и, как ловкий человек, барина тоже на гнев не наведет. Более же всех надеялись на Трифона сыновья его дяди Пантелея, - Максим и Никифор; они считали как бы правом своим ожидать от него всякого послабления. Однако как Максим и Никифор, так и прочие пересветовцы жестоко ошиблись в новом старосте.
С назначением в начальники сильно разыгралось в Трифоне честолюбие вместе с страстью к строгому порядку и справедливости. Он никому и ни в чем не делал поблажки, никому не спускал даже малейшей провинности. Так, Максиму и Никифору не простил он ни одной подводы, бабам их - ни одного аршина холста; а раз, застав Максима за воровскою рубкою в господском заказном лесу, так отпотчевал он двоюродного братца тут же, на месте преступления, что тот насилу домой доплелся. Надо заметить здесь, что Трифон Афанасьев особенно берег этот заказной лес, стоял за него как за свою собственность, и это было крепко не по нутру пересветовцам. И вообще новый староста провел над всеми своими подчиненными уровень самой суровой власти. Намерения его были хороши, он действовал по строгим внушениям совести, - но уж чересчур требовательно во всем, даже в мелочах. Так, он хотел, чтобы крестьяне никуда и ни за чем не отлучались из вотчины без его спросу; чтобы никто в деревне шинков не держал и даже дома, про себя, вина не имел; чтобы с базаров мужики возвращались не пьяные; чтобы при встречах с ним непременно шапки снимали; а особенно - чтобы ни в чем не могли поперечить ему на мирских сходках.
Но община пересветовских крестьян, сыздавна состоявших на оброке, постоянно отличалась свободным духом в отношении своих старост, - а с таким старостою, каков был Трифон, они всего менее могли быть уступчивы: ни за что не хотели они покориться затейливым новым порядкам.
- Вишь ты, чего захотел! - говорили они промеж себя: - волю-то какую забрал!.. пуще барина, словно белены объелся... Да куда те барин?.. а вот словно мы к Трифону Афанасьичу в кабалу попали!.. Ан нет! шалишь, малый!.. ведь ты - наш же брат, крестьянин... Да чтой-то, ребята, мудрит он над нами? Коли теперича волю-то ему дать - в разор разорит!.. Вот так и поддалися мы ему!..
Однако до поры до времени пересветовцы ограничивались лишь такими рассуждениями и всякими уловками, чтобы обойти приказания старосты да надуть его в чем бы то ни было половчее: им как будто со всех сторон хотелось его испробовать. Между тем Трифон все крепче и крепче держался за учрежденные им порядки и жестоко наказывал провинившихся из-за них.
Так прошло опять два года - и скоро пришлось Трифону расстаться с сельской властью. Всех менее щадил он на миру своих родных, боясь, чтобы не заподозрили его в потаканье, а они-то пуще всех взъелись на него и, наконец, были причиною, что мир пересветовский избавился от строгого старосты.
Вот из-за какого дела восстали против него родные.
У Никифора Пантелеева была дочь невеста, которую он еще в прошлом году просватал за сына своего соседа, Василья Бочара. Свадьбу отложили до вешнего Николы, потому что невесте года еще не вышли. Для верности договора положено было между сватами, Никифором и Васильем, что если кто отступится от своего слова, то повинен отдать другой стороне корову. Пришел срок, назначенный для свадьбы, - вдруг Никифор заартачился и на вопрос Бочара: "За что такая немилость?"
- А не хочу, - говорит, - не хочу, да и шабаш!.. Сын твой - такой-сякой, пьяница, мотыга, верченый, на стороне больно избаловался, просто разбойник стал!.. Вот не выдам-таки за него дочери!..
- Как же так! - возразил озадаченный Василий: - уговор у нас был... уговор - лучше денег... Да и сын-от мой ничем, как есть...
- Ну, неча и баить! - закричал Никифор: - что ж! был у нас договор, - я не отрекаюся - и бери вон корову... А дочери не отдам... Сын твой - пьяница, малый пропащий!..
Но совсем напрасно обидел Никифор Васильева сына, которого никто о сю пору ни в чем худом не заметил. Дело было в том, что пока дожидались совершеннолетия невесты, присватался к ней другой жених, из чужой деревни, Иван Головач, которому дочь Никифорова очень полюбилась. Семья Головача слыла в околотке богатою, и сам Иван был парень ловкий и бывалый, хотя озорной, гуляка и чересчур рьяный. Он прельстил Никифора и жену его подарками и обещаниями, что дочь их будет жить за ним во всяком довольстве, "словно купчиха".
Такое вероломство Никифора крайне не нравилось Василью Бочару: безотменно нужна была ему сноха как работница в дому; сын его нарочно пришел со стороны для женитьбы; Василий таки порядочно уж исхарчился для свадьбы; да, наконец, и перед добрыми людьми было бы зазорно, коли б жениха так из-за напрасна охаяли; по всем этим причинам Василий отправился с жалобою к старосте, который сам находился на рукобитье и был свидетелем условия. Трифон велел тотчас же позвать своего двоюродного брата для очной ставки с Бочаром. Никифор явился как ни в чем не бывало: в этом деле, как семейном, а не барском и не мирском, он вполне обнадеживал себя, что староста примет его сторону.
- Ты зачем от речей своих отказываешься? - спросил его грозно Трифон.
- А что ж, Трифон Афанасьевич, - отвечал с видимой робостью Никифор: - оно вот по делу-то выходит...
- Чего там выходит?
- Сын-то его больно озорноват, сказывают... Вишь, хмелем зашибается шибко...
- А врешь ты! Никто про него худа не сказывает... Так это, с ветру, ты сам выдумал... Я разве не знаю?.. Ты говори у меня прямо, а не виляй душой-то...
- Что ж, Трифон Афанасьич, - отвечал Никифор, сильно путаясь в словах: - барину ведь урона никакого не будет... Головачи за выкупом не постоят... Люди больно хорошие... и для тебя не постоят...
- Я те дам - хорошие! - закричал Трифон. - Какой хороший?.. Уж на что озорнее Ваньки Головача? Чай, во всем околотке не найти еще такого-то!.. Я те дам люди хорошие!.. Ты у меня и думать не моги!.. Коли свои женихи есть, так нешто след отдавать девок на сторону?.. Я те сказываю, чтобы свадьба в воскресенье была!
- Да как же, - начал было Никифор.
- А вот как же! - возразил Трифон и, схватив двоюродного брата своего за волосы, стал таскать его по всей избе, приговаривая: "Я ведь начальник! я ведь начальник!.. слушаться должен!.. слушаться должон!.."
Наконец Никифор взмолился благим матом.
- Батюшка! - кричал он: - отдам дочь!.. отдам!.. Хоть сейчас берите!..
Трифон выпустил его, а затем, дрожащим еще от волнения голосом, сказал ему следующее наставление:
- Ты что думаешь-то?.. что ты братом двоюродным мне причитаешься, так, значит, по-твоему, и можешь каверзничать?.. Ан нету! ошибся!.. у меня никто спуску не жди!.. Барин меня старостой поставил, волю над вами дал, - так и слушайтеся!.. Ты что думаешь-то?.. Ты уж мне как надоел-то! Вот еще в чем замечу, да и отпишу барину, чтобы он тебя, мошенника, в Делюхино перевел... а там, брат, степная сторона, барщина, - с жиру-то беситься не станешь!.. И вот ей-же-ей, право слово, коли так не сделаю!.. больно уж вы оба с Максимкой мне надоели!
Свадьба Бочарова сына состоялась в следующее же воскресенье; но с этих самых пор ненависть Никифора и Максима к Трифону возросла до высшей степени. Особенно эта угроза о переводе в Делюхино бесила и тревожила их. Они решились, наконец, сжить с рук лихого старосту. Всего более хлопотал об этом Максим, человек, более брата своего рьяный характером и прежде всех задетый Трифоном. Оба они стали беспрестанно толковать на миру, что нельзя больше терпеть притеснений старосты, что следует барину жаловаться, что следует неотступно просить барина о смене старосты. Такие предложения пришлись по душе пересветовцам. Лиха беда начать дело, - вызвался принести первую жалобу от всего мира Максим Пантелеев, а там, коли дело сразу не выгорит, - вызвался быть ходоком к барину и Никифор. Написали втихомолку послание к барину и отправили Максима. В первый раз, как и предвидели, дело не удалось: барин с глаз согнал Максима; но мир ведь упрям - и с этих пор жалобы на Трифона уже не прекращались. Чего-чего не делал барин, чтобы заставить пересветовцев уважать свой выбор! Между прочим, однажды он весьма убедительно доказывал им на общей сходке, "что если и палку вздумается ему поставить над ними старостою, - они и палку обязаны почитать и слушать". Однако крестьяне не убедились и от жалоб не унялись, а при всякой оказии все настоятельнее просили "ослобонить" их от Трифона. Одоньеву надоело, наконец, донельзя это докучанье - и он решился сменить старосту. Сделал он это не без сожаления.
- Что делать, Трифон, - сказал он: - я был доволен тобою, да вот на мир ты не угодил... На меня ты не пеняй, пожалуйста.
- Батюшка! - отвечал печально Трифон: - ведь хотелося, чтоб тоже порядки были...
Это барское распоряжение чрезвычайно смутило Трифона; не того он надеялся за свою усердную, честную службу; он думывал иногда, что барин наградит его со временем вольною. Приуныл он крепко, - а старуха Афимья, которая до сих пор уважала в нем сельскую власть и мудрую барскую волю, не переча ему даже тогда, как он сам за что-нибудь выговаривал ей, опять стала нападать на него за то, что не умел старостой остаться, а особенно за то, что не умел нажиться.
- Да разве ты, леший, годишься куда ни на есть! - прибавляла она с презрением.
Соседи Трифона, которых крайне забавлял безумный гнев старухи, - смеху ради, а может, и из мести, - еще больше подстрекали ее, рассказывая всякие нелепости про сына. Скоро и еще прибавилась причина к ее ожесточению. Любила она чрезвычайно внучка своего Юшку, а этого внучка Трифон отправил на сторону, несмотря на все возражения и даже просьбы Афимьи. С этого-то разу повела она с сыном своим уже постоянную войну. Бывало, не проснется он без брани с матерью, не пообедает, не поужинает, не ляжет спать без брани же с нею. Афимья чашку со щами ставит на стол перед ним с бранью и попреком. Афимья каши ему накладывает, тоже ругаясь, - за все про все раздор до ссоры... Вот однажды не вытерпел Трифон, - был он под хмельком на ту пору, - и, грешник великий, сам обругал ее и даже замахнулся на старуху-мать. К счастью, она проворно выбежала из избы и в ту ночь у соседей ночевала. На другой день Афимья ни за что не хотела простить раскаявшегося своего сына и отправилась жаловаться к новому старосте, который на ту пору сбирался ехать к барину с оброком. Староста этот был один из наиболее недовольных Трифоном, и такой случай был для него находкою.
- Уж ты, тетка Афимья, не сумлевайся, - сказал он старухе в ответ на ее жалобу: - жив не хочу быть, а сынка твоего усмирим важно!.. Он нам во как насолил, - так уж ты не сумлевайся...
И точно: староста представил дело Ивану Данилычу в самом черном виде; налгал ему с три короба, рассказав, что будто бы Трифон, после того как высадили его из старост, стал сильно вином зашибаться, а поэтому всякую почти ночь спьяну выгоняет мать свою из избы, и что будто вся деревня опасается, как бы уголовщина не вышла в Трифоновом доме.
Это очень удивило барина.
- Да ты не клеплешь ли на него, Ермил? - сказал он старосте.
- Помилуйте, батюшка, - отвечал Ермил, крестясь усердно, - да на сем бы мне месте...
- Ну, ну! - перервал барин и стал ходить по комнате в раздумье.
- Так как же ты думаешь, Ермил? - спросил он его наконец.
- А насчет чего, батюшка?
- Да вот насчет Трифона... Я, право, не знаю... человек он не молодой, да и хороший мужик был.
- Прикажите, батюшка, на миру его наказать.
- То есть как же это?
- Да так, маненько розгами.
- Нет! я этого не хочу.
- И, батюшка! ведь его не убудет... а глядишь - и поумнеет... смирится эдак-то...
Барин опять позадумался. Ермилу было известно, что Иван Данилыч нраву нерешительного, но теперь, видя, что барин и об такой "мелочи" раздумывает да не решается, - он просто диву дался.
- Пускай мир рассудит хорошенько... - сказал, наконец, барин. - Если Трифон точно виноват, мир может назначить ему какое-нибудь наказание. Только ты, Ермил, скажи старикам, что я не желал бы розог.
- Слушаю-с, батюшка.
Тотчас же по приезде в Пересветово староста повестил всему миру, и старикам и молодым мужикам, чтобы собирались судить Трифона Афанасьева. С большою радостию сбежались все на эту сходку, даже немощные старики выползли, даже неуказных лет парни явились. Не таковский был староста Ермил, чтобы передать старикам последнее приказание барина, да не таковский был и мир пересветовский, чтобы он, в случае, где мог выместить на человеке свое неудовольствие, послушался неопределенного приказания барина, - если б оно и на полной сходке было объявлено. Еще до призыва Трифона на сходку вырывались уже почти у всех такие выражения, из которых видно было, что ему, бедному, хорошего нечего ждать.
- Что, малой, - кричал один, - а надоть его беспременно... унять надоть...
- Нами-то, вишь, крутил-мутил!
- Уж и черт ему не брат, - мудрен больно!
- А вот, ребята, постегать хорошенько...
- Знамо, ребята: пускай мир уважает!
- А то ведь как зазнался!
- Спесь-то надоть сбить... Он-то умен, он-то разумен!
Наконец позвали на сходку Трифона и Афимью. Первый явился бледен и взволнован; этот суд на миру смущал его гораздо более, чем суд полицейский в Питере при двух немаловажных случаях его жизни. Вторая же, даром что была дура набитая, пришла с приличной, смиренной кротостью, пришла, вздыхая и охая, как будто сейчас еще вынесла тяжкие побои.
- Ну вот, тетка Афимья, - сказал староста: - барин приказ со мной прислал: рассудить тебя на миру с сыном-то.
- Касатики!.. родимые! - завопила Афимья, - уж житья мне нет в дому!.. Измывается бесперечь. Терпела-терпела!.. А я ль его не родила, я ль не вспоила, не вскормила?.. Я ведь хлопотала, на сторону пристроила... А он-то, леший, пес эдакой!.. а он-то, разбойник, дом совсем кинул, ничего-то нам не давал, брал денежки, загребал, а нам хоть бы что; макова зерна не видали, чуть с голоду не померли!.. Жена-то его старый век мой заедала, а я все в доме делала, детей их призрела. Жена-то его уж такая была, а он хоша бы словечко за меня замолвил, все супротив! все супротив!.. Мочушки моей не стало!.. головушка бедная!..
И, подложив руку под щеку, Афимья заголосила на всю улицу. Однако все эти жалобы и при всем предубеждении мира не в пользу Трифона должны были показаться ему уж чересчур несправедливыми: всем было известно, что Трифон был работник исправный и всегда с охотою пособлял домашним, что жена его покойница была баба пресмирная и безответная. Поэтому, выслушав Афимью, судьи мирские молчали, изредка только в задних рядах схода кое-кто перешептывался. Между тем Трифон стоял, опустив низко голову, и, казалось, ни одного словечка не хотел вымолвить в свою защиту.
- Что ж ты молчишь? - прикрикнул на него староста, - отвечать должон!
- А что говорить-то мне теперича? - отвечал Трифон: - на суду мирском супротив матери говорить не след...
- Как же так! нет, ты говори!.. сказано: отвечать должон, - возразил опять староста.
- Говори, говори! - раздались голоса в сходке.
- Бог видит правду, а больше нечего мне... право, нечего молвить, - проговорил тихим голосом Трифон.
В толпе пошел глухой говор. Казалось, и вечная правда и здравый смысл начали уже действовать на предубежденных мирян. Но в эту самую минуту явился на сходку Никифор Пантелеев, только что воротившийся из лесу. Узнав, в чем дело, он стал кричать во все горло:
- Вы что, ребята, на него смотрите?.. Эх, вы!.. тоже суд судить собралися!.. Аль не знаете, каков есть человек? мало ль мудрил над всем миром! Мне вот что понаделал... эх, вы!.. А ты, тетка Афимья, дело говори!.. Ну, что стала? аль все уж позабыла и речей не найдешь?..
И злобная баба снова пустилась причитать:
- Батюшки!.. кормильцы!.. разберите, заступитесь. Со свету сжил! ни одного денька не проходит, все-то меня, горькую, пилит-пилит, ругает-ругает, а онамеднись чуть было не убил... у добрых людей ночевала!.. А я ль не вспоила, не вскормила его? я ль за детьми его не ходила, я ль... Он ведь всем родным злодей!.. Мало ль я его останавливала, как он был старостою-то. Я за весь мир заступалася, да он, разбойник, слушать не хотел!..
Тут поднялся такой шум на сходке, что уж нельзя было и расслышать дальнейших слов Афимьи. Вся сходка напала на Трифона, все бранили его неистово, отовсюду слышались голоса, что наказать его нужно.
Не стану описывать мрачную сцену наказания. Не посмотрели на горькие мольбы Трифона, не помиловали его, человека уже пожилого, человека, не видавшего никогда на себе такого срама; мир вдоволь потешился над ним, высекли его жестоко...
После этого происшествия тяжкая скорбь налегла на душу Трифона. В первые дни он сна и пищи лишился; места нигде не мог найти себе от тоски; унизительное наказание не выходило у него из ума; трудно и стыдно было ему на людей смотреть. Немало времени прошло, пока он пересилил свою скорбь душевную, но и осилив ее, он не успокоился. Он потерял бодрость духа, какое-то достоинство, проявлявшееся в его поступках; сделался молчалив, угрюм и, наконец, чтобы заглушить в себе горькую думу, стал мало-помалу испивать с горя...
Однако он не сделался пьяницею. Его спасла от злого запойства любовь к труду. Эта любовь была в нем чрезвычайно сильна и живуща. Правда, он и не думал идти опять на сторону; но не слабела в нем охота находить себе занятия и трудиться не по одному только домашнему, крестьянскому делу. Он видел, что, и дома живучи, можно доставать себе прибыль хорошую, - он видел вообще дальше своих односельцев. Вот и вздумал он торговать лугами и снял несколько десятин поемного лугу в соседнем селе Боровом для распродажи в розницу; но дело это вышло неудачное: наемщики лугов убрали сено в дождливую погоду и, не стесняемые потерею малого задатка, отказались взять стога. Иван Данилыч Одоньев заступился было за Трифона и стал хлопотать об исполнении наемщиками условий, но оказалось, что все эти наемщики были помещичьи крестьяне, которым, без поручительства помещиков, можно было верить только на пять рублей ассигнациями. Трифон понес большой убыток, задолжал и очень порасстроился, так что и деньги, подаваемые Ефимом в дом, не помогли ему поправиться как следует.
Между тем прошло еще несколько лет. Старуха Афимья, одряхлевшая и совсем обессилевшая, перестала, наконец, вести с сыном своим яростные ссоры и только, лежа большую часть дня на печке, бормотала себе что-то под нос. Хозяйством стала заниматься расторопная бабенка, жена Ефимова. Сам Трифон устарел, ему за пятьдесят перевалило. К этому-то времени, с тяжелым чувством недоверчивости к самому себе, отказался он, с лишком на год, от всякой промысловой деятельности.
Под конец же этого "прогульного" времени опять стал он приглядываться, чем бы таким позаняться. Скоро пример соседа Михея Савостьянова, старика лет шестидесяти и тоже вдовца, соблазнил его: он решился, с помощью этого доброго соседа, приняться за пчеловодство. Захотелось ему быть пчеловодом оттого больше, что, занимаясь таким делом, мог он удаляться от своих односельцев, которых он уж очень недолюбливал: унизительное наказание не выходило из его памяти.
А мысль о новом промысле пришла ему в голову в самую пору: только что весна тогда наступала, весна теплая и благоприятная для роения пчел.
Однажды утром Трифон отправился к Михею Савостьянову на пчельник, находившийся в версте от Пересветова.
Место это было приютное. От холодного северо-западного ветра защищала его густая березовая роща; саженях в полутораста с другой стороны находился прекрасный липовый лесок, спускавшийся по отлогому склону извилистой речки, берега которой были опушены темнолистыми ольховыми и светло-зелеными ивовыми кустами.
Самый пчельник Михея представлял собою рощицу из берез, липок, яблонь, рябин, черемух и других цветущих деревьев. Луг по речке был покрыт цветущими травами: душистым дятленником, зверобоем, медовою кашкою, и все это доставляло обильную пищу пчелам. Недаром Михей Савостьянов устроил себе здесь пчельник: кажется, во всем околотке не было места пригоднее.
Утро, когда Трифон пошел на этот пчельник, было тихое и жаркое. С самого восхода солнца начало парить. Иной раз солнышко заволакивали прозрачные нити весенних, скоробегучих облачков. Кой-где, в местах пониже, над речкой, над озерками, курился легкий пар; то там, то здесь по краям горизонта протягивались светлосиние дождевые полосы, и гром глухо, отрывисто, как будто гневно гремел в этих летучих тучках, быстро появлявшихся и так же быстро исчезавших. По временам сияние солнца ярко освещало иные места холмистой окрестности, а над другими в ту же пору бежали легкие тени. Над всею окрестностью и тени и лучи света играли в живых переливах.
Работа у пчел на Михеевом пчельнике шла живо и усиленно: они спешили воспользоваться до дождя роскошной данью цветов и растений. Гармонично жужжа, быстро сновали они по лугу; но такое ж движение было заметно и на самом пчельнике, где пчелы могли найти себе тоже много пищи.
Тихой поступью похаживал промеж ульев Михей Савостьянов, старик приземистый, широкоплечий и худощавый, - старик седой как лунь, но еще бодрый, с живыми, светлыми глазами и даже с легким румянцем на щеках. В руках у Михея не было курилки, голова его ничем не была покрыта. Пчелы беспрестанно садились ему на загорелую шею, на худощавые темные руки, на лицо - и не жалили его.
Входя в дверцы пчельника и увидав Михея, мирно занятого делом, Трифон внезапно почувствовал в душе горькую зависть, и тотчас же потом грустно стало ему.
- Бог в помочь, Михей Савостьяныч, - сказал он, подходя к старику.
- Милости просим, родимый, - отвечал радушно Михей.
- А я к тебе... за дельцем пришел...
- Ну, что ж, сказывай.
Но Трифон не тотчас стал говорить. Он исподлобья осмотрелся кругом, как будто опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, опустил угрюмо голову и словно позадумался.
- Что ж ты, сосед?.. сказывай, - повторил Михей, глядя с участьем на пригорюнившегося Трифона.
- Надоть бы мне, - начал печально Трифон, - надоть бы опять за дельцо какое приняться... От чужой стороны я уж отстал; зачем идти туда теперича?.. Что, Михей Савостьяныч! поздненько прежнее дело начинать сызнова... Дома-то хотелось бы делом позаняться... Да вот удачи все нет!..
- Богу надоть молиться...
- Оно, знамо... да я, кажись, тово... а все, вишь, дело мое впрок нейдет...
- Что ж делать, Трифон Афанасьич... воля божья!.. А ты все молися... богу молиться - вперед пригодится.
- Вот я, Михей Савостьяныч, к тебе пришел... Как ты мне скажешь: пчелок не завести ль мне?
- А с божьей помощью! Дело доброе; на что лучше?
- Коли ты советуешь, так и помоги по суседскому делу. Право слово, вот те Христос! по смерть не забуду.
- Отчего ж не помочь?.. Пошли господи, чтоб дело-то в руку шло!.. Возьми улейка три, да что тут! пожалуй, и пяток возьми на разживу, а разживешься, отдашь.
- Спасибо, Михей Савостьяныч!.. Дай тебе господи во всем-то удачу, - сказал обрадованный Трифон: - да уж ты укажи, как и дело делать.
- А пожалуй, и поучу тебя... Дай только господи, чтоб в руку шло.
С этих пор Михей Савостьянов стал от всего сердца помогать Трифону. Указал он ему местечко хорошее для заведения пчельника - в стороне от своего пчельника, возле самой липовой рощицы; помог ему в ту же весну насадить ветел вокруг избранного места и огородить его; указал, каких кустов насадить и каких трав насеять; подарил из своего садика целый десяток молодых яблонь и дал на разживу пять колодок пчел. Скорехонько пошло в ход новое "дельцо" Трифона.
И точно: с легкой руки Михеевой оно пошло хорошо. На третью весну у Трифона было уже около тридцати ульев. Однако и такой успех не удовлетворял его. Скорая удача нового предприятия, разжигая в нем желание сколь возможно более усилить дело, которым он теперь занимался, пробудила в душе его старые надежды. Стал он страстно рассчитывать, что годков через пяток может выйти у него колодок полтораста; что продаст он тогда меду немало; что, наконец, и с лишком сотню колодок можно будет продать, - а таким образом выручится столько денег, что он может и откупиться со всей семьей - да, кроме того, останется еще довольно пчелы и впредь на разживу. А откупиться он желал больше прежнего: уж крепко не любил он своих односельцев; необходимым казалось ему расстаться с ними навсегда.
К осени он продал меду пудов с восемь. С какою радостью получил он деньги за этот мед! На ту пору и сын доставил ему в дом больше обыкновенного. Дела Трифона пошли отлично. К зиме он уже задумал такое дельцо, которое, по расчету его, должно было принести ему особенную пользу. Еще осенью же съездил он к барину и выпросил у него другое местечко под пчельник, гораздо попросторнее, именно возле березовой рощицы и как раз за пчельником Михея Савостьянова. Тогда же стал он приготовлять это место на весну: насадил всяких деревьев, кустов и растений. Несправедливость людская, от которой так много потерпел Трифон, вредно подействовала на его нравственную сторону; он утратил большую часть совестливости, которою отличались прежде его действия. Так и теперь пришел ему в голову лукавый помысел:
Когда увидал Михей работы Трифона, он сказал ему:
- Как же это, родимый, - никак ты сюда хочешь пчельник свой перенести?
- Точно, Михей Савостьяныч, - отвечал Трифон: - барин позволил...
- Эко дело! - продолжал Михей, - оно, пожалуй, и неладно будет...
- А что так?
- Да как же!.. либо моя пчела станет забиждать твою, либо твоя мою... ведь, вкруг Петрова дня, будут все летать в липовую рощу...
- Э, дядя Михей, ничего это, - ну, там разберемся как-нибудь.
- А нет, Трифон Афанасьич!.. нам бы лучше по-божьи... ты уж лучше оставь это дело...
- Как бы не так! - возразил грубо Трифон, - барин мне позволил, - так тому и быть!.. благо, позволил!..
Михей Савостьянов ничего не сказал больше и ушел домой закручинившись, а Трифон в ту же осень состроил себе такой пчельник, что любо было посмотреть.
Теперь у Трифона было свободных сотни три-четыре рублей ассигнациями, вот он и порешил: прикупить у соседних пчеловодов еще колодок под тридцать и к весне выставить пчельник, почти равный Михееву. Так он и сделал. Весною на его новом пчельнике деревья так хорошо принялись, что ни одно не погибло и все оделись богатой листвою Трифон выставил колодок под шестьдесят.
Между тем у Михея Савостьянова дела шли плоховато. Прохворал он чуть не во всю зиму. Не было у него людей таких знающих и разумных, которые, постоянным уходом за пчелами в омшанике, сохранили бы их в хорошем положении и подготовили бы им благополучное появление на свет божий весною. Много потерял Михей по причине своей болезни. Весною он мог выставить ульев лишь около сорока. Это обстоятельство восхищало Трифона; недобрая радость особенно обуяла его, когда он подметил, что его пчела гораздо сильнее пчелы Михеевой. На его пчельнике шум пчелиный был густ, ровен и громок; он отзывался такою здоровою, сильною жизнью, а на Михеевом пчельнике пчела гудела жиденьким голоском, прерывисто, как-то вразбивку.
По нескольку раз на дню навещал Трифон пчельник соседа, который встречал его с явной неохотою, а сам к нему ни за чем не заходил; и всегда при этих посещениях сердце Трифона переполнялось гордым торжеством.
"Наша взяла! - рассуждал он сам с собою, - изловчился я сразу, - ан дело и выгорело. Право слово, можно будет откупиться!.. А Михеев-то пчельник так и тает, так и тает, - и роятся плохо, и берут - не берут... Пожалуй, и прогорит он скорехонько. Оно бы и жаль, - да ведь был его черед, был да и сплыл... Ну, и плох он пчелинец-то..."
Раз как-то пришел и Михей на Трифонов пчельник.
- Здорово, дядя Михей, - сказал ему весело Трифон,- ну, вот и ты ко мне зашел... Все ли подобру-поздорову?
- Слава те господи! бог грехам терпит, - отвечал Михей: - а я к тебе, Трифон Афанасьич... по-суседски...
-- А милости просим... право слово, рад тебе. Вот погляди-ко на пчельничек мой... Ну что?.. живет?..
- Пчельник твой - оченно хорош... только уж тово... пчела-то твоя больно озорная...
- Вишь ты!.. а почему так?
- Я затем и пришел к тебе, Трифон Афанасьич... Ты уж бога побойся!.. Надо бы нам жить по-суседски, по-божьи...
- А как бы это по-суседски да по-божьи? - возразил, уже довольно сердито Трифон: - я-то как же живу?.. Знамо, никого не обижаю - и тебя тоже; ну, чем таким тебя изобидел?
- Нету, родимый, - отвечал Михей: - больно ты меня зобидел... Вспомни-ка... помог я тебе дело начать, - право слово, по душе помог... а ты теперича что со мною сделал... Озорною пчелой мою пчелу забиваешь!.. Что ж, Трифон Афанасьич, ведь не по-божьи...
- Да я-то чем причинен?.. Неча греха таить: пчела, вишь, у тебя больно слабосильная...
- А то рассуди: ноне моя пчела слабосильна, а на лето, пожалуй, и твоя ослабеет... ведь она урочлива... Ну, что хорошего, как мы друг друга поедом будем есть?.. Ты уж, родимый, поправь дело...
- Как это поправить?..
- Дело немудреное... захоти только... А вот возьми да перенеси пчелу свою на старое место.
- И думать не моги!
- Трифон Афанасьич! в честь прошу... За что меня, старика, обижать будешь?.. Я ведь тебя ничем не изобидел...
- Сказано - и думать не моги! - возразил с ожесточением Трифон: - ничего не сделаю, - вот те Христос!.. Вишь ты!..
- Ну, бог с тобою! - отвечал печально Михей: - только господь накажет тебя! На чужом добре не раздобудешься - помяни мое слово...
- Проваливай!.. проваливай!..
И Михей ушел. На другой же день стал он приискивать, куда бы перебраться со своего любимого пчельника. Скоро он нашел местечко у дьячка приходской своей церкви, который за пару целковых дозволил Михею поставить пчел в его садике до тех пор, пока повезет он их на гречиху. Прискорбно было Михею покидать свой приютный, укромный уголок, этот пчельник, в котором лет пятнадцать сряду трудился он честно. Но невольно сгрустнулось и Трифону, когда он увидал, что Михей не на шутку задумал оставить "обсиженное" место, что он покидает свой пчельник через него именно. Совесть заговорила в Трифоне. Он не вытерпел, пошел к соседу и стал уговаривать его остаться.
- Ну, что пустое толковать!- отвечал старик: - ведь ты-то не переедешь на старое место... Что ж!.. Вот, кажись, и просторное место было, а смотри-кось, нам с тобою тесно стало. Оставайся ты здесь, а я найду уголок!..
И старик не захотел дольше слушать речей Трифона. Плюнул Трифон и прочь пошел, бормоча сердито про себя:
- Вишь ты, какой нравной!.. словно барин-помещик... не сговоришь, и никаких речей не принимает! А и то молвить: была бы честь приложена, а от убытку бог избавил. Эка важность!.. Да вот постой маненько... как бы не пришлось Михею Савостьянычу и к нам прийти за помочью... Может, вот как станет кланяться?.. А коли придет, - что ж! - и я помогу... Мы теперича в состоянии...
Следствия всего этого были очень неприятные для бедного Михея. Весь почти пчельник его уничтожился; к осени осталось у него только колодок десять, да и то плохих, тощих. Между тем и у Трифона к осени оказались дела не совсем хороши: потери, правда, не было, но и прибыли вышло мало. Как только Михей перебрался из соседства Трифона, пчела Трифонова плохо стала брать отчего-то. Потом с конца мая пошли сильные дожди, которыми забило много пчелы; весь июнь и половину июля стояла погода, неблагоприятная для роения: холодная и с сильными ветрами; добыча на гречихе тоже была дурная, и, наконец, - осень несвоевременно рано настала. К осени пчела Трифонова оказалась слаба и тоща. Но, увлекаясь своими задушевными планами, не имея притом настоящей опытности в пчеловодстве, Трифон решился пустить в зиму всю пчелу, которая осталась за выломкою меду. Последствия вышли печальные: слабая пчела не вынесла продолжительной зимы и плохого продовольствия. К следующей весне у Трифона оказалось только тринадцать колодок, годных на выставку, - столько же почти, сколько было теперь и у Михея. А затем в какие-нибудь два года и все его пчеловодство дотла извелось.
Погрешил он понапрасну против доброго соседа. И грех взял свое: въелся он глубоко в сердце Трифона.
Много был опечален Трифон последнею неудачею. Да и как было не сокрушаться ему? В его года гибель заветных надежд, гибель перед самым их осуществлением, является особенно страшною.
Раза два-три порывался он пойти за помощью к Михею Савостьянову, у которого дела опять стали поправляться понемногу, но горькое сознание вины своей перед соседом, своей черной неблагодарности не допустило Трифона до этого. И остался он опять без дела.
Но беда одна не живет, - одна беда вызывает всегда другую; когда встает волна на море, идут за нею другие, еще более страшные волны. Так сталось и с Трифоном.
Не успел он еще привыкнуть к мысли, что последний труд его пропал безвозвратно, как новое несчастие окончательно поразило его: сын его Ефим умер на стороне. Недолго хворал он, бедняга, и с самого начала болезни предчувствовал смерть. Перед концом попросил он какого-то знакомого грамотея написать домой письмецо; слезно прощался он со всеми родными и наказывал им долго жить.
О, как горевал Трифон! Все на деревне, мужики и бабы, вчуже жалели о нем, все утешали его. Тяжкое положение Трифона всем бросалось в глаза: сам он - уже старик, мать его - старуха, обезумелая от старости и немощи, сын - малоумный, дочь - калека да две внучки, дочери Ефима, одна трех лет и другая меньше году, и на весь дом одна только настоящая работница, вдова Ефимова...
И стал беднеть Трифон с каждым днем, стал беднеть не по дням, а по часам. Некому было исправить, как надо, нужд домашних; подмоги неоткуда было ждать. Хоть бы внучка маленького дал бог на утешение, внучка, который, глядишь, годков через десяток эдак поднялся бы на ноги: сначала подсоблял бы по домашнему делу, а там и на сторону можно бы его отпустить... Совсем осиротел Трифон, а у него на шее обуза немалая.
Слыхал я от одного барина присловье, объясняющее, по его мнению, пословицу: "На Руси святой с голоду не умирают" - вот какое это присловье: "Русский мужик - что ракитовый куст, как ни стриги его, он опять обрастет..." Может, оно и правда в земле нашей, где водится так много всяких диковинок, только к Трифону это присловье не подходило. Обезполел он, горемычный, совершенно и во всем. И он потерял бодрость духа. Дума его, до сих пор почти беспрестанно подзывавшая его на новый труд, манившая надеждами, дума эта, прежде столь плодовитая, теперь стала твердить ему ежечасно, что незачем уже трудиться, что не на что надеяться, что впереди лишь - нужда да смерть.
Тотчас же после смерти Ефима барин освободил Трифона от оброка, от подвод и от всяких податей; но и это не помогло. Года в два перевелись у него все деньжонки, накопленные от пчеловодства и от заработков Ефимовых.
"Где тонко, там и рвется" - скоро и сам Трифон стал усиливать свое разорение невоздержанностью: принялся он опять за винцо, за пьянство, хоть и не безобразно, а все-таки частенько. В это время случилось с ним происшествие, доведшее его до гибели душевной.
Трифон не любил пьянствовать дома и у себя на деревне; любил он выпивку в соседнем огромном селе Боровом, где по субботам бывают базары. Всякую субботу отправлялся он в Боровое. Не было у него там никакого дела: продавать было нечего, да и покупать не на что, а он все-таки постоянно езжал на базары. Он был мастер великий присоседиться к какому-нибудь пьянице и "погулять" на чужой счет. Только та беда, что и для такого мастерства приходилось делать издержки: надо было и самому поднести иной раз хоть один стаканчик. Стаканчик за стаканчиком, деньжонки-то и уплывали, деньжонки последние, истинно кровные. И Трифон не жалел их; он считал нужным пить, чего бы то ни стоило, - он пил теперь истинно с горя; во время пьянства горе легче становилось; нужда, столь близкая к нему, не так уже страшила его; смерть, тоже близкая, казалась желанною гостьею.
Скоро Трифон нашел себе в Боровом приятеля, деревенского портного Савелья Кондратьича, дворового человека соседнего помещика, который прогнал его от себ" давно уже за пьянство; с ним-то он всего более пил-гулял. Савелий Кондратьич, - человек лет уже с лишком пятидесяти, высокий, сухопарый, легкий на ногу, - был горчайший пьяница. Все, что ни добудет, бывало, работая без устали чуть не целую неделю, пропивал он в субботу (базарный день) и в воскресенье, да так пропивал, что зачастую и опохмелиться в понедельник было не на что. Много труда, нужды, поря перенес и переносил на своем веку Савелий - и никогда не унывал. "С меня что кому взять?.. да и мне об чем таком кручиниться?.. вольная птица!.." - говаривал он сам про себя. Беззаботно трудился он, как умел, балясы точил за работою, пел во все горло, а пропивал труд свой еще беззаботнее. Хороший человек был Савелий Кондратьич. Одно только и было в нем не совсем хорошо: в хмелю бывал он неспокоен, не то чтобы задорен и буен, а уж чересчур болтлив и суетлив. С ним-то сошелся и очень подружился Трифон. С год были они друзьями закадычными, оттого больше, что сначала как-то ровно всегда пьянствовали; но к концу этого года Савелий Кондратьич плох стал оказываться; чересчур уж скоро пьянел, а иной раз "до чертиков" допивался.
Однажды Трифон много попрекал его за эту последнюю способность.
- Ну, что ты меня попрекаешь? - возразил Савелий Кондратьич.- Эх, брат Триша!.. ну, зачем ты попрекаешь меня, слабого человека?.. Вот погоди... как бы, брат, хуже чего с тобою не вышло...
И точно, скоро приключилась с Трифоном премудреная оказия.
Раз, - это было в конце сентября, - ехал он домой из Борового, нисколько не пьяный, а только немного навеселе; приятеля его Савелья Кондратьича не было на ту пору в Боровом, а ни с кем другим не похотелось Трифону выпить лишний стаканчик. Дело было к вечеру. Солнце только что село в небольшой темной тучке, края которой ярко еще золотила заря. Сквозь тонкие, в виде тумана, облака, заволакивавшие во многих местах бледноголубое осеннее небо, недавно народившийся месяц тускло глядел на окрестность. Путь Трифона шел по широким лугам села Борового, начисто вытравленным тогда скотом, ходившим по отаве. Легкий и зыбкий туман кой-где стоял над этими лугами. Сквозь туман просвечивала местами темносизая, как хорошо закаленная сталь, полоса захолодавшей большой реки, которая влеве прихотливо извивалась в бугристых песчаных берегах.
Трифон ехал, потихоньку, нисколько не понукая тощую свою лошаденку, ехал и думал невеселую думу.
"Эх!- думал он: - иным-то людям счастье какое!.. Вот хоша бы Зот Гордеич: приехал из Загорья на таком коне, - по базару давеча расхаживает, - и кто-кто не снимает перед ним шапку!.. и я тоже снял, - провалиться бы ему!.. так уж на белом свету испокон, чей, веку повелось, - знамо, богат человек, ну и кланяются. Никто в народе его не любит, - больно лют и не жалостлив, а поди-кось, как почитают!.. Вон, я честно жил и работал, - чего ж такого нажил-то? кошель на шею нажил, да не себе одному, а всей семье!.. Господи! семья моя!.. А Зот Гордеич, сказывают, куда легко большие деньги добыл... Добыча эта, ох, добыча!.. И добро бы умен был Зот Гордеич, да во всем-то ему удача была, и обманывал, и обкрадывал, и нажимал все с удачею, - воля какая ему теперича!.. вот и почитают его, боятся... Эх! хоша бы годик-другой пожить хорошенько!.."
На последней мысли дума Трифона оборвалась: телегу вдруг сильно тряхнуло, чуть не опрокинуло. Он взглянул вокруг себя. Месяц совсем заволокло: только малое желтоватое пятнышко осталось от него в белых, плотно скученных облаках. Впереди, и уже не так далеко, Трифон увидал небольшую черную полосу, резко отделяющуюся от туманного горизонта и от темного пространства лугов без травы: то было сельцо Пересветово, с его садиками и пчельниками.
Но тотчас же потом показалось Трифону, что вдали, на самом краю горизонта, встают словно волны какие-то... С испугом он стал всматриваться - и почудилось ему: далекие волны эти тронулись и покатились в его сторону... Вот они всё ближе и ближе, вот затопили окрестность; луга потеряли свой темный оттенок и покрылись тускло светящимися рядами шибко бегущих волн... Замерло сердце у Трифона. Ему уж казалось, что телегу его заливает водою; что волны так и рвутся упасть на него, слиться над ним, что он должен непременно утонуть...
- Эй, постой-ка, брат!.. эко диво!.. стоит на коленях в телеге, озирается во все стороны, а ничего не видит, - произнес вдруг человек, очутившийся как раз с правой стороны телеги.
- С нами крестная сила! - вскричал Трифон, дрожа всеми членами.
- Да что ты, брат?.. словно ошалел совсем!.. Аль больно заспался?.. А то, может, хлебнул больно через край? - сказал встретившийся человек.
- Тьфу ты пропасть! - молвил, наконец, Трифон: - да это ты никак, Савелий?..
- А ты как бы думал?.. знамо, я, а не леший аль водяной.
При этих словах Трифон опять задрожал, перекрестился и осмотрелся кругом; но видения уже не было - волны исчезли. Пересветово было видно как на ладонке; огни мелькали в избах; собаки во всех дворах заливались звонким лаем.
- Диковина