очень сердито,- эка дура! ничего не видя, хнычет... словно махонькая.
   Груша тотчас же замолкла и притаила даже дыхание; в то же мгновение спряталась и голова Мишутки: в доме все очень боялись Трифона; со времени последних несчастий своих он стал к семье суров чрезвычайно, даже до жестокости.
   Скоро спустилась с печи Анна.
   - Ну? - спросил Трифон.
   - Кажись, спит,- отвечала она.
   Между тем прошло много времени, а Савелий Кондратьич все еще не возвращался. Трифон, однако, не замечал этого. Он был весь погружен в печальные мысли. Опять смерть стучалась в дверь его дома - и новая забота вставала опять для него, забота похоронить старуху: ведь на похороны да на поминки нужны расходы немалые. В избе же было все тихо, так тихо, что всякий звук можно было различить, явственно слышно было и ровное сопенье Мишутки и прерывистое дыхание старухи, тишину эту нарушало лишь изредка резкое вскрикивание сверчка под печкой.
   Но, наконец, воротился и Саввушка. Тихонько отворил он дверь, просунул в нее свое узенькое рыльце и визгливым шепотом промолвил оттуда:
   - Триша!.. а Триша!.. идти, что ль?..
   - Да иди, провались ты! - отвечал вполголоса Трифон.
   - А тетка-то... тетка Афимья?.. жива аль тово: померла уж?..
   Зло взяло Трифона.
   - Ах ты, леший, пьяница!.. право слово, надоел до смерти, - проговорил он с ожесточением.
   - Ну, ну... ты, Триша... за что? не ругайся! вот вишь... иду, иду...
   И Саввушка вошел в избу, сильно покачиваясь. Бережно, словно клад какой, держал он за пазухой штоф вина; правая рука его лежала на драгоценной ноше, крепко прижимая ее к груди. Видно было, что Савелий Кондратьич не потерял даром времени: лицо его горело как маков цвет, а нос пылал словно полымя: глаза были сильно навыкате. Медленно заплетая ногами и ныряя беспрестанно всклокоченной головою, подошел он к столу, за которым сидел Трифон.
   - Важно успел нахлюстаться, - сказал Трифон с презрением.
   - А, а! что ж такое? - лепетал Саввушка. - Триша... ведь на свои денежки... кровные свои... ну, и тово... Да ты не тужи, брат... вишь, целый штоф? целый штофик принес! поживем, Триша...
   - Эх, ты!..
   - Триша!.. слабый я человек... человек, тоись. божий... а никого не изобидел... Вот ей-же-ей! никого как есть... смирный человек... и у господ служил... и то синя пороха...
   И Саввушка - человек, показывавший во время пьянства большую чувствительность - горько заплакал. Но через минуту слезы его иссякли.
   - Триша, - вдруг спросил он, заикаясь: - а тетка Афимья?..
   - Перестань поминать про нее!- грозно вымолвил Трифон.
   - Ну, ну, не стану, - сказал пьяница. Потом уселся он у стола, поставил штоф и возле него два стакана, один большой, квасной, а другой маленький, - и умильно улыбнулся.
   - Родимый, милый ты человек! Триша! - залепетал опять Саввушка: - ты смотри-ка, не изобидел тебя, выйдет, вот же ей, поровну; у Арины-то, с хорошим человеком, не утерпел... да, вишь, достал стаканчик-то один, смотри какой! это - тебе, брат Триша, а мне махонькой! а мне махонькой!..
   Трифон ничего ему не отвечал; он сидел, опустя низко голову. А между тем Савелий Кондратьич и здесь не упускал времени: бормоча какую-то нескладицу, то громко, то шепотом, то с дребезжащим смехом, то с ребяческим плачем, он успел раз за разом вытянуть четыре стаканчика. Скоро голос его оборвался, он совсем осовел - и замолк. Так прошло с полчаса.
   Но вдруг Саввушка порывисто приподнялся с лавки, вытянулся во весь длинный, нескладный рост, несколько секунд пошатался, застонал пронзительно-визгливо, как будто сквозь сильно стиснутые зубы, закинул голову назад, медленно повел вверх левую руку, словно хотел схватить себя за голову, еще раз отрывисто взвизгнул - и тяжело свалился на пол, ударившись головою о косяк лавки.
   Трифон и Анна бросились поднимать Саввушку. Когда они положили его на лавку, он был уже бездыханен; губы были раскрыты, и через них выставлялись крепко стиснутые зубы; в открытых глазах не светилось и слабого луча жизни; все лицо было синевато-багрового цвета. Из всех сил хлопотал Трифон около своего приятеля, и прыскал водой ему в лицо, и лил воду в рот, и обливал голову, и встряхивал его, но все было напрасно. С каждым мгновением все холоднее и окоченелее становились члены бедного Савелья Кондратьича. Но не хотелось Трифону расстаться с надеждой, что, может, он еще и не умер.
   - Аннушка! - сказал он невестке: - глянь-ко ты, ради христа... авось он... вот грех-то приключился!..
   Анна долго тоже хлопотала около Саввушки, но наконец, она уверилась, что смерть его несомненна.
   - Помер, - прошептала она, потом прибавила:
   - Батюшка свекор... взглянь-ко, вот у него на правом виске пятно какое-то...
   И в самом деле, на виске у Саввушки было огромное темнобагровое пятно.
   "Плохо дело! беда! - подумал Трифон. - Пожалуй, становой привяжется... откупиться нечем, сгниешь в остроге. Скажут - вместе пьянствовали - подрался, убил... вишь, пятно проклятое!.."
   Крепко позадумйлся Трифон. Наконец вышел он потихоньку на улицу. Ночь была темна и глуха. Нигде у соседей огня уже не было; все на деревне спали крепко, даже собаки, - ни одна из них и спросонья не тявкнула. Воротившись на двор к себе, Трифон и тут постоял да подумал. Потом подошел он к задним воротам, полегоньку отодвинул задвижку, еще тише принялся отворять их - и отворились они, нисколько не заскрипев. Заглянул он за ворота: на задах двора его было еще тише и глуше, чем на улице.
   Трифон мгновенно теперь решился - и все, что придумал, сделал осмотрительно и осторожно. Тихо подмазал он телегу, тихо запрег лошадь, собачонку свою, привыкшую сопровождать лаем выезд его со двора, запер в хлевушок и затем проворно воротился в избу.
   - Надо прибрать, - сказал он отрывисто Анне: - помоги снести его в телегу...
   - Батюшка свекор! - промолвила трепещущим голосом Анна, - как бы...
   - Что там еще?.. бери за ноги... ну!..
   И вдвоем они легко вынесли Савелья Кондратьича: он и тут легок оказался, если не на ногу, так всей своей особой. Трифон выехал в задние ворота. На его счастие ни одна собачонка нигде не залаяла: он выбрался из Пересветова благополучно. Путь его лежал не далеко. Он решился спровадить приятеля своего в реку, в том самом месте, где она очень глубока.
   Как ни тверда была эта решимость его, - много страху он натерпелся дорогою. Его пугали теперь не опасения быть пойманным на таком страшном деле. Но ехать с мертвецом в глухую пору, чуть не в самую полночь, ехать по той же дороге, где за несколько часов перед тем являлись ему странные видения, - вот отчего беспрестанно дрожь пронимала Трифона и дыбом вставали волосы на его голове.
   И все усиливало его страх. Беловато-мутная мгла, расстилавшаяся кругом, представлялась ему какою-то бездонною пропастью, в которую вот сейчас стремглав полетит он с телегой и с безгласным своим седоком. Лошадка Трифона должна была идти тихо, как же бежать с покойником по кочковатой луговой дорожке? Труп Саввушки, с открытыми потухшими глазами, от которых Трифон не мог оторвать взора своего, труп этот, подскакивавший беспрестанно в телеге от толчков, ужасал его невыразимо.
   Наконец он достиг того места, где предположил похоронить Савелья Кондратьича. Это был довольно отлогий берег большой реки, опушенный здесь густыми кустами ракитника; у этого-то самого берега было чрезвычайно глубоко. Тут был омут, который в иные трескучие морозы никогда не замерзал.
   Бережно навязал Трифон на шею Саввушки большой отломок жернового камня, захваченный им с собою из дому; бережно спустил труп из телеги наземь и поволок его за ноги через кусты. А в то же время с тяжким ужасом смотрел он на темное лицо своего бедного приятеля; тоска мучительно сжимала его сердце. Но вот он на самом краю берега... Положил он труп ногами к реке и потихоньку стал подвигать его в воду... Наконец он совсем спихнул его...
   В то же мгновение почудилось ему, что в кустах кто-то простонал тяжело... Не помня себя от ужаса, он вскочил в телегу и погнал лошадь что есть мочи.
   Воротился он домой еще до свету, и так же незаметно, как выехал.
   Все остальное время ночи он не мог уже заснуть. Душа его ныла; великая жалость к бедному Саввушке наполняла ее. Иной раз казалось, что он кинул в реку не труп его, но живого его, что он убил Саввушку...
   Не спали в ту ночь и дочь его Аграфена и невестка Анна: тихо и робко плакали они о чем-то. Только Мишутка да две девочки, Аннины дочери, спали безмятежно: да, казалось, спит и старуха Афимья, дыханье которой к концу ночи сделалось ровнее и легче.
   Когда же стало рассветать на дворе, Афимья опять отрывисто, громко простонала и вслед за тем завозилась на печке. Анна поспешила к ней. Было заметно, что старуха проснулась, - если только спала, - но глаз она не открывала.
   - Бабушка, - спросила потихоньку Анна, - испить не подать ли?..
   - Не надоть, - отвечала Афимья густым и твердым голосом. - А пьяницу Савку куда схоронили? - вдруг спросила она так же громко.
   Анна ничего не отвечала и только робко поглядывала на Трифона, а он, услышав слова матери, затрепетал всеми членами.
   - Все слышала, - продолжала старуха, - куда же девали-то?.. а?.. ну, все равно!.. Аннушка! подай девчонок своих, Мишутку, Грушку позови...
   Когда Анна подала к ней потягивавшихся сквозь сон девочек, Афимья положила им на голову костлявые, горячие руки, перекрестила их и приложила холодные губы к разгоревшимся щечкам малюток. Потом перекрестила она Мишутку и Грушку.
   - Ну, ступайте, - промолвила она уже хриплым голосом, а через минуту прибавила чуть слышным голосом: - попа!..
   Между тем Трифон подошел к печке.
   - Матушка! - оказал он, - аль тебе больно тяжко стало?..
   Старуха не отвечала.
   - Матушка! - повторил Трифон дрожащим голосом, - аль помирать ты хочешь?.. Всех ты благословила... меня не забудь... благослови меня, матушка...
   Но ответа не было. Трифон горько заплакал.
   - Прости меня, Христа ради, - говорил он, - прости меня, окаянного!.. Наказал господь довольно... Благослови, как их-то благословила... Прости перед концом!..
   Трифон обнимал и целовал ноги матери, брал руки ее, но она ничего не отвечала. Заглянул он в лицо ей и ужаснулся. Расширенные чрезвычайно зрачки горели сверхъестественным огнем и пристально, грозно смотрели на него. Почерневшие губы были крепко сжаты; тонкий нос обвострился; в горле звонко бил "колоколец". Старуха была страшна несказанно.
   Неотступно умолял Трифон мать свою о прощении, а она все не отвечала ему и томилась смертною мукою. Пришел священник. Он исповедал старуху "глухою исповедью" и причастил. Перед причастием он долго убеждал ее простить сына, дать ему благословение крестным знамением, но старуха осталась непреклонна, и взор ее горел грозным огнем, когда устремлялся на сына.
   И три дня так прошло, три дня страшных мучений для Трифона. Сна и пищи он лишился. Беспрестанно просил у матери благословения - и все понапрасну.
   Пересветовцы, одни за другими, навещали избу Трифона, глядели на старуху, покачивали головой, шептались таинственно промеж себя - и много жалели Трифона. Наконец некоторые из стариков и старух посоветовали ему поднять "матицу" в потолке.
   - А то, вишь, она не кончается... душа не выходит, - говорили они.
   Но Трифону не до того было, чтобы вслушиваться в разные советы; он почти обезумел от ужаса и от мучений душевных.
   На третий день лицо старухи почернело. С утра стала она стонать без перерыву; "колоколец" бил в горле у ней уже неровно: то тихо, то громко. К полуночи стонала она так, что было слышно на улице и в соседних домах. А иногда стоны прекращались, и на несколько секунд как будто останавливалось и дыханье ее. Конец Афимьи уже был близок.
   За несколько мгновений до ее смерти Трифон, не уставший умолять о прощении, наклонился над самым лицом матери и, рыдая, стал опять повторять:
   - Матушка... прости, ради господа!.. прости!.. прости!..
   - Прочь! - прошептала она для него только слышным голосом - и в ту же минуту испустила дух.
  

VIII

  
   Трифон перенес страшные впечатления всех этих событий, но на некоторое время был поражен такой мрачной тоскою, что нельзя было видеть его без содрогания. Месяца два прохворал он в тяжкой болезни; крепкое, жилистое сложение его было надорвано душевным страданием. Однако все вынесла его натура. Через каких-нибудь полгода сгладились на нем наружные следы душевных мучений. Только для глубоко наблюдательного взора могли быть заметными резкие перемены в характере Трифона.
   Он сделался чрезвычайно неровен во всех своих действиях: иногда слезно жаловался всякому на свои несчастья, иной же раз, весь погруженный в мрачное уныние, словечка не хотел вымолвить ни с кем и ни об чем. На базары он перестал совсем почти ездить, - разве-разве понадобится купить для домашнего дела соли или другое что нужное; к соседям перестал тоже захаживать; на праздники никуда уже не ходил и к себе не пускал; на мирские сходки сначала еще являлся, но когда спрашивали его о чем-нибудь, - бывало, рукой махнет да ответит: "А что тут?.. как мир хочет!.. мое дело сторона... изба моя с краю, ничего не знаю..."
   Когда же случалось ему услыхать на оходкс про какое-нибудь несчастие в соседстве, - например, про пожар,- он не пpиeoeднялея к общему хору сожалений, а всегда коротко возражал:
   - Ну, сгорели так сгорели... опять выстроятся... Дело это поправное...
   - Вишь ты, брат, как поговариваешь!.. А у тебя случися...
   - Всего случалось, - отвечал, бывало, тихим голосом Трифон.
   И, сказав слова эти, он уходил домой, повесив голову и ни на кого не глядя.
   Наконец, даже по позывам стариков, он чрезвычайно редко стал являться на сходки: стал он все дома заниматься каким-нибудь пустым делом: то колышки какие-то, бывало, завостривает, то хворост обрубает для топки печи, то разберет какой-нибудь старенький хлевушок на дворе, и разберет-то его без надобности, да потом опять собирает...
   Скоро мужики пересветовские начали как-то дичиться Трифона, избегали всяких разговоров с ним, перестали звать его не только на мирские сходки, но даже на крестины, на свадьбы и на другие пирушки.
   - Словно какой "оглашенный" стал! - говорили они, рассуждая иной раз о Трифоне, - никуда, вишь, не ходит и в церкви-то редко бывает... Допрежь того был совсем другой человек: делом все хотел заниматься...
   - В руку, видишь, все ему не шло.
   - Да больно уж затейлив был!.. оно бы попроще... ан и тово...
   - И на базары частехонько езжал.
   - А помнишь? с Саввушкой-то какие приятели были!
   - Как же! как же!.. Да, малой! поди-кось, пропал вот Саввушка, - инда ни слуху, ни духу...
   - Да ведь, кажись, перед самой-то смертью Афимьи был Саввушка у нас в деревне! Сказывают, - у Арины с Васькой Лимавским пьянствовал, а вот опосля того словно сквозь землю провалился.
   - Поспрошать бы у Трифона: не заходил ли к нему в те поры!.. А то не ночевал ли?
   - Эва! что его спрашивать? вишь, какой он стал!.. словно колдун настоящий!
   - А и то молвить: кому нужда-то до Саввушки?.. Ни роду, ни племени у него. Помер, чай, спьяну,- и приняла его просто-напросто мать сыра земля...
   О Савелье Кондратьиче, точно, не было никаких расспросов и разведываний. Он был безродный гулящий человек - и никто не заботился о нем. Лишь один Трифон часто о нем думывал.
   В странной, но крепкой связи представлялись ему смерть и матери и смерть Саввушки; тайные похороны его в реке, с камнем на шее, и трехдневное, страшное боренье со смертью старухи Афимьи; какой-то тяжкий стон в кустах после похорон Саввушки и неумиримая воля матери, ее последнее слово: "прочь!.."
   При этих воспоминаниях, постоянно, чуть не каждую минуту грызших его, Трифон доходил иногда до такого отчаяния, что готов бывал наложить на себя руки - и наложил бы, может статься, коли б не привязывала его к жизни какая-то горькая жалость, какая-то слепая любовь к полоумному Мишутке. В минуты страшной тоски вспоминал он всегда не про жалкую калеку дочь свою, не про бедных маленьких внучек, а именно про Мишутку, который, однако, не показывал ему нисколько привязанности.
   И с каждым днем росло также ожесточение Трифона. Он совсем удалился от знакомых своих, приятелей, родных. Стало невыносимо ему сообщество с людьми; невзлюбил он людей от всей души...
   Раз как-то по зиме был он на базаре в Боровом. Искупив себе кой-чего для дома, а кой-чего нужного и не купив по недостаче денег, он возвращался домой, полегоньку плетясь на своей тощей лошаденке. Ехал он и думал все о том, к чему душа его обращалась ежечасно, - думал о сыне, безвременно умершем, о матери, не простившей его перед концом, о Саввушке, без покаяния погибшем и похороненном в реке, может быть заживо...
   Вдруг обогнал его вскачь, зацепившись за его сани и чуть не опрокинув их, крестьянин из деревни Загорья, Ларион Максимов, известный пьяница и приятель в прежнее время Саввушки.
   - Эй, Кузька?.. разбойник!- закричал Ларион:- ты, брат, тово... право, брат!.. Вот вместе бы... ну, я маненько сосну... а ты уж тово...
   Ларион тотчас повалился на сено в санях и крепко заснул; слышно было, как он всхрапывал. Лошадь его тихо шла по-дороге, за нею брела и Трифонова лошаденка.
   И вдруг овладело Трифоном томительное чувство, до сих пор ему незнакомое; он весь дрожал, охваченный мрачным, тоскливым беспокойством: в голове его шумело, как от сильного угара. Какой-то странный голос стал нашептывать ему странные речи. И невольно с тяжким замиранием сердца Трифон прислушивался к этим темным речам.
   "Что ж ты!.. чего смотришь, об чем еще думаешь?..- говорил голос: - он не узнал тебя, Кузькой назвал!.. Никого нет ни впереди, ни назади... снег порошит, глянь, как стемнело, - никто не увидит!.. Смотри-кось: тулуп-то новехонькой... один рукав свесился, волочится по снегу... а вон и мешки... никто не увидит!.. не бойся!.. скорей только!.. скорей!.."
   Сам не помня уже себя, вылез он из саней своих, подошел к саням Ларионовым, взял тулуп, взял один из мешков... и, задыхаясь от страшного волнения, кинулся в сани, изо всей мочи приударил свою клячонку и ускакал стремглав домой.
   Только подъезжая к Пересветову, опомнился он несколько и сдержал лошадь. Он чувствовал страшную головную боль и совершенное изнеможение во всем теле.
   Между тем совсем уже смерклось; снег вялил хлопьями. Темно было на улице, когда Трифон взъехал к себе на двор. С величайшею заботливостью зарыл он в сено тулуп и мешок Ларионовы и не допустил невестку взять из саней мелкие свои покупки. Ночью он вышел потихоньку из избы и зарыл украденные вещи ва погреб и це. Всю эту ночь он не спал и несколько раз выходил на двор и на улицу чего-то посмотреть, чего-то послушать...
   Но этот ребячий страх, эта тревога души были не надолго.
   С того разу стало манить Трифона беспрестанно к воровству; он быстро освоился с новым ремеслом своим и начал красть смело, дерзко, ничем не стесняясь, ничего как будто не страшась. С особенным, порывистым ожесточением предавался он пороку. Правда, рядом с этим ожесточением, делавшим его опасным врягом обществу, жила в нем неумолчная совесть. Ничем не мог он заглушить ее: голос ее часто терзал душу его страшными мучениями; но на беду ему уже недоставало сил духовных для того, чтобы побороть свое ожесточение. Горемычный старик видел гибель свою - и легко поддавался ей.
   Вокруг себя он не мог найти помощь для восстания...
   "Она прокляла меня, - думал он все о своей матери: - не замолишь... на том свете беспременно огонь вечный!.. Ох! доля моя пропащая!.. А дети-то?.. Мишутка!.. и они, может, погибнут... Бедность, нужда!.. Дай так еще поработаю, - хочу покудова пожить вольно!.. Они все супротив меня... так я сам!.."
   Темная мысль о мщении людям за какую-то страшную вину их против него безотвязно вертелась в голове Трифона и непрестанно подстрекала его на преступления. Он воровал, несчастный, не из мелкой корысти, а под влиянием страстною, жгучего желания делать зло.
   Скоро в Пересветове заметили, чем стал промышлять Трифон, и все диву дались.
   - Эка оказия! - говорили пересветовцы. - Вишь ты: на старости-то вот и воровать пустился!
   - Диковина, малой!..
   - Чего тут диковина!.. ведь, чай, знаешь, каков человек? мать при смерти прокляла!..
   - А и то: ведь он, разбойник, бивал ее, сердешную.
   - Слышь, ребята: как бы и у нас не стал приворовывать?.. Что тогда делать-то?..
   - Да что?.. А барину можно...
   - Эка!.. барину!.. ну, что он сделает?..
   - Авось, малой, и не станет нас забиждать...
   Пересветовцы после такого совещания стали обходиться с Трифоном очень осторожно. Встречаясь с ним, они не очень-то пускались в разговоры, зато всегда ласково кланялись, по имени и отчеству называли. Бабы же боялись его как огня. Они колдуном его считали и рассказывали про него странные веши: будто, например, в дому его по ночам соседи слыхали громкие голоса, а в полуночную пору видали самого Трифона бродящим вокруг двора. Грозной таинственностью стала облекаться в глазах народа личность Трифона. И он сам старался усилить в народе боязнь к себе, признаки которой подметил. В позднее ночное время бродил он иногда вокруг двора своего, пугая собак и заставляя их выть.
   Между тем он занялся своим новым промыслом так хорошо, как будто весь век им занимался: ум его, всегда искавший деятельности, теперь опять усильно работал. Трифон знал, что "один в поле - не воин", что "одному и у каши не споро", - поэтому он завел знакомство с самыми ловкими ворами из неблизких деревень и часто принимал их к себе, никогда, однако, не позволяя им пьянствовать в своем доме. Вообще он хотел быть вором не на мелкую руку, - зато в два-три года и прославился во всем околотке.
   Но все, что добывалось воровством, не впрок шло ему, да он и не старался, чтоб был прок. Малую часть из воровской добычи он употреблял на необходимый в дому обиход, другую часть, побольше, - на покупку гостинцев для внучек да красных рубах и нарядных кафтанов для Мишутки, затем все остальное из этой добычи шло на пьянство, хотя оно было и не по душе ему. С тяжелым принуждением принимался он за чарку и почти никогда не пьянел, сколько бы ни выпил. Он пил потому лишь, что во время пьянства заглушались его черные мысли и упреки совести да память тупела.
   Кстати оказать здесь, что Трифон был очень счастлив в воровстве: почти всякой замысел его был удачен, да притом никогда и ни в чем он не попадался.
   И мало было ему - воровать с товарищами, исстари знакомыми с опасным промыслом, - что-то подзывало его к тому, чтобы привлекать на свою сторону людей свежих, непричастных еще пороку. Так, в соседнем селе Мохове сделал он ворами двух мужиков и в самом Пересветове научил воровству молодого парня лет двадцати, Езыканку. {Иезекииль. (Прим. автора.)}
   Езыканка был малый простой чуть не до глупости. Семья у нею была огромная: мать с шестью малолетними сестрами и братьями, и он - один работник на всю семью.
   Раз и сказал ему Трифон:
   - Эх ты, малый - простота! пришел бы ко мне да поклонился, - а я сказал бы такое словцо... научил бы тебя уму-разуму.
   И точно, через несколько времени он научил Езыканку уму-разуму по-свойски: малый стал вором притоманным и чрезвычайно преданным Трифону человеком. В последнюю беседу свою с Езыканкой, после которой парень этот всей душой ему покорился, вот что толковал Трифон:
   - Ты, малый, губы-то не распускай, живучи на свете!.. Вот гы таперича скуден и малосилен, а помог ли тебе кто?.. Ни, ни! не моги и подумать о помощи!.. помогай же сам себе!.. Глянь, - мужики в Загорье богачи какие! а поди-кось попроси у них малую безделицу на разживу - ни за что не дадут! А коли и дадут, так запрягут тебя в неволю-работу пуще лошади, загоняют до смерти, обочтут, обокрадут, наругаются... Нет! эдак-то лучше будет: под темную ночку поудить у них по клетям... ну, лошадки важные у них тоже, да мало ль что!.. Надо только умненько дело делать.
   Не в одном Пересветове боялись Трифона; боялись его особенно в Загорье, на которое он всего чаще нападал; все его боялись - и только один молодой парень, Иван Головач, клялся-божился, что нисколько не боится Трифона, что рано ли, поздно ли, а изведет он его, разбойника.
   Но Трифон, до которого доходили эти похвальбы и угрозы Головача, ничего не опасался. Он мог страшиться лишь самого себя.
   Как ни занят был ум его замыслами новых краж, но тоска душевная не умалялась. Сна у него почти не было; высох он, как кощей; глаза ввалились; черные круги обвели их и придавали им страшное выражение. Иной раз вспадали ему на мысль мрачные представления о пожарах, в которых горели и с громом падали большие дома, о мертвецах с перерезанными горлами...
   Уже начинало манить его на большое зло...
  

IX

  
   Раз, в конце декабря 1849 года, Иван Данилыч Одоньев получил от своего пересветовского старосты Потапа Максимова следующее донесение:
  
   "Ваше высокоблагородие, милостивые наши отцы и покровители, Иван Данилыч и Катерина Николавна. Заочно вашей милости кланяюсь. При сем посылаю за крещенский срок оброку, всего 981 руб. 50 коп., по "ересту" с кого сколько. А Семен отказывается, говорит: денег нету, взять теперича негде, просит обождать до вешней первой путины, {Время, когда крестьяне приречных сел нанимаются в коноводы к баркам. (Прим. автора.)} а Василий Павлов сам отдаст, как поедет из Астрахани с рыбой; Федор уехал прежде к вашей милости. Еще осмелюсь доложить, ваше высокоблагородие Иван Данилыч, а у нас в вотчине не вовсе благополучно; вот на одной неделе в третьи приезжают с обыском в деревню, к Трифону Афанасьеву. Как вашей милости угодно, воля ваша, - а нам житья нету, боимся, как бы всем не быть в ответе. Онамеднись сам становой был, говорит: "Худо, дескать, всю вотчину порочит". А писарь станового так лается: "Вы, мол, все потатчики". А обыскивали из Загорья. Ничего тут и не поделаешь! А Констянтин при всем мире и меня обругал, говорит, что я - точно потатчик, вашей милости не доношу. Уж тут мы, батюшка, все как есть пропадаем. У Трифона синя пороха не нашли, а слава про него худая. Ваш слуга староста Потап Максимов".
  
   Прочитав вслух это донесение ровным и, повидимому, спокойным тоном, барин встал с кресел, вытянул правую руку, в которой было донесение, для какого-то, вероятно, грозного жеста, - потом тотчас же опять сел. Лицо его сильно покраснело; на лбу явственнее обозначились ломаные морщины; в темно-серых глазах ярко блеснул огонь гнева. Но барин, видимо, хотел сдержать себя. Через несколько минут он опять встал, начал ходить по комнате и скоро, казалось, опять успокоился.
   Барыня была тут же и слышала послание старосты. Заметив по лицу и по движениям мужа признаки гневной вспышки, она покинула свою работу и тревожно глядела на него.
   Иван Данилыч первый заговорил о донесении:
   - Вот, Катя, рассердило было меня письмо Потапа... Мерзавец Трифон! вором на старости лет сделался!.. А я-то еще жалел о нем, старался облегчить его положение!.. Ну, я ж его проучу! Вот на днях же нарочно поеду...
   - Но, мой друг, - возразила Катерина Николаевна: - зачем же тебе самому ездить? Да и к чему тут личные распоряжения? По-моему, лучше удалить его из Пересветова, - ведь наказанием его не исправишь... Да и он - старик... Нельзя ли сослать его, - чтобы он не портил всего имения?
   - Э, ты ничего не знаешь!.. Не учи меня, что делать, - отвечал он сердито и вышел из комнаты.
   Считаю нужным покороче познакомить читателей с Одоньевым.
   Ему тогда было лет тридцать с чем-нибудь. Он был малого роста, толст и неуклюж. Его круглое красноватое лицо, вся невзрачная его фигура почти всегда производили неприятное впечатление. Во всей физиономии его, несмотря на разнообразную, какую-то летучую ее подвижность, было что-то жесткое. Черты же духовной натуры Одоньева отражались на лице его так смутно, что без особенно короткого знакомства с ним трудно было по одному наружному его виду вывести верное заключение даже о таких общих свойствах: добр или недобр он, умен или неумен.
   Нельзя сказать однако, чтобы духовные его свойства были неуловимо мелки; напротив, в сущности они были резки и крупны, но они выражались в действиях как-то перепутанно, даже хаотично. Он был впечатлителен донельзя, пылок, порывист; подчас он бывал деятелен, но без толку, а всего чаще лень одолевала его, впрочем, оттого больше, что ему казалась бесплодною всякая его деятельность. Чересчур свободное и раннее развитие его способностей дало им направление неравномерное, от этого в уме его, в характере, в чувствах была бездна самых разнообразных, самых противоположных оттенков. Он был очень добр, но доброта его была как-то бесцельна, а главнее - она не имела в себе достаточно силы, чтобы стать твердым основанием всех его действий.
   Его подвижная натура доступна была, чуть не на каждом шагу, влиянию других, - хоть он и дичился постоянно людей посторонних, не доверяя им и опасаясь их, хоть и не обладал он терпимостью к людям, особенно потому, что сильно ненавидел в них собственные свои недостатки и пороки. И точно: он беспрестанно покорялся влиянию не только разных лиц, но и разных обстоятельств, - а на беду влияние это большею частою выходило вредное, потому что сбивало с толку добрые его наклонности. Вообще г. Одоньев не умел управлять ни собою, ни своими делами.
   Дела его были в расстроенном положении. Все беспорядки, какие существовали по управлению в его имении еще прежде него, держались крепко и при нем. Были в этом имении местные выгоды, которыми он, и зная про них, все-таки не умел воспользоваться; были у него тяжбы, тяжелые, беспокойные и убыточные, которых он не умел ни вести, ни покончить.
   Имение его состояло на оброке. Оброк этот был очень легок; но крестьяне часто платили его неисправно, хотя по зажиточности своей имели полную возможность быть исправными. Одоньев, постоянно нуждавшийся в деньгах, крайне гневался на них за это, а все не мог заставить их платить как следует. Крестьяне сельца Пересветова нисколько не боялись гневных выходок своего барина, выражавшихся, впрочем, лишь в сильных бранных словах да в грозных приказах к старосте. Они даже любили Ивана Данилыча за кроткое его обращение, за правдивость его, за самую беспечность в управлении ими, за то наконец, что он не походил на соседних, крепко занимавшихся "хозяйством" помещиков, которые очень не жаловали его.
   - Пустой человек Иван Данилыч! - говаривали эти помещики: - взгляните, как перебаловал крестьян своих,- просто ни на что не похоже!.. Вредный даже пример подает в уезде!.. А что бы можно сделать из его Пересветова! ведь это имение в хороших руках - золотое дно... Ну, да авось продавать будут, - обстоятельства его куда тонки!..
  

X

  
   Однако барин наш, несмотря на то, что сильно разгневался на Трифона Афанасьева, не скоро распорядился. Правда, в ответе своем на донесение старосты Потапа он целую страницу исписал о Трифоне и имя его всякий раз упоминал с каким-нибудь бранным прилагательным; но все-таки на странице этой ничего положительного не было, а были все лишь такие фразы: "ты ему, негодяю, скажи на сходке", "ты строго-настрого объяви, моим именем, что я его не пощажу...", "ты, главное, растолкуй ему, что мне, его барину, все его мерзкие плутни и воровства хорошо известны...", "ты и сам, смотри у меня, не давай нисколько воли и потачки ему, старому мошеннику..." Кроме того, всякий раз, как приезжали к Ивану Давилычу за чем-нибудь крестьяне из Пересветова, он подолгу расспрашивал чуть не каждого мужика о Трифоне и всегда наказывал, при этой верной оказии, к старосте и ко всему пересветовскому миру, что, дескать, о Трифоне-мошеннике барин непременно и скорехонько сделает особенное строжайшее распоряжение..
   Но проходили недели, месяцы - и все оставалось по-старому.
   А Трифон Афанасьев, видно, не очень боялся заглазного гнева барина: нисколько не унимался он от воровства и продолжал ловко и бойко, не хуже молодого вора, промышлять по сторонам. В течение зимы, последовавшей за донесением Потапа Матвеева, три раза являлись из Загорья с обыском к Трифону и хотя опять ничего не нашли, однако в Загорье, в самом Пересветове и во всем околотке мужики были твердо убеждены, что в трех покражах, по которым делались обыски, приложил тяжелую руку свою не кто другой, а именно Трифон Афанасьев.
   Прошла зима, настала пора вешних сельских работ, и вдруг в начале мая явился к Ивану Данилычу староста его Потап. Он приехал лично доложить барину о самой свежей, самой мудреной проделке Трифона.
   - Что ты, Потап? зачем это приехал? - спросил с некоторым удивлением Иван Давилыч своего тяжелого на подъем старосту, который из-за всего, бывало, вступал с барином в дипломатические сношения.
   - А вот, батюшка Иван Данилыч, - отвечал Потап:- насчет это Трифона мир к вашей милости прислал...
   - Что там еще?
   - Да уж власть ваша, - а меня извольте из старост выставить, увольте, батюшка!.. Мочи моей не стало, такие, то есть, порядки пошли... Констянтин поедом ест, а все из-за Трифона. Вишь, он сват мне доводится, так глаза все этим и колет, говорит: "Потакаешь Тришке", а мне как можно ему потакать?.. Да теперича Констянтин и мир-то весь замутил; все мужички урекают меня теперича Тришкою вором. Уж вы, Иван Данилыч, батюшка, явите божескую милость, ослобоните меня из старост!.. А я перед вашей милостью и перед миром ничем, как есть, не причинен.
   - Ах ты господи! - сказал барин с сердцем: - вот с три короба намолол, а ничего разобрать нельзя! Ты мне толком скажи, в чем дело-то, - право, олух настоящий!
   - Да в чем дело-то? - отвечал староста, - знамо, все из Трифона, мир теперича меня послал. Вот я по зиме три раза вашей милости отписывал, что к Трифону с обыском приходили...
   - Ну, писал ты... Из Загорья все три раза обыскивали?..
   - Из Загорья.
   - Я и сделаю распоряжение... А теперь-то? - спросил барин несколько робко, - нет ли еще чего-нибудь нового?..
   - А как же, батюшка!.. есть...
   - Так рассказывай же!..
   - Да вот, батюшка, у Зота Гордеича в Загорье быка увели, и надо быть - Трифонове дельцо, да никак пособлял ему в этом Езыканка.
   - Ах, разбойник! - вскричал Одоньев с величайшим негодованием, - сам, старый черт, вором сделался, да и других с пути сбивает!..
   - Точно, батюшка!.. уж и не знаем мы, что и делать-то; все, как есть, теперича пропадаем из-за него, разбойника!..
   - Ну, ну! дальше...
   - Ну, и украли, - продолжал Потап Матвеев, с особенным каким-то ожесточением размахивая руками:- да и как важно украли-то, батюшка Иван Данилыч: в сапоги быка обули, чтобы следу животины не видать было! - так и свели быка.
   - Значит - поймали их?.. уличили?..
   - Нету, где их поймать; уж такие-то воры темные, что на поди!.. Так в народе только поговаривают, что, надо быть, быка в сапоги обули, ведь мокреть перед этим была, а следов-то бычьих не нашли...
   - Следствие было?
   - Как же, и следствие наводили, - становой приезжал, по всей деревне обыски делали, нас всех к допросу пригоняли, уж маяли, маяли... из того больше и мир зло взяло.
   - Ну, а что Трифон и Езыканка?
   - Да их долго все допрашивали, а там и в стан раза два гоняли - и то ничего!.. Трифон, как есть, оправдался; Зот Гордеич мало ль хлопотал, чтобы его в острог посадить, да нет! становой говорит: "Никак нельзя, улик никаких нету..." А вот Езыканка - так он разбился в речах: теперича в стану его держат: писарь станового Семен Дорофеич мне проговаривал - никак в острог угодит Езыканка... а на Трифона он ничего не показывает. На Езыканку стало подозрение из того больше, что лошадь его больно перепала: слухи есть, что они проводили быка в соседний уезд, в Сысоевку, где уж испокон веку воры, да на лошади-то Езыканкиной до свету домой и поспели - вот она и перепала.
   - Ну, а сам ты допрашивал Трифона?.. Ты бы его от моего имени на сходке...
   - А что его допрашивать? Разве он какие речи принимает? Слова-то ему как к стене горох... Как стали у нас из-за него обыски делать да к допросу всех таскать, в те поры мало ль всем миром на речах его тазали! Да ничего с ним не поделаешь...
   - Что ж он говорит?
   - Да что, батюшка Иван Данилыч? говорит он, что, дескать, знать не знаю, ведать не ведаю... А как больно приставать к нему стали, так он, охаверник эдакой, лаяться начал, хуже, прости господи, всякой злой собаки... сожжет, боимся!..
   - А ты бы ему мной пригрозил...
   - И, батюшка, он вашу милость и в грош не ставит.
   - Вот ты дурак какой!.. ну, как-таки он смеет?..
   - Да уж вы не взыщите на простом слове. Он допрежь того что, бывало, говаривал? "А что мне барин? Я его махонького из хохлацкой земли привез..." Не обессудьте, батюшка, ведь это он так-то похваляется.
   - Экая шельма! - промолвил Одоньев.
   - Ну, да теперича, - продолжал староста, - он много тише стал; сумлеваться, кажись, начал. Вот онамеднись мать

Другие авторы
  • Бобров Семен Сергеевич
  • Кропотов Петр Андреевич
  • Боткин Василий Петрович
  • Чехов Михаил Павлович
  • Уэллс Герберт Джордж
  • Барро Михаил Владиславович
  • Некрасов Н. А.
  • Лухманова Надежда Александровна
  • Зонтаг Анна Петровна
  • Толстой Алексей Николаевич
  • Другие произведения
  • Успенский Глеб Иванович - Через пень-колоду
  • Ольхин Александр Александрович - Стихотворения
  • Лепеллетье Эдмон - Путь к славе
  • Ширяевец Александр Васильевич - Библиография
  • Салиас Евгений Андреевич - Кокорев А. Салиас-де-Турнемир
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Сердце молодой девушки
  • Козлов Иван Иванович - Козлов И. И.: Биобиблиографическая справка
  • Дудышкин Степан Семенович - Две новые народные драмы. "Гроза". Драма г. Островского...
  • Дорошевич Влас Михайлович - Дорошевич В. М.: биобиблиографическая справка
  • Хвостов Дмитрий Иванович - А. Е. Махов. Это веселое имя: Хвостов
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 380 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа